Все замолчали.
   — Да, очень еще много злобы в людях, — с мягким вздохом произнес Березин. Князь холодно на него посмотрел.
   — Мерзавцы! — сказал он. — Несчастная родина наша… Я не отрицаю и нашей доли вины, — продолжал Горенский, обращаясь преимущественно к Глаше, которая слушала его с восторженным вниманием. — Народная дикость — исторический грех России, в котором мы повинны меньше, чем другие, однако повинны и мы, я этого не отрицаю.
   — Виноват, я никакой вины за собой не чувствую, — ответил Никонов. — Я дворца не громил и никого не призывал громить.
   — Ах, ради Бога, перестаньте! — морщась от его иронического тона, сказал князь. — И я, как вы догадываетесь, не призывал, а вы думаете, мне легко?.. Особенно здесь, где видишь перед собой былое великолепие России. Как никак, в этом заколдованном замке прошло два столетия нашей истории.
   — Это кинематографический эффект: дворец до вас, дворец после вас… Я говорю о нашей интеллигенции, вот символ ее кратковременного владычества.
   — Тогда позвольте вас спросить, — начал, бледнея, Горенский. Но Муся тотчас прервала разговор, принявший неприятный характер.
   — А вы знаете, друзья мои, — сказала она, — в сущности то, что мы делаем, очень неделикатно. Зашли в чужой дом и бесцеремонно глазеем, как жили хозяева… Сонечка, что вы делаете? Вы с ума сошли!
   Сонечка вдруг повернула выключатель. Все потонуло в темноте. Глафира Генриховна испуганно вскрикнула и схватила за руку князя. Фомин зажег снова свет и погрозил Сонечке пальцем.
   — Вот я сестрице скажу.
   — Почему чужой дом? — возразил Мусе Никонов. Он возражал всем по привычке и немедленно забывал то, что говорил четверть часа тому назад. — Почему чужой дом? Все это принадлежало и принадлежит русскому народу.
   Князь махнул рукой. Фомин засмеялся.
   — Разумеется… «Пролетарии всех стран, соединяйтесь», — саркастически сказал он.
 
 
   Фомин повел их боковыми ходами и коридорами, все время гася и зажигая свет. Открывались таинственные лесенки, полускрытые в стенах двери. Муся все время представляла себе дам в пышных туалетах из «Пиковой дамы», мужчин в великолепных мундирах.
   — Это все растреллиевских времен? — спросила она. Фомин улыбнулся.
   — Нет, увы! от Растрелли осталось после пожара немного, — ответил он. — Это теперь их царство… Днем здесь хозяйничают они. Тут разные канцелярии.
   Он остановился возле одной из дверей и, тихо засмеявшись, показал на висевший лист бумаги. На нем очень большими красивыми буквами, старательно выведенными писарскою рукою, было написано: Предизиум. Дальше следовало что-то еще, с новой строки, буквами поменьше.
   — Этот предизиум я надеюсь как-нибудь заполучить в свою коллекцию. Для нашего будущего Carnavalet[13].
   — Так у них все… Какой-то сплошной предизиум! — сказал князь. — Но чего нам будет стоить этот опытов живом теле страны!
   — Господа, ради Бога! Мы изнемогаем.
   — Полцарства за стул.
   — Сейчас, сейчас, теперь уже два шага.
 
 
   В комнате Фомина все было в образцовом порядке. За ширмами стояла постель. На столе были аккуратно разложены книги, портфели, папки. Уютно горела под абажуром маленькая лампа на столе.
   — Ах, как у вас хорошо!
   — Первая жилая комната.
   — Душой отдыхаешь после этих зал, от которых отлетела жизнь, — подтвердил Березин.
   — Ужасно мило, не уйду от вас! — воскликнула Сонечка, падая в мягкое кресло. — Нет, просто прелесть. Кто это, Платон Михайлович? — спросила она, показывая на стоявший на столе портрет старой дамы.
   — Это моя покойная мать.
   — Красивая какая… Как ее звали?
   — Анастасия Михайловна.
   — А девичья фамилия?
   — Она была рожденная Иванчук. Ее прадед был известным сановником, сподвижником Александра Первого… Господа, вы меня извините, я скроюсь за ширмы и приведу себя в надлежащий вид.
   — То есть, что это значит? Смокинг, что ли, напялите или фрак?
   — Напялю, как вы изволите выражаться, князь, самый старый довоенный пиджачишко.
   — А ведь, правда, на танцульку надо одеться возможно демократичнее.
   — Ну да, я демократически и оделась, — сказала Муся, — взяла у мамы старую каракулевую кофту.
   — Я тоже, разумеется… Я в блузке и в шерстяных чулках! — стыдливо смеясь, пояснила князю Глафира Генриховна. «Какой ужас: она — и шерстяные чулки!» — с раздражением подумала Муся.
   Горенский за письменным столом начертил на клочке бумаги план западного фронта. Он доказывал Никонову и Березину, что союзные армии находятся в западне.
   — Очень боюсь, что к лету англичане будут сброшены в море, — горячо говорил князь, тыча карандашом в бумажку. — Здесь у них смычка, и удар Людендорфа, бесспорно, будет направлен в этот узел, скорее всего с диверсией у Реймса…
   — Ничто. Нивелль подведет какую-нибудь контрмину. Я его знаю!
   — Какой Нивелль? Нивелль давно уволен!
   — Что вы говорите? Ну, так другой гениальный генерал, — согласился Никонов. — Не наша с вами печаль, а вот мне бы хозяйке за квартиру заплатить, а то пристает мелкобуржуазная пиявка.
   — Ну, господа, теперь я сознаюсь вам в крайней бестактности, — сказал, выходя из-за ширм, Фомин. — Князь, заранее умоляю о прощении.
   — Что такое?
   — В чем дело?
   — Господа, вы были в гостях у меня. Отсюда мы идем в гости к князю.
   — Как так?
   — В доме Алексея Андреевича теперь одна из самых фешенебельных танцулек столицы. Принимая весь Петербург, князь не может отказать в гостеприимстве своим ближайшим друзьям.
   Все покатились со смеху.
   — Как? Вы ведете нас в дом князя?
   — Нет, это бесподобно!
   — Господа, нехорошо… Князю, может быть, это неприятно, — говорила Глафира Генриховна.
   — Ничего, ничего, — с трудом сдерживая смех, сказала Муся. — То Зимний дворец, а то ваш дом… Алексей Андреевич, ради Бога, извините наше непристойное веселье!..
   Горенский натянуто улыбался.
   — Господа, я очень рад, — не совсем естественно говорил он.
 
 
   Голые деревья незнакомого петербуржцам сада были покрыты снегом. Муся беспокойно оглядывалась по сторонам. Огромная тень падала на белую реку. Они вышли на площадь, еле освещенную редкими фонарями. Вдали от черного величественного дворца, освещая пасть под аркой, оранжевым светом горел костер. Около него стояли милиционеры. Больше никого не было видно.
   — Однако и в самом деле жутко, — сказала Муся.
   — А вы думаете, Тамара Матвеевна не была права, что не хотела вас пускать?
   — Бог даст, ничего не случится. Что вы дам пугаете?
   — Нам не страшно.
   — Не таковские.
   — Как пойдем, господа?
   — Князь, как к вам всего ближе?
   — Положительно, господа, мы побиваем все рекорды бестактности.
   — Ах, какой жалкий песик, — сказала Сонечка, поровнявшись с фонарем, у которого, вытянув голову, лежала собака. — Верно, с голоду подыхает. Как жаль, что у нас ничего нет… Цуц, цуц…
   — Людей бы, Сонечка, жалели, а не цуцов. Стыдно!
   — Отстаньте, Григорий Иванович, я не с вами говорю!
   — А если я за такие за слова да уши надеру?
   — Посмейте!
   — И посмею. Хотите сейчас?
   — Посмейте!
   — Еще как посмею…
   — Так можно долго разговаривать… Господи, как им не надоело! — смеясь, сказала Муся. Вдруг впереди сверкнули ацетиленовые огни. С нарастающим страшным треском пронеслась мотоциклетка. Два человека в пальто поверх кожаных курток успели окинуть взглядом пешеходов.
   — Видеть не могу! — с чисто физическим отвращением произнес князь. На этот раз Никонов с ним не поспорил; он испытывал такое же чувство.
   — Но и работают же эти люди!.. Какая все-таки бешеная энергия! — сказал Березин. Муся с упреком и сожалением на него взглянула.
   «Все-таки он к ним не перейдет, — подумала она. — Он славный… Ему просто нужен свой театр, как мне нужны ощущения, любовь Вивиана, власть над Витей…» — В памяти Муси вдруг, неожиданно, появился Александр Браун. — «Нет, он мне не нужен… Березии милый… Он только ничего не понимает в политике. Как бы ему посоветовать, чтоб он не говорил глупостей и не делал. Он и без них сумеет создать свой театр. Он не продажный человек, он очень милый, и с ним тоже тяжело будет расстаться. Так обидно, что Вивиана нет с нами… Что-то он сейчас делает в Москве? Верно, где-нибудь сидит со своими англичанами, курит Gold Flak[14] и думает обо мне. Нет, я страстно, безумно люблю его, не так как прежде, а еще больше… Лишь бы только его не послали на фронт! Что, если его пошлют во Францию? — с ужасом думала Муся. — Там убивают людей тысячами. Я умру от страха… Нет, этого не может быть!..» Она заставила себя прислушаться к разговорам своих спутников.
   — Как метко и справедливо то, что вы говорите, князь! Я совершенно с вами согласна.
   — Только уж там, пожалуйста, Глафира Генриховна, не называйте Алексея Андреевича князем, — сказал Фомин.
   — А что? За это могут убить? Могут расстрелять? На месте? — округляя глаза, жадно спрашивала Сонечка.
   — Убить не убить, quelle idée![15] А только это ни к чему.

VIII

   Слева от парадных дверей старого барского особняка висела серая афиша. «Грандиозный демократический бал… Мобилизация всех танцующих сил… Первейшие»… — начал было выразительно читать вслух Никонов. Фомин сердито на него зашикал. Они вошли в вестибюль. Дамы вздохнули с облегчением: ничего жуткого не было. Князь Горенский, вошедший последним, выругался про себя непристойными словами. Сверху доносились звуки «Катеньки». У стола продавала билеты миловидная девица; рядом с ней сидел обыкновенный, не страшный матрос, — в синей блузе с оборотами, в фуражке с лентой. Фомин вежливо поклонился и спросил о цене билетов, назвав девицу товарищем.
   — Вход пять рублей, — любезно ответила девица. — И за «Почту Амура», если желаете, особо три рубля.
   — Да, пожалуйста, с «Почтой Амура», товарищ, — поспешно сказал Фомин, окидывая взглядом своих спутников. — Семь билетов, пожалуйста, товарищ.
   Девица отдала билеты, затем взяла из коробки семь картонных кружков с продетыми в них красными шнурками. Обмакнув перо в чернильницу, она стала писать красными чернилами номера. Матрос старательно чистил ногти другим пером. Гости переглядывались.
   — Вы тринадцатого номера не боитесь? — осведомилась предупредительно девица.
   — Нисколько, товарищ, это предрассудок, — тотчас ответил Фомин.
   — Есть которые не любят… Бумагу имеете?
   — Бумагу? О да, все в порядке, — несколько растерянно начал Фомин.
   — Бумагу-конверты. Имеете? Тогда пятьдесят шесть рублей.
   Фомин расплатился и взял кружки.
   — Когда польты снимете, привяжите номера к пуговице. А то на шею повесьте, — объяснила им девица.
   — Благодарю вас, товарищ, — набравшись храбрости, сказала Муся. Девица кивнула и ей, однако несколько менее приветливо, чем Фомину. Матрос лениво встал, проводил посетителей в маленькую прихожую и взял у них под номерок шубы. Глаша толкнула Сонечку и показала ей глазами на угол: там стояло несколько ружей. Сонечка округлила глаза. Дамы по привычке стали оправляться перед зеркалом.
   — Что такое «Почта Амура»? — вполголоса спросила Муся Фомина.
   — Si je le sayais![16] — так же ответил Фомин, пожимая плечами.
   — По лестнице наверх пойдете, а там сейчас направо будет зала, — сказала девица.
   — Покорно благодарю. Найдем, — беззаботно ответил князь.
   Они поднялись по лестнице и вошли в ярко освещенную залу. Рядом с остатками богатой мебели стояли простые некрашеные столы. — «О, Господи!» — сказал вполголоса князь. На эстраде играли музыканты. На стене висела надпись огромными буквами: «Да здравствует Третья Международная Коммуна». У стен на атласных стульях сидели девицы, солдаты, штатские. Около десяти пар танцевало польку. Осторожно обходя танцующих, Фомин, вдвинув голову в плечи, быстрыми короткими шажками, направился к концу зала, где находился буфет. Сбоку от буфета стояло несколько столиков, покрытых грязными скатертями. Из них был занят только один. Фомин усадил дам за другой столик подальше.
   — Тут и разговаривать можно, если не очень громко, — сказал он, пододвигая дамам атласные стулья. Публика смотрела на новых гостей с любопытством, однако без недоброжелательства, а скоро и смотреть перестала. Видно, все были увлечены балом. Смущение гостей стало проходить. По требованию Фомина, все прицепили кружочки так, как указывала девица. Такие же картонные кружки были на большинстве гостей. Березин потребовал себе тринадцатый номер.
   — Авось не пропаду, вывезет Березина кривая… Верю, верю в свою звездочку, — говорил он.
   — Все-таки, что могут означать эти номера?
   — Порядок, в котором будут расстреливать буржуев… Однако до того я закажу чай, — сказал Фомин, вошедший в роль предводителя какой-то охотничьей экспедиции.
   — То есть, вы не заказывайте, а честью попросите, чтоб нам дали, — проворчал Никонов.
   — Я с удовольствием выпью чайку.
   — Я тоже… Право, господа, здесь все очень прилично.
   — Да… Я даже никак не ожидала, — несколько разочарованно сказала Глафира Генриховна.
   — Не печальтесь, гражданочка, вас изнасилуют в конце вечера, — любезно утешил ее Никонов.
   — Григорий Иванович! Есть мера и пошлостям, и дерзостям!
   — Господа, господа!..
   — Товарищи, чего вы хотите к чаю? — спросил Фомин. — Я вижу на буфете бутерброды.
   — Принесите нам их поскорее… И Григория Ивановича возьмите с собой, пусть и он потрудится, — сказала Муся. — Но какой удар маме, если мы здесь закусим! Ведь, по секрету скажу вам, дома у нас готовится настоящий пир.
   — Одно другому не помешает, — ответил повеселевший Никонов. — Идем, товарищи мешочники.
   — В самом деле что они сделали с вашим домом, Алексей Андреевич! — сказала Муся.
   — Да, хорошего мало…
   — Вы не очень сердитесь, что мы вас сюда привели?
   — Нет, что ж сердиться? Неприятно, конечно, смотреть, но… Как вы думаете, можно ли заглянуть в другие комнаты? У меня были ценные вещи… Были и семейные портреты…
   — Платон Михайлович сказал, что там живут матросы. Я думаю, лучше не пытаться.
   — Господа, в буфете продают водку! Говорят, из погребов Зимнего Дворца, — взволнованно сказал вернувшийся Никонов.
   — Это очень возможно, — заметил князь. — В дни пьяных погромов мне на Невском солдат предлагал дворцовый Шато-Икем, по пять рублей бутылку. Я не купил, хоть тогда еще были деньги: совестно было.
   — Буржуазные предрассудки… Да, может, здесь и не из Дворца, но только водка, понимаете ли? Водка-мамочка! Правда, не пять, а восемьдесят рублей бутылка, что значительно хужее.
   — Тащите! — сказал князь, махнув рукой.
   — Тащите! — решительно присоединился и Березин.
   — Безумцы, подумайте! Восемьдесят рублей бутылка, — слабо возразил Фомин, вернувшийся с тарелкой бутербродов. — Денег у нас теперь у всех, как кот наплакал… С текущих счетов, как вы знаете, выдают по семьсот пятьдесят рублей на душу, — добавил Фомин, у которого вряд ли был где-либо текущий счет.
   — Господа, одно слово, но зато очень оригинальное, — сказала, улыбаясь, Муся. — Я знаю, оно вас удивит, оскорбит, возмутит, но вам ничто не поможет! Сегодня за всех и за все плачу я, да!
   — Это в самом деле было бы оригинально!
   — Какой вздор!
   — Гордая англичанка хочет нас унизить!
   — Господа, я из этого делаю кабинетский вопрос. Мало того, что я все это затеяла, но сегодня, быть может, наш последний общий выход… А вы все меня достаточно вывозили, кормили и поили, в частности вы, Алексей Андреевич…
   — Муся устраивает в танцульке свой мальчишник.
   — Именно. Если же вы не согласитесь, то, даю вам слово, я сейчас встаю и ухожу. И меня убьют на улице, и это будет на вашей совести, и мама на вас за мою смерть почти наверное обидится.
   — Не считая того, что я без Муси умру с горя, — сказала Сонечка.
   — Разве согласиться, граждане и товарищи? — спросил Никонов.
   — У вас нет другого выхода.
   — C’est le monde renverse![17] Идет…
   — Но, уж если унижаться, то, давайте, на ейные стерлинги закажем три бутылки водки, — потребовал Никонов.
   — Я согласна.
   — А я нет. Посади кого-то за стол, — сказала Глаша. — А потом еще и отвози вас пьяного домой, да? На извозчика теперь и будущих Мусиных стерлингов не хватит.
   Водку принесли. Никонов радостно разливал ее по рюмкам.
   — Она, мамочка! Смотреть любо.
   — Я тоже, каюсь, соскучился…
   — Веселие Руси есть пити… Водка препоганая, господа!.. Закусить поскорее…
   — Ничего. Денатурат как денатурат.
   — От этого, говорят, слепнут… Господа, полька кончилась.
   — Нет, рожи, рожи каковы!.. Ваше здоровье, товарищи текстильщики.
   — За ваше, Григорий Иванович. Это что ж будет, кадриль?
   — Похоже на то… На душе веселее стало!..
   — Ничего, князь, не тужите. Мы еще у вас здесь потанцуем.
   — После основательной чистки.
   — Ей-Богу, хорошо играют! «Кума, шен, кума, крест»…
   — Григорий Иванович, перестаньте подпевать.
   — «Кума, дальше от порога… Кума, чашку разобьешь»… Хочу петь и пою, товарищ Глафира! Кончилось буржуазное засилие!
   — Но хоть не так громко.
   — «Что ты, что ты, что ты врешь, сам ты чашку разобьешь…» Это моя няня пела, покойница. Товарищи переплетчики, ей-Богу, та маленькая брюнетка, что танцует с матросом, недурна!
   — Какая? — переспросила Глафира Генриховна. — Фи, горняшка!
   — Герцогини, товарищ Глафира, не по сегодняшнему абонементу танцульки. Все маркизы остались дома… Князь, еще по рюмочке?
   — Валяйте.
   — Я вас очень люблю, князь… Вот только к политике я бы вас за версту не подпустил.
   — Ради Бога, Григорий Иванович, оставьте мою политику в покое. Ваше здоровье…
   — Давайте и со мной чокнемся, Григорий Иванович. Вы страшно милый.
   — Чокнемся, Мусенька, на прощанье.
   — Это он милый? Он очень гадкий, Мусенька, вы его не знаете!
   — Он прелесть, Сонечка.
   — Сонечка, уважайте мои седины. За ваше здоровье, гражданки.
   — Еще бутылочку прикажете, товарищ? — наклоняясь к Никонову, негромко спросил подошедший буфетчик.
   — Не много ли будет? — усомнился опять Фомин.
   — На семь человек одной бутылки мало, — решительно сказала Муся. — Дайте нам, товарищ, еще бутылку.
   — Сию минуту…
   — Спасибо, товарищ… Да здравствует свобода! — восторженным голосом сказал Никонов. Буфетчик засмеялся и побежал за водкой. Публика с завистью следила за кутящей компанией.
   — Интересно, за кого они нас принимают?
   — За советских сановников второго сорта.
   — Только этого не хватало!
   — Господа, это мне напоминает нашу поездку на острова в день юбилея папы.
   — Хорошее было время!
   — Какую речь вы тогда произнесли, Алексей Андреевич! — сказала Глафира Генриховна. — Я до сих пор помню каждое слово.
   Князь, смущенно улыбнувшись, поспешно взял с тарелки бутерброд из черного с соломой хлеба с крошечным кусочком колбасы.
   — Славно мы тогда на островах кутили, товарищ князь, — сказал Никонов. — Впрочем вас с нами тогда не было.
   — Да, правда, вас не было. А сегодня кого из тех нет?
   — Мосье Клервилля, Вити и Беневоленского.
   — Бедный Витя!
   — Господа, несут денатурат!
   — Несут, несут, несут!..
   — Говорят, его отцу совсем туго приходится?
   — Да, очень.
   — Отцу денатурата?
   — Не остроумно… Мне одну каплю… Довольно, довольно!
   — Ништо, пейте, товарищ Глафира. Эх, перемелется, мука будет…
   — Что вы хотите сказать?
   — Пей, пока пьется, все позабудь, товарищ Глафира Генриховна.
   — Что вы хотите сказать, Григорий Иванович? А?
   — Глаша, да он ничего не хочет сказать, что это тебе все в голову приходит?.. Господа, а почему не явился Беневоленский?
   — Кто его разберет? Сказал, что голова болит.
   — Интересничает.
   — Сонечка, выпьем на «ты».
   — Вот еще! И не подумаю.
   — Положительно демос ведет себя образцово. Где же оргия?
   — Потребуем деньги обратно!
   — Между этой танцулькой и любым балом по существу нет никакой разницы, — сказал вдруг серьезно Никонов. — Вы говорите: демос. Эти люди самые обыкновенные мещане, добравшись наконец до наших радостей и теперь отдающиеся им с упоением. Взгляните на их самодовольные, счастливые лица!.. И как чинно они танцуют! Вся революция была сделана для танцульки. Какая там оргия, они больше всего на свете хотят походить на нас!.. Правду я говорю, Мусенька?
   — Доля правды есть, — подтвердил князь.
   — Но, значит, и мы мещане?
   — Нет, не значит, но… Впрочем, а кто же мы?
   — Кланяйтесь, князь Горенский, — сказал Фомин. — Все это, так сказать, если вглядеться в корень вещей. А если без корня вещей, то достаточно и того, что кавалеры не дерутся и не хватают дам за ноги.
   — Эх, колорита, колорита этого, понимаете ли, нет, господа. Не красочно все это! — говорил актер.
   — Вот идет колорит, Сергей Сергеевич.
   Буфетчик хлопнул в ладоши и закричал: «Почтальон! Почтальон!» В залу вошел тот матрос, который сидел внизу с девицей. В руках у него была сумка. Он лениво вытащил из нее ряд конвертов с надписанными номерами и стал разносить их гостям, вглядываясь в картонные кружки. Гости разрывали конверты и медленно, с нахмуренным видом, разбирали написанное. Затем по залу началась сигнализация улыбками, кивками, воздушными поцелуями.
   — Ах, вот что такое «Почта Амура»! — сказала Сонечка, с жадным интересом следившая за публикой.
   — Значит, та девица предлагала бумагу для почты. Я думала, она спрашивает документы.
   — Вдруг, Сонечка, вам подадут записку? Что вы сделаете?
   — Это будет зависеть от того, что в ней написано…
   — Смотрите, ей-Богу, он несет что-то нам!
   — Нет, правда!
   — Какой ужас!
   Почтальон действительно шел к их столику.
   — Вам письмецо, — сказал он Горенскому, подавая ему конверт.
   — Спасибо, товарищ, — поспешно сказал Фомин.
   Почтальон отошел, Горенский разорвал конверт. На клочке бумаги карандашом были выведены каракули!
   — «Как вы и налетчики… можно… пройтиться…» — разбирал князь. — Господа, поздравляю! Нас принимают за налетчиков.
   Никонов захохотал.
   — В самом деле, кто же другой, кроме налетчиков, теперь задает пиры?
   — Поделом нам.
   — Напротив, за то нам и почтение.
   — От кого письмо?
   — Что вы ответите, Алексей Андреевич?
   — Вы, значит, и есть главный налетчик-атаман.
   — Вы знаете, господа, это не очень мне нравится, — озабоченно сказал Фомин. — Еще за милицией пошлют.
   — Полноте! Здесь половина публики — налетчики.
   — А тогда тем более пора восвояси. Не хочу вас пугать, mesdames, но если в нас подозревают богачей, то лучше нам убраться, подальше от греха. И, право, мне кажется, что на нас начинают косо поглядывать…
   Дамы побледнели. Березин и Горенский согласились с Фоминым. Только Никонов решительно запротестовал.
   — Что он дичь порет, Фомин! Сам нас сюда привел и теперь наутек. Никакой опасности нет, ерунда!
   — Опасности, разумеется, большой нет, — заметил рассудительно Березин. — Но согласитесь, что и не так уж здесь интересно.
   — Вернее, все интересное мы уже видели.
   — Батюшки, двадцать минут двенадцатого, — сказал Фомин, взглянув на часы. — Мы обещали Тамаре Матвеевне быть не позже одиннадцати дома.
   — Тогда, в самом деле, надо бежать. Мама будет очень беспокоиться, — сказала Муся. — Платон Михайлович, будьте моим кассиром.
   — Уже за все заплачено, мы можем идти.
   — Что за ерунда! — ворчал Никонов. — Я как раз хотел послать письмо брюнеточке…
   — А того матроса с серьгой в ухе видели? Ему может не понравиться ваш слог, — сказала Глаша.
   — Еще посмотрим ки-ки: же тю у тю же[18], — бормотал Никонов. — Дайте хоть водку допить.
   — Допивайте живее.
   — Да и не осталось ничего.
   — А они на нас не нападут при выходе? — озираясь, спросила Сонечка. — Взгляните, как тот высокий у стены на нас смотрит!.. Он, верно, кокаинист?.. Правда?..
   — Зачем кокаинист? Просто лакей, Сонечка.
   — Господа, мы отрезаны!
   — Ничего, пробьемся.
   — Ах, если б опять увидеть городового!.. Бравого статного фараона!
   — Ах, какое было прелестное зрелище!
   — Дивное невозвратное виденье!
   — Позор!
   — Господа, серьезно, я очень боюсь…
   — Но ведь вы сами жаждали приключений, Сонечка.
   — А теперь больше не жажду… Теперь я жажду быть в столовой Тамары Матвеевны.
   — Идем, господа, — сказала Муся, вставая.
   Они направились к выходу. Сонечка, замирая, жалась к Березину, Глафира Генриховна к князю. Фомин шел уверенно впереди. «Что, если в самом деле набросятся?» — подумал он, учтиво кланяясь буфетчику, который смотрел на них не без насмешки. Никонов с порога послал воздушный поцелуй брюнетке. «С-сума-сшедший» — прошипела Глаша. — «Трусишки!.. Буржуи!..» — бормотал быстро охмелевший Никонов: он очень давно не пил водки. Князь остановился в коридоре, осмотрелся и, махнув рукой, пошел вниз.