Браун засмеялся.
   — На веревке мы болтаться не будем. Если мы будем вести себя осторожно, то они сюда нагрянуть не могут: квартира, я знаю, законспирирована прекрасно. Я говорил вам много раз, что твердо рассчитываю на вашу осторожность. Вы юноша умный… Ну, а если нагрянут, то до верёвки, наверное, дело тоже не дойдет.
   — Так до расстрела, не все ли равно?
   — Не дойдет и до расстрела. В этом случае я непременно доставлю себе удовольствие: взорвусь на воздух вместе с гостями. «Умри, душа моя, с филистимлянами», — медленно сказал Браун. — Я прекрасно понимаю ваше душевное состояние, — добавил он, помолчав. — Поверьте мне, я поручил вам работу, на которой вы сейчас можете быть всего полезнее. Не скрываю, мною отчасти руководили и другие соображения. Если б я ввел вас в какую-нибудь десятку, — он с насмешкой подчеркнул это слово, — вы имели бы все шансы погибнуть… Теперь везде эти десятки, и набираются они с бору да с сосенки. Нет ничего легче, как наткнуться на предателя. Между тем так о вас знают только два человека: я и глава организации, лицо вполне надежное.
   — Я очень вам благодарен, Александр Михайлович, — с большим душевным облегчением сказал Витя. — Но ведь все-таки забота о моей безопасности не главное…
   — Я заботился и о себе. Поверьте, я не всякого члена организации пригласил бы сюда на квартиру. В вас я совершенно уверен… Делайте то, что я говорю. Советую вам пойти погулять на острова. И гуляйте с таким видом, точно у вас и не думают скрести на душе кошки… Да, вот что, я все забываю. Ведь я вам до сих пор не платил денег… У вас, верно, нет, отчего же вы мне не напомнили?
   — Мне не надо, — сказал Витя. Деньги ему были очень нужны, но он предпочел бы работать в организации бесплатно.
   — Как не надо? — сказал Браун. — Нам с вами, заговорщикам, деньги всегда нужны. — Он вынул из бокового кармана несколько пачек ассигнаций в бумажных оклейках, бегло взглянул на них и протянул одну Вите. — Возьмите.
   — Этого слишком много!
   — Не знаете, сколько денег в пачке, а говорите: слишком много. Здесь всего тысяча рублей… У нас молодым людям платят пятьсот рублей в месяц, а вы у меня работаете два месяца. Смотрите, всегда носите деньги при себе. Если со мной случится несчастье, — хоть я этого и не думаю, — поступите именно так, как я вам указал, и притом не откладывая ни на минуту: тогда — бежать, бежать и бежать.
   В передней раздался звонок. Оба вздрогнули. Витя побледнел. Браун удивленно поднял брови и вынул из кармана браунинг.
   Он вышел на цыпочках в переднюю и, неслышно подойдя к двери, повернулся к ней боком, приложив к уху руку.
   — Это я, — произнес за дверью негромкий голос.
   — Фу ты, черт! — пробормотал Браун. Он спрятал револьвер и открыл дверь.
   Вошел Федосьев.
   Витя с изумлением на него уставился. Он тотчас догадался, что это глава организации. «Кажется, правда, Федосьев», — подумал он, вспоминая фотографию, которую когда-то видел в «Ниве» или в «Огоньке». Федосьев, здороваясь с Брауном, окинул Витю подозрительным взглядом.
   — Здравствуйте, молодой человек, — сказал он.
   — Вы можете идти, — обратился к Вите Браун. — Так до завтра.
   — До завтра, Александр Михайлович, — сказал, заторопившись, Витя.

X

   — Уж не случилось ли что? — спросил Браун, затворив дверь за Витей и снова ее попробовав.
   — Нет, ничего… Это и есть тот ваш помощник, о котором вы мне говорили?
   — Ну да, кто же другой? — нетерпеливо ответил Браун. — Вы все-таки предупреждали бы меня о своих визитах, Сергей Васильевич. Я как раз ему говорил, что в случае появления непрошеных гостей непременно взорву дом.
   — Хорошо сделаете, — равнодушно, ответил Федосьев. — Как бы не пришлось сделать это очень скоро… Можно сесть на этот табурет? Он не взорвется? — шутливо спросил он, садясь и с любопытством глядя по сторонам. — Собственно, почему вы так доверяете этому молодому человеку?
   — Мне необходим помощник, без него все мое время уходило бы на чисто механическую работу. Надо было кому-нибудь довериться, а этот юноша вышел из среды, в которой ждать предательства гораздо труднее, чем где бы то ни было. Как я вам говорил, он сын следователя Яценко… Или вам он не внушает доверия?
   — Уж очень приятное, открытое лицо. Я знаю по долгому опыту: если у человека лицо дышит внутренним благородством, если он говорит с подкупающей искренностью (Федосьев подчеркнул эти слова), то это в лучшем случае интриган, в среднем — жулик, в худшем — предатель. — Он засмеялся. — Но нет правила без исключений. Ваш-то помощник вдобавок еще совсем мальчик… Дай вам Бог не ошибиться… Плохо наше дело, Александр Михайлович, — со вздохом сказал он.
   — Ведь вы говорили, ничего не случилось?
   — Ничего не случилось, но я чувствую, что дело идет скверно. Начать с того, что расплодилось слишком много заговоров, и все они детские. Сами не работают, а другим только мешают. Проклятая романтика черных плащей!.. — зевнув, сказал он. — А между тем большевистская полиция делает сказочные успехи. Меня просто профессиональная зависть мучит, la jalouse de métier. Еще месяца три тому назад у них не было ровно ничего: прямо под носом можно было конспирировать. Теперь дело изменилось. Они совершенно правильно все поставили на внутреннем освещении, на провокаторах и на предателях.
   — А у вас на что ставили?
   — У нас было и это, но главное было все же в наблюдении со стороны и сверху. Мы, как-никак, строились на века и потому не могли систематически, пачками, развращать людей. Они же о веках не думают, — именно это, в пределах небольшого срока, сообщает их системе силу огромную, почти непреодолимую.
   — Все-таки для чего вы пожаловали сюда, Сергей Васильевич? Ведь не для социологических споров, я думаю?
   — Вот для чего я пожаловал и вот что я вам скажу: англичане ведут себя как последние дураки, чтоб не сказать, Боже избави, хуже. Нам денег не дают, все хотят делать сами; мы, мол, не знаем, что нужно делать, а они знают. Вот и этот Клервилль перед вами пел Лазаря: надо, мол, посмотреть, да надо сообразить, да надо подумать, да что, да как, да зачем? А в Москве их представитель затеял глупейшую игру: готовит военный переворот; подкупает воинские части и делает все это так необыкновенно искусно, что, по моим сведениям, каждый его шаг известен Чрезвычайной Комиссии!.. Говорят, будто в их посольстве сосредоточены «все нити переворота». Уж я не знаю, что это за нити, а только эти господа чрезмерно рассчитывают на дипломатическую неприкосновенность. Боюсь, что к ним не сегодня-завтра прикоснутся… Сами, может быть, и выйдут сухи из воды, а других в этой воде потонет много.
   — Так чего же вы хотите?
   — Вот чего. Скажите вы, не откладывая, вашему другу Клервиллю… Ему, верно, кажется, что налет на английское посольство есть вещь столь же невозможная в мире, как захват грабителями луны или неприятельское вторжение на Юпитер. Уверьте вы его, пожалуйста, что это не совсем так. Не скрою, мне весьма безразлично, что служится со всеми этими Клервиллями… Пропади они пропадом, наши доблестные союзники! Из-за них погибла Россия! — с внезапно прорвавшейся злобой сказал Федосьев. — Но если в посольстве найдут русских, если там обнаружат эти самые «нити», то и наше дело будет сорвано и последствия могут быть ужасны… Можете ли вы объяснить ему это поубедительнее?
   [Пишущему эти строки известно, что английские военные агенты предупреждались в июле и августе 1918 г., из кругов русских заговорщиков того времени, о возможности большевистского налета на британское посольство (намек на это есть и в иностранной мемуарной литературе). Предупреждения веры не встретили. Арест Локкарта и захват посольства по времени совпали с убийством Урицкого и покушением Доры Каштан. Вслед за этим начался террор и массовые расстрелы.
   О найденной в британском посольстве «компрометирующей переписке» глухо сообщали в торжествующем тоне «Известия» в номере 3 сентября 1918 года. (Автор.) ]
   — Постараюсь.
   — Пожалуйста… Теперь другое. Горе мое ваш князь Горенский! — со вздохом сказал Федосьев. — Мне сообщили, что он ведет себя крайне неосторожно. Уж я не знаю, в какую организацию он входит, но с нами вы его связали совершенно напрасно. Это на вашей совести. Я, признаюсь, и не думал, что вы будете так усердны… Какой толк от князя Горенского?
   — Такой же, как от всех. Горенский связан с большой офицерской группой.
   — Ох, уж эти офицерские группы.
   — Однако вести войну без офицеров трудно. Я, напротив, в последнее время убедился, что самые ценные и надежные работники в России именно офицеры… Организация Горенского переправляет своих людей на юг.
   — Вот бы хорошо, если б она туда переправила и его самого. На Кавказ, в Крым, к гетману, куда угодно. Я всем рад сделать этот ценный подарок. Болтлив, вспыльчив, невнимателен, все свойства для конспирации мало подходящие. Скажите ему, ради Бога, чтобы он был осторожнее. Ведь если за ним слежка, то он наведет ее и на нас… Может быть, уже навел.
   — У вас есть основания так думать?
   — Оснований пока нет… Притом, что же это, наконец, такое, Александр Михайлович? — со злобой спросил Федосьев. — Что он за ерунду несет о новой войне с Гер манией, о новом фронте чуть ли не на Урале. Ведь это курам на смех! Какая теперь война с Германией? Какой фронт? Какой Урал? Ведь он это не союзникам рассказывает. Надоела мне эта болтовня о верности до гроба маленькой Бельгии, — не могу вам сказать, как надоела! Четыре года люди говорят одно и то же, одними и теми же словами. Меня от этих слов тоска берет, как, бывало, в глухой провинции, когда зарядит дождь.
   — Мы условились с вами о высокой политике пока не говорить, — сухо сказал Браун. — Там видно будет.
   — Но ведь этакой высокой политикой можно погубить все дело! Кому теперь охота воевать с Германией?
   — Тогда ставьте вопрос шире: кому теперь вообще охота воевать, с кем бы то ни было и за что бы то ни было? Очень может быть, все это второй крестовый поход… Вы помните, как кончился второй крестовый поход?
   — Понятия не имею… Ничем, вероятно, как и другие?
   — Хуже. Уцелевшие крестоносцы приняли ислам.
   — Относительно себя я спокоен.
   — Я тоже.
   — Как у вас идет работа?
   — Хорошо. За мной дело не станет.
   — За другими может стать, — сказал, зевая, Федосьев. — Устал я… Где же ваш нитроглицерин, покажите.
   — Сейчас начинаю реакцию. Хотите взглянуть?
   — Да, любопытно бы… Меня столько раз пытались взорвать динамитом.
   — С вашей стороны просто долг вежливости ответить тем же.
   Они точно осуждены были говорить друг с другом в ироническом тоне, хоть тон этот порядком надоел обоим. Раз навсегда взятая привычка была теперь сильнее их воли.
   Браун перелил жидкость в воронку с краном, укрепленную над сосудом, и подбавил льда в кадку.
   — Вот видите, это очень просто, — сказал он. — Здесь у меня смесь азотной и серной кислоты. При взаимодействии с глицерином образуется нитроглицерин. Реакция сопровождается разогреванием смеси, и приходится постоянно охлаждать сосуд: градусах при тридцати уже начинают появляться красные пары, а если температура поднимется выше, то взрыв почти неизбежен. Ну вот, я приступаю.
   Он повернул кран воронки и пустил тоненькую слабую струю, перемешивая стеклянной палочкой жидкость в сосуде. Федосьев с любопытством молча следил за операцией.
   — Образовавшийся нитроглицерин отделяют в воронке, — говорил Браун, то закрывая, то открывая кран и все время перемешивая жидкость. — Затем промывают и сушат. В чистом виде он довольно устойчив и безопасен… Вот только голова болит от его паров…
   — Что же вы делаете?
   — Теперь немного привык… Помогает очень крепкий кофе.
   — А, это по моей части, я любитель… Помните, каким кофе я вас угощал?
   — Помню. Прекрасный был кофе… — Он подлил жидкости в воронку, вынул опущенный в смесь длинный термометр и снова повернул кран. — Если б охлаждение и перемешиванье можно было регулировать, опасность очень уменьшилась бы.
   — А сейчас есть опасность?
   — Маленькая…
   — Может, лучше вас не развлекать разговорами?
   — Нет, сделайте одолжение. Я слежу за реакцией внимательно.
   — На недостаток самообладания вы не можете пожаловаться.
   — Держу себя в руках.
   — Вам, верно, часто случалось работать с опасными веществами? С ядами, например?
   — Нельзя сказать, чтобы много, но случалось, — улыбаясь, ответил Браун. Он опять вынул из жидкости термометр, взглянул на него и чуть усилил струю. — Я даже специально работал по токсикологии.
   — Да, вы мне говорили… Помните, тогда в связи с делом Фишера?.. А вы знаете, дочь Фишера заняла теперь у них видное положение. Товарищ Карова, ваш друг, гонимый царскими опричниками.
   — Она всегда была видная.
   — Теперь стала еще виднее. Вы знаете, ее назначили в Чрезвычайную Комиссию.
   — Неужели? — удивленно спросил Браун, на мгновение отрывая взгляд от сосуда. — Она туда не пойдет.
   — Отчего не пойти, если велит партия? Ведь она дурочка… А вот будет забавно, если она-то вас и расстреляет?
   — Уж чего забавнее.
   — Только вы мне до того, Александр Михайлович, расскажите историю этой вашей дружбы, — сказал Федосьев. — С ней и с ее отцом, — небрежно добавил он.
   — Отчего же?.. Скажите, Сергей Васильевич… — он опять взглянул на термометр. — Ого!.. — Браун быстро закрыл кран и добавил льда в кадку. — Двадцать восемь градусов.
   — Взорвемся?
   — Нет, зачем же…
   — Вы о чем-то спрашивали?
   — Да… Я хотел спросить: у вас, верно, всегда были навязчивые идеи?
   — Навязчивые идеи? Почему?
   — Да так. Мне иногда кажется, что у вас должна быть склонность к навязчивым идеям, притом к весьма странным.
   — Не замечал в себе… Не замечал…
   — А то надо бы лечиться, это опасно… Двадцать пять градусов, теперь все в порядке.
   — Превосходные у вас нервы, Александр Михайлович, — сказал, помолчав, Федосьев.
   — Нервы плохие, задерживающие центры хорошие.
   — Как все это, однако, странно! Все пошло шиворот навыворот. Вы работаете со мной, с матерым опричником, против революционеров.
   — Что ж делать? Если революционеры оказались главными опричниками.
   — Значит «освободительное движение» продолжается?
   — Ну да… Это ничего, что я теперь с вами. Потом, в случае надобности, и вас можно будет взорвать.
   — Разумеется. Все дело, чтоб это вошло в привычку… А я объяснял вам по-иному, мудренее. Мне казалось, что для вас эта работа — бегство.
   — Какое бегство? Куда?
   — Да от себя, от своих мыслей, от своей тоски.
   — О Господи! — сказал, смеясь, Браун. — Как же было не погибнуть России, если даже в начальнике полиции сидел изысканный литератор.
   Федосьев тоже засмеялся.
   — Все-таки я надеюсь сговориться с вами и об освободительном движении в будущем. Уж будто вы такой фанатик демократии?
   — Нет, не фанатик. Демократия недурной выход из нетрудных положений.
   — А положение России еще очень долго будет трудным, — подхватил Федосьев. — Для вашего успокоения мы отведем демократии место в самом конце пьесы. Вроде, как у Гоголя: когда автору больше ничего не нужно, появляется ревизор. Не Хлестаков, а настоящий.
   — И всех отдает под суд.
   — Это неизвестно: я уверен, городничий сговорился и с настоящим ревизором. Поднес, верно, ему какого-нибудь щенка… Вот мы и демократии в конце что-нибудь поднесем: два-три портфеля, что ли… Так не забудьте же, пожалуйста, сказать Клервиллю и князьку. До свиданья, Александр Михайлович.
   — До свиданья… Извините, не провожаю.
   — Не взорвитесь только. Это было бы бестактно.
   — Постараюсь, чтобы вас не огорчать.
   — Значит, послезавтра, в шесть часов, там же.
   — Послезавтра, в шесть часов, там же, — повторил Браун.

XI

   «…Нитроглицерин, символ мудрости, которая раскрывает последнюю загадку и лишает значения остальные… Я пытался основать жизнь на творчестве. На этом я построил философскую систему „Ключа“. В минуты самообмана я думал, что новые ценности положат конец историческому недоразумению, затянувшемуся на тысячелетья. Теперь я занят разрушением, — им, вероятно, и кончу жизнь. Наивные люди прошлого века верили в созидающую силу разрушения. Зачем мне теперь его созидающая сила?
   — Затем, что она спасет Россию. Затем, что она принесет свободу.
   — Да, может быть. Я надеюсь. Я поэтому рискую головой. Однако — что это означает? Означает лишь те условия, в которых я за границей едва мог жить без всякой войны, без всякой революции. Вот что гложет меня ждать в лучшем случае: то, что было. Я говорил себе в утешение: задача нашего времени — создать основу творчества, внешнее, материальное благополучие людей. Я не понимал, что при осуществлении этой задачи погибнет то, для чего она осуществлялась. Все было обманом… Теперь я всему знаю цену. Чем же я буду жить? После мифа той свободы, после соблазнительной мистики творчества, какие еще ценности я введу в систему «Ключа»?
   — Будешь жить, потому, что ты стал свободен по-другому. Новую свободу ты нашел тогда, когда, казалось тебе, ты все растерял со старой. Вслед за миром А опустел у тебя мир В. Твой опыт теперь достаточно богат. Что было суждено, ты испытал, и больше ничего не ждешь от жизни. Это и есть ключ, твой философский камень, твой occultum secretum. Он очищает и освобождает, — вот как эта желтая смерть!..»
   Браун вздрогнул и, сорвавшись с кресла, бросился к аппарату, над которым вились красноватые пары. Он задохнулся, повернул края воронки и взглянул на термометр. Опустившись на колени перед ведром, он быстро стал бросать в кадку лед. «Сию минуту дом взлетит на воздух!.. Сию секунду!.. — успел подумать Браун, глядя расширенными глазами на стенки сосуда. — Вылить все в кадку?.. Нет, поздно!.. Бежать? Тоже поздно…»
   Мелкие куски льда резали и жгли его руки, забирались в рукава, падали на пол. Браун схватил ведро и, приподнявшись, стал лить в кадку ледяную воду. Так в согнутом положении, не спуская глаз с аппарата, он стоял несколько минут. Затем поставил ведро на пол и не сразу протянул руку к термометру.
   Он перевел дух. На дне пустого ведра оставались большие куски льда. Браун бросил их в кадку и еще подождал. Лицо его дергалось. «Да, пронесло!» — подумал он и, шатаясь, отошел от аппарата.

XII

   С первым представлением фильма, в котором играла Сонечка, у нее была связана драма: Муся, Глаша, Витя решительно отказались пойти на это представление.
   Березин теперь имел в правящих кругах очень влиятельных покровителей. Его имя не раз отмечалось в большевистской печати с похвалами таланту, с признанием заслуг. В других газетах, еще кое-как тогда выходивших, Березина продернули с язвительной насмешкой. Это и озлобило его, и окончательно толкнуло к большевикам: он почувствовал, что зашел слишком далеко, что ему не простят, что терять ему больше нечего, и открыто порвал со старыми друзьями.
 
 
   Сценарий фильма был составлен давно. Березин только поправил еще не сыгранные сцены. Кинематографом в ту пору мало интересовались в советских кругах. Однако покровители Березина признали, что в фильме хорошо разоблачено духовное убожество старых правящих классов и в надлежащем свете показана их жизнь. На первый спектакль обещал явиться важный представитель Народного Комиссариата. Ожидались речи. Билеты были именные, по приглашениям.
   — Надо выбирать, Сонечка, мы или они, — твердо говорила Глаша.
   — Но чем же я виновата? — вытирая слезы, спрашивала Сонечка.
   — Вы ничем не виноваты, виноват только этот господин (Глафира Генриховна, вслед за Горенским, так называла теперь Березина). Скажу больше, — смягчившись, прибавила она, — вы, Сонечка, по-моему, можете идти на первое представление, так как вы играете в пьесе. Но на нас, пожалуйста, не рассчитывайте.
   — Да, это верно, Сонечка, — сказала Муся, смягчая тоном смысл своих слов. Ей очень не хотелось окончательно рвать с Березиным. Она знала, однако, что теперь это дело конченое.
   — Я вас понимаю, Глаша… Но клянусь вам!.. Я говорю, Мусенька, в нашей фильме ничего такого нет… Разве я стала бы?.. И неужели ты думаешь, что Сергей Сергеевич… — Сонечка совсем расплакалась.
   — Да я ничего такого не думаю, я отлично понимаю, — смущенно и бестолково говорила Муся.
   — Главное, дальше не идите, а то с этим господином Бог знает до чего дойдешь, — добавила Глаша. Муся с укором и раздражением на нее взглянула, хотя была с ней согласна.
   Сонечка не пошла на первое представление фильма: она принесла эту жертву своим друзьям, инстинктом чувствуя, что жертва даст ей некоторые права в будущем. Березину она, краснея, сказала, что была нездорова.
   — Страшная мигрень!.. Пролежала целый день в постели… Ужас, как болела голова!..
   Березин снисходительно потрепал ее по щечке: во время работы над фильмом они очень сблизились. Сонечка, впрочем, с огорчением видела, что Сергей Сергеевич вообще не церемонится с подчиненными ему актерами. Березина не любили в мастерской, мелкие служащие втихомолку ругали его самыми грубыми словами.
   — Знаю я эту мигрень. Милые друзья не пустили, а?
   — Клянусь вам, Сергей Сергеевич…
   — Не клянитесь, курочка, а скажите мадмуазель Кременецкой (Березин иронически подчеркнул эти слова, он был очень зол на Мусю), скажите вы ей, чтобы она приберегла гражданскую строгость для своего папаши. Служить искусству нельзя, да? Строить новую жизнь нельзя? А продавать Россию можно? А за копейку продаваться всяким плутократам Нещеретовым можно?.. И о господине Клервилле тоже ей не мешало бы подумать… Внушить бы ему, например, чтоб он бросил свою шпионскую работу.
   — Сергей Сергеевич, что вы! Бог с вами!..
   — Не кудахтайте, Сонечка, я правду говорю. Мне известно, что он шпион. Как бы только не лопнуло терпение у русского народа. Да!
 
 
   После первого спектакля, который сошел очень торжественно, фильм был перенесен в районы. Глаша и Муся первые заявили Сонечке, что непременно хотят ее увидеть на экране. Обещал пойти на районный спектакль и Горенский, которого тоже умилила жертва Сонечки (он очень ее любил, как все). Сонечка радостно благодарила друзей. Ей удалось достать пять билетов: это было нелегко, так как почти все места раздавались по рабочим организациям, клубам и просветительным кружкам. Билеты были взяты на субботнее дневное представление, начинавшееся в два часа: по (вечерам выходить было опасно.
 
 
   Накануне районного спектакля, утром в пятницу, 30 августа, в Петербурге был убит народный комиссар Урицкий. Известие это мгновенно облетело столицу, вызывая смятение и панику. Мрачные слухи поползли по городу. Говорили, что на улицах патрули обыскивают прохожих, что по домам идут массовые обыски, что на вокзалах давка: люди бегут куда попало.
   — Теперь опять с Сонечкой будет история, — сказала Мусе Глафира Генриховна, когда первое волнение от известия несколько улеглось.
   — Что еще?
   — Да не идти же завтра в этот ее кинематограф!
   — В самом деле, я и не подумала… Бедная Сонечка!
   Мусе тоже было не до кинематографа. Она беспокоилась, впрочем, не о себе: Муся была уверена, что против нее никто ничего не может иметь; а если б к ним и нагрянули с обыском, то, как невесту английского офицера из военной миссии, ее тотчас отпустили бы на свободу: Клервилль, конечно, этого немедленно добился бы. Что-то в такой возможности — Вивиан спасет ее жизнь — даже ласкало воображение Муси. Но она волновалась из-за других, из-за Брауна, Горенского, Никонова, в особенности из-за Вити: Муся сердцем чувствовала, что с ним происходит что-то неладное. Очень беспокоило ее и то, как родители узнают о петербургских событиях.
   — Воображаю ужас папы и мамы, когда они в Киеве прочтут! — сказала она Глаше. — Мама от страха за меня с ума сойдет.
   — Не от страха, а от угрызений совести, что оставила тебя здесь… А Сонечке уж ты как-нибудь объясни, что теперь неудобно и даже неприлично идти на спектакль.
   Объяснить это Санечке оказалось трудно.
   — Ну, да, конечно, это не так интересно, — сказала она после первых же слов Муси, и слезы полились у нее из глаз.
   — Сонечка, пойми же, я говорю: отложим на несколько дней.
   — Нет, я прекрасно понимаю, что вам неинтересно смотреть эту фильму… И даже, может быть, неприятно: ведь я тоже большевичка, правда?
   — Не говори глупостей!.. Я тебе повторяю: отложим на несколько дней, всего на несколько дней.
   — Ах, оставь, пожалуйста! Вы обе меня, кажется, считаете дурой… Ты отлично знаешь, чего мне стоило достать места… Разве мне опять дадут пять билетов? Никогда!.. Это ты, вероятно, думаешь, что я у них первое лицо…
   — Сонечка, милая, не плачь, я тебе объясню…
   — Оставь, пожалуйста, я тебя прошу. Мне только жаль, что я так хотела тебе это показать… Чем я виновата, что кого-то убили! Потом еще кого-нибудь убьют…
   Она зарыдала и убежала к себе в комнату. Муся не решилась туда за ней последовать, да ее немного и раздражил детский эгоизм Сонечки.
   Позднее пришли мужчины — Горенский и Витя — с запасом свежих новостей и слухов. Новости и слухи были страшные. Однако оба они были очень возбуждены грозной победой террора.
   Узнав о горе Сонечки, князь решительно принял ее сторону.