выпуклых глаз... Так бывало несколько раз. В те дни, когда он снимался в
"Чайковском", я неудачно разминулся с ним на пешеходной дорожке у нашего
дома, задел локтем и, извинившись, прошел дальше. Меня окликнули, я
остановился и оглянулся. Бородатый человек с красивым одухотворенным лицом
несколько болезненного вида -- какой-то очень сосредоточенный, светло
напряженный -- смотрел на меня и окликал по имени. Это был он, милейший
Иннокентий Михайлович. "Что же вы, Толя, не хотите поздороваться со мной? --
усмехаясь, молвил он.-- За что-нибудь обиделись на меня?.."
И все же самое яркое впечатление было при первом знакомстве со
Смоктуновским-Гамлетом. Впоследствии, когда мы вроде бы подружились (у него,
конечно, было очень много и других людей, называвших себя его друзьями) и он
даже крестил меня вместе со своим двадцатипятилетним сыном Филиппом -- мне
же было тогда сорок лет,-- много разных обличий и личин наблюдал я у этого
гениального актера. И не знаю до сих пор, какая личина была его самая-самая
настоящая и единственная. Мир праху его.
Он был крестным отцом мне не только по православной вере. Подлинным
крестным оказался для меня Иннокентий Михайлович Смоктуновский и в
литературе. В ту первую нашу встречу на лестничной площадке я осмелился
предложить ему зайти ко мне и там подождать возвращения тещи. На что мой
кумир довольно охотно согласился. И чудесный посланец судьбы переступил
порог моего дома. Тогда еще проживала у меня одна из моих сестер, студентка
химического института. Она чуть не сошла с ума, увидев перед собой столь
знаменитого гостя. Иннокентий Михайлович посидел у нас совсем немного,
вскоре вернулась его теща, и он перешел к ней. Прежде чем уйти,
Смоктуновский открыл небольшую картонную коробочку, что держал в руке,-- там
оказалась золотистая копченая мойва. Это был гостинец теще, но в
благорасположение к нам он выложил из коробки копченой рыбы, сколько могла
захватить его рука с длинными ухватистыми пальцами, поросшими рыжими
волосами. И эту рыбу сестра моя не желала отдавать на съедение, хотела
сохранить навеки как бесценный раритет, однако я воспротивился, и вкусная
рыбка была все же съедена. Тогда сестра собрала все рыбьи хвостики и куда-то
спрятала -- может быть, и до сих пор держит их где-нибудь в семейном
сундуке...
Через месяц после этой встречи Смоктуновский снова появился в моей
квартире. В прошлый раз при знакомстве я кое-что рассказал о себе: чем
занимаюсь, как живу. Но он сам прекрасно увидел, как живу. В крошечной моей
квартире имелось всего три стула, два пружинных матраца с деревянными
самодельными ножками, один самодельный письменный стол. У стены стояла
детская кроватка, над нею на стене бурые следы от давленых клопов. Прошедший
в молодости свирепую школу артистической богемной нищеты, Смоктуновский в
одну секунду все понял, и мне не надо было пытаться скрыть что-то...
Он зашел к нам и попросил у меня рукописи каких-нибудь рассказов,
которые, на мой взгляд, могут быть напечатанными. Он хотел их отнести в
какой-то журнал. Я совершенно откровенно рассказал ему, что все бесполезно,
что десять лет уже бегаю по редакциям и никто не хочет печатать меня. Тем не
менее он настоял, и я отдал ему рукописи двух небольших новелл.
Не знаю, что заставило артиста прийти мне на помощь. Я ее уже ни от
кого не ожидал -- и не потому, что разуверился в людях, а просто считал, что
в нашем деле никто никому помогать не должен. Да и невозможно это было. Ради
такого дела, которое нужно только мне одному, откуда и какой же мне ждать
помощи? Он отвез мои рукописи в Ленинград и там передал в редакцию журнала
"Аврора". Не знаю, как он представлял меня, но всего через три месяца я уже
держал в руках зеленый номер журнала с первыми напечатанными моими
рассказами. Произошло это славное событие в январе 1973 года.
Очень скоро после этой публикации, в следующем месяце, появилась в
"Литературной газете" обзорная статья за подписью ЛИТЕРАТОР (официозная
редакционная рубрика), в которой среди нескольких журнальных удач
начинающегося года первыми были названы мои два рассказа. Достоинством
рассказов ЛИТЕРАТОР отметил их язык -- "высокую культуру письма".
Колоссальный вздох облегчения изошел из моей многострадальной груди.
Ведь я больше всего опасался того, что в моем физическом существе нет ни
одной русской клеточки, и вся длинная генетическая цепочка, пока что
завершенная моей невнятной персоной, не содержала в себе ни одного звена
русской языковой природы. Я боялся, что при всех моих стараниях фатальным
барьером предстанет для меня иноязычное мое происхождение. Родители мои,
хотя и были школьными учителями, лишь наполовину, а то и намного меньше
использовали в своей жизненной практике русский язык. Эта неуверенность и
тревога -- быть "уличенным" во вторичности языка, в некоем неисправимом
"акценте" инородца -- мучили меня все эти нелегкие годы литературного
становления... И вот первое, что услышал я от критики,-- слова о моей
"культуре письма"... Было отчего вздохнуть с великим облегчением.
После дебюта потек тоненький ручеек моих журнальных публикаций.
Пожалуй, с 1973 года до сих пор в разных русских и нерусских журналах страны
ежегодно печатаются мои рассказы, повести, романы, пьесы, киносценарии. С
1976 года стали выходить книги. И в реке времени этот журнально-книжный
поток течет уже более двадцати лет.
Я сейчас имею возможность посмотреть на этот поток со стороны, как бы
стоя на берегу реки и обозревая ее извилистые повороты, сужения, широкие
разливы. Эта река литературного творчества и есть река моей подлинной жизни
на Земле. Она еще течет, и я еще живу. Мне удается увидеть ее исток, также
ясно вижу реку своей жизни в ее среднем течении, там, где проявились ее
самые характерные признаки. И уже предощущаю где-то в недалеком пространстве
бытия тот сверкающий вечный океан, в котором бесследно исчезают потоки
всякого жизненного творчества -- все великие и малые земные реки. Я стою
сейчас на берегу своей невидимой реки жизни и испытываю благоговейный
душевный трепет перед высоким небом, что светится над грядущим океаном,
собирателем всех творческих человеческих судеб. Надеюсь, что ничто не
случайно в этом мире, изумительном шедевре высшего художественного
творчества, и каждый поток обязательно дойдет до океана и сольется с ним.
Первая книга далась мне нелегко. Ее история полна драматических
событий, приключений, интриг и даже тайных преступлений. Началось с того,
что однажды мой бывший руководитель семинара в Литинституте, Владимир
Германович Лидин, решительно заявил мне, что пора составлять книгу
рассказов. И сердце мое тревожно замерло.
По окончании института мои отношения с мудрым, старым Лидиным
продолжались. Он благоволил ко мне, время от времени приглашал в гости к
себе, иногда и с семьей, с моими маленькими черноволосыми дочерьми и
женой... Однажды, когда я дошел до края, мне почему-то пришло в голову
написать Лидину письмо (хотя я мог в любое время позвонить ему, встретиться
и поговорить), где я признавался, что готов уже на все махнуть рукой, забыть
о литературном занятии и подыскать какое-нибудь дело понадежнее. В ответ он
немедленно отослал меня в Литературный фонд, где мне выдали сто рублей
безвозмездной помощи, а затем последовало предложение составить книгу и
отнести в издательство.
Но издать книгу в те времена простому смертному было невозможно.
Советские издательства были все крупными, как линкоры и авианосцы нашего
славного Военно-морского флота. Сходство советских издательств с военной
машиной усугублялось еще и тем, что они были напрямую подчинены и
поднадзорны неким людям с воинскими званиями. Эти люди, если хотели, могли
появляться в издательстве и в своей военной форме с погонами КГБ -- речь
идет о цензорах. Называлась цензура почему-то ГЛАВЛИТ, и мне до сих пор
неизвестно, что это обозначало: главная литература? глава литературы?
Однако за этой расплывчатой неопределенностью названия скрывалась самая
жесткая и весьма определенная структура. Ни одна книга, журнал или газета не
могли выйти без разрешения на то цензуры. Никакие литературные авторитеты,
писатели или редакторы самого высокого ранга не могли обойти чиновников
таинственного ГЛАВЛИТа. За все ошибки и недосмотры редакции, подавшей в
ГЛАВЛИТ непроходимый материал, редакторы сурово наказывались. Поэтому работа
приучала их к особой бдительности, которая у многих доходила до такого
высокого уровня, что после иного редактора никакого цензора уже не
понадобилось бы. Профессиональное мастерство советского редактора
определялось в первую очередь умением безошибочно распознать "непроходную"
рукопись и "зарезать" ее сразу. И дело было не в природной подлости или
трусости редактора -- нет, он мог быть и вполне приличным человеком, однако
правила игры были таковы, что не проявить трусости или, наоборот, проявить
смелость ему просто было невозможно.
Один наблюдательный и весьма остроумный редактор издательства
"Советский писатель" заметил, что у Кима походка типично китайская -- как у
китайских строителей дамб и плотин, которые носят землю в корзинах на
коромысле, грациозно движутся на полусогнутых ногах. А ведь было замечено
очень даже точно! Я действительно передвигался по редакциям на полусогнутых
ногах. Но это не потому, что я привык таскать землю в корзинах, а потому
лишь, что был совершенно подавлен и страшно стеснялся всех в этом жутковатом
доме под названием "Советский писатель".
Одним словом, бесплодной оказалась бы эта самая первая попытка, если бы
я сунулся в издательство самовольно. Но меня направил туда Лидин, сопроводив
рукопись запискою, адресованной заведующей отделом прозы. И рукопись
зацепилась в "Совписе".
Впоследствии я узнал многих достославных работников этого издательства,
с некоторыми даже подружился. Но сейчас расскажу не о них, а о другой фигуре
редакционного коллектива, весьма важной для всякого автора, в особенности
для малоизвестного. Как правило, эта фигура всегда оставалась в тени, редко
кто знал о ней -- речь идет о так называемом "внутреннем рецензенте". Это к
нему в первую очередь попадала принесенная в издательство или журнал
рукопись, и от него зависело, будет ли она дальше рассматриваться или же ее
с вежливым отказом вернут автору. За весьма скромную плату рецензент
знакомился с рукописью и затем состряпывал небольшую рецензию с определенным
резюме в конце: рекомендуется для издания или отвергается.
Работа эта была внештатная, журналы и издательства держали рецензентов
в основном для заслона от так называемого "самотека", рукописей без
рекомендаций, которые были обречены на то, чтобы угаснуть, наткнувшись на
холодное, твердое сердце внутреннего рецензента. Ибо это сердце должно было
быть таким же, как у врача, скажем, у адвоката, а точнее всего -- у
заплечных дел мастера, который по службе обязан рубить головы.
И ездил по Москве один здоровенный красивый молодой мужик на машине
"Нива", назову его -- Казак, член Союза писателей, бывший сибирский
охотовед, который специализировался на внутренних рецензиях и превратил это
дело в основной жанр своего литературного творчества. То есть повестей и
рассказов о сибирской тайге и об охотниках он больше не писал, а на жизнь
зарабатывал тем, что объезжал на своей машине издательства Москвы и набирал
огромное количество рукописей для рецензий. На постоянном рецензировании
выколачивал он достаточно денег, чтобы содержать дорогую "Ниву" и двух
любовниц, одну из которых навещал с понедельника по среду, а другую -- с
четверга по воскресенье. Может быть, я уже подзабыл и неточно передаю
расписание, о котором Казак мне сам поведал.
Можно себе представить, как этот малый рубил сплеча головы своим
"самотечным" авторам, решительно и поспешно, потому что чикаться было
некогда, ведь ему надо было зарабатывать много денег. И наш мастер достиг
такого совершенства в своем деле, что со временем мог уже написать отзыв на
самую объемистую рукопись, прочитав всего несколько страниц -- в начале, в
середине и в конце. В исключительных случаях он мог бы написать рецензию,
даже не заглянув в рукопись. Казак был, наверное, самым продуктивным и
виртуозным мастером своего цеха, во всем мире не нашлось бы второго такого
маэстро внутренних рецензий.
...Раньше моим рукописям также пришлось пройти через руки подобных
мастеров, и, как понимаю теперь, мне никогда не удалось бы напечататься в
журналах и выпустить книгу, если бы судьба не послала мне крестного отца
Смоктуновского и доброго профессора Лидина. Благодаря их вмешательству я
смог проскочить роковой заслон внутренних рецензентов и обратить на себя
внимание более доброжелательных работников редакций.
Но я не скажу всей правды, если умолчу о том, что впоследствии, когда я
вступил в Союз писателей, мне тоже стали давать подрабатывать на внутреннем
рецензировании. И я тоже резал немало слабых или "непроходных" рукописей. Не
может быть оправданием для меня и то, что в нескольких случаях я написал
положительные рецензии на вещи из самотека, которые были действительно
хороши, но, увы, малопроходимы. Редакторы сдержанно пожимали плечами,
знакомясь с моими положительными отзывами, и ничего из рекомендуемого мною
ни разу не напечатали.
Уже рассказано Михаилом Булгаковым в его незаконченном "Театральном
романе", какими странными мистическими обстоятельствами сопровождается порой
выход книги. Хочется и мне рассказать историю двух своих книг. Речь пойдет о
первом моем сборнике "Голубой остров" и о романе "Белка". Между выпусками
этих книг лежат восемь лет, первая вышла у меня, как я уже говорил, в 1976
году.
Когда я принес свою рукопись в "Советский писатель", меня представили
заведующему отделом прозы, грандиозной даме В. М. В., к которой у меня было
письмецо от Владимира Германовича Лидина. Дама В. М. В. была грузная,
черноволосая и разноглазая -- никогда нельзя было понять, смотрит она на
тебя или нет. Длинная пиратская прядь падала на тот глаз, которым она
исподтишка рассматривала собеседника, а второй, широко открытый, равнодушно
был уставлен куда-то в дальний угол кабинета.
-- Ну что это рукописи приносят с какими-то рекомендациями,-- пропела
она замечательно нежным, совершенно неподходящим к пиратскому облику
голоском.-- А нельзя ли было принести без рекомендательного письма? --
спросила она, быстро прочитав записку Лидина.
Я ничего не понял. Во-первых, был очень взволнован, а во-вторых, никак
не мог уловить ее взгляда, по которому можно было бы судить, шутит она или и
впрямь недовольна, что я пришел с письмом Лидина... Однако голос ее был
щебечущим и льющимся, что ж, решил я, это она дает знать, что хоть и уважает
известного мэтра, но будет рассматривать мою рукопись безо всяких скидок...
В большой редакционной комнате стояло несколько столов, заваленных бумагами,
и возле одного из них я обратил внимание на беседовавших -- чернявую даму и
молодого человека с залысинами, с румяными губами. Это и был, оказывается,
мой будущий первый в жизни редактор (которого назначит В. М. В. вести мою
книгу) -- досточтимый Николай Иванович Сарафанников. В последующие годы мне
пришлось выпустить с ним в том же издательстве еще две книги и запустить в
производство роман "Белку". Затем Сарафанников исчез из моей жизни... Но об
этом чуть позже.
С первых же шагов на пути издания книги я усек, что надо шагать и
действовать "по человекам". В издательстве, в редакциях нужно было точно
определить и "отстрелять" тех работников, от которых зависела судьба
рукописи. То есть необходимо было искать выход на них, затем вступать в
контакт и в дальнейшем дело повести таким образом, чтобы необходимый
работник редакции стал бы содействовать дальнейшему прохождению рукописи.
Или не мешал бы этому, если писанина твоя ему не нравится, попросту не
вмешивался бы в процесс. Необходим был момент интимного соприкосновения
взаимных интересов просителя-автора и благодетеля-редактора. С редактором
нужно было сблизиться во что бы то ни стало. С ним надо было подружиться и
сделать ему что-нибудь приятное. Например, придумать какой-нибудь хороший
подарок.
А что я мог подарить своему благодетелю при том, что уже многие годы
балансировал на грани бедности и нищеты? Однажды мне приснился сон, что я
обнаружил в себе необычное шестое чувство -- и это было чувство отсутствия
денег.
Я так и не научился как следует считать деньги, не умею их расходовать
рационально и не способен быть бережливым. Проклятые деньги, как только
появляются у меня в достаточном количестве, мучают мою душу и не приносят
никакого успокоения. Мне хочется скорее истратить их на что-нибудь, и я
строю всякие планы, иногда самые безрассудные. Так, я задумал, когда стал
зарабатывать кое-что литературой, выстроить каменный дом в лесу, на берегу
озера. По бездорожью я завез туда на нанятых тракторах и грузовиках многие
тысячи кирпичей, тонны цемента...
Однако и в ту крутую пору, когда денег совсем не было, я вовсе не
стремился их зарабатывать, об это не думал. Угощать в ресторанах редакторов
я не мог, делать дорогие подарки, как было уже сказано, было мне не по
карману. Единственное, что я мог позволить себе в качестве подарка,-- белые
грибы, которые сам собрал в лесу и сушил своим способом, научившись у одной
деревенской старушки.
Когда постепенно выяснилось, что с меня взять нечего и что я отношусь
всего лишь к не очень влиятельному кругу старого Лидина (который лет
двадцать назад был, может быть, весьма влиятельным), начались проволочки.
Мне никак не давали договора, и книгу не включали в план издательства. А я
уже чувствовал, что дошел до предела и нет никакого дальше резерва душевных
сил. Мутным облаком застилала мне глаза тоска погибели.
С этим я и пошел на прием к В. М. В. Я плохо помню, что и как я говорил
ей, неплохому, в сущности, редактору, но мне удалось убедить ее в том, чтобы
она заключила со мной договор, выплатила аванс и поставила рукопись в план
следующего года выпуска... Не помню, как все это решилось, помню только, что
бедняжка В. М. В. страшно перепугалась, налила из графина воды и подала мне
стакан, произнося тонким, дрожащим голосом: "Успокойся, Толя! Пожалуйста,
успокойся! Ну зачем же так волноваться!" На что я ответил: "Если книга не
выйдет, мы погибнем, я и моя семья... Вы теперь знаете об этом".
И книга сдвинулась с мертвой точки и пошла дальше. Начались встречи и
беседы с редактором. Николай Сарафанников был человеком с неординарной
судьбой, но об этом я узнал позже. А в том далеком семьдесят четвертом году
я впервые увидел этого человека в старом здании "Советского писателя" в
Гнездниковском переулке еще совсем заурядным, благопристойным, манерным
юношей, с ясными, невинными глазами, с мягкой, интеллигентной улыбкой на
румяных устах... Этими глазами и улыбкой он обращался к близко стоящей перед
ним накрашенной даме. Руки при этом Николай Иванович держал сложенными
вместе на своей груди, как оперный тенор, и это выглядело также весьма
пристойно и благообразно...
Первый редактор -- как первая любовь, и она не забывается. Коля
Сарафанников был по образованию специалистом по датскому языку. Каким
образом он стал редактором в "Совписе", мне неведомо. Он познакомил меня с
другим своим автором, будущим известным писателем Маканиным, с которым у
меня сохранились добрые отношения до сих пор. Коля Сарафанников стал бывать
у меня дома, приглашал я его и на первую в своей жизни дачу, которую снимал
в подмосковной деревне.
Очень скоро отношения наши стали настолько доверительными, что он
признался мне: редактура его не привлекает, он чувствует себя не очень
уверенным на этой работе. "Ну какой я редактор, Толя?" -- это его слова. Тем
не менее я считаю, что он-то и являлся хорошим редактором. Ни разу он не
вмешался в мои тексты, не "улучшал" их, не навязывал свои вкусы. И
впоследствии, когда я в том же издательстве запускал свою вторую книгу, Коля
доверил мне написать положительную редакторскую рецензию на мою же
собственную рукопись... Что было, разумеется, делом недопустимым. Однако он
честно признался, что у него нет времени да и большого желания читать
рукопись и сочинять редакторское заключение -- пусть за него это сделаю я
сам, он мне полностью доверяет. Первая же книга, несмотря на благополучно
преодоленные препятствия, проходила в дальнейшем препятствия новые, не менее
опасные. Об одном, беспрецедентном, расскажу сейчас. Книга была уже на
стадии "сверки", второго типографского набора, когда к главному редактору
издательства пришел донос, что они в "Совписе" собираются выпустить чуждую
по идеологии книгу, то бишь мою. И главный редактор тотчас назначил так
называемое "контрольное чтение". То есть в отделе "главной редакции" (еще
одна инстанция, стоявшая надо всеми отделами издательства) был назначен
редактор, чтобы он просмотрел всю книгу заново и сделал свое заключение.
Признаться, я снова заволновался. Кто мог донести на меня (до сих пор
не знаю этого)? Позвонил и все рассказал Владимиру Германовичу Лидину. Он
поначалу и верить не хотел: не бывало такого никогда. Но затем попросил меня
узнать, кому конкретно поручено осуществить "контрольное чтение". Когда я
узнал и сообщил Лидину, он обрадовался: мол, хорошо знает человека, это
тонкий критик и литературовед. И мой старый профессор обещал позвонить ему.
Через некоторое время раздался и у меня звонок -- звонил мой "контролер". Он
поздравил меня с хорошей первой книгой и добавил, что читал ее внимательно,
с карандашом в руке, и нигде ни разу его редакторский карандаш не поднялся
для исправления. Однако по содержанию самой большой моей вещи, повести
"Собиратели трав", у него были сомнения: пройдет ли цензуру? Осторожности
ради он предложил мне изъять повесть из сборника.
Но я ответил ему, что не вижу книги без повести. Она была самым лучшим,
к чему я пришел к тому времени в прозе. Я сказал, что, если он позволит мне,
я готов рискнуть и оставить в книге "Собирателей трав" без всяких изменений.
На что критик, вздохнув и выдержав осторожную паузу, ответил: "Ну что же...
Смотрите сами. Я подпишу книгу..."
Я рискнул -- и книга вышла целиком. О, я помню, какое у меня было
волнение, когда я получал на книжном складе издательства пачки с
экземплярами первого моего сборника. Как потом вез их в такси домой и на
радостях подарил таксисту книгу с первой в моей жизни авторской надписью на
титульном листе...
Каждая книга -- это приключение. Хочется рассказать еще об одном
большом приключении -- о моем первом романе "Белка", который переведен
теперь на разные языки в пятнадцати странах.
Однажды Николай Сарафанников вдруг сказал мне нечто необычное: "Напиши,
что тебе захочется. А я это сумею издать". Как раз к тому времени у меня уже
вышли три книги, и последняя была толстенной книгой переизданий, вышедшей
тиражом в 150 000 экземпляров. У меня были средства, чтобы рискнуть: можно
было год писать, ничего не зарабатывая. И ровно год я писал "Белку". Когда я
принес рукопись в издательство, мой редактор быстро и умело провел ее через
все стадии внутреннего рецензирования, написал свое заключение, вставил в
план, сдал в набор. Одного только он не сделал -- не прочел рукописи.
Вернее, он честно, как и всегда, признался мне, что прочитал примерно
страниц сто, дальше времени не было... Что ж, я не стал обижаться, но мне
было беспокойно. Потому как знал, что написал почти невозможную для издания
книгу. Я полагал, что редактор увидит все сомнительные в цензурном отношении
места и посоветует мне, как с ними быть. Я-то писал эти места только с одной
целью, с одним желанием -- хотел испытать себя на полную творческую свободу.
Я старался писать без оглядки на будущую цензуру и посмотреть, на что я
окажусь способным... Но вот незадача -- редактор все пропустил, даже не
прочитав рукопись до конца...
Причина подобного его поведения вскоре выяснилась. Коля задумал
эмигрировать из Союза, женился на француженке -- и вскоре оказался в Париже.
Но перед этим он почти все исполнил так, как обещал. Однако, когда верстка
пришла, мне назначили нового редактора. Он прочел, пришел в ужас и тотчас
доложил начальству. В результате набор рассыпали.
Но я не хотел сдаваться и переработал роман. В нем уже не было явных
цензурных "непроходимостей", однако и в этом виде "Белка" выглядела
достаточно чужеродной, скажем, для отечественной романной прозы -- и по
форме, и по содержанию.
В то время главным редактором "Советского писателя" стал Игорь Бузылев,
светлая ему память. Он умер молодым, вскоре после выхода моего первого
романа. Бузылев был одним из редких редакторов в нашей системе книжного
издательства, который имел свои личные убеждения и придерживался их в жизни.
Будучи уже смертельно больным, он принимал меня в своем кабинете, в новом
здании "Советского писателя" на улице Воровского, и перекрестил новый
вариант рукописи "Белки", прежде чем подписать ее для набора.
Но и на этом приключения "Белки" не закончились. Кто-то опять донес на
"Чайковском", я неудачно разминулся с ним на пешеходной дорожке у нашего
дома, задел локтем и, извинившись, прошел дальше. Меня окликнули, я
остановился и оглянулся. Бородатый человек с красивым одухотворенным лицом
несколько болезненного вида -- какой-то очень сосредоточенный, светло
напряженный -- смотрел на меня и окликал по имени. Это был он, милейший
Иннокентий Михайлович. "Что же вы, Толя, не хотите поздороваться со мной? --
усмехаясь, молвил он.-- За что-нибудь обиделись на меня?.."
И все же самое яркое впечатление было при первом знакомстве со
Смоктуновским-Гамлетом. Впоследствии, когда мы вроде бы подружились (у него,
конечно, было очень много и других людей, называвших себя его друзьями) и он
даже крестил меня вместе со своим двадцатипятилетним сыном Филиппом -- мне
же было тогда сорок лет,-- много разных обличий и личин наблюдал я у этого
гениального актера. И не знаю до сих пор, какая личина была его самая-самая
настоящая и единственная. Мир праху его.
Он был крестным отцом мне не только по православной вере. Подлинным
крестным оказался для меня Иннокентий Михайлович Смоктуновский и в
литературе. В ту первую нашу встречу на лестничной площадке я осмелился
предложить ему зайти ко мне и там подождать возвращения тещи. На что мой
кумир довольно охотно согласился. И чудесный посланец судьбы переступил
порог моего дома. Тогда еще проживала у меня одна из моих сестер, студентка
химического института. Она чуть не сошла с ума, увидев перед собой столь
знаменитого гостя. Иннокентий Михайлович посидел у нас совсем немного,
вскоре вернулась его теща, и он перешел к ней. Прежде чем уйти,
Смоктуновский открыл небольшую картонную коробочку, что держал в руке,-- там
оказалась золотистая копченая мойва. Это был гостинец теще, но в
благорасположение к нам он выложил из коробки копченой рыбы, сколько могла
захватить его рука с длинными ухватистыми пальцами, поросшими рыжими
волосами. И эту рыбу сестра моя не желала отдавать на съедение, хотела
сохранить навеки как бесценный раритет, однако я воспротивился, и вкусная
рыбка была все же съедена. Тогда сестра собрала все рыбьи хвостики и куда-то
спрятала -- может быть, и до сих пор держит их где-нибудь в семейном
сундуке...
Через месяц после этой встречи Смоктуновский снова появился в моей
квартире. В прошлый раз при знакомстве я кое-что рассказал о себе: чем
занимаюсь, как живу. Но он сам прекрасно увидел, как живу. В крошечной моей
квартире имелось всего три стула, два пружинных матраца с деревянными
самодельными ножками, один самодельный письменный стол. У стены стояла
детская кроватка, над нею на стене бурые следы от давленых клопов. Прошедший
в молодости свирепую школу артистической богемной нищеты, Смоктуновский в
одну секунду все понял, и мне не надо было пытаться скрыть что-то...
Он зашел к нам и попросил у меня рукописи каких-нибудь рассказов,
которые, на мой взгляд, могут быть напечатанными. Он хотел их отнести в
какой-то журнал. Я совершенно откровенно рассказал ему, что все бесполезно,
что десять лет уже бегаю по редакциям и никто не хочет печатать меня. Тем не
менее он настоял, и я отдал ему рукописи двух небольших новелл.
Не знаю, что заставило артиста прийти мне на помощь. Я ее уже ни от
кого не ожидал -- и не потому, что разуверился в людях, а просто считал, что
в нашем деле никто никому помогать не должен. Да и невозможно это было. Ради
такого дела, которое нужно только мне одному, откуда и какой же мне ждать
помощи? Он отвез мои рукописи в Ленинград и там передал в редакцию журнала
"Аврора". Не знаю, как он представлял меня, но всего через три месяца я уже
держал в руках зеленый номер журнала с первыми напечатанными моими
рассказами. Произошло это славное событие в январе 1973 года.
Очень скоро после этой публикации, в следующем месяце, появилась в
"Литературной газете" обзорная статья за подписью ЛИТЕРАТОР (официозная
редакционная рубрика), в которой среди нескольких журнальных удач
начинающегося года первыми были названы мои два рассказа. Достоинством
рассказов ЛИТЕРАТОР отметил их язык -- "высокую культуру письма".
Колоссальный вздох облегчения изошел из моей многострадальной груди.
Ведь я больше всего опасался того, что в моем физическом существе нет ни
одной русской клеточки, и вся длинная генетическая цепочка, пока что
завершенная моей невнятной персоной, не содержала в себе ни одного звена
русской языковой природы. Я боялся, что при всех моих стараниях фатальным
барьером предстанет для меня иноязычное мое происхождение. Родители мои,
хотя и были школьными учителями, лишь наполовину, а то и намного меньше
использовали в своей жизненной практике русский язык. Эта неуверенность и
тревога -- быть "уличенным" во вторичности языка, в некоем неисправимом
"акценте" инородца -- мучили меня все эти нелегкие годы литературного
становления... И вот первое, что услышал я от критики,-- слова о моей
"культуре письма"... Было отчего вздохнуть с великим облегчением.
После дебюта потек тоненький ручеек моих журнальных публикаций.
Пожалуй, с 1973 года до сих пор в разных русских и нерусских журналах страны
ежегодно печатаются мои рассказы, повести, романы, пьесы, киносценарии. С
1976 года стали выходить книги. И в реке времени этот журнально-книжный
поток течет уже более двадцати лет.
Я сейчас имею возможность посмотреть на этот поток со стороны, как бы
стоя на берегу реки и обозревая ее извилистые повороты, сужения, широкие
разливы. Эта река литературного творчества и есть река моей подлинной жизни
на Земле. Она еще течет, и я еще живу. Мне удается увидеть ее исток, также
ясно вижу реку своей жизни в ее среднем течении, там, где проявились ее
самые характерные признаки. И уже предощущаю где-то в недалеком пространстве
бытия тот сверкающий вечный океан, в котором бесследно исчезают потоки
всякого жизненного творчества -- все великие и малые земные реки. Я стою
сейчас на берегу своей невидимой реки жизни и испытываю благоговейный
душевный трепет перед высоким небом, что светится над грядущим океаном,
собирателем всех творческих человеческих судеб. Надеюсь, что ничто не
случайно в этом мире, изумительном шедевре высшего художественного
творчества, и каждый поток обязательно дойдет до океана и сольется с ним.
Первая книга далась мне нелегко. Ее история полна драматических
событий, приключений, интриг и даже тайных преступлений. Началось с того,
что однажды мой бывший руководитель семинара в Литинституте, Владимир
Германович Лидин, решительно заявил мне, что пора составлять книгу
рассказов. И сердце мое тревожно замерло.
По окончании института мои отношения с мудрым, старым Лидиным
продолжались. Он благоволил ко мне, время от времени приглашал в гости к
себе, иногда и с семьей, с моими маленькими черноволосыми дочерьми и
женой... Однажды, когда я дошел до края, мне почему-то пришло в голову
написать Лидину письмо (хотя я мог в любое время позвонить ему, встретиться
и поговорить), где я признавался, что готов уже на все махнуть рукой, забыть
о литературном занятии и подыскать какое-нибудь дело понадежнее. В ответ он
немедленно отослал меня в Литературный фонд, где мне выдали сто рублей
безвозмездной помощи, а затем последовало предложение составить книгу и
отнести в издательство.
Но издать книгу в те времена простому смертному было невозможно.
Советские издательства были все крупными, как линкоры и авианосцы нашего
славного Военно-морского флота. Сходство советских издательств с военной
машиной усугублялось еще и тем, что они были напрямую подчинены и
поднадзорны неким людям с воинскими званиями. Эти люди, если хотели, могли
появляться в издательстве и в своей военной форме с погонами КГБ -- речь
идет о цензорах. Называлась цензура почему-то ГЛАВЛИТ, и мне до сих пор
неизвестно, что это обозначало: главная литература? глава литературы?
Однако за этой расплывчатой неопределенностью названия скрывалась самая
жесткая и весьма определенная структура. Ни одна книга, журнал или газета не
могли выйти без разрешения на то цензуры. Никакие литературные авторитеты,
писатели или редакторы самого высокого ранга не могли обойти чиновников
таинственного ГЛАВЛИТа. За все ошибки и недосмотры редакции, подавшей в
ГЛАВЛИТ непроходимый материал, редакторы сурово наказывались. Поэтому работа
приучала их к особой бдительности, которая у многих доходила до такого
высокого уровня, что после иного редактора никакого цензора уже не
понадобилось бы. Профессиональное мастерство советского редактора
определялось в первую очередь умением безошибочно распознать "непроходную"
рукопись и "зарезать" ее сразу. И дело было не в природной подлости или
трусости редактора -- нет, он мог быть и вполне приличным человеком, однако
правила игры были таковы, что не проявить трусости или, наоборот, проявить
смелость ему просто было невозможно.
Один наблюдательный и весьма остроумный редактор издательства
"Советский писатель" заметил, что у Кима походка типично китайская -- как у
китайских строителей дамб и плотин, которые носят землю в корзинах на
коромысле, грациозно движутся на полусогнутых ногах. А ведь было замечено
очень даже точно! Я действительно передвигался по редакциям на полусогнутых
ногах. Но это не потому, что я привык таскать землю в корзинах, а потому
лишь, что был совершенно подавлен и страшно стеснялся всех в этом жутковатом
доме под названием "Советский писатель".
Одним словом, бесплодной оказалась бы эта самая первая попытка, если бы
я сунулся в издательство самовольно. Но меня направил туда Лидин, сопроводив
рукопись запискою, адресованной заведующей отделом прозы. И рукопись
зацепилась в "Совписе".
Впоследствии я узнал многих достославных работников этого издательства,
с некоторыми даже подружился. Но сейчас расскажу не о них, а о другой фигуре
редакционного коллектива, весьма важной для всякого автора, в особенности
для малоизвестного. Как правило, эта фигура всегда оставалась в тени, редко
кто знал о ней -- речь идет о так называемом "внутреннем рецензенте". Это к
нему в первую очередь попадала принесенная в издательство или журнал
рукопись, и от него зависело, будет ли она дальше рассматриваться или же ее
с вежливым отказом вернут автору. За весьма скромную плату рецензент
знакомился с рукописью и затем состряпывал небольшую рецензию с определенным
резюме в конце: рекомендуется для издания или отвергается.
Работа эта была внештатная, журналы и издательства держали рецензентов
в основном для заслона от так называемого "самотека", рукописей без
рекомендаций, которые были обречены на то, чтобы угаснуть, наткнувшись на
холодное, твердое сердце внутреннего рецензента. Ибо это сердце должно было
быть таким же, как у врача, скажем, у адвоката, а точнее всего -- у
заплечных дел мастера, который по службе обязан рубить головы.
И ездил по Москве один здоровенный красивый молодой мужик на машине
"Нива", назову его -- Казак, член Союза писателей, бывший сибирский
охотовед, который специализировался на внутренних рецензиях и превратил это
дело в основной жанр своего литературного творчества. То есть повестей и
рассказов о сибирской тайге и об охотниках он больше не писал, а на жизнь
зарабатывал тем, что объезжал на своей машине издательства Москвы и набирал
огромное количество рукописей для рецензий. На постоянном рецензировании
выколачивал он достаточно денег, чтобы содержать дорогую "Ниву" и двух
любовниц, одну из которых навещал с понедельника по среду, а другую -- с
четверга по воскресенье. Может быть, я уже подзабыл и неточно передаю
расписание, о котором Казак мне сам поведал.
Можно себе представить, как этот малый рубил сплеча головы своим
"самотечным" авторам, решительно и поспешно, потому что чикаться было
некогда, ведь ему надо было зарабатывать много денег. И наш мастер достиг
такого совершенства в своем деле, что со временем мог уже написать отзыв на
самую объемистую рукопись, прочитав всего несколько страниц -- в начале, в
середине и в конце. В исключительных случаях он мог бы написать рецензию,
даже не заглянув в рукопись. Казак был, наверное, самым продуктивным и
виртуозным мастером своего цеха, во всем мире не нашлось бы второго такого
маэстро внутренних рецензий.
...Раньше моим рукописям также пришлось пройти через руки подобных
мастеров, и, как понимаю теперь, мне никогда не удалось бы напечататься в
журналах и выпустить книгу, если бы судьба не послала мне крестного отца
Смоктуновского и доброго профессора Лидина. Благодаря их вмешательству я
смог проскочить роковой заслон внутренних рецензентов и обратить на себя
внимание более доброжелательных работников редакций.
Но я не скажу всей правды, если умолчу о том, что впоследствии, когда я
вступил в Союз писателей, мне тоже стали давать подрабатывать на внутреннем
рецензировании. И я тоже резал немало слабых или "непроходных" рукописей. Не
может быть оправданием для меня и то, что в нескольких случаях я написал
положительные рецензии на вещи из самотека, которые были действительно
хороши, но, увы, малопроходимы. Редакторы сдержанно пожимали плечами,
знакомясь с моими положительными отзывами, и ничего из рекомендуемого мною
ни разу не напечатали.
Уже рассказано Михаилом Булгаковым в его незаконченном "Театральном
романе", какими странными мистическими обстоятельствами сопровождается порой
выход книги. Хочется и мне рассказать историю двух своих книг. Речь пойдет о
первом моем сборнике "Голубой остров" и о романе "Белка". Между выпусками
этих книг лежат восемь лет, первая вышла у меня, как я уже говорил, в 1976
году.
Когда я принес свою рукопись в "Советский писатель", меня представили
заведующему отделом прозы, грандиозной даме В. М. В., к которой у меня было
письмецо от Владимира Германовича Лидина. Дама В. М. В. была грузная,
черноволосая и разноглазая -- никогда нельзя было понять, смотрит она на
тебя или нет. Длинная пиратская прядь падала на тот глаз, которым она
исподтишка рассматривала собеседника, а второй, широко открытый, равнодушно
был уставлен куда-то в дальний угол кабинета.
-- Ну что это рукописи приносят с какими-то рекомендациями,-- пропела
она замечательно нежным, совершенно неподходящим к пиратскому облику
голоском.-- А нельзя ли было принести без рекомендательного письма? --
спросила она, быстро прочитав записку Лидина.
Я ничего не понял. Во-первых, был очень взволнован, а во-вторых, никак
не мог уловить ее взгляда, по которому можно было бы судить, шутит она или и
впрямь недовольна, что я пришел с письмом Лидина... Однако голос ее был
щебечущим и льющимся, что ж, решил я, это она дает знать, что хоть и уважает
известного мэтра, но будет рассматривать мою рукопись безо всяких скидок...
В большой редакционной комнате стояло несколько столов, заваленных бумагами,
и возле одного из них я обратил внимание на беседовавших -- чернявую даму и
молодого человека с залысинами, с румяными губами. Это и был, оказывается,
мой будущий первый в жизни редактор (которого назначит В. М. В. вести мою
книгу) -- досточтимый Николай Иванович Сарафанников. В последующие годы мне
пришлось выпустить с ним в том же издательстве еще две книги и запустить в
производство роман "Белку". Затем Сарафанников исчез из моей жизни... Но об
этом чуть позже.
С первых же шагов на пути издания книги я усек, что надо шагать и
действовать "по человекам". В издательстве, в редакциях нужно было точно
определить и "отстрелять" тех работников, от которых зависела судьба
рукописи. То есть необходимо было искать выход на них, затем вступать в
контакт и в дальнейшем дело повести таким образом, чтобы необходимый
работник редакции стал бы содействовать дальнейшему прохождению рукописи.
Или не мешал бы этому, если писанина твоя ему не нравится, попросту не
вмешивался бы в процесс. Необходим был момент интимного соприкосновения
взаимных интересов просителя-автора и благодетеля-редактора. С редактором
нужно было сблизиться во что бы то ни стало. С ним надо было подружиться и
сделать ему что-нибудь приятное. Например, придумать какой-нибудь хороший
подарок.
А что я мог подарить своему благодетелю при том, что уже многие годы
балансировал на грани бедности и нищеты? Однажды мне приснился сон, что я
обнаружил в себе необычное шестое чувство -- и это было чувство отсутствия
денег.
Я так и не научился как следует считать деньги, не умею их расходовать
рационально и не способен быть бережливым. Проклятые деньги, как только
появляются у меня в достаточном количестве, мучают мою душу и не приносят
никакого успокоения. Мне хочется скорее истратить их на что-нибудь, и я
строю всякие планы, иногда самые безрассудные. Так, я задумал, когда стал
зарабатывать кое-что литературой, выстроить каменный дом в лесу, на берегу
озера. По бездорожью я завез туда на нанятых тракторах и грузовиках многие
тысячи кирпичей, тонны цемента...
Однако и в ту крутую пору, когда денег совсем не было, я вовсе не
стремился их зарабатывать, об это не думал. Угощать в ресторанах редакторов
я не мог, делать дорогие подарки, как было уже сказано, было мне не по
карману. Единственное, что я мог позволить себе в качестве подарка,-- белые
грибы, которые сам собрал в лесу и сушил своим способом, научившись у одной
деревенской старушки.
Когда постепенно выяснилось, что с меня взять нечего и что я отношусь
всего лишь к не очень влиятельному кругу старого Лидина (который лет
двадцать назад был, может быть, весьма влиятельным), начались проволочки.
Мне никак не давали договора, и книгу не включали в план издательства. А я
уже чувствовал, что дошел до предела и нет никакого дальше резерва душевных
сил. Мутным облаком застилала мне глаза тоска погибели.
С этим я и пошел на прием к В. М. В. Я плохо помню, что и как я говорил
ей, неплохому, в сущности, редактору, но мне удалось убедить ее в том, чтобы
она заключила со мной договор, выплатила аванс и поставила рукопись в план
следующего года выпуска... Не помню, как все это решилось, помню только, что
бедняжка В. М. В. страшно перепугалась, налила из графина воды и подала мне
стакан, произнося тонким, дрожащим голосом: "Успокойся, Толя! Пожалуйста,
успокойся! Ну зачем же так волноваться!" На что я ответил: "Если книга не
выйдет, мы погибнем, я и моя семья... Вы теперь знаете об этом".
И книга сдвинулась с мертвой точки и пошла дальше. Начались встречи и
беседы с редактором. Николай Сарафанников был человеком с неординарной
судьбой, но об этом я узнал позже. А в том далеком семьдесят четвертом году
я впервые увидел этого человека в старом здании "Советского писателя" в
Гнездниковском переулке еще совсем заурядным, благопристойным, манерным
юношей, с ясными, невинными глазами, с мягкой, интеллигентной улыбкой на
румяных устах... Этими глазами и улыбкой он обращался к близко стоящей перед
ним накрашенной даме. Руки при этом Николай Иванович держал сложенными
вместе на своей груди, как оперный тенор, и это выглядело также весьма
пристойно и благообразно...
Первый редактор -- как первая любовь, и она не забывается. Коля
Сарафанников был по образованию специалистом по датскому языку. Каким
образом он стал редактором в "Совписе", мне неведомо. Он познакомил меня с
другим своим автором, будущим известным писателем Маканиным, с которым у
меня сохранились добрые отношения до сих пор. Коля Сарафанников стал бывать
у меня дома, приглашал я его и на первую в своей жизни дачу, которую снимал
в подмосковной деревне.
Очень скоро отношения наши стали настолько доверительными, что он
признался мне: редактура его не привлекает, он чувствует себя не очень
уверенным на этой работе. "Ну какой я редактор, Толя?" -- это его слова. Тем
не менее я считаю, что он-то и являлся хорошим редактором. Ни разу он не
вмешался в мои тексты, не "улучшал" их, не навязывал свои вкусы. И
впоследствии, когда я в том же издательстве запускал свою вторую книгу, Коля
доверил мне написать положительную редакторскую рецензию на мою же
собственную рукопись... Что было, разумеется, делом недопустимым. Однако он
честно признался, что у него нет времени да и большого желания читать
рукопись и сочинять редакторское заключение -- пусть за него это сделаю я
сам, он мне полностью доверяет. Первая же книга, несмотря на благополучно
преодоленные препятствия, проходила в дальнейшем препятствия новые, не менее
опасные. Об одном, беспрецедентном, расскажу сейчас. Книга была уже на
стадии "сверки", второго типографского набора, когда к главному редактору
издательства пришел донос, что они в "Совписе" собираются выпустить чуждую
по идеологии книгу, то бишь мою. И главный редактор тотчас назначил так
называемое "контрольное чтение". То есть в отделе "главной редакции" (еще
одна инстанция, стоявшая надо всеми отделами издательства) был назначен
редактор, чтобы он просмотрел всю книгу заново и сделал свое заключение.
Признаться, я снова заволновался. Кто мог донести на меня (до сих пор
не знаю этого)? Позвонил и все рассказал Владимиру Германовичу Лидину. Он
поначалу и верить не хотел: не бывало такого никогда. Но затем попросил меня
узнать, кому конкретно поручено осуществить "контрольное чтение". Когда я
узнал и сообщил Лидину, он обрадовался: мол, хорошо знает человека, это
тонкий критик и литературовед. И мой старый профессор обещал позвонить ему.
Через некоторое время раздался и у меня звонок -- звонил мой "контролер". Он
поздравил меня с хорошей первой книгой и добавил, что читал ее внимательно,
с карандашом в руке, и нигде ни разу его редакторский карандаш не поднялся
для исправления. Однако по содержанию самой большой моей вещи, повести
"Собиратели трав", у него были сомнения: пройдет ли цензуру? Осторожности
ради он предложил мне изъять повесть из сборника.
Но я ответил ему, что не вижу книги без повести. Она была самым лучшим,
к чему я пришел к тому времени в прозе. Я сказал, что, если он позволит мне,
я готов рискнуть и оставить в книге "Собирателей трав" без всяких изменений.
На что критик, вздохнув и выдержав осторожную паузу, ответил: "Ну что же...
Смотрите сами. Я подпишу книгу..."
Я рискнул -- и книга вышла целиком. О, я помню, какое у меня было
волнение, когда я получал на книжном складе издательства пачки с
экземплярами первого моего сборника. Как потом вез их в такси домой и на
радостях подарил таксисту книгу с первой в моей жизни авторской надписью на
титульном листе...
Каждая книга -- это приключение. Хочется рассказать еще об одном
большом приключении -- о моем первом романе "Белка", который переведен
теперь на разные языки в пятнадцати странах.
Однажды Николай Сарафанников вдруг сказал мне нечто необычное: "Напиши,
что тебе захочется. А я это сумею издать". Как раз к тому времени у меня уже
вышли три книги, и последняя была толстенной книгой переизданий, вышедшей
тиражом в 150 000 экземпляров. У меня были средства, чтобы рискнуть: можно
было год писать, ничего не зарабатывая. И ровно год я писал "Белку". Когда я
принес рукопись в издательство, мой редактор быстро и умело провел ее через
все стадии внутреннего рецензирования, написал свое заключение, вставил в
план, сдал в набор. Одного только он не сделал -- не прочел рукописи.
Вернее, он честно, как и всегда, признался мне, что прочитал примерно
страниц сто, дальше времени не было... Что ж, я не стал обижаться, но мне
было беспокойно. Потому как знал, что написал почти невозможную для издания
книгу. Я полагал, что редактор увидит все сомнительные в цензурном отношении
места и посоветует мне, как с ними быть. Я-то писал эти места только с одной
целью, с одним желанием -- хотел испытать себя на полную творческую свободу.
Я старался писать без оглядки на будущую цензуру и посмотреть, на что я
окажусь способным... Но вот незадача -- редактор все пропустил, даже не
прочитав рукопись до конца...
Причина подобного его поведения вскоре выяснилась. Коля задумал
эмигрировать из Союза, женился на француженке -- и вскоре оказался в Париже.
Но перед этим он почти все исполнил так, как обещал. Однако, когда верстка
пришла, мне назначили нового редактора. Он прочел, пришел в ужас и тотчас
доложил начальству. В результате набор рассыпали.
Но я не хотел сдаваться и переработал роман. В нем уже не было явных
цензурных "непроходимостей", однако и в этом виде "Белка" выглядела
достаточно чужеродной, скажем, для отечественной романной прозы -- и по
форме, и по содержанию.
В то время главным редактором "Советского писателя" стал Игорь Бузылев,
светлая ему память. Он умер молодым, вскоре после выхода моего первого
романа. Бузылев был одним из редких редакторов в нашей системе книжного
издательства, который имел свои личные убеждения и придерживался их в жизни.
Будучи уже смертельно больным, он принимал меня в своем кабинете, в новом
здании "Советского писателя" на улице Воровского, и перекрестил новый
вариант рукописи "Белки", прежде чем подписать ее для набора.
Но и на этом приключения "Белки" не закончились. Кто-то опять донес на