Страница:
— Ты всегда беспокоишься, это твое ремесло.
В зале заседаний опять раздались шумные, долго длившиеся рукоплескания.
— Это Красный говорит… Он недурной оратор, — пояснил снисходительно Семен Исидорович.
— Нет, я так и думала, что немцы отлично понимают, как им нужна Рада, — сказала Тамара Матвеевна. — Я только боялась, что хлеборобы… Ну, слава Богу!..
— Какие тут могли быть сомнения? А вы, сударь мой, опоздали, я вас ждал не дождался, — сказал Кременецкий, снисходительной интонацией подчеркивая, что он прощает это Фомину.
— Да, извините, ради Бога! Я завтракал, и знаете, с кем? С Артамоновым.
— С Владимир Иванычем? Так и он здесь? Жив курилка?
— Только вчера приехал.
— Прямо из Питера?.. Я не очень его люблю: пошловатый человечек, — сказал Семен Исидорович. — Но все-таки я рад, что и он выбрался.
— Вы говорите, он из Питера? — спросила, тотчас насторожившись, Тамара Матвеевна. — Может быть, он что-нибудь слышал о Мусеньке?
— Откуда же он мог слышать, какая ты странная! Мы и домами не были знакомы.
— Я думала, может быть, случайно… Например, через Никонова… Если б вы знали, как я волнуюсь!
— Нет, я спрашивал, — солгал Фомин, — он ничего не знает… Отчего вы говорите, что он пошловатый человек? — спросил Платон Михайлович, уже и не помнивший, что Артамонов то же самое говорил о Кременецком. — Я с вами не согласен… И знаете, он страшно изменился. Кстати, Тамара Матвеевна, я решительно стою на своем: завтракать надо только в клубе. Закуска была под водочку — мое почтение!
— Каждый день там все-таки дороговато, и мы не любим два раза в день эти пять блюд, — начала Тамара Матвеевна. Семен Исидорович с неудовольствием на нее покосился.
— Как же вам нравится Рада? — спросил он Фомина. — Парламент, батюшка, что ни говорите!
— Я еще мало видел, но пока мне очень нравится, — вполне искренно ответил Фомин. Ему действительно все нравилось в этот день. — Так вы говорите, Мумму придется извиниться? — спросил Платон Михайлович. Он не совсем понимал, в чем Мумм должен извиниться, и ему даже было несколько жаль Мумма. — А как же земельный декрет Эйхгорна? — вспомнил он и сделал озабоченное лицо, хоть его менее всего на свете теперь интересовал и беспокоил земельный декрет Эйхгорна.
— Будет, разумеется, отменен. Вот о нем сейчас и говорит Красный… Пойдем послушаем, он, право, хорошо говорит: без этого невыносимого провинциального краснобайства, без митинговых фраз дурного тона, — сказал Семен Исидорович.
В эту минуту в вестибюле раздался резкий, громкий, неприятно прозвучавший голос. Кто-то вскрикнул, послышались бегущие шаги. Тамара Матвеевна вздрогнула, Кременецкий и Фомин переглянулись. Дверь приемной раскрылась настежь, и в нее ввалилось, толкая друг друга, сразу человек десять из тех, что прежде толпились в вестибюле и на лестнице. Тамара Матвеевна побледнела и ахнула.
— Немцы! — растерянно проговорил один из вбежавших. — Нiмцi!
— Какие немцы?
— Что такое?
— Немцы или хлеборобы? — прошептала Тамара Матвеевна, схватив за руку мужа.
— Немецкие войска!
— Не может быть!
— Это, верно, простое недоразумение, — начал примирительно Фомин, но он не успел развить свою мысль: за дверью послышались мерные, четкие, отбивающие удар шаги: отряд солдат быстро шел по направлению к приемной. Вбежавшие люди попятились назад. Что-то неприятно, звякнуло за дверью. На пороге появился германский офицер, за ним показались солдаты в касках.
— Руки вверх! — по-русски сказал офицер, почти, не повысив голоса. В его тоне не было ничего грозного: это было скорее деловое распоряжение, отданное неприятным тоном. Все сразу подняли руки. В правой руке Семена Исидоровича чуть дрожала немецкая газета. У Фомина папироса так и осталась в зубах. «Господи! Да это восемнадцатое брюмера!» — подумал он. Платон Михайлович растерялся, как и другие, но он чувствовал, что попал на историческую сцену, «Разгон парламента вооруженной силой! Ну да, 18-ое брюмера!.. Не оставаться же, однако, с папиросой во рту? Так и дышать трудно… Или выплюнуть ее? Тоже как-то глупо!..»
Офицер оглядел находившихся в комнате людей, затем что-то вполголоса сказал по-немецки унтер-офицеру и прошел дальше. За ним двинулись солдаты. Четкие шаги застучали снова. Унтер-офицер остался в приемной. В зале заседаний вдруг оборвался голос оратора. Шаги остановились. Донесся глухой подавленный гул, затем снова такой же возглас: «Руки вверх!» Потом настала полная тишина.
— По приказу германского командования… Рада объявляется распущенной, — по-русски, с сильным немецким акцентом, сказал офицер. При открытых дверях в приемной было слышно каждое слово. — Приказываю всем немедленно разойтись.
Унтер-офицер в приемной сделал жест, показывавший, что теперь нужно опустить руки и удалиться. Фомин вынул изо рта папиросу. «Вот тебе и 18-ое брюмера! Я совершенно не так себе представлял», — думал он, выходя из приемной вслед за Семеном Исидоровичем и Тамарой Матвеевной, вцепившейся в руку мужа и своим телом прикрывавшей его от возможных опасностей.
Они оказались на улице. Из здания Рады беспрепятственно и бесшумно выливался поток людей. На противоположной стороне улицы росла толпа зевак. Тамара Матвеевна дала волю чувствам.
— Господи! Что они делают!.. Это просто ужас! — лепетала она, не выпуская руки Семена Исидоровича, который был бледен, но спокоен. — Едем, скорее домой!.. Это безумие!
— Ну, нет, не домой! — сказал Семен Исидорович. — Надо будет сейчас же собрать где-нибудь экстренное совещание… Это так нельзя оставить!
— Не надо никакого совещания, я тебя умоляю, едем сию минуту домой! — говорила Тамара Матвеевна, задыхаясь от волнения, хотя на улице все было совершенно спокойно. — Ты еще не знаешь, что может быть!.. Может быть, сейчас начнется стрельба!
— Помилуйте, Тамара Матвеевна, какая стрельба! — говорил ласково Фомин. — Все ушли, немцы никого не арестовали и не арестуют, конечно, — поручился он и за немцев. — Я вношу конкретное предложение: идем в кофейню!.. Ужасно что-то пить хочется…
— Ах, оставьте, пожалуйста, Платон Михай… Я тебе говорю, едем домой! Я тебя умоляю! Сделай это для меня, хоть раз в жизни!.. Платон Михайлович вечером придет и все тебе расскажет.
— Да что же тут рассказывать? — бодро спрашивал Платон Михайлович, смутно чувствуя, что сам он совершенно ни при чем во всей этой истории, несмотря на поднятые руки и на папироску в зубах. Позднее Фомин с полным основанием стыдился того глупо-радостного настроения, которое им овладело: «Грубая сила лишний раз восторжествовала, что ж тут было скалить зубы? Хоть, конечно, и странный какой-то был переворот…» Но теперь на улице ему становилось все веселее.
— Ну, если что-нибудь будет…
— Да вы не огорчайтесь, Семен Исидорович, — говорил Фомин с сочувственно-убедительными интонациями. — Я уверен, что все еще может наладиться… Да, да, да… И вы тоже, Тамара Матвеевна, напрасно, право… Притом, что же вам было делать, Семен Исидорович? Не сопротивляться же было германским войскам?
— Ваш вопрос ко мне, очевидно, относиться не может, — сухо ответил Кременецкий. — Я не член Рады.
— Разумеется! — с жаром сказала Тамара Матвеевна, все ускоряя шаги. — Разумеется!
— Но если вы хотите знать мое мнение, — продолжал Семен Исидорович, также давая, наконец, волю чувству, — то я вам скажу, что это одна из самых печальных ошибок истории! Она будет и для немцев иметь неисчислимые последствия! Историк сможет только повторить: «Это было хуже, чем преступление, это была ошибка!»
— Ужасная ошибка! Просто они с ума сошли!.. Вы не знаете, где тут стоят извозчики, Платон Михайлович?
— Да пойдем пешком… Отчего это мне так пить хочется? Верно оттого, что мы за завтраком ели форшмак из селедки, конечно оттого… Отличный был форшмачок…
— Они играют с огнем, и эта их карта будет бита, — сказал Семен Исидорович. — Да, эта карта будет бита!
Они втроем сидели на террасе кофейни. Терраса была переполнена. Лакеи едва успевали разносить напитки. Оживление было очень большое. Люди с беспричинно-радостным видом передавали сенсационные новости. Семен Исидорович уже успел кое с кем поговорить по телефону. По-видимому, эти разговоры несколько изменили его мысли.
— Все-таки, дорогой Семен Исидорович, — мягким голосом говорил Фомин, — все-таки откуда взялось это сообщение, что Мумм приедет извиняться?
— Ах, да не в этом дело, — мрачно ответил Кременецкий. — А дело в том…
— Кстати, из каких он Муммов? Не из тех ли, у которых шампанское? Моя любимая марка… Виноват, я вас перебил.
— Не знаю, из каких Муммов… А дело в том, что с немцами с самого начала был взят не тот тон… Не тот тон. Стратегия была правильная, но тактики они оказались никуда негодные и дали хлеборобам себя обойти, как ребята. Не надо было сразу объявлять реакционной всю эту тягу к твердой власти, будь она гетманская или там какая-нибудь другая… Они тем самым могли только бросить промышленников в объятия худшей, настоящей реакции.
— Это была ошибка, — подтвердила Тамара Матвеевна.
— Народные массы их не поддержали, значит, остается только одно: перестроить фронт и выправить линию…
— Я думаю, ты один можешь это сделать… Не пей так много кофе, это тебе вредно! Ты пьешь третью чашку!
— Не знаю, могу ли я теперь выправить линию. Приходится расплачиваться за чужие ошибки и бестактности! Разве я с первого дня не предсказывал все это нашим доморощенным Дантонам? Они меня не слушались и вот налицо результаты, — говорил Семен Исидорович.
— И вот результаты, — печально повторяла Тамара Матвеевна.
IX
В зале заседаний опять раздались шумные, долго длившиеся рукоплескания.
— Это Красный говорит… Он недурной оратор, — пояснил снисходительно Семен Исидорович.
— Нет, я так и думала, что немцы отлично понимают, как им нужна Рада, — сказала Тамара Матвеевна. — Я только боялась, что хлеборобы… Ну, слава Богу!..
— Какие тут могли быть сомнения? А вы, сударь мой, опоздали, я вас ждал не дождался, — сказал Кременецкий, снисходительной интонацией подчеркивая, что он прощает это Фомину.
— Да, извините, ради Бога! Я завтракал, и знаете, с кем? С Артамоновым.
— С Владимир Иванычем? Так и он здесь? Жив курилка?
— Только вчера приехал.
— Прямо из Питера?.. Я не очень его люблю: пошловатый человечек, — сказал Семен Исидорович. — Но все-таки я рад, что и он выбрался.
— Вы говорите, он из Питера? — спросила, тотчас насторожившись, Тамара Матвеевна. — Может быть, он что-нибудь слышал о Мусеньке?
— Откуда же он мог слышать, какая ты странная! Мы и домами не были знакомы.
— Я думала, может быть, случайно… Например, через Никонова… Если б вы знали, как я волнуюсь!
— Нет, я спрашивал, — солгал Фомин, — он ничего не знает… Отчего вы говорите, что он пошловатый человек? — спросил Платон Михайлович, уже и не помнивший, что Артамонов то же самое говорил о Кременецком. — Я с вами не согласен… И знаете, он страшно изменился. Кстати, Тамара Матвеевна, я решительно стою на своем: завтракать надо только в клубе. Закуска была под водочку — мое почтение!
— Каждый день там все-таки дороговато, и мы не любим два раза в день эти пять блюд, — начала Тамара Матвеевна. Семен Исидорович с неудовольствием на нее покосился.
— Как же вам нравится Рада? — спросил он Фомина. — Парламент, батюшка, что ни говорите!
— Я еще мало видел, но пока мне очень нравится, — вполне искренно ответил Фомин. Ему действительно все нравилось в этот день. — Так вы говорите, Мумму придется извиниться? — спросил Платон Михайлович. Он не совсем понимал, в чем Мумм должен извиниться, и ему даже было несколько жаль Мумма. — А как же земельный декрет Эйхгорна? — вспомнил он и сделал озабоченное лицо, хоть его менее всего на свете теперь интересовал и беспокоил земельный декрет Эйхгорна.
— Будет, разумеется, отменен. Вот о нем сейчас и говорит Красный… Пойдем послушаем, он, право, хорошо говорит: без этого невыносимого провинциального краснобайства, без митинговых фраз дурного тона, — сказал Семен Исидорович.
В эту минуту в вестибюле раздался резкий, громкий, неприятно прозвучавший голос. Кто-то вскрикнул, послышались бегущие шаги. Тамара Матвеевна вздрогнула, Кременецкий и Фомин переглянулись. Дверь приемной раскрылась настежь, и в нее ввалилось, толкая друг друга, сразу человек десять из тех, что прежде толпились в вестибюле и на лестнице. Тамара Матвеевна побледнела и ахнула.
— Немцы! — растерянно проговорил один из вбежавших. — Нiмцi!
— Какие немцы?
— Что такое?
— Немцы или хлеборобы? — прошептала Тамара Матвеевна, схватив за руку мужа.
— Немецкие войска!
— Не может быть!
— Это, верно, простое недоразумение, — начал примирительно Фомин, но он не успел развить свою мысль: за дверью послышались мерные, четкие, отбивающие удар шаги: отряд солдат быстро шел по направлению к приемной. Вбежавшие люди попятились назад. Что-то неприятно, звякнуло за дверью. На пороге появился германский офицер, за ним показались солдаты в касках.
— Руки вверх! — по-русски сказал офицер, почти, не повысив голоса. В его тоне не было ничего грозного: это было скорее деловое распоряжение, отданное неприятным тоном. Все сразу подняли руки. В правой руке Семена Исидоровича чуть дрожала немецкая газета. У Фомина папироса так и осталась в зубах. «Господи! Да это восемнадцатое брюмера!» — подумал он. Платон Михайлович растерялся, как и другие, но он чувствовал, что попал на историческую сцену, «Разгон парламента вооруженной силой! Ну да, 18-ое брюмера!.. Не оставаться же, однако, с папиросой во рту? Так и дышать трудно… Или выплюнуть ее? Тоже как-то глупо!..»
Офицер оглядел находившихся в комнате людей, затем что-то вполголоса сказал по-немецки унтер-офицеру и прошел дальше. За ним двинулись солдаты. Четкие шаги застучали снова. Унтер-офицер остался в приемной. В зале заседаний вдруг оборвался голос оратора. Шаги остановились. Донесся глухой подавленный гул, затем снова такой же возглас: «Руки вверх!» Потом настала полная тишина.
— По приказу германского командования… Рада объявляется распущенной, — по-русски, с сильным немецким акцентом, сказал офицер. При открытых дверях в приемной было слышно каждое слово. — Приказываю всем немедленно разойтись.
Унтер-офицер в приемной сделал жест, показывавший, что теперь нужно опустить руки и удалиться. Фомин вынул изо рта папиросу. «Вот тебе и 18-ое брюмера! Я совершенно не так себе представлял», — думал он, выходя из приемной вслед за Семеном Исидоровичем и Тамарой Матвеевной, вцепившейся в руку мужа и своим телом прикрывавшей его от возможных опасностей.
Они оказались на улице. Из здания Рады беспрепятственно и бесшумно выливался поток людей. На противоположной стороне улицы росла толпа зевак. Тамара Матвеевна дала волю чувствам.
— Господи! Что они делают!.. Это просто ужас! — лепетала она, не выпуская руки Семена Исидоровича, который был бледен, но спокоен. — Едем, скорее домой!.. Это безумие!
— Ну, нет, не домой! — сказал Семен Исидорович. — Надо будет сейчас же собрать где-нибудь экстренное совещание… Это так нельзя оставить!
— Не надо никакого совещания, я тебя умоляю, едем сию минуту домой! — говорила Тамара Матвеевна, задыхаясь от волнения, хотя на улице все было совершенно спокойно. — Ты еще не знаешь, что может быть!.. Может быть, сейчас начнется стрельба!
— Помилуйте, Тамара Матвеевна, какая стрельба! — говорил ласково Фомин. — Все ушли, немцы никого не арестовали и не арестуют, конечно, — поручился он и за немцев. — Я вношу конкретное предложение: идем в кофейню!.. Ужасно что-то пить хочется…
— Ах, оставьте, пожалуйста, Платон Михай… Я тебе говорю, едем домой! Я тебя умоляю! Сделай это для меня, хоть раз в жизни!.. Платон Михайлович вечером придет и все тебе расскажет.
— Да что же тут рассказывать? — бодро спрашивал Платон Михайлович, смутно чувствуя, что сам он совершенно ни при чем во всей этой истории, несмотря на поднятые руки и на папироску в зубах. Позднее Фомин с полным основанием стыдился того глупо-радостного настроения, которое им овладело: «Грубая сила лишний раз восторжествовала, что ж тут было скалить зубы? Хоть, конечно, и странный какой-то был переворот…» Но теперь на улице ему становилось все веселее.
— Ну, если что-нибудь будет…
— Да вы не огорчайтесь, Семен Исидорович, — говорил Фомин с сочувственно-убедительными интонациями. — Я уверен, что все еще может наладиться… Да, да, да… И вы тоже, Тамара Матвеевна, напрасно, право… Притом, что же вам было делать, Семен Исидорович? Не сопротивляться же было германским войскам?
— Ваш вопрос ко мне, очевидно, относиться не может, — сухо ответил Кременецкий. — Я не член Рады.
— Разумеется! — с жаром сказала Тамара Матвеевна, все ускоряя шаги. — Разумеется!
— Но если вы хотите знать мое мнение, — продолжал Семен Исидорович, также давая, наконец, волю чувству, — то я вам скажу, что это одна из самых печальных ошибок истории! Она будет и для немцев иметь неисчислимые последствия! Историк сможет только повторить: «Это было хуже, чем преступление, это была ошибка!»
— Ужасная ошибка! Просто они с ума сошли!.. Вы не знаете, где тут стоят извозчики, Платон Михайлович?
— Да пойдем пешком… Отчего это мне так пить хочется? Верно оттого, что мы за завтраком ели форшмак из селедки, конечно оттого… Отличный был форшмачок…
— Они играют с огнем, и эта их карта будет бита, — сказал Семен Исидорович. — Да, эта карта будет бита!
Они втроем сидели на террасе кофейни. Терраса была переполнена. Лакеи едва успевали разносить напитки. Оживление было очень большое. Люди с беспричинно-радостным видом передавали сенсационные новости. Семен Исидорович уже успел кое с кем поговорить по телефону. По-видимому, эти разговоры несколько изменили его мысли.
— Все-таки, дорогой Семен Исидорович, — мягким голосом говорил Фомин, — все-таки откуда взялось это сообщение, что Мумм приедет извиняться?
— Ах, да не в этом дело, — мрачно ответил Кременецкий. — А дело в том…
— Кстати, из каких он Муммов? Не из тех ли, у которых шампанское? Моя любимая марка… Виноват, я вас перебил.
— Не знаю, из каких Муммов… А дело в том, что с немцами с самого начала был взят не тот тон… Не тот тон. Стратегия была правильная, но тактики они оказались никуда негодные и дали хлеборобам себя обойти, как ребята. Не надо было сразу объявлять реакционной всю эту тягу к твердой власти, будь она гетманская или там какая-нибудь другая… Они тем самым могли только бросить промышленников в объятия худшей, настоящей реакции.
— Это была ошибка, — подтвердила Тамара Матвеевна.
— Народные массы их не поддержали, значит, остается только одно: перестроить фронт и выправить линию…
— Я думаю, ты один можешь это сделать… Не пей так много кофе, это тебе вредно! Ты пьешь третью чашку!
— Не знаю, могу ли я теперь выправить линию. Приходится расплачиваться за чужие ошибки и бестактности! Разве я с первого дня не предсказывал все это нашим доморощенным Дантонам? Они меня не слушались и вот налицо результаты, — говорил Семен Исидорович.
— И вот результаты, — печально повторяла Тамара Матвеевна.
IX
Витя отмерил глицерин большим градуированным цилиндром, осторожно вылил в огромную банку и тщательно ее закупорил притертой стеклянной пробкой. Кислотная смесь была уже готова. Присев к столу, он еще раз в тетрадке проверил пропорции. На одну часть глицерина надо было взять три части азотной и пять частей серной кислоты. Расчет оказался правильным. Сосуд, чан, делительная воронка, колбы были вымыты и высушены, сначала спиртом, потом эфиром. Больше делать было нечего. Витя сел на табурет у стола, устало опустил голову на руки и задумался. «Когда же будет всему этому конец?» — спрашивал он себя.
Витя живо помнил то чувство ужаса и любопытства, с которым он впервые входил в эту комнату, месяца два тому назад. Он читал в «Былом», в воспоминаниях разных революционеров, о динамитных лабораториях, о конспиративных квартирах. Но все это он представлял себе совершенно иначе. Где-то на Петербургской стороне они с Брауном свернули с тротуара и вошли во двор, — самый обыкновенный двор, только очень, очень длинный. Они шли бесконечно долго. Витя старался все запомнить — и не видел ничего. У него стучало сердце, он боялся обморока, хотя никогда в жизни в обморок не падал. Окна в домах двора были везде открыты, слышались голоса, где-то смеялись, где-то играли на гармонике. «Если б они знали!» — думал Витя, представляя себе картину взрыва, страшный грохот, стены, рушащиеся, как в последнем действии «Самсона и Далилы», крики, окровавленные тела… Они поднялись по лестнице во второй этаж, Браун открыл ключом дверь. Витя собрал все силы и со спокойным видом, на цыпочках, вошел в квартиру. В большой комнате с открытыми окнами и спущенными белыми шторами чем-то слегка пахло, — Витя узнал едкий запах азотной кислоты, и почему-то порадовался, что узнал его. «Где же это?» — спрашивал он себя.
— Да здесь очень уютно, — сказал он, беззаботно улыбаясь.
— Очень уютно, — подтвердил Браун, глядя на него с усмешкой.
В комнате в самом деле на вид не было ничего страшного. На большом столе стояли весы, коробки с разновесками, стеклянная посуда, разные банки и бутылки. На низком табурете в кадке с водой был укреплен большой сосуд, а над ним воронка. В углу комнаты стояло кресло, обитое веселеньким пестрым ситцем.
— Вот тут и изготовляют нитроглицерин, — объяснил Вите Браун. — Реакцию знаете? Впрочем, вы к этому отношения иметь не будете. На военных заводах изготовление нитроглицерина операция очень простая и безопасная. А при этих милых приспособлениях, если дать температуре немного подняться, то нетрудно взлететь на воздух со всем домом.
— Да, конечно, — ответил Витя и засмеялся. Он сейчас же подумал, что смеяться собственно не следовало. Браун все ему показал, объяснил, что нужно делать, затем велел повторить. Витя, однако, повторить не мог: он ничего не слышал. Браун опять усмехнулся и терпеливо объяснил все вторично. На этот раз Витя с усилием вслушался, боясь рассердить своего начальника, — он очень его боялся, — и повторил все правильно.
— Отлично, — похвалил его Браун. — Итак, вот вам ключ от квартиры. Завтра вы придете сюда уже один, в девять часов утра, и все это сделаете. Ваша работа, как видите, совершенно безопасна. Пока безопасна, — подчеркнул он. — Теперь вы можете идти, а я останусь здесь. Запомните хорошо дорогу во дворе: спрашивать, разумеется, никого ни о чем не надо.
Весь этот день Витя провел дома в необычайном волнении. Вступая в организацию, он никак не ожидал, что ему придется работать в динамитной лаборатории. Витя и гордился возложенным на него делом, и испытывал мучительную тревогу, которой не с кем было поделиться. В гостиной слышались голоса. У Муси сидел Клервилль. «Если б им сказать!» — думал Витя. Внезапно ему пришло в голову, что, в случае провала организации, следствие от него легко может направиться к Мусе, к Николаю Петровичу. Эта мысль его ужаснула.: — «Что же делать? — в отчаянии спрашивал он себя. — Отказаться? Это немыслимо, это был бы позор на всю жизнь! Я ведь сам искал работы… Съехать отсюда? Но куда же? Денег нет, нет бумаг… Допустим, они дадут мне и деньги, и бумагу, — как я могу съехать? Ведь это значит вызвать расспросы, переполох в доме, не пустят!.. Притом что же это изменит? Разве следствие не обнаружит, где я жил до того? А папа!.. Но как же он мог меня привлечь, зная все это? — в ужасе спрашивал себя Витя, разумея Брауна. — Да, ему не до того!.. Он сам рискует головою, и не может обо всем этом думать. Это было мое дело… Я не ребенок и должен был знать, на что иду…» Витя провел ночь почти без сна, — все боялся проспать. Он так ничего и не придумал. Мусе он объявил, что Браун устроил его на практические работы в одну лабораторию. Муся не слишком входила в занятия Вити, поверила ему без расспросов и была очень рада, что заставила его учиться.
С тех пор прошло почти два месяца. Витя ежедневно по утрам бывал в лаборатории и готовил все, что требовалось. В двенадцать часов приходил Браун и отпускал его домой. Больше Витя ничего не знал и никого не видал из членов организации. Он не так представлял себе заговоры. Работа шла гладко. К опасным операциям Витя не допускался. Ему трудно было привыкнуть к мысли, что взрывчатое вещество чудовищной силы изготовляется из веществ безобидных, и он в первый день трогал банку с глицерином с таким видом, точно с минуты на минуту ожидал взрыва, — Браун, глядя на своего помощника, не мог сдержать улыбки. Потом Витя привык и даже кислоты переливал бойко, без воронки, так что у него на руках, несмотря на нейтрализацию аммиаком (это Витя знал еще с училища), появлялись красные пятна. К взрывчатым веществам он собственно почти не имел отношения. Браун всегда производил нитрование сам, отпустив предварительно Витю. Это немного задевало его самолюбие, однако он всякий раз вздыхал с облегчением, когда покидал страшную комнату, и даже на лестнице ускорял шаги, чтобы поскорее отойти подальше.
Витя исхудал и побледнел от вечной тревоги, от нервного напряжения. Дома все это замечали и приписывали недостаточно разнообразному питанию, — в Петербурге летом голод очень усилился. Дурной вид был почти у всех. Спал Витя очень плохо. Ему снился по ночам нитроглицерин, его преследовали кошмары. Мысль об отце и Мусе мучила Витю беспрестанно. Он сам не знал, считать ли себя героем или преступником.
Как-то раз, довольно поздно вечером, Муся с решительным видом вошла в комнату Вити. Он уже лежал в постели и читал «Vingt ans après»[65] — такие книги теперь придавали ему бодрости. В руках у Муси был поднос с двумя стаканами молока. Она поставила поднос на столик и заявила Вите, что отныне он каждый вечер будет пить молоко: так совершенно невозможно, все говорят, что у него ужасный вид. Глаша обещала доставать каждый вечер два стакана.
Витя вдруг, к удивлению Муси, потушил свет. — чтобы скрыть слезы. «Если б она знала!» — опять подумал он в отчаянии.
— Что за шутки! Зажги сейчас лампу и выпей молоко, оба стакана, слышишь? — сказала Муся.
Витя взял ее руку и поцеловал. Это у них было не в обычае. Муся в недоумении на него смотрела. Свет из открытой двери падал на подушку. Витя отвернулся к стене. Муся нагнулась к нему и поцеловала его в лоб. Она не заметила его слез, однако ею овладела смутная тревога.
— Еще заболеешь! — сказала она. — Только этого не хватало. Ну, спокойной ночи, голубчик. Так выпей же молоко.
«Что это с ним такое в последнее время?.. Верно, все думает о Николае Петровиче… Или меня ревнует? Нет, он, кажется, уже не так в меня влюблен… Или это его растрогало, что молоко дорого стоит? Какой смешной!..» — Муся улыбнулась и с легким вздохом прошла в ванную комнату.
«Но как же на войне? — думал Витя, рассеянно вынимая разновески из углублений коробки и вкладывая их назад. — Люди уходят на войну, не считаясь с тем, есть ли у них родители, невесты, жены… Я в пятнадцать лет хотел убежать на фронт, меня не пустили, а ведь то было лучше чем это. Там по крайней мере не было слежки, ненависти, укрывательства, тайны… Но что же теперь делать?.. Разумеется, Браун не может заботиться обо всем этом Для не го Муся и папа значат не больше, чем жильцы этого дома, которые тоже без всякой вины взлетят вместе с ним на воздух, если он забудется на несколько минут и даст температуре подняться до 40 градусов… Нет, он замечательный человек… — Витя искренно восхищался хладнокровием спокойствием Брауна, его экспериментальным искусстВОМ: работа так и кипела у него в руках. — Конечно, он воспользовался минутой, привлекая меня в организацию Он не интересовался ни моими мыслями, ни моим положением, а сыграл на самолюбии, может, даже на том, что я в тот вечер выпил коньяку, — тогда, когда мы с ней поцеловались… Нет, этого он не знал… Но он и не обязан был входить в мою душу. Мы работаем для освобождения России… Однако, кто же это мы и что, собственно, они хотят сделать. Ведь совет народных комиссаров теперь в Москве…-Все-таки странно было бы погибнуть, не зная даже того, что замышлялось организацией…»
Витя в эти два месяца, постоянно думая над делом, стал ко многому относиться критически. Их задача заключалась в том, чтобы в кратчайший срок приготовить возможно большее количество нитроглицерина. По словам Брауна, из этого нитроглицерина изготовлялся особый вид динамита, называемый взрывчатой желатиной. Витя догадывался, что Браун принимает участие и в работе по изготовлению желатины. «Не проще ли было бы, однако, готовить все в одном месте? Какой смысл ему перевозить нитроглицерин с. ежеминутным риском взрыва? Или это тоже делается из предосторожности: одна лаборатория хорошо, а две лучше? Или меня не хотят знакомить с другими?.. Верно, там у них какие-нибудь юнкера и начиняют снаряды? Но что же это за организация, если она не может связаться в такое время с военными кругами и достать снаряды в готовом виде? И неужели нельзя было изготовлять нитроглицерин на каком-нибудь заводе, а не здесь, при этой кадке с водой?.. Ну, хорошо, допустим, а дальше что? — мысленно спрашивал он. — Ведь из нашего нитроглицерина изготовили достаточно динамита, почему же о них ничего не слышно? И какая собственно мы организация? Та ли, которую Никонов назвал тогда Федосьевской?.. Неужели, однако, во главе организации стоит такой человек, как Федосьев, которого, я помню, все ненавидели?»
За несколько времени до того, на квартире Кременецких шел разговор о большевиках, об их неминуемом близком падении, о подпольных организациях, что-то подготовлявших по борьбе с советской властью: не то восстание, не то террористические действия. Об этих организациях тогда говорили открыто все.
— Теперь, друзья мои, — сказал Никонов, — в Петербурге заговорщик каждый третий человек старше шестнадцати и моложе восьмидесяти лет. И удивительное дело: это, по-видимому, знают все, кроме ихней Чрезвычайной Комиссии. За что ж ей платят деньги?
Витя с несказанной радостью услышал слова Никонова: значит, и многие другие были в таком же положении, как он.
— Ну, и слава Богу, что так! — сердито ответил князь Горенский.
— Слава Богу, что есть еще люди и группы, которым дорога свобода России, — подтвердила Глафира Генриховна.
— Ужасно только много этих групп, товарищ Глафира, и удивительно они болтливые группы. Вот теперь, я слышал, на защиту свободы России поднялся сам Федосьев, — помните такого? Он как в воду канул в первые же дни светлого февраля. Оказывается, жив, красавец! Мне, по крайней мере, один юнкер — ему верно лет семнадцать — на днях, под строжайшим, разумеется, секретом, сообщил, что он входит в конспиративную Федосьевскую организацию. Ей-Богу!
— Как фамилия этого юнкера? — осведомился вскользь Горенский. Никонов с любопытством на него посмотрел.
— Так я вам и сказал! Кто вас знает, Ваше Сиятельство, может, и вы входите как раз в эту самую организацию? Еще предадите моего юнкера военно-полевому суду и приговорите его к общественному порицанию? А я потом терзайся за него угрызениями совести! Нет, ищите сами.
Вите показалось, что на лице у Горенского мелькнуло неудовольствие. «Может, правда, и князь куда-нибудь входит?.. Милый князь!» — опять с радостью подумал он.
— Да что мой юнкер! — продолжал Никонов, — разве он один? И если б только мальчишки! А то теперь все, как по модным клубам, расписались по конспиративным боевым организациям. Все сановники стали террористами. Я слышал, например, что существует какой-то правый центр… Если есть и правый, то, верно, есть и левый, правда? А может, есть и центральный центр, а? Политическая геометрия у нас всегда была со странностями. Кроме центров, есть еще разные «кресты», эти больше разноцветные: «Синий крест» или нет, кажется, «Белый» или «Розовый», не помню. Потом лиги, не забывайте о лигах… Например, «Лига личного примера»… Говорят, прекраснейшая лига, не знаю только, чего они подают пример, не слыхал. А то есть еще союзы… В «Союзе Защиты Родины и Свободы» и в «Союзе Защиты Учредительного Собрания» я сам, кажется, состоял. Честное слово, два раза был на конспиративнейших собраниях, в местах мало заметных, — в Училище Правоведения и в Городской Думе, — это чтоб лучше замести следы.
— Больше не состоите? — спросила, смеясь, Муся.
— Кажется, нет. Не то я больше не состою, не то союз больше не состоит. Уже защитили и родину, и свободу, и Учредительное собрание.
— Не понимаю, над чем вы смеетесь? — сердито пожимая плечами, сказал князь. — Русская манера смеяться над самим собою!
— Я, во-первых, нисколько не смеюсь, а, во-вторых, нельзя не смеяться, дорогой мой, потому что все нужно делать умеючи, да, князь!.. А кроме того, вы знаете мое убеждение: народ с ними. Это печально, но факт.
— Простите, это не факт, а ваше голословное утверждение. А вот выборы в Учредительное собрание это действительно факт: народ русский высказался против большевиков.
— Да мне до выборов нет никакого дела. Вчера голосовали за эсеров, а завтра, может, будут голосовать за черносотенцев.
— Помилуйте, что-нибудь одно!.. Надо же, Григорий Иванович, иметь хоть тень логики…
— Народ их ненавидит, — вмешалась Глафира Генриховна. — Если б вы знали, какие речи теперь идут в хвостах… Вчера, например, я слышу. Впереди меня стоит баба, простая баба. И вот…
Завязался обычный разговор.
Ключ заскрипел в замке. Витя вздрогнул, затем вздохнул спокойнее. «Как часы, аккуратен», — подумал он, выходя в переднюю. Браун ласково с ним поздоровался, тщательно запер за собою дверь и попробовал, хорошо ли закрыта. Затем, положив па стул светлые перчатки и соломенную шляпу, он вошел в лабораторию.
— Все приготовили?
— Кажется, все, Александр Михайлович.
— Надо не кажется, а наверное. Лед принесли? Удельный вес проверили? Кислотная смесь готова?
— Да… Вот записано…
Браун заглянул в тетрадку.
— Отлично… Никто не обратил на вас внимания, когда вы тащили лед?
— Никто, Александр Михайлович. И притом теперь так жарко, многие носят лед.
— Это верно. Ну-с, вы можете идти.
— Александр Михайлович, что ж вы меня всегда прогоняете? — сказал Витя беззаботно. — А разрешите мне остаться при нитровании.
— Нет, вы мне для этого не нужны.
— Но надо же мне хоть раз видеть, как готовится нитроглицерин?
— Совсем не надо. Самообразованием вы займетесь позднее. А если при этих штучках произойдет взрыв, — сказал Браун, показывая на кадку с водой, — то зачем же лишнему человеку погибать без всякой пользы. Добавлю, что выделяющиеся при нитровании газы очень вредны для молодого организма, как ваш.
— Позвольте вам сказать, Александр Михайлович, что я сюда пришел не для поправки организма… Согласитесь что другой риск серьезнее. Если они сюда нагрянут, то и вам и мне один конец: на веревке болтаться, — равнодушным тоном сказал Витя: «веревку» он пустил для эффекта.
Витя живо помнил то чувство ужаса и любопытства, с которым он впервые входил в эту комнату, месяца два тому назад. Он читал в «Былом», в воспоминаниях разных революционеров, о динамитных лабораториях, о конспиративных квартирах. Но все это он представлял себе совершенно иначе. Где-то на Петербургской стороне они с Брауном свернули с тротуара и вошли во двор, — самый обыкновенный двор, только очень, очень длинный. Они шли бесконечно долго. Витя старался все запомнить — и не видел ничего. У него стучало сердце, он боялся обморока, хотя никогда в жизни в обморок не падал. Окна в домах двора были везде открыты, слышались голоса, где-то смеялись, где-то играли на гармонике. «Если б они знали!» — думал Витя, представляя себе картину взрыва, страшный грохот, стены, рушащиеся, как в последнем действии «Самсона и Далилы», крики, окровавленные тела… Они поднялись по лестнице во второй этаж, Браун открыл ключом дверь. Витя собрал все силы и со спокойным видом, на цыпочках, вошел в квартиру. В большой комнате с открытыми окнами и спущенными белыми шторами чем-то слегка пахло, — Витя узнал едкий запах азотной кислоты, и почему-то порадовался, что узнал его. «Где же это?» — спрашивал он себя.
— Да здесь очень уютно, — сказал он, беззаботно улыбаясь.
— Очень уютно, — подтвердил Браун, глядя на него с усмешкой.
В комнате в самом деле на вид не было ничего страшного. На большом столе стояли весы, коробки с разновесками, стеклянная посуда, разные банки и бутылки. На низком табурете в кадке с водой был укреплен большой сосуд, а над ним воронка. В углу комнаты стояло кресло, обитое веселеньким пестрым ситцем.
— Вот тут и изготовляют нитроглицерин, — объяснил Вите Браун. — Реакцию знаете? Впрочем, вы к этому отношения иметь не будете. На военных заводах изготовление нитроглицерина операция очень простая и безопасная. А при этих милых приспособлениях, если дать температуре немного подняться, то нетрудно взлететь на воздух со всем домом.
— Да, конечно, — ответил Витя и засмеялся. Он сейчас же подумал, что смеяться собственно не следовало. Браун все ему показал, объяснил, что нужно делать, затем велел повторить. Витя, однако, повторить не мог: он ничего не слышал. Браун опять усмехнулся и терпеливо объяснил все вторично. На этот раз Витя с усилием вслушался, боясь рассердить своего начальника, — он очень его боялся, — и повторил все правильно.
— Отлично, — похвалил его Браун. — Итак, вот вам ключ от квартиры. Завтра вы придете сюда уже один, в девять часов утра, и все это сделаете. Ваша работа, как видите, совершенно безопасна. Пока безопасна, — подчеркнул он. — Теперь вы можете идти, а я останусь здесь. Запомните хорошо дорогу во дворе: спрашивать, разумеется, никого ни о чем не надо.
Весь этот день Витя провел дома в необычайном волнении. Вступая в организацию, он никак не ожидал, что ему придется работать в динамитной лаборатории. Витя и гордился возложенным на него делом, и испытывал мучительную тревогу, которой не с кем было поделиться. В гостиной слышались голоса. У Муси сидел Клервилль. «Если б им сказать!» — думал Витя. Внезапно ему пришло в голову, что, в случае провала организации, следствие от него легко может направиться к Мусе, к Николаю Петровичу. Эта мысль его ужаснула.: — «Что же делать? — в отчаянии спрашивал он себя. — Отказаться? Это немыслимо, это был бы позор на всю жизнь! Я ведь сам искал работы… Съехать отсюда? Но куда же? Денег нет, нет бумаг… Допустим, они дадут мне и деньги, и бумагу, — как я могу съехать? Ведь это значит вызвать расспросы, переполох в доме, не пустят!.. Притом что же это изменит? Разве следствие не обнаружит, где я жил до того? А папа!.. Но как же он мог меня привлечь, зная все это? — в ужасе спрашивал себя Витя, разумея Брауна. — Да, ему не до того!.. Он сам рискует головою, и не может обо всем этом думать. Это было мое дело… Я не ребенок и должен был знать, на что иду…» Витя провел ночь почти без сна, — все боялся проспать. Он так ничего и не придумал. Мусе он объявил, что Браун устроил его на практические работы в одну лабораторию. Муся не слишком входила в занятия Вити, поверила ему без расспросов и была очень рада, что заставила его учиться.
С тех пор прошло почти два месяца. Витя ежедневно по утрам бывал в лаборатории и готовил все, что требовалось. В двенадцать часов приходил Браун и отпускал его домой. Больше Витя ничего не знал и никого не видал из членов организации. Он не так представлял себе заговоры. Работа шла гладко. К опасным операциям Витя не допускался. Ему трудно было привыкнуть к мысли, что взрывчатое вещество чудовищной силы изготовляется из веществ безобидных, и он в первый день трогал банку с глицерином с таким видом, точно с минуты на минуту ожидал взрыва, — Браун, глядя на своего помощника, не мог сдержать улыбки. Потом Витя привык и даже кислоты переливал бойко, без воронки, так что у него на руках, несмотря на нейтрализацию аммиаком (это Витя знал еще с училища), появлялись красные пятна. К взрывчатым веществам он собственно почти не имел отношения. Браун всегда производил нитрование сам, отпустив предварительно Витю. Это немного задевало его самолюбие, однако он всякий раз вздыхал с облегчением, когда покидал страшную комнату, и даже на лестнице ускорял шаги, чтобы поскорее отойти подальше.
Витя исхудал и побледнел от вечной тревоги, от нервного напряжения. Дома все это замечали и приписывали недостаточно разнообразному питанию, — в Петербурге летом голод очень усилился. Дурной вид был почти у всех. Спал Витя очень плохо. Ему снился по ночам нитроглицерин, его преследовали кошмары. Мысль об отце и Мусе мучила Витю беспрестанно. Он сам не знал, считать ли себя героем или преступником.
Как-то раз, довольно поздно вечером, Муся с решительным видом вошла в комнату Вити. Он уже лежал в постели и читал «Vingt ans après»[65] — такие книги теперь придавали ему бодрости. В руках у Муси был поднос с двумя стаканами молока. Она поставила поднос на столик и заявила Вите, что отныне он каждый вечер будет пить молоко: так совершенно невозможно, все говорят, что у него ужасный вид. Глаша обещала доставать каждый вечер два стакана.
Витя вдруг, к удивлению Муси, потушил свет. — чтобы скрыть слезы. «Если б она знала!» — опять подумал он в отчаянии.
— Что за шутки! Зажги сейчас лампу и выпей молоко, оба стакана, слышишь? — сказала Муся.
Витя взял ее руку и поцеловал. Это у них было не в обычае. Муся в недоумении на него смотрела. Свет из открытой двери падал на подушку. Витя отвернулся к стене. Муся нагнулась к нему и поцеловала его в лоб. Она не заметила его слез, однако ею овладела смутная тревога.
— Еще заболеешь! — сказала она. — Только этого не хватало. Ну, спокойной ночи, голубчик. Так выпей же молоко.
«Что это с ним такое в последнее время?.. Верно, все думает о Николае Петровиче… Или меня ревнует? Нет, он, кажется, уже не так в меня влюблен… Или это его растрогало, что молоко дорого стоит? Какой смешной!..» — Муся улыбнулась и с легким вздохом прошла в ванную комнату.
«Но как же на войне? — думал Витя, рассеянно вынимая разновески из углублений коробки и вкладывая их назад. — Люди уходят на войну, не считаясь с тем, есть ли у них родители, невесты, жены… Я в пятнадцать лет хотел убежать на фронт, меня не пустили, а ведь то было лучше чем это. Там по крайней мере не было слежки, ненависти, укрывательства, тайны… Но что же теперь делать?.. Разумеется, Браун не может заботиться обо всем этом Для не го Муся и папа значат не больше, чем жильцы этого дома, которые тоже без всякой вины взлетят вместе с ним на воздух, если он забудется на несколько минут и даст температуре подняться до 40 градусов… Нет, он замечательный человек… — Витя искренно восхищался хладнокровием спокойствием Брауна, его экспериментальным искусстВОМ: работа так и кипела у него в руках. — Конечно, он воспользовался минутой, привлекая меня в организацию Он не интересовался ни моими мыслями, ни моим положением, а сыграл на самолюбии, может, даже на том, что я в тот вечер выпил коньяку, — тогда, когда мы с ней поцеловались… Нет, этого он не знал… Но он и не обязан был входить в мою душу. Мы работаем для освобождения России… Однако, кто же это мы и что, собственно, они хотят сделать. Ведь совет народных комиссаров теперь в Москве…-Все-таки странно было бы погибнуть, не зная даже того, что замышлялось организацией…»
Витя в эти два месяца, постоянно думая над делом, стал ко многому относиться критически. Их задача заключалась в том, чтобы в кратчайший срок приготовить возможно большее количество нитроглицерина. По словам Брауна, из этого нитроглицерина изготовлялся особый вид динамита, называемый взрывчатой желатиной. Витя догадывался, что Браун принимает участие и в работе по изготовлению желатины. «Не проще ли было бы, однако, готовить все в одном месте? Какой смысл ему перевозить нитроглицерин с. ежеминутным риском взрыва? Или это тоже делается из предосторожности: одна лаборатория хорошо, а две лучше? Или меня не хотят знакомить с другими?.. Верно, там у них какие-нибудь юнкера и начиняют снаряды? Но что же это за организация, если она не может связаться в такое время с военными кругами и достать снаряды в готовом виде? И неужели нельзя было изготовлять нитроглицерин на каком-нибудь заводе, а не здесь, при этой кадке с водой?.. Ну, хорошо, допустим, а дальше что? — мысленно спрашивал он. — Ведь из нашего нитроглицерина изготовили достаточно динамита, почему же о них ничего не слышно? И какая собственно мы организация? Та ли, которую Никонов назвал тогда Федосьевской?.. Неужели, однако, во главе организации стоит такой человек, как Федосьев, которого, я помню, все ненавидели?»
За несколько времени до того, на квартире Кременецких шел разговор о большевиках, об их неминуемом близком падении, о подпольных организациях, что-то подготовлявших по борьбе с советской властью: не то восстание, не то террористические действия. Об этих организациях тогда говорили открыто все.
— Теперь, друзья мои, — сказал Никонов, — в Петербурге заговорщик каждый третий человек старше шестнадцати и моложе восьмидесяти лет. И удивительное дело: это, по-видимому, знают все, кроме ихней Чрезвычайной Комиссии. За что ж ей платят деньги?
Витя с несказанной радостью услышал слова Никонова: значит, и многие другие были в таком же положении, как он.
— Ну, и слава Богу, что так! — сердито ответил князь Горенский.
— Слава Богу, что есть еще люди и группы, которым дорога свобода России, — подтвердила Глафира Генриховна.
— Ужасно только много этих групп, товарищ Глафира, и удивительно они болтливые группы. Вот теперь, я слышал, на защиту свободы России поднялся сам Федосьев, — помните такого? Он как в воду канул в первые же дни светлого февраля. Оказывается, жив, красавец! Мне, по крайней мере, один юнкер — ему верно лет семнадцать — на днях, под строжайшим, разумеется, секретом, сообщил, что он входит в конспиративную Федосьевскую организацию. Ей-Богу!
— Как фамилия этого юнкера? — осведомился вскользь Горенский. Никонов с любопытством на него посмотрел.
— Так я вам и сказал! Кто вас знает, Ваше Сиятельство, может, и вы входите как раз в эту самую организацию? Еще предадите моего юнкера военно-полевому суду и приговорите его к общественному порицанию? А я потом терзайся за него угрызениями совести! Нет, ищите сами.
Вите показалось, что на лице у Горенского мелькнуло неудовольствие. «Может, правда, и князь куда-нибудь входит?.. Милый князь!» — опять с радостью подумал он.
— Да что мой юнкер! — продолжал Никонов, — разве он один? И если б только мальчишки! А то теперь все, как по модным клубам, расписались по конспиративным боевым организациям. Все сановники стали террористами. Я слышал, например, что существует какой-то правый центр… Если есть и правый, то, верно, есть и левый, правда? А может, есть и центральный центр, а? Политическая геометрия у нас всегда была со странностями. Кроме центров, есть еще разные «кресты», эти больше разноцветные: «Синий крест» или нет, кажется, «Белый» или «Розовый», не помню. Потом лиги, не забывайте о лигах… Например, «Лига личного примера»… Говорят, прекраснейшая лига, не знаю только, чего они подают пример, не слыхал. А то есть еще союзы… В «Союзе Защиты Родины и Свободы» и в «Союзе Защиты Учредительного Собрания» я сам, кажется, состоял. Честное слово, два раза был на конспиративнейших собраниях, в местах мало заметных, — в Училище Правоведения и в Городской Думе, — это чтоб лучше замести следы.
— Больше не состоите? — спросила, смеясь, Муся.
— Кажется, нет. Не то я больше не состою, не то союз больше не состоит. Уже защитили и родину, и свободу, и Учредительное собрание.
— Не понимаю, над чем вы смеетесь? — сердито пожимая плечами, сказал князь. — Русская манера смеяться над самим собою!
— Я, во-первых, нисколько не смеюсь, а, во-вторых, нельзя не смеяться, дорогой мой, потому что все нужно делать умеючи, да, князь!.. А кроме того, вы знаете мое убеждение: народ с ними. Это печально, но факт.
— Простите, это не факт, а ваше голословное утверждение. А вот выборы в Учредительное собрание это действительно факт: народ русский высказался против большевиков.
— Да мне до выборов нет никакого дела. Вчера голосовали за эсеров, а завтра, может, будут голосовать за черносотенцев.
— Помилуйте, что-нибудь одно!.. Надо же, Григорий Иванович, иметь хоть тень логики…
— Народ их ненавидит, — вмешалась Глафира Генриховна. — Если б вы знали, какие речи теперь идут в хвостах… Вчера, например, я слышу. Впереди меня стоит баба, простая баба. И вот…
Завязался обычный разговор.
Ключ заскрипел в замке. Витя вздрогнул, затем вздохнул спокойнее. «Как часы, аккуратен», — подумал он, выходя в переднюю. Браун ласково с ним поздоровался, тщательно запер за собою дверь и попробовал, хорошо ли закрыта. Затем, положив па стул светлые перчатки и соломенную шляпу, он вошел в лабораторию.
— Все приготовили?
— Кажется, все, Александр Михайлович.
— Надо не кажется, а наверное. Лед принесли? Удельный вес проверили? Кислотная смесь готова?
— Да… Вот записано…
Браун заглянул в тетрадку.
— Отлично… Никто не обратил на вас внимания, когда вы тащили лед?
— Никто, Александр Михайлович. И притом теперь так жарко, многие носят лед.
— Это верно. Ну-с, вы можете идти.
— Александр Михайлович, что ж вы меня всегда прогоняете? — сказал Витя беззаботно. — А разрешите мне остаться при нитровании.
— Нет, вы мне для этого не нужны.
— Но надо же мне хоть раз видеть, как готовится нитроглицерин?
— Совсем не надо. Самообразованием вы займетесь позднее. А если при этих штучках произойдет взрыв, — сказал Браун, показывая на кадку с водой, — то зачем же лишнему человеку погибать без всякой пользы. Добавлю, что выделяющиеся при нитровании газы очень вредны для молодого организма, как ваш.
— Позвольте вам сказать, Александр Михайлович, что я сюда пришел не для поправки организма… Согласитесь что другой риск серьезнее. Если они сюда нагрянут, то и вам и мне один конец: на веревке болтаться, — равнодушным тоном сказал Витя: «веревку» он пустил для эффекта.