полом... И чтобы можно было такой дом построить на те деньги, которые
удастся заработать своими руками,-- кистью ли, карандашом или пером... Но я
понимаю, как для меня это труднодостижимо, если я всего лишь провинциальный
писатель местного значения и живу на стипендию, которую назначил мне Союз
финских писателей нашего территориального округа. Скорее всего мне никогда
не построить подобного дома и не жить в лесу в этаком комфортабельном
отшельничестве. И я переглядываюсь с этим симпатичным гостем из России, с
Анатолием Кимом, и вижу в его глазах, что и он не прочь бы заиметь такой дом
в лесу.
Любил я ходить один по чужой стране, свободно шагать куда глаза глядят,
раздвигая таинственные завесы незнакомого мира. И что же? В причудливой
череде самых неожиданных картин, ландшафтов и жанровых сцен не было ничего,
ничего такого, что не отзывалось бы родством и знакомством в ответном
чувстве моего сердца.
Я однажды целый месяц разъезжал по Западной Германии, следуя из одного
университета в другой с лекциями на тему: "Особенности моего литературного
творчества". Сколько же раз я встречался тогда с самим собой, причудливым
образом запрятанным в немцах -- вмонтированным, так сказать, в самых разных
представителей этой расы. И то, что я по истинному своему рождению кореец,
ничуть не мешало тому, что моя душевная суть самым замечательным образом
проявлялась в каком-нибудь пруссаке, который горд тем, что ни разу в жизни
не нарушил общепринятых правил и законов, честно держал данное слово и на
все сто процентов выполнял свои обещания.
Я ехал на теплоходике по Рейну, забрался на верхнюю палубу, сел за
столик и заказал себе "цвай вюрстен унд айн бир". Был замечательный летний
голубой день на реке, по скалистым берегам которой величаво высились
средневековые замки, и я чувствовал себя совершенно удовлетворенным жизнью,
и самим собой, и своими замечательными человеческими качествами. Тем более
что мог непосредственно обозревать это за соседним столиком -- в виде
лысоватого, рыжеватого немецкого дядьки лет сорока. Он был одет в светлый
бежевый костюм, при галстуке, который уютно лежал на его белой рубашке, в
точности повторяя конфигурацию небольшого бюргерского живота.
Я пил немецкое пиво, закусывал горячими сосисками, сочными, также
вполне немецкими, и чувствовал себя благонадежным, неплохо устроившимся в
жизни немцем, который заслужил все то, что он сейчас имеет: фатер Рейн,
пиво, сосиски, замечательное чувство собственного достоинства и довольства,
застывшее благодушной маской на моем гладком, бритом лице.
Подобную свою маску я видел много раз и в других странах, где мне
приходилось бывать, и всюду ловил себя на том, что "выдаю", оказывается,
заведомо фальшивое выражение на этой маске! Не могло быть такого, чтобы то
самое малое, единственное, первое человеческое Я выражало на физиономии
своей сияющее самодовольство, потому что это первое Я всегда подспудно
помнило о своей смерти и постоянно, до обморока, боялось внезапной потери
имущества, или роковой болезни, или попросту одинокого голодного
существования в старости.
Значит, сияющее самодовольство, спокойное и уверенное веселие,
бестрепетный оптимизм, выражаемый масками узнаваемых мною моих двойников в
разных странах, исходили не от первого человеческого Я, а от второго. Маска
благополучия и беспечного самодовольства, словно ты никогда не умрешь,
присуща, таким образом, нашему второму Я, тому самому, которое ищет Бога,
видит себя только рядом с Ним и в оценках собственного своего существования
на Земле исходит из чувства вечности, а не смертности, из ощущения полного
вселенского благополучия, а не ожидания всемирной катастрофы.
Но мои глубокие симпатии принадлежат первому моему сиротливому чувству
Я. В королевстве Марокко как-то среди дня я наконец-то остался один.
Воспользовавшись этим, я вышел из гостиницы и не спеша отправился на
прогулку, прошел сначала к реке, спустился к набережной мимо высокой красной
стены, окружавшей помпезные здания королевского дворцового ансамбля. У входа
на территорию дворца высились на верховых верблюдах нарядные кавалеристы
охраны -- черноусые красавцы в чалмах, с громадными саблями на бедре. Нет,
эти парни из королевской стражи не показались мне моими двойниками, и я
никак не мог представить себя на месте кого-нибудь из них, сидящим верхом на
дромадере. Так же не мог представить, что марокканскому стражнику из
верблюжьей кавалерии дано осознать себя Анатолием Кимом, русским писателем
корейского происхождения.
Но когда я обогнул угол дворцовой стены и направился вдоль нее, то на
совершенно пустынной набережной увидел сидящую на земле женщину. Она замерла
с протянутой рукой, склонив ничем не покрытую растрепанную голову, а рядом с
нею, чуть позади, лежал на каменной мостовой совершенно голый младенец. Он
покоился на боку, протянув по земле свою тощую ручонку, голова его была
наполовину укрыта платком, видимо, материнским. Нет, ребенок не был мертв,
он спал или находился в знойном забытьи на этом беспощадном африканском
пекле, точно так же угнетенный им, как и я, бредущий по раскаленному бетону
набережной иностранец. И этот ребенок был мною. Он первым догадался об этом,
и, когда я проходил совсем близко, младенец приоткрыл глаза и очень
внимательно, со значением, посмотрел из-под платка на меня.
Ах, Боже мой, сколько же было этих открытий, когда в какой-нибудь новой
стране я снова и снова обнаруживал самого себя в ее жителях! И речь сейчас
идет не о том, как я сошел с ума, находя свою душу в других людях,-- нет, я
говорю о том, что в моей душе помещается множество других душ.
Если бы я чувствовал в себе только одну мучительную душу свою, свое
первое Я, суетное, неправедное и грешное, тогда я действительно был бы
сумасшедшим. Ведь любая форма душевной болезни имеет причиной только одно:
полную сосредоточенность на себе одном, невозможность сойти с одного и того
же замкнутого круга... Но именно в далеких путешествиях я научился
избавляться от этой своей стихийной склонности к солипсизму и, наблюдая
совершенно незнакомые народы, наконец-то постиг, что на свете существует
огромное число людей, совсем таких, как я, и разница наших тел, лиц,
национальностей и степени приобщенности к современной цивилизации ничего не
значат.
Поначалу я так увлекся этим открытием, был столь вдохновлен
обнаруженным в моей малой единичной сущности качеством всемирности, что не
заметил одной большой опасности... Пусть будет так: одна звезда -- это все
звезды, один человек -- это все люди, но что же делать, если подобное
понимание мира вдруг в какой-то момент откроет тебе всю бессмысленность,
смехотворность и ничтожность твоих личных устремлений? Лишит всякого смысла
существование твоего первого, маленького Я?
Это было в Америке, в штате Нью-Мексико, в городе Санта-Фе. Там я
побывал в доме американского скульптора-авангардиста и доме одного русского
живописца, Фешина, выстроенном им в глуши американского Техаса...
По архитектуре это были очень похожие сооружения в стиле старинных
мексикано-индейских построек: за глухой глиняной стеной глинобитная коробка
дома с плоской крышей, с выступающими из торцовых стен могучими деревянными
балками, с узкими и высокими, как бойницы, окнами. Но какая разница была в
том, что было внутри этих художнических убежищ, разница не только в начинке
вещами, но и в планировке.
Американец, скульптор современного направления, названия которого я не
знаю, творил свои произведения из списанных и рассекреченных деталей
ракетного оборудования, которыми пользовались в недалеком от Санта-Фе
космическом центре. Из всяких колес, сверкающих сфер, колпаков и могучих
металлических штанг скульптор собирал что-то вроде тех фигурок, которыми
увлекаются дети, любящие всякие игрушечные наборы типа "Конструктор".
Американец лепил из бросовых деталей белого металла что-то такое,
напоминающее роботов, допотопных чудовищ, но давал им всякие интересные
символические названия, скажем, "Экстаз" или "Взгляд в ничто".
Фешин был русским эмигрантом, я никак не мог предположить, что он
окажется в Америке, под Санта-Фе... Это был один из самых любимых мною
русских художников, со студенческих лет я больше всего ценил живопись
Константина Коровина и угольные рисунки Фешина. И вот встреча в его доме,
штат Нью-Мексико... Маленькая, кругленькая, уютная русская барыня,
престарелая дочь художника Ия... Фешин занимался, кроме живописи, еще и
резьбой по дереву: двери и настенные панели, мебель, большие шкафы и сундуки
были им украшены собственноручно. Было много русских фольклорных мотивов в
его деревянных композициях. На стенах дома висели чудесные, роскошные по
живописи фешинские шедевры...
У американца дом также находился в лесу, но в таком, какой бывает
только в Техасе, зоне гористых полупустынь,-- редкие отдельно стоящие
деревья, то ли раскидистые сосны, то ли темно-зеленые кущи туй небольших
размеров. Эти деревья не желали сливаться в единый массив, и леса как
такового вокруг не было -- лишь независимые друг от друга зеленые деревца,
заполнявшие собой все размашистые склоны окрестных гор. И среди этих
деревьев находился дом скульптора. Внутри это был современный дворец, на
трех или даже четырех уровнях, отделанный с немыслимой роскошью, с
мраморными колоннами, широкими серебристыми лестницами... И жил в этом
дворце хозяин-скульптор, который рассказывал, что за каждое свое
произведение, за очередного робота или громадного динозавра, слепленного
газосваркой из труб, колес, шестеренок и ракетных охвостий, он получает от
ста тысяч до миллиона долларов.
Я вспоминаю бронзоволицых индейцев, что продавали изделия из бирюзы
там, на улицах Санта-Фе, и о том, как в одном из них я снова увидел самого
себя. Он сидел на обтянутой кожей скамейке, накрывшись широкополой шляпой, и
дремал, закрыв свои старые, окруженные сетью морщин глаза...
И художник Фешин, построивший в Нью-Мексико индейский дом с русской
начинкой, был во мне -- со всей своей судьбой русского эмигранта первой
волны, который и в далекой Америке не пропал -- Бог дал раскрыться его
искусству... И когда-то -- не знаю даты смерти -- я умер в Фешине, вместе с
ним, тоскуя по зеленым просторам родной приволжской равнины.
И богатый американский авангардист, широкоплечий малый с окладистой
седой бородой, также был во мне, и я в нем -- в его неистовом устремлении к
успеху, к большим деньгам, которые и позволили человеку построить такую
чудовищную домину в пустынной долине штата Нью-Мексико...
Мне вспоминается профессор славистики из Нью-Йорка, с которым по моей
просьбе мы прокатились в подземке, и в том, как, смущенно улыбаясь,
профессор признавался, что никогда не ездит в метро, потому что боится
темнокожих бандитов, для которых подземка -- место работы,-- я узнал самого
себя... В Японии другой профессор-русист, усатый, черный, густобровый,
словно какой-нибудь азербайджанец, с грустным видом говорил мне, что
современный японский интеллигент получает образование, затем старательно
трудится всю жизнь, словно муравей, только с одной целью: заработать
достаточно денег на место в богадельне, в каком-нибудь приличном пансионате
для стариков.
На Гавайских островах, в Гонолулу, я шел от своего отеля к морю и
впереди увидел голого по пояс стройного парня в джинсах, босого, с
кудрявыми, длинно отросшими волосами. Он вдруг остановился возле мусорной
урны, опустился на колени и запустил туда руки. Выудив из урны банку из-под
кока-колы, помотал ею, прислушиваясь, не осталось ли чего там внутри, потом
запрокинул голову и выпил остатки...
Это был также я. И его превосходительство господин президент
Португалии, и сказочного роста, стройная, как бригантина, пышноволосая дочь
самого богатого человека Америки, за банкетный стол которой я был приглашен
и сидел напротив хозяйки, между двумя лауреатами Нобелевской премии --
Бродским и Милошем... И когда на парижском бульваре у "Мулен Руж" я жестами
и мимикой, словно глухонемой, пытался побеседовать с проституткой, которая
оказалась гомосексуалистом, одетым в женское платье,-- во всех случаях, не
вступая ни в какие разговоры, лишь обменявшись взглядами или улыбками, я в
других, совершенно неизвестных мне и космически удаленных по земному бытию
людях почему-то уверенно угадывал самого себя.
Каждый человек -- это все люди. У каждого есть две судьбы. Одна та, что
принадлежит его малому Я и заключается в даты рождения-смерти. Другая
связана с судьбой человеческого рода и потому содержит в себе все отпущенное
человеческой истории время.
Также исподволь мне стало понятным, что после открытия двузначности
жизни и судьбы человеку больше незачем устремляться на другой край Земли,
чтобы удостовериться в том. Но для того, чтобы прийти к этому, мне
обязательно надо было сначала пройти земные пути.
И когда стало ясно, что уже нет у меня мучительного любопытства к людям
иных культур, стран, наций и рас, религиозных убеждений, цивилизаций, когда
во всех встречных на путях земных я узнавал себя, а каждого ощутил в себе,
то уже не захотелось мне больше разъезжать по миру.
Мне вспомнились слова, приписываемые древнему китайскому мудрецу,
которые звучат примерно так: "Век живи в своей деревне, слушай крик петухов
из соседней деревни -- и никогда не ходи туда в гости". И мне действительно
хочется забраться куда-нибудь в деревню и жить так, как советовал древний
китаец. Может, я постарел, поэтому не привлекают меня экзотика, развлечения,
роскошь и удовольствия мира, а может быть, удовлетворив свое самое сильное,
мучительное, страстное любопытство в том, что такое я и что такое остальные
люди, я успокоился и больше не желаю суетливо перемещаться по миру. Мне
хорошо сейчас там, где я нахожусь, и мне дорог покой, которого я достиг.
удастся заработать своими руками,-- кистью ли, карандашом или пером... Но я
понимаю, как для меня это труднодостижимо, если я всего лишь провинциальный
писатель местного значения и живу на стипендию, которую назначил мне Союз
финских писателей нашего территориального округа. Скорее всего мне никогда
не построить подобного дома и не жить в лесу в этаком комфортабельном
отшельничестве. И я переглядываюсь с этим симпатичным гостем из России, с
Анатолием Кимом, и вижу в его глазах, что и он не прочь бы заиметь такой дом
в лесу.
Любил я ходить один по чужой стране, свободно шагать куда глаза глядят,
раздвигая таинственные завесы незнакомого мира. И что же? В причудливой
череде самых неожиданных картин, ландшафтов и жанровых сцен не было ничего,
ничего такого, что не отзывалось бы родством и знакомством в ответном
чувстве моего сердца.
Я однажды целый месяц разъезжал по Западной Германии, следуя из одного
университета в другой с лекциями на тему: "Особенности моего литературного
творчества". Сколько же раз я встречался тогда с самим собой, причудливым
образом запрятанным в немцах -- вмонтированным, так сказать, в самых разных
представителей этой расы. И то, что я по истинному своему рождению кореец,
ничуть не мешало тому, что моя душевная суть самым замечательным образом
проявлялась в каком-нибудь пруссаке, который горд тем, что ни разу в жизни
не нарушил общепринятых правил и законов, честно держал данное слово и на
все сто процентов выполнял свои обещания.
Я ехал на теплоходике по Рейну, забрался на верхнюю палубу, сел за
столик и заказал себе "цвай вюрстен унд айн бир". Был замечательный летний
голубой день на реке, по скалистым берегам которой величаво высились
средневековые замки, и я чувствовал себя совершенно удовлетворенным жизнью,
и самим собой, и своими замечательными человеческими качествами. Тем более
что мог непосредственно обозревать это за соседним столиком -- в виде
лысоватого, рыжеватого немецкого дядьки лет сорока. Он был одет в светлый
бежевый костюм, при галстуке, который уютно лежал на его белой рубашке, в
точности повторяя конфигурацию небольшого бюргерского живота.
Я пил немецкое пиво, закусывал горячими сосисками, сочными, также
вполне немецкими, и чувствовал себя благонадежным, неплохо устроившимся в
жизни немцем, который заслужил все то, что он сейчас имеет: фатер Рейн,
пиво, сосиски, замечательное чувство собственного достоинства и довольства,
застывшее благодушной маской на моем гладком, бритом лице.
Подобную свою маску я видел много раз и в других странах, где мне
приходилось бывать, и всюду ловил себя на том, что "выдаю", оказывается,
заведомо фальшивое выражение на этой маске! Не могло быть такого, чтобы то
самое малое, единственное, первое человеческое Я выражало на физиономии
своей сияющее самодовольство, потому что это первое Я всегда подспудно
помнило о своей смерти и постоянно, до обморока, боялось внезапной потери
имущества, или роковой болезни, или попросту одинокого голодного
существования в старости.
Значит, сияющее самодовольство, спокойное и уверенное веселие,
бестрепетный оптимизм, выражаемый масками узнаваемых мною моих двойников в
разных странах, исходили не от первого человеческого Я, а от второго. Маска
благополучия и беспечного самодовольства, словно ты никогда не умрешь,
присуща, таким образом, нашему второму Я, тому самому, которое ищет Бога,
видит себя только рядом с Ним и в оценках собственного своего существования
на Земле исходит из чувства вечности, а не смертности, из ощущения полного
вселенского благополучия, а не ожидания всемирной катастрофы.
Но мои глубокие симпатии принадлежат первому моему сиротливому чувству
Я. В королевстве Марокко как-то среди дня я наконец-то остался один.
Воспользовавшись этим, я вышел из гостиницы и не спеша отправился на
прогулку, прошел сначала к реке, спустился к набережной мимо высокой красной
стены, окружавшей помпезные здания королевского дворцового ансамбля. У входа
на территорию дворца высились на верховых верблюдах нарядные кавалеристы
охраны -- черноусые красавцы в чалмах, с громадными саблями на бедре. Нет,
эти парни из королевской стражи не показались мне моими двойниками, и я
никак не мог представить себя на месте кого-нибудь из них, сидящим верхом на
дромадере. Так же не мог представить, что марокканскому стражнику из
верблюжьей кавалерии дано осознать себя Анатолием Кимом, русским писателем
корейского происхождения.
Но когда я обогнул угол дворцовой стены и направился вдоль нее, то на
совершенно пустынной набережной увидел сидящую на земле женщину. Она замерла
с протянутой рукой, склонив ничем не покрытую растрепанную голову, а рядом с
нею, чуть позади, лежал на каменной мостовой совершенно голый младенец. Он
покоился на боку, протянув по земле свою тощую ручонку, голова его была
наполовину укрыта платком, видимо, материнским. Нет, ребенок не был мертв,
он спал или находился в знойном забытьи на этом беспощадном африканском
пекле, точно так же угнетенный им, как и я, бредущий по раскаленному бетону
набережной иностранец. И этот ребенок был мною. Он первым догадался об этом,
и, когда я проходил совсем близко, младенец приоткрыл глаза и очень
внимательно, со значением, посмотрел из-под платка на меня.
Ах, Боже мой, сколько же было этих открытий, когда в какой-нибудь новой
стране я снова и снова обнаруживал самого себя в ее жителях! И речь сейчас
идет не о том, как я сошел с ума, находя свою душу в других людях,-- нет, я
говорю о том, что в моей душе помещается множество других душ.
Если бы я чувствовал в себе только одну мучительную душу свою, свое
первое Я, суетное, неправедное и грешное, тогда я действительно был бы
сумасшедшим. Ведь любая форма душевной болезни имеет причиной только одно:
полную сосредоточенность на себе одном, невозможность сойти с одного и того
же замкнутого круга... Но именно в далеких путешествиях я научился
избавляться от этой своей стихийной склонности к солипсизму и, наблюдая
совершенно незнакомые народы, наконец-то постиг, что на свете существует
огромное число людей, совсем таких, как я, и разница наших тел, лиц,
национальностей и степени приобщенности к современной цивилизации ничего не
значат.
Поначалу я так увлекся этим открытием, был столь вдохновлен
обнаруженным в моей малой единичной сущности качеством всемирности, что не
заметил одной большой опасности... Пусть будет так: одна звезда -- это все
звезды, один человек -- это все люди, но что же делать, если подобное
понимание мира вдруг в какой-то момент откроет тебе всю бессмысленность,
смехотворность и ничтожность твоих личных устремлений? Лишит всякого смысла
существование твоего первого, маленького Я?
Это было в Америке, в штате Нью-Мексико, в городе Санта-Фе. Там я
побывал в доме американского скульптора-авангардиста и доме одного русского
живописца, Фешина, выстроенном им в глуши американского Техаса...
По архитектуре это были очень похожие сооружения в стиле старинных
мексикано-индейских построек: за глухой глиняной стеной глинобитная коробка
дома с плоской крышей, с выступающими из торцовых стен могучими деревянными
балками, с узкими и высокими, как бойницы, окнами. Но какая разница была в
том, что было внутри этих художнических убежищ, разница не только в начинке
вещами, но и в планировке.
Американец, скульптор современного направления, названия которого я не
знаю, творил свои произведения из списанных и рассекреченных деталей
ракетного оборудования, которыми пользовались в недалеком от Санта-Фе
космическом центре. Из всяких колес, сверкающих сфер, колпаков и могучих
металлических штанг скульптор собирал что-то вроде тех фигурок, которыми
увлекаются дети, любящие всякие игрушечные наборы типа "Конструктор".
Американец лепил из бросовых деталей белого металла что-то такое,
напоминающее роботов, допотопных чудовищ, но давал им всякие интересные
символические названия, скажем, "Экстаз" или "Взгляд в ничто".
Фешин был русским эмигрантом, я никак не мог предположить, что он
окажется в Америке, под Санта-Фе... Это был один из самых любимых мною
русских художников, со студенческих лет я больше всего ценил живопись
Константина Коровина и угольные рисунки Фешина. И вот встреча в его доме,
штат Нью-Мексико... Маленькая, кругленькая, уютная русская барыня,
престарелая дочь художника Ия... Фешин занимался, кроме живописи, еще и
резьбой по дереву: двери и настенные панели, мебель, большие шкафы и сундуки
были им украшены собственноручно. Было много русских фольклорных мотивов в
его деревянных композициях. На стенах дома висели чудесные, роскошные по
живописи фешинские шедевры...
У американца дом также находился в лесу, но в таком, какой бывает
только в Техасе, зоне гористых полупустынь,-- редкие отдельно стоящие
деревья, то ли раскидистые сосны, то ли темно-зеленые кущи туй небольших
размеров. Эти деревья не желали сливаться в единый массив, и леса как
такового вокруг не было -- лишь независимые друг от друга зеленые деревца,
заполнявшие собой все размашистые склоны окрестных гор. И среди этих
деревьев находился дом скульптора. Внутри это был современный дворец, на
трех или даже четырех уровнях, отделанный с немыслимой роскошью, с
мраморными колоннами, широкими серебристыми лестницами... И жил в этом
дворце хозяин-скульптор, который рассказывал, что за каждое свое
произведение, за очередного робота или громадного динозавра, слепленного
газосваркой из труб, колес, шестеренок и ракетных охвостий, он получает от
ста тысяч до миллиона долларов.
Я вспоминаю бронзоволицых индейцев, что продавали изделия из бирюзы
там, на улицах Санта-Фе, и о том, как в одном из них я снова увидел самого
себя. Он сидел на обтянутой кожей скамейке, накрывшись широкополой шляпой, и
дремал, закрыв свои старые, окруженные сетью морщин глаза...
И художник Фешин, построивший в Нью-Мексико индейский дом с русской
начинкой, был во мне -- со всей своей судьбой русского эмигранта первой
волны, который и в далекой Америке не пропал -- Бог дал раскрыться его
искусству... И когда-то -- не знаю даты смерти -- я умер в Фешине, вместе с
ним, тоскуя по зеленым просторам родной приволжской равнины.
И богатый американский авангардист, широкоплечий малый с окладистой
седой бородой, также был во мне, и я в нем -- в его неистовом устремлении к
успеху, к большим деньгам, которые и позволили человеку построить такую
чудовищную домину в пустынной долине штата Нью-Мексико...
Мне вспоминается профессор славистики из Нью-Йорка, с которым по моей
просьбе мы прокатились в подземке, и в том, как, смущенно улыбаясь,
профессор признавался, что никогда не ездит в метро, потому что боится
темнокожих бандитов, для которых подземка -- место работы,-- я узнал самого
себя... В Японии другой профессор-русист, усатый, черный, густобровый,
словно какой-нибудь азербайджанец, с грустным видом говорил мне, что
современный японский интеллигент получает образование, затем старательно
трудится всю жизнь, словно муравей, только с одной целью: заработать
достаточно денег на место в богадельне, в каком-нибудь приличном пансионате
для стариков.
На Гавайских островах, в Гонолулу, я шел от своего отеля к морю и
впереди увидел голого по пояс стройного парня в джинсах, босого, с
кудрявыми, длинно отросшими волосами. Он вдруг остановился возле мусорной
урны, опустился на колени и запустил туда руки. Выудив из урны банку из-под
кока-колы, помотал ею, прислушиваясь, не осталось ли чего там внутри, потом
запрокинул голову и выпил остатки...
Это был также я. И его превосходительство господин президент
Португалии, и сказочного роста, стройная, как бригантина, пышноволосая дочь
самого богатого человека Америки, за банкетный стол которой я был приглашен
и сидел напротив хозяйки, между двумя лауреатами Нобелевской премии --
Бродским и Милошем... И когда на парижском бульваре у "Мулен Руж" я жестами
и мимикой, словно глухонемой, пытался побеседовать с проституткой, которая
оказалась гомосексуалистом, одетым в женское платье,-- во всех случаях, не
вступая ни в какие разговоры, лишь обменявшись взглядами или улыбками, я в
других, совершенно неизвестных мне и космически удаленных по земному бытию
людях почему-то уверенно угадывал самого себя.
Каждый человек -- это все люди. У каждого есть две судьбы. Одна та, что
принадлежит его малому Я и заключается в даты рождения-смерти. Другая
связана с судьбой человеческого рода и потому содержит в себе все отпущенное
человеческой истории время.
Также исподволь мне стало понятным, что после открытия двузначности
жизни и судьбы человеку больше незачем устремляться на другой край Земли,
чтобы удостовериться в том. Но для того, чтобы прийти к этому, мне
обязательно надо было сначала пройти земные пути.
И когда стало ясно, что уже нет у меня мучительного любопытства к людям
иных культур, стран, наций и рас, религиозных убеждений, цивилизаций, когда
во всех встречных на путях земных я узнавал себя, а каждого ощутил в себе,
то уже не захотелось мне больше разъезжать по миру.
Мне вспомнились слова, приписываемые древнему китайскому мудрецу,
которые звучат примерно так: "Век живи в своей деревне, слушай крик петухов
из соседней деревни -- и никогда не ходи туда в гости". И мне действительно
хочется забраться куда-нибудь в деревню и жить так, как советовал древний
китаец. Может, я постарел, поэтому не привлекают меня экзотика, развлечения,
роскошь и удовольствия мира, а может быть, удовлетворив свое самое сильное,
мучительное, страстное любопытство в том, что такое я и что такое остальные
люди, я успокоился и больше не желаю суетливо перемещаться по миру. Мне
хорошо сейчас там, где я нахожусь, и мне дорог покой, которого я достиг.