Ничем не выдал своих чувств Эракле. «Произвол! Что перед ним справедливость?! Конечно, Моурави сумеет помочь вернуть поместье, но с оружием придется навек проститься, ибо этот отъявленный вымогатель будет зорко следить за капудан-пашою и за всеми, кто за баснословную цену захочет услужить мне».
   Эракле вспомнил, как блеснули глаза Саакадзе при словах «мушкеты, пушки», как шумно принялись благодарить «барсы». Автандил даже обнял его и трижды поцеловал. И сейчас они на границе разочарования. Нет! Раз Афендули дал слово, должен сдержать. Недостойно огорчить неповторимого рыцаря!
   — Ага Эракле! А, Эракле ага! Твой аллах чересчур долго не внушает тебе правильное решение! Эйвах, за этот срок мой взгляд может упасть еще на что-нибудь, — у тебя много ценностей!
   — Хорошо, бери, везир, и кувшины, но — условие: я передам их тому, кто сдаст мне оружие, и… по счету. Знай, о Хозрев, если хоть одного мушкета недостанет, кувшины не отдам.
   — Когда двое говорят «да», для чего «нет»?
   Поняв, что Афендули выведен из терпения и угрозу исполнит, Хозрев решил соблюсти точность, хотя за минуту до этого собирался прислать только двести мушкетов и две пушки.
   — Клянусь бородой пророка, ты забыл, вероятно, что султан осчастливил меня своей сестрой?! Я не купец и обмеривать тебя даже в мыслях не помышлял. Аллах акбер! Ты оскорбил верховного везира! Загладь!
   — Подойдет ли к твоему пальцу этот перстень? — торопливо проговорил Эракле, содрогнувшись, что в один час может полностью быть ограблен. — Египетский фараон носил этот перстень, а найден он на берегу Нила, вблизи Эд-Дамера.
   — Эд-Дамера? О-о, тогда не может не подойти! Как раз во славу аллаха! — Хозрев, согнув палец червячком, любовался игрой алмаза. — Не беспокойся, ожерелье возьму сейчас: пусть царственная Фатима красуется в нем, когда «средоточие вселенной» отметит день своего рождения. Еще одно… Напрасно вздрагиваешь, о жадный Эракле, меня больше ничто из ценностей не прельщает — другое важно… Поклянись твоим молодым богом, который не ревнует тебя к твоим старым богам, что никому и никогда не расскажешь о кувшинах с одинаковой царапиной! — Снова какая то смутная мысль промелькнула в голове везира. — У тебя есть священная книга? Наверно есть. На ней поклянешься хранить молчание.
   — Мое слово крепче всех клятв. Да и хвастать нечем, буду сам оберегать тайну, ибо больше всего боюсь насмешек.
   — И Моурав-беку не проговоришься?
   — Моураву? — Эракле насилу сдерживал волнение: — «Неужели заподозрил?» — Верховный везир, ты смутил меня. Что эти кувшины Моурав-беку? Как милости прошу: не проговорись и ты Моурав-беку о них, ибо его иронии опасаюсь, как яда…

 
   Когда за ненасытным захлопнулись ворота, Эракле облегченно вздохнул и в изнеможении опустился на скамью:
   "Нет, — брезгливо морщился он, — очевидно, я еще не все изведал, ибо в своих многолетних странствиях не встречал подобной мерзости. Все самое низменное гнездится в душе человека, звание которого имеет определение «верховный». Необходимо предупредить Георгия, чтобы он был с этим жрецом лжи и коварства особенно осторожен. Видит Зевс, не только моему Георгию я не открою, какой ценою приобрел для него оружие, но даже моей госпоже Хорешани. Зачем огорчать тех, кого хочешь радовать? Но Хорешани всегда останавливалась возле этих кувшинов, и когда я поведал ей историю моей покупки, она изволила сказать: «Мой господин и друг Эракле, нечто страшное в этих лазурных близнецах!» Отвечу ей так: «Кувшины запрятаны, и да не будут они больше туманить твои прекрасные глаза». Внезапно Эракле встрепенулся, какая-то мысль овладела им, он несколько раз прошелся по залу и ударом молоточка по струнам цимбал вызвал старого слугу, служившего еще отцу его. От этого старика у него не было тайн.
   — Мой господин, если волк дорогу к овчарне узнал, то, пока не уничтожит овец, не успокоится. Лучше перенести овчарню.
   Спустилась ночь. Как всегда, тайно от семьи, Эракле с помощью пяти слуг стал укладывать в ларцы особо ценные и любимые им антики. Слуги бесшумно сносили все редкости к белому киоску. Подняв мраморное сиденье скамьи, они нажали на едва заметный стержень, отодвинули плиту, за ней таким же образом другую, и перед ними открылась дверь.
   Спустившись по лестничке в помещение, выложенное гранитом, Эракле оглядел сложенные у стен кожаные мешки с монетами различных стран и несколько кованых сундуков, полных свернутыми в трубки картинами, изображающими природу и людей.
   — Не помнишь ли, мой старый Никитас, на сколько лет скромной, но безбедной жизни, сказал я, хватит этих ценностей мне и вам, верным слугам?
   — О господин наш, ты сказал: на двадцать пять.
   — Теперь, верные, я хочу прожить с вами больше. Сложите ларцы вот здесь, на сундуках, и перетащите из тайной комнаты еще пять мешков с золотом.
   — Почему не все, мой господин, там ведь их двадцать?
   — Пусть остальные останутся, если Хозрев или еще кто из верховных разбойников вздумает меня ограбить… ведь я грек, значит исчезновение сокровищ безнаказанно не пройдет. Обнаружив пятнадцать мешков, они искать больше не станут, а если ничего не найдут или мало, могут вывернуть наизнанку весь дворец. Нам необходимо сохранить в большой тайне это помещение. Вы проверили, не заржавела ли дверь, ведущая в переход, соединяющий тайник с морем?
   Никитас молча кивнул головой.
   Прошла ночь, другая. Оружия не было. Уж не раздумал ли хитрец? Нет, не раздумал! Но, передавая запродажную запись на поместье, Эракле предусмотрительно обозначил сумму в десять раз меньшую: вдруг ничтожный потребует назад те пиастры, которые и не думал давать.
   На третье утро в Мозаичный дворец прискакал грек-слуга. Видно, передал он нечто важное, ибо, наскоро прицепив шашки, «барсы» вслед за Саакадзе помчались в Белый дворец.
   Оружие — огонь и надежда — было укрыто в том самом тайнике, где громоздились пятнадцать кожаных мешков с золотом.
   Саакадзе едва сдерживал желание прильнуть к стволу пушки, поцеловать ее так, как целуют возлюбленную. А Гиви так и поступил, — обняв мушкет, он прерывающимся голосом шептал: «Мой! Мой!» — и тут же клинком сделал опознавательный знак на прикладе.
   — Дорогой друг, — негромко спросил Саакадзе, вкладывая в свой вопрос чувство глубочайшей признательности, — сколько заплатил ты за это?
   — Ничего по сравнению с вашей радостью. — И Эракле виновато добавил: — Хотел пятьсот и десять пушек, но… пришлось согласиться на меньшее.
   — И этого с избытком довольно! Двести пятьдесят воинов, вооруженных огненным боем! — В порыве благодарности Саакадзе крепко обнял Эракле. — Друг…
   — Господин мой Георгий, ты соразмерил свою силу с крепостью моего тела?
   Все рассмеялись, преисполненные восхищения. Георгий, смутившись, выпустил задыхающегося Эракле из своих объятий. Счастливый Афендули поспешил пригласить друзей отпраздновать скромной трапезой исполнение заветного желания. Все связанное с оружием решили держать в глубокой тайне.
   Но не так-то легко было отвлечь «барсов» от оружия, они ходили вокруг пушек опьяненные, радостные, не могли налюбоваться на мушкеты, гладили их. Автандил перекрестил свой мушкет и тонким ножом начертал на стволе «Автандил». Сверкнув единственным глазом, Матарс затянул ностевскую боевую, «барсы» дружно подхватили:

 
Рог трубит, гремят тамбури,
Арьяралэ!
Поспешим к горам! Там бури!
Тарьяралэ!
Славен там Зураб разбоем,
Арьяралэ!
С огненным вернемся боем!
Тарьяралэ!
Картли! Живы твои дети!
Арьяралэ!
Пусть не плачет Базалети!
Тарьяралэ!
Нам милы твои чинары!
Арьяралэ!
Мы, как барсы, будем яры!
Тарьяралэ!

 
   Димитрий грозно потряс мушкетом и вырезал на его прикладе: «Даутбек!». «Барсы» продолжали петь:

 
Полумесяц — бог Стамбула!
Арьяралэ!
Картли бог — мушкета дуло!
Тарьяралэ!
Опалим огнем молитву!
Арьяралэ!
За Георгием — на битву!
Тарьяралэ!
Благотворен дым Кавказа!
Арьяралэ!
Что нам злоба Теймураза!
Тарьяралэ!

 
   Элизбар незаметно прикоснулся губами к металлу. Одно желание охватило «барсов», и они грянули так, словно увидели долину, полную виноградников и солнца, и мягкие линии холмов, тающих в синем мареве:

 
Встань, земля родная, рядом!
Арьяралэ!
Одари нас нежным взглядом!
Тарьяралэ!

 
   Матарс резко дернул повязку: «Еще черт набрызгает воды из глаз!» А Пануш задорно тряхнул головой:

 
К роднику идут грузинки!
Арьяралэ!
Поцелуем те тропинки!
Тарьяралэ!
Здравствуй, Картли, мать родная!
Арьяралэ!
За тебя пью рог до дна я!
Тарьяралэ!

 
   Слезы навернулись на глаза Гиви. А Дато запел громче, словно хотел, чтобы песня его достигла пустынных берегов далекого, но незабываемого озера:

 
Пусть не плачет Базалети!
Арьяралэ!
Картли! Живы твои дети!
Тарьяралэ!

 
   Но Димитрий не хотел, чтоб обнажалась рана, боль воина — его святая святых. И он задорно кивнул на Дато, у которого вздрагивали ноздри:
   — О-о, «барсы», этот зеленый сатана уже полтора часа угощает Зураба мушкетом по-ностевски. Обезоружим его, а то нам и куска не оставит от шакала по-арагвски!
   Полный радости Эракле насилу увел гостей из тайника и то под предлогом необходимости всесторонне обсудить переправку в Картли оружия, ибо здесь оставлять его более чем опасно.
   — Твое здоровье, неоценимый друг!
   Осушив чашу, Саакадзе шумно поставил ее на стол, и тотчас все «барсы» последовали его примеру, желая Эракле столько лет жизни, сколько мушкетов он раздобыл.
   Трапеза заканчивалась. Улыбаясь, Эракле отвечал, что не хочет пережить кого-либо из дома Великого Моурави. И тут же пригласил следовать за ним в зал Олимпа.
   В этом круглом помещении между двумя беломраморными колоннами высилась эллинская гора, возрождая мифы. Статуи богов, прекрасные в своей классической строгости, окружали скалистую вершину, поблескивающую кристалликами сланца. Искусственное облако с нежными тонами зари по краям высилось над Олимпом. А чуть пониже, среди вечнозеленых кустарников, взявшись за руки, кружились музы, бессмертные образы золотого сна человечества. В прозрачной дали синел Салоникский залив, и у подножия в бронзовых курильницах курился фимиам.
   Изумленные «барсы» силились и не могли отвести взор от чудесного зрелища. Дато порадовался, что по воле Эракле музы переселились с Парнаса на Олимп и можно лицезреть утонченные формы Эраты — музы любовных созвучий, гибкой Терпсихоры — владычицы танцев и Мельпомены — покровительницы трагедии, целомудренной и обнаженной.
   Отдав дань восхищению, «барсы» торжественно разместились на удобных лежанках. Говорили вполголоса, хоть Эракле предупредил, что можно даже кричать, все равно никто не услышит.
   Как переправить оружие в Картли? Георгий тут же предложил использовать Вардана Мудрого. Он уже намекнул купцу, что намерен поручить ему важное дело.
   Подробно расспросив о Вардане и узнав, что купец любитель антиков и ему можно доверить даже статую Меркурия, бога красноречия и торговли, Эракле просил не позднее чем завтра прислать к нему удивительного купца.
   Говорили о мушкетах, о свойстве их пробивать самые тяжелые латы. Обсуждали значение сошек и фитилей. Не преминул Георгий рассказать о первом действии мушкетов в бою при Павии, принесших еще в 1525 году победу испанской пехоте.
   Лишь к полудню вспомнили «барсы», что где-то существует Мозаичный дворец.
   Возвращались так шумно, словно только что покинули веселый маскарад. Да и в самом деле, разве жизнь не продолжала являть им все новые и новые одеяния: то сшитые из драгоценной парчи, то из грубых звериных шкур.
   Один Автандил был задумчив. Улучив минуту, когда все удалились на правую половину дворца приветствовать женщин, Арсана увлекла Автандила в зимний сад и тут осыпала его упреками.
   О, она несчастная! Кого полюбила она? Кому навек отдала трепет своего сердца? Робкому младенцу или воину?! До сих пор не сдержал слова Автандил и не открыл родным, что пламень любви сладостен и жесток, — но он лишь для избранных! Все должны радоваться их радости. Но мглы почему-то больше, чем света! Разве не видно, как сгорает она от страсти? Почему же молчит Моурав-бек? Почему холодна госпожа Русудан? Почему смущается Магдана? О, княжна что-то знает!
   Пристыженный Автандил умолял не портить небесночистые глаза слезой. Он завтра же попросит мать благословить любовь двух избранных, теряющих рассудок и обретающих блаженство.
   И сейчас, взволнованно думая об упреке любимой, Автандил все же не мог побороть смутное чувство досады.
   В Грузии девушки стыдливо молчат и трепетно ждут, когда возлюбленный сам начнет умолять родителей не томить ожиданием. Под покровом льда еще сладостнее пламень любви! Почему же он не говорит о своем чувстве ни отцу, ни матери? Почему опасается сказать хотя бы «барсам»? А дядя Папуна? Есть ли еще на свете второй такой Папуна? Почему же он даже ему не открывает тайну? Не потому ли, что они все упорно молчат? Все! Гиви и тот избегает разговора о любви Автандила к Арсане. Но почему? Может, траур по Даутбеку мешает? Конечно, так! Но Арсана не желает ждать, она требует открытого признания ее права на сердце избранника. Он завтра начнет разговор с лучшей из матерей.
   Непредвиденный случай вновь помешал Автандилу начать разговор с матерью. Не успел он опрыскать себя болгарскими благовониями и надеть новую куладжу, не успел придумать первые слова, которыми решил начать признание: «Или Арсана — или смерть!», как вбежал Иорам и звонко выкрикнул:
   — Поспеши, Автандил, на зов «барсов». Ибрагим в «комнате приветствий», такой красавец! — и, схватив брата за рукав, потянул за собой.
   Появился Ибрагим неожиданно и встречен был дружеской бранью Матарса:
   — Ты что, багдадский жук, забыл о золотых монетах за четки, что Моурав-беку тогда принес? Мы уже сердиться начали.
   — Как можно забыть о том, что неустанно беспокоит? Только ага Халил сказал: «Пока не научишься быть вежливым, не пущу во дворец Мозаики». Каждый день заставлял повторять имя каждого из семьи Моурав-бека и по пяти раз, как в час молитвы, прикладывать руку ко лбу и сердцу. Я так усердно учился, что, аллах свидетель, лишь увидел эфенди Ростома, забыл все. Думаю, от радости.
   Дато с любопытством разглядывал богато одетого юношу, более похожего на сына паши. Смотрел на него и Димитрий — придирчиво, недоверчиво. Ибрагим совсем смутился, но Папуна, хлопнув его по плечу, посоветовал бессменно носить яркую феску, ибо она чудно украшает волны его волос, дерзко нарушив закон, по которому должна прикрывать бритую голову.
   — Эфенди Папуна, — Ибрагим лукаво засмеялся, — башку, да еще бритую, не только умный, но и всякий дурак носит. И почему Мухаммед решил, что это красиво? Я не верю, тыква тоже без волос. Эйвах, когда настал срок обрить голову, я спокойно сказал мулле:
   «Я араб», и мулла с досады плюнул. А когда арабы проведали, что я араб, ибо моя мать из праведных арабов, то рассердились: «Ты что, шакал пустыни, голову не бреешь?» Я спокойно сказал: «А вам не все равно? Ведь мой отец турок, значит, и я турок». Арабы плюнули и лишь при встрече отворачиваются. Я тоже отворачиваюсь, ибо незачем дразнить шакалов пустыни.
   «Барсы» весело похвалили Ибрагима за находчивость. Но не сердится ли Халил ага? Оказывается, нет, ибо считает, что нехорошо уподоблять голову тыкве. Об одном сожалеет: что сам не может вырастить на своей голове рощу цвета гишера.
   — Я тоже не советовал, — важно произнес Ибрагим, — отпугивать покупателей. Вот когда вернулся ага хеким из царства франков, тоже волосы на голове гладил, а походила она если не на пустыню, то и не на рощу. Отец моего господина так сказал: «Я не против, но если ты хочешь зарабатывать, обрей голову, иначе правоверные не станут у тебя лечиться». И еще: «Если хочешь жениться на моей единственной дочери Рехиме, которую тебе, несмотря на запрещение корана, показал, — ибо сам я не женился, пока не посмотрел, кого навсегда беру в дом, а заодно и в сердце, — поклянись на коране и на твоей лечебной книге, что больше не возьмешь себе жену. Если тебе нравится обросшая голова гяуров, то должна нравиться их бритая душа, созданная для одной жены». Сначала ага хеким обиделся и стал доказывать, что ни в одном лечебнике не сказано о бритой душе, хотя бы и у гяуров. Но красота ханым Рехиме сломила упрямство совращенного франками хекима, и он обрил голову и поклялся, что ханым Рехиме будет у него, как луна на небе, единственная. А когда еще раз, тайно от матери, но не от отца, Рехиме показалась хекиму, будто для лечения глаз, то, ослепленный блеском, уже влюбленный, хеким добровольно поклялся, что не только второй жены не возжелает, но и первой одалиски, и все ночи будет дарить Рехиме. Так настала ночь хенны. Красивая ханым тоже поклялась, но с маленькой оговоркой: по пятницам ходить в хамам — баню, после чего предоставлять отдых телу, ибо молитва в пятницу особенно приятна аллаху и ее надо творить с очищенными мыслями…
   — О небо, — потешался Дато, — как хитры женщины! Кому не известно, что после пятницы особенно приятна ночь любви!
   — Черт! Полторы пештемал тебе на язык! Не видишь, Иорам уши открыл, словно ты собираешься сыпать туда бирюзу!
   Слегка смутившись, Ибрагим, силясь придать себе степенный вид, произнес:
   — Уважаемый эфенди, пусть Моурав-бек удостоит меня вниманием: от ага Халила подарок принес.
   — Успеешь. Раньше расскажи, как живет Халил ага, здоров ли и нашел ли он наконец себе ханым, хотя бы с двумя пятницами в неделю.
   Выслушав и других «барсов», Ибрагим сказал:
   — С любовью и охотой, эфенди чужеземцы, я расскажу все, что знаю. Мой ага Халил, да продлятся над ним приветствия Накира, здоров, а ханым, — зрачки Ибрагима весело сверкнули, — я с помощью улыбчивого дива ему нашел.
   — Ты?!
   — Клянусь Меккой, ага Ростом, я! Случилось так, как случилось! В один из дней входит в лавку ханым в бирюзовой чадре, а за ней служанка в темно-синей. И сразу мне показалось, что сама судьба, обняв стройный стан ханым, ввела ее в лавку. Я смотрю на нее, она на ага Халила, служанка на меня, а ага Халил ни на кого, ибо он записывает в свою книгу с белыми листами умные мысли, — а когда Халил записывает, пусть хоть небо упадет на таз с дождевой водой, он не заметит. Купила ханым четки не выбирая и ушла. В двенадцатый день рождения луны снова пришла в чадре цвета бирюзы, а служанка в темно-синей. Я смотрю на ханым, она на ага Халила, служанка на меня, а ага Халил ни на кого, хоть и не записывал умные мысли. Когда я спросил, — почему, ответил: «Не осталось». Ханым снова не выбирая купила четки и ушла, а я думаю: «Что дальше?» Пять раз приходила ханым в чадре цвета бирюзы, пять раз я смотрел на нее, она на ага Халила, служанка на меня, а ага Халил ни на кого. Пять раз ханым не выбирая покупала четки и, сказав голосом, похожим на щебет соловья, «Селям!», уходила. Тут я догадался: пусть меня скорпион в пятку укусит, если ханым не нарочно надевает одну и ту же чадру. Говорю ага Халилу, а он: «Еще рано тебе, сын воробья, на ханым заглядываться!» — и сердито затеребил чубук. Я не для себя, ага Халил!" У него глаза стали круглыми, как четки: «Тогда для кого?» Подумав, я промолчал, но когда ханым опять пришла, я выскочил, будто за халвой, а сам иду следом за ней. Пусть аллах простит мою дерзость, но показалось мне — она заметила. Если так, то непременно узнаю, где живет. И узнал. Подождав пятницу, я с сожалением вынул из ящика один пиастр и пошел к ханым. Служанка, та, что приходила в темно-синей чадре, притворно не пускает: «Если ханым потеряла пиастр, я ей сама отдам». Тут я возмутился: «Разве ифрит поручится за твою честность?!» Как раз ханым услыхала спор и сама вышла, чадру не надела. Я сразу догадался: чтобы я мог описать ага Халилу ее красоту. «Зачем пришел ты, мальчик?» — слышу голос сладкий, как халва, и решаю: нарочно мальчиком назвала — иначе как без чадры показать мне свою красоту. И я счел нужным сделать глупое лицо и пропищать: "Ханым, ага Халил нашел в лавке пиастр. Осторожности ради опросили покупателей; некоторые жадно спрашивали: «А сколько я потерял?» Отвечаем: «Мангур». Один за другим воскликнули пять покупателей: «Это мой!» Тут ага Халил посетовал: «Один пиастр, а не мангур утерян, а пятеро хотят получить». Тут мне сама судьба шепнула: «Наверно, пиастр принадлежит ханым в бирюзовой чадре, она одна проявила благородство и не пришла искать то, что иногда все, а иногда ничто». И так как ага Халилу свойственна честность, он одобрил судьбу: «Ибрагим, отнеси ханым то, что иногда ничто, а иногда все». И тут ханым хитро прикрыла один глаз, поэтому второй еще ярче стал блестеть. Я тотчас сказал ей об этом, она еще громче рассмеялась: «Видишь, Ибрагим, кто нашел потерю, тому следует половина», — и, разменяв монету, отсчитала часть, принадлежащую якобы ага Халилу.
   Аллах подсказал мне, как следует поступить дальше. Выведав все от молодой служанки и сам рассмотрев главное, я сказал ни о чем не подозревающему ага Халилу: «Ага, не сочтешь ли ты своевременным отнести ханым в бирюзовой чадре красные четки?» Ага насторожился: «Она просила?» Я стал кушать халву. «Ага Халил, почему я, увидев ее пять раз в лавке, сразу догадался, что ей необходимо?» Ага взмолился: «Ради сладости дней, Ибрагим, не подходи близко к дверям ханым, муж тебя может убить». — «Конечно, может, но у ханым нет мужа, а есть красота и богатство». Ага просиял. Я поспешил уложить в его голову приятные вести: «Муж ханым уже много новолуний как утонул, но она благочестиво решила ждать еще год, — хоть не очень любила его, но все же была женой столько же. И ждала бы, но, придя в лавку за четками, оставила в уплату свое сердце. Аллаху угодно, ага, чтобы ты отнес ей красные четки». Ага изумился. Помолчав не более базарного дня, ага Халил сказал: «Узнай, не дочь ли она купца, торгующего льдом, или не дочь ли муллы, или, упаси аллах, звездочета?» Я ответил: «Нет, она дочь купца, торгующего бархатом и благовониями в хрустальных сосудах. Потому характер у нее бархатный, уста источают благовония, а голос звонок, как хрусталь». Клянусь аллахом, уважаемые эфенди, я не знал, чем торгует ее отец, но ага Халил поверил. И я не замедлил купить на базаре лучшую дыню и отнес ханым в подарок, как бы от ага Халила. Об этом он тоже потом проведал… Не будем затягивать. Передавая дыню, я сказал: «Ханым, сердца бывают разные, у моего ага Халила — золотое. Пусть сладость дыни подскажет тебе сладкие слова». Ласково коснувшись дыни, лукаво спрашивает ханым: «А какие?» Тут я, как настоящий посредник, объяснил ей, как возвышен ага Халил, как богат и как ищет источник чистой воды, дабы утолить жажду, еще ни с какой ханым не утоленную. Дыня уже возлежала на подносе. «Да, — сказала ханым, — ты прав, мне нужны красные четки». Тогда я побежал в лавку и сказал смущенному ага Халилу: «Не позже как сегодня ты отнесешь ханым красные четки». Ага заволновался: «Ханым может угостить, как женщина роз, и на это нужно время. А мать, привыкшая ждать, будет в тревоге». Ага не отсчитал и трех четок, как я сказал: «Пойду к старой ханым, скажу, что хеким, муж ханым Рехиме, ждет тебя на игру в костяные слоны. Пусть спокойно спит старая ханым, ибо я буду с тобою». Старой ханым я открыл правду. Она радостно заплакала, ибо одиночество сына пугало ее, а с нею и Айша пролила слезу. Затем, угостив халвой, они расцеловали меня. Условились, что они будто даже и не подозревают, где на самом деле ага наслаждается изысканной игрой, и так же поступят и после других, счастливых для ага, ночей. О благородные, мой ага очень счастлив, что костяные слоны не заслонили от него жаркое солнце, и с нетерпением ждет, когда пройдут семь новолуний, чтобы ввести в дом красивую и веселую ханым.
   Насмеявшись, Дато спросил:
   — А ты, Ибрагим, какой бахшиш от этого имеешь?
   — Долго ничего не имел, кроме радости, что ага стал жертвой блаженства. Но случилось то, что должно случиться. Два полнолуния назад сижу возле калитки дома ханым, и, как всегда, жду своего ага. Вдруг откинулся засов и просовывается белая, как крыло чайки, рука. Молодая служанка хватает меня за шиворот, втаскивает во двор и сердито шепчет: «О, почему нигде не сказано, что делать с глупцом, торчащим, подобно глашатаю, у дома молодой ханым?» Я сразу понял причину гнева женщины, имеющей старого мужа, стерегущего за городом виноградник ханым, но счел нужным изумиться: «Как?! Я год так торчу, и ты не заметила?» Она звякнула браслетами: «Заметила! Но тебе, шайтану, было только шестнадцать лет, а в прошлую пятницу стало семнадцать». Тогда я спросил: «Как — поцелуй в задаток тебе дать или сразу все?» Она двумя пальцами прищемила мне ухо: «Видят жены пророка, я еще не решила», — и втолкнула меня в свою комнату…
   В эту ночь судьбы мы оба, я и ага Халил, возвращались с одинаковой благодарностью к аллаху, создавшему усладу из услад.
   Один Гиви не совсем уяснил суть рассказа, хоть и хохотал громче всех.
   Поскольку Саакадзе еще не вернулся из Белого дворца Эракле, «барсы», угостив Ибрагима дастарханом — на большом подносе среди прочих сластей куски халвы, — стали расспрашивать его о доме.
   Сначала Ибрагим рассказал, как его мать мучилась с двумя сыновьями и одной дочкой, потом с тремя сыновьями и двумя дочками. Но аллах поставил на ее пороге ага Халила, и все пошло иначе — хоть и не сразу, ибо Халил опасался, что чувячник привыкнет к его сундуку. Когда чувячник — о Мекка! Почему его считают отцом Ибрагима?! — получив от торговца рабами семьдесят пиастров в задаток за сына, поспешил взять вторую жену, тоже дочь чувячника, и тесная лачуга совсем стала походить на кухню прислужников ифрита. Обе женщины целый день угощали друг друга тумаками или таскали за волосы. Почему Мухаммед не повелел брить таких наголо?! Вот о чьи головы следовало бы отточить бритву. Дети так вопили, что с потолка сыпалась глина, но все равно еды от этого не прибавлялось. Тут мать стала замечать, что чувячник со второй женой тайком что-то жуют и, как тигрица, набрасывалась на них. Как раз в это время соседям, которых разделял лишь глинобитный забор, подсказал пророк продать свой дом. О аллах, две комнаты, кухня и широкий балкон, а на дворе три дерева, одно тутовое, пять кустов роз и сочная трава. Проведала об этом Айша и говорит старой ханым: «Купи дом, спешат соседи, очень дешево продают». Услыхал ага Халил и удивился: «На что еще дом, когда в своем некому жить?» Айша свое: «Раз почти даром отдают, надо брать; посели там несчастную мать Ибрагима с остальными детьми». А ага Халил свое: «Может, так бы и поступил, но не хочу чувячника вплотную к своему дому приблизить». Тут как раз к сроку подоспел богатый бездетный купец и просит ага Халила отдать меня: как сына возьмет, учить будет и богатство оставит. Смутился ага Халил: «Не смею бедного Ибрагима счастья лишать, а без него скучно станет». Узнав о желании бездетного купца, старая ханым тоже расстроилась. Айша плачет. А жена богатого купца пришла в лавку, увидала меня и воскликнула: «Ты мне во сне снился! Ничего для тебя не пожалею! В бархат и парчу наряжу!» Я рассердился — в девять лет уже поумнел! — и закричал: "Твои слова не идут ни к веревке, ни к рукоятке![6] Хоть в золото одень, никуда от ага Халила не уйду, ибо аллах меня сыном к нему послал, а завистливый чувячник по дороге с крыльев ангела стащил!" Потом обнял ноги ага Халила, заплакал и осыпал упреками: «Эйвах, разве не тебя я люблю больше, чем себя? И разве ты обрадуешься, если с горя в Босфор брошусь?»