— Тогда жди меня, еще о многом поговорим. — Дато постучал в стену. Молчание. Постучал сильнее. И мысленно похвалил муллу за понятливость. — Видишь, Исмаил, они и обо мне, псы шайтана, забыли. — Постучав еще раз, Дато подумал: «Неужели мулла и меня заподозрил и послал за пашою?.. Еще, ишаки, пытку применят». — Исмаил, дело оборачивается плохо, слуга, наверно, уснул, а нам надо спешить, ты сегодня же должен покинуть Эрзурум. Стань возле окна. Не беспокойся, я тотчас вернусь.
   И, ловко вскочив на плечи застонавшего лазутчика, Дато ударом кулака распахнул окно и выпрыгнул в сад.
   Часто оглядываясь, он крадучись пошел вдоль стены и дважды прокричал совой. Значит, «барсы», выждав немного, постучат в калитку. Дато не ошибся, мулла не только все подслушал, но и увидел свиток. И стоило «барсу» подойти к двери, как он приказал одному слуге накинуть на крюк запасной засов, а второго погнал и паше, начальнику Эрзурумского вилайета.
   Появился Дато перед изумленным муллою совсем внезапно, когда тот торопливо передавал паше подслушанный разговор.
   — Селям алейкюм, паша! — невинно начал Дато. — Видишь, на что идут персы, не знающие в битвах ни совести, ни чести.
   Паша тупо уставился на пояс Дато, оттуда высовывался кусочек пергамента:
   — Be алейкюм селям! Многочтимый, ты… ты давно знаешь этого Исмаила?
   — Достойный уважения паша, не только я, — Дато рассмеялся, — но и аллах его не знает, ибо имя Исмаил я сам ему дал, чтобы лучше уличить.
   — Эйваллах! Удостой ответом, а послание кому?
   — Разве тебе благочестивый мулла не говорил? К Эреб-хану, любимцу шаха Аббаса.
   Глаза паши налились кровью, он тяжело задышал. Невозмутимо вынув свиток, Дато с поклоном передал паше. Приняв важный вид, паша развернул свиток и вдруг захохотал. Отодвигая свиток и вновь придвигая, паша хохотал все громче.
   Недовольный таким неуместным проявлением веселья, мулла через плечо паши заглянул в свиток и отпрянул, будто в лицо ему плеснули кипятком. Отплевываясь, он вновь потянулся к свитку и вдруг громко прыснул, потом что-то промычал, хотел разразиться проклятиями, но неожиданно захохотал. Искоса взглянув на виднеющуюся за деревьями мечеть, мулла решительно отвел пергамент от себя подальше, но, видя, как паша задыхается от восторга, сам прильнул к пергаменту, и они вдвоем, взвизгивая, принялись разглядывать художества Дато.
   Переждав, пока мулла и паша вдоволь насладятся розовым задом нагнувшейся над тазом толстой женщины, Дато учтиво осведомился, как думают правоверные, понравится ли Эреб-хану пещера, где он может со всеми удобствами расположить свое войско?
   Сад огласился диким хохотом. Паша попросил подарить ему рисунок, и он не позже чем сегодня покажет эфенди место стоянки войска Эреб-хана. Свернув свиток, паша ловко сунул его за пазуху и вновь принял важный вид.
   — Справедливый паша, — уже серьезно проговорил Дато. — А что делать с опасным лазутчиком, который, — да отсохнет у него язык! — готов ради шаха Аббаса совершить кощунство: поклясться на коране, что он турок?
   Тут паша, рассвирепев, выкрикнул:
   — О мулла, ты все слышал! Стоит ли еще раз осквернять слух кади ложью лазутчика?
   — Аллах свидетель, не стоит.
   — Тогда, во имя справедливости, вызови палача. И пусть, не дожидаясь третьего намаза, он повесит осквернителя чистой веры суннитов.
   Мулла, скрестив руки, посмотрел на небо, беззвучно пошевелил губами и согласился:
   — Да будет так, как ты сказал…
   Тут Дато, якобы срывая ветку, чуть повернул голову и крикнул совой. Тотчас раздался стук в калитку. И когда «барсы» ворвались в сад, Ростом крикнул:
   — Слава милосердному аллаху, ты здесь, Дато! Разве забыл ты, что именно сегодня надо отослать гонца к мудрому из мудрых Хозрев-паше. Может, дождь кончил надоедать и мы выступим; наверно, Эреб-хан в ожидании нас тоже соскучился.
   — Ты прав, Ростом, тем более догадливый из догадливых паша Эрзурумского вилайета, которого мы сейчас имеем счастье видеть, уже определил место стоянки сарбазов Эреб-хана.
   Паша и мулла дружелюбно распрощались с «барсами», и они поспешили оставить не совсем надежное место для грузин, за которыми верховный везир решил почему-то следить.
   Выслушав все о лазутчике и о том, каким способом Дато удалось выбраться из дома муллы, Гиви возликовал:
   — А я ломал голову, как мне избавиться от муллы. Теперь скажу: раз мой друг вынужден был прыгать через турецкое окно, то как я могу с открытым сердцем войти в дверь турецкой веры.
   «Барсы» спешили домой, ибо Георгий обещал без них не зачитывать второе послание.
   — И еще нам придется отправиться на ловлю остальных двух лазутчиков Хозрев-паши, — на ходу сообщал Дато «барсам», — об этом Ахмеде, самом опасном, говорить больше не придется, он сегодня будет повешен.
   Лишь после полуденной еды удалось мужчинам уединиться в «комнате кейфа». Но Варам был немногословен, видно, его что-то тяготило. Не спеша развернул он платок, дрогнувшей рукой взял послание и тихо проронил:
   — Что делать, благородный Моурави, богу иногда тоже скучно, старые святые уже все сказали, что знали, немножко надоели. Тогда бог такое решил: «Не иначе как придется небо обновить. Выбрать не трудно — земля полна мучениками, им только почет заслужить надо». Не долго думал — сразу подверг царя Луарсаба испытанию. Срок тоже установил: семь лет, семь дней, семь часов… Теперь на небе царь Луарсаб рассказывает богу, как страдал.
   «Барсы» слушали с нарастающей тревогой.
   — Бог доволен, — продолжал Варам, — повеселел и такое изрек: «Семь лет, семь дней, семь часов будешь у моих ног на облаках сидеть и поучать отсюда землю, ибо не все понимают, что такое страдание. Награду тоже получишь… Знаю, любишь свою жену, царицу Тэкле, и она теперь еще больше любит тебя. Не хочу вас разлучать». Теперь царь и царица вместе покою радуются. А разве не этого хотели?.. Да святится, пока земля живет, икона святого Луарсаба.
   — Что?! Что?! — вырвался, как из одной груди, стон «барсов».
   На лице Саакадзе не дрогнул ни один мускул. Он лишь чуть ниже, чем требовалось, склонился над свитком.
   Если и было сердце Шадимана заковано в панцирь, то распался этот панцирь под напором чувств, так редко обуревавших его. Он не скрывал своего огорчения и страшной боли, подробно описывая гибель Луарсаба. «Торжественное причисление царя к лику святых, — писал Шадиман, — лишь в малой доле вознаграждает грешных в мире призрачном, как мираж. И не явлением ли миража, изменчивого, как жизнь, можно считать столь внезапное исчезновение Тэкле. Но следует ли поверить в распад красоты, созданной страданием века».
   Тяжесть сдавила сердце Саакадзе. Не долетел ли до него из глубины родных гор призыв маленькой босоногой девчонки, прыгавшей на тахте: «Брат! Мой большой брат!» Чуть глуше он продолжал читать:
   «Но, мой Георгий, я рассчитываю на твердый ответ полководца: „Не следует!“ Мало ли что пастухи уверяют, будто видели, как царица Картли в последний раз прошла по камням Кватахевского ущелья и возле храма ангела растворилась в предрассветном тумане… Не вернее ли полагать, что скрылась она в отдаленном монастыре и даст о себе знать, когда ты с семьей вернешься в Тбилиси. На весах судьбы гири не постоянны…»
   Не дочитав, Саакадзе еще ниже склонил голову. Он впал в глубокую задумчивость. Молчали «барсы», молчал и Папуна, только лицо его потемнело и руки вздрагивали так, словно рыдали.
   Туманы! Туманы! Черные, с кровавыми отсветами на краях, они опять затмили даль, путая дороги, тропы и обрекая на муку. Тэкле! Не он ли виноват в гибели нежно любимой Тэкле! Бесспорно он, Моурави, названный народом великим, но за какие деяния? Не за единоборство ли с призраками, постоянно окружавшими его и неуловимыми. А могло ли быть иначе? Нет! Разве царь Луарсаб, принявший страдальческий венец, но уронивший корону, мог стать объединителем, как царь Давид Строитель, Грузии? Нет! Луарсаб Второй, точно сошедший с изысканного рисунка, был царем князей, он был с ними, с Шадиманом. Видит бог, он, Саакадзе, не хотел гибели возлюбленного мужа маленькой Тэкле, величие души которой нельзя измерить земной мерой. Но родина! Родина выше всего! Паата! Не во имя ли родины принесена жертва? И если потребуется, то и он, первый обязанный, отдаст свою кровь до последней капли за неповторимую Картли!
   — О-о!.. Пойду сменю черную повязку на белую.
   Матарс сдернул с глаза повязку и, держась за сердце и шатаясь, поплелся к выходу.
   Будто по команде, «барсы» поднялись, рванулись к дверям, не смотря друг на друга, как бы чего-то стесняясь. Разойдясь по комнатам, они уткнулись в мутаки, стремясь уверить себя в том, что спят и видят сон, немыслимо тяжелый и все же только сон. Один лишь Гиви не хотел скрывать горе и рыдал так, как никогда не рыдал даже в далеком детстве.
   Сколько можно было еще утаивать печаль, не имевшую пределов? Саакадзе спрятал недочитанное послание в ларец и направился в покои Русудан.
   И этому дню суждено было стать тяжелым днем незримых слез и черных одеяний… Русудан, Хорешани, Дареджан сбросили украшения и распустили волосы. И тотчас все женщины дома последовали их примеру. Облеклись в траур и мужчины. Темные занавеси на окнах преградили путь солнечному свету, неуместному сейчас, как радость. Русудан объявила трехдневный пост, велела запереть дом и никого не впускать. Зажгли свечи, и их колеблющиеся огни рассеяли последние иллюзии. Явь была явью. Старому Вараму предложила Русудан остаться и разделить печаль дома Георгия Саакадзе. Не стало слышно ни шагов, ни вздохов.
   На четвертый день Саакадзе вышел в «зал приветствий». Он был спокоен и тверд, вернее, вновь надел непроницаемую маску. Лишь желтизна щек говорила о бессонных ночах. Вызвав Варама, он поблагодарил старика за то, что с таким рвением пренебрег опасностью, преодолел трудности, неизменно возникающие на пути чапара, и донес до дома Моурави печальную весть, столь важную для близких.
   — Батоно! — произнес растроганно старик, смахивая невольную слезу. — Батоно… еще не все…
   — Не все?! Значит, еще чем-то не обошла мой дом великодушная судьба?
   — Слово имею…
   — Такое же страшное? Нет?
   Желая отвлечь друзей от черных мыслей, Саакадзе послал за ними Эрасти. «Осунулся, верблюд, точно пустыню безводную прошел», — любовно подумал Саакадзе, смотря вслед едва волочившему ноги Эрасти.
   Не в лучшем состоянии были и другие «барсы»; усталые, с опухшими веками, они сурово молчали.
   — Говори, Варам.
   — Мой князь Шадиман весть получил: Хосро-мирза в Картли спешит.
   — Проклятие! Опять война! О-о, бедный народ!
   — Батоно Ростом, войны не будет, об этом повелел мой князь сказать Моурави. И еще повелел: если Великий Моурави ответное послание со мною пошлет, то получит его лишь князь Шадиман Бараташвили.
   Саакадзе, посоветовавшись с «барсами», решил написать Шадиману коротко, поблагодарить за внимание и сочувствие и обещать, как только обдумает все прочитанное и выслушанное, найти способ, как прислать к нему гонца.
   Улучив минуту, старик шепнул Георгию:
   — Слово имею… для одного тебя.
   И когда Саакадзе увел Варама в глухой уголок двора и, усадив на скамью, молча стал ждать, Варам сказал, что слово его личное, тайное от князя Шадимана.
   Подробно рассказал он о пережитой Шадиманом в Кватахевском монастыре трагедии. И с неожиданной теплотой закончил:
   — Моурави, ты предугадал, чем спасти князя, уподобившего свою жизнь выжатому лимону. Как раз тут прибыла в Марабду его семья. И, получив твое послание, князь снова ожил. Он с мнимой важностью подчеркивает, что благосклонно принял заблудших овец, но кого он хочет обмануть? Я сразу понял, что Магдана для него сундук гордости, сыновья — чаши целебного вина. Невестку балует, одаривает, а внуков, когда никто не видит, на колени сажает, волосы гладит и сладостями кормит. Значит, нет льда, который бы не таял. Мой Гамбар все заметил и мне тихо сказал: «Пусть наш Моурави живет вечно! Это он раздул огонь в потухающем сердце князя…»
   Уже давно ушел старик, неоднократно заглядывал Эрасти, едва слышно ступая, подходил Автандил, любовно смотрел на отца, неподвижно сидящего, и, незамеченный, скрывался, а Моурави все измерял силу потрясения Шадимана, ибо знал, что с этого часа гордый князь Барата, держатель знамени Сабаратиано, потерял веру в себя, веру в княжеское сословие. И сколько бы ни храбрился, все равно вождем князей ему впредь не бывать! Но тогда что дальше?
   Нет, среди минаретов Эрзурума, среди его крепостных стен не мог прозвучать желанный ответ. Была потребность немедля написать послание к Шадиману, Моурави не ощущал хода времени и, как меч из десницы, не выпускал тростниковое перо. Он писал всю ночь, но много ли сказал? Перечитав послание, Саакадзе несказанно изумился: ни одного слова из того, о чем хотел написать. Не уничтожить ли этот пергамент? А может, как проявление забавы, оставить на память?
   Но, решительно обмакнув перо в киноварные чернила, дописал:
   "Дорогой Шадиман, это не сразу овладело мною. Каюсь, сначала размышлял так: как можно больше уничтожить персидских сарбазов силами турецких янычар и сипахов, а потом принять от султана плату за кровь моих «барсов», за мою кровь и привести сипахов и янычар (но без пашей) в Картли, дабы свергнуть Теймураза, и его единомышленников. Но чем дольше я шел с анатолийским войском, тем сильнее поражался. Кто они? Откуда такая порода? Какие кровавые столетия выпестовали их? Если бы ты мог лицезреть янычар в час, когда они врывались в побежденные города и деревни Арабистана! Они когти вонзают в свою жертву и терзают ее, уподобляясь тиграм с окровавленной пастью. Они, подобно самуму, разрушают все встречающееся на пути, они беспощадны к живым и мертвым, к творениям зодчих, воплотивших красоту в камнях, орнаменте и красках. Они беспощадны ко всему дышащему. Это не воины, это выпущенные из первобытных лесов чудовища. Они страшны не только врагу, но и народу Турции и ее знати: пашам, бекам, эфенди. А главное — их устрашаются сами султаны, перед разнузданными ортами не чувствующие себя полновластными владыками империи. Спасает их суеверие янычар, полагающих, что только династия Османов имеет право на престол, иначе и властелинов не пощадили бы.
   К слову: меня они уважают и даже побаиваются, как хищники своих укротителей. Я, разгадав их свойства, всегда впереди, и они уверены, что сам аллах дал мне сверхчеловеческую силу. Но я бесповоротно решил ни одного не впустить в священные пределы нашей страны. Пусть Сефевиды и Османы взаимно истребляют друг друга, в этом я готов быть полезным им. «Барсам» пока ничего не говорю — боюсь, рука у них ослабнет: ибо зачем же двадцать лун рисковали жизнью, если уйдем с тем же, с чем пришли…
   Не поведала ли тебе Магдана о замечательном Эракле, дяде Елены? Об одном она только осталась в неведении. Передай ей, что он по-прежнему богат. И лишь мы вернемся в Картли, он последует за нами с отрядом наемных воинов-греков, который Эракле подкрепит огненным боем. Но я предлагаю более верную силу: твой разум государственного мужа и мой меч полководца. Вооруженные таким оружием, мы с тобою дойдем от Никопсы до Дербента!
   Да, мы шли с тобою разными дорогами, разными тропами, но приблизились к одному источнику, который вытекает из горных глубин, и каждая капля его похожа на слезу многострадальной Грузии. Если тебе и мне дано, мы превратим эти слезы печали в сияющие звезды, да падет их сияние на праздничный наряд возлюбленной родины!.."
   Взошло солнце, азнаур Георгий Саакадзе запечатывал свиток красным воском с изображением барса, потрясающего копьем.
   Это необычное послание князю Шадиману Бараташвили доставит кма Варам.
   Моурави мягко провел рукой по свитку, который, возможно, скоро опустится на арабский столик между лимонным деревцем и костяными фигурками «ста забот», отражая прозрачно-синий свет, до краев наполняющий каждое ущелье в Картли.
   От Эрзурума до Марабды тянутся неровные дороги и крутые тропы. Чапар выберет наикратчайшие, они пройдут через поднебесные перевалы, спустятся в мрачные низины и достигнут обетованной земли.
   Поддаваясь влечению сердца, Саакадзе мысленно следовал за свитком к рубежам этой земли, но рука его уже открывала чистый лист и на нем выводила линию грядущих битв: Диарбекир — Багдад.
   Скорей! Скорей на эту военную линию! Только там он услышит необходимый, как дыхание, ответ — что дальше.


ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ


   Атмейдан — площадь лошадей — сейчас изредка оглашалась лишь рыком львов, томящихся в клетках возле порфирового обелиска, и вновь погружалась в безмолвие. А двадцать месяцев назад бостанджи — стража султана — разбудила здесь тишину бичами, торжественно отмечая начало анатолийского похода. Через ликующую Атмейдан проследовало войско Мурада IV. Гул, фанатичные выкрики, скрип колес, хлопанье ремней сопровождали движение янычар и сипахов, и казалось — нет конца вереницам верблюдов, колоннам коней. Нет конца ортам, свирепым и решительным. И нет конца солнцу и пыли.
   Сейчас солнце давно ушло, и мрак плотно окутал весь прямоугольник площади, откуда шла дорога к войнам, и пыль, никем не тревожимая, царствовала на обломках былого величия погибшей Византии.
   Внезапно со стороны мечети Ахмедиэ выехали всадники, вздымая ярко пылающие факелы. Через Атмейдан на горячем коне проезжал Хозрев-паша. Мамлюки в белых куртках следовали за своим господином на строго положенном расстоянии, дабы думы верховного везира, упаси аллах, не коснулись уха невольников.
   Взглянув на обелиск византийского императора Феодосия, выхваченный из мрака пламенем факелов, Хозрев-паша мысленно воскликнул:
   «Кисмет! Тут будет воздвигнут мой обелиск! Да восхитит правоверных, да поразит чужеземцев его порфировый блеск! В „Книгу вечности“ соскользнули только двадцать месяцев, как через Атмейдан за моим конем следовал Моурав-бек. Аллах керим, каждому свое! Победителем возвращаюсь я один и никто больше. Пророк хорошо подсказал мне услать Непобедимого шайтана с его сворой „барсов“ в Эрзурум. Ва-ах, как отдыхать не хотел! Готов клясться был, что торопится взять Багдад и — о аллах! — напасть на Исфахан, где четыре трона у шаха Аббаса, а султану нужен пятый. Шайтан забыл, что не он, а я должен схватить „льва Ирана“ за облезлый хвост. Ва-ах, у Моурав-паши два бунчука, у меня два и еще три, а он намерен у меня вырвать то, без чего я не я. Пусть морской шайтан поможет горному „барсу“ увязнуть в Эрзуруме и тратить время на пустое ожидание: не дерзнет ли сбежавший Абаза-паша вернуться с курдской конницей? Не затевает ли новый заговор? А потом, так обещал я, вернусь и… начнем. Аллах, а что начнем? Во имя аллаха, вот что: как можно реже напоминать султану о храбрости гурджи-паши и его шайтан-беках. Двухбунчужный и так не в меру награжден. Ай, Хозрев, большой кусок глотай, а больших слов не говори. Пусть радуют его в Диарбекире кипарисы — стражи смерти, а меня встречают в Стамбуле платаны — вестники жизни».
   Хозрев-паша благосклонно улыбнулся тенистым платанам, в которых тянулись прозрачные, нити наконец взошедшей луны.
   Везир погнал коня, ругая себя за неуместную забывчивость, ибо должен был не предвкушать лавры, а тотчас позаботиться о своем сундуке. Прибыв в свой дворец, он прошел в селямлик и приказал никого не оповещать о его возвращении.
   Встречу с Фатимой, какие бы услады она ни сулила, Хозрев-паша тоже оттягивал, считая необходимым раньше повидаться с де Сези, ибо неразумно предстать перед султаном, окруженным волкоподобными советниками, не узнав сперва, что думают франки о его, везира, победах над персидским «львом».
   Оказалось, думают с досадой, Де Сези зорко следил за боевыми действиями Георгия Саакадзе в Анатолии. Он знал, кому обязан султан усмирением Эрзурума. Маневрирование крупными соединениями конницы в Месопотамии, проведенное грузинским полководцем, привело графа в восторг. Вот кто свою стремительность мог противопоставить тяжелой позиционной войне императора Фердинанда. Любыми средствами надо было добиться отзыва Моурав-паши с азиатской арены. И поэтому французский посол, едва войдя на рассвете в арз-одасы, осыпал Хозрев-пашу упреками:
   — О мой бог, на что мне знать о ваших победах на Востоке, когда всесильный кардинал, в согласии с договором о дружбе, нетерпеливо требует начать переброску турецких войск на Запад. И войска должен возглавить Моурав-паша. Это нам выгодно, везир.
   — Пусть не одна, а две пчелы ужалят меня в лоб, если я понял причину твоего неудовольствия, посол. Разве мои победы не означают мое возвышение? О чем же ты жалеешь?
   — О вашей способности не понимать самое понятное. Война с Габсбургами обогатит вас.
   — И тебя, посол!
   — Счастливое предсказание! Мне богатство втрое больше нужно, чем вам, везир. Мерзкий иезуит Клод завладел письмом. Именно в этой секретке я обещал Арсане, если она окажется доброй феей и поможет нам обогатиться, все то, что и не думал выполнить.
   — Она джады! Я не удостаивал ее разговором…
   — Мой бог! Вы все, кроме меня, позолотили ладони за счет Афендули и теперь наивно отмахиваетесь от истины, как от мухи. Но знайте, везир, легкомыслие — мать предательства! С вашей стороны я не потерплю ни того, ни другого.
   — О Мухаммед, что говоришь ты, посол? Мать ни при чем!
   — Тем лучше, если вы не склонны к флирту с подобными дамами. Однако перейдем к делу. Предпримите попытку еще раз доказать султану, сколь бессмысленно продолжать задерживать войско на подступах к Персии. Победы одержаны, это факт, но где победитель? Да, кстати, я располагаю точными данными, где он, этот герой Анатолии.
   — Если говоришь так, посол, то о ком думаешь?
   — Пока о вас.
   — Сегодня мои глаза восхитятся, увидев султана.
   — День чудесных обманов. Вы скажите его величеству и диванным советникам, что Моурав-паша вам не нужен: вы и без него одерживаете блестящие победы… Ну и поход закончите без него. Пусть вызовет сюда двухбунчужного Моурава. Европейские средства ведения войны с Габсбургами себя не оправдывают. Он же самым превосходным образом сможет применить азиатские. В этом, несомненно, польза для Франции и тем самым для Турции.
   Хозрев-паша силился убедить де Сези, что не время отзывать войска с линии Диарбекир — Багдад, что завершить войну, не разгромив шаха Аббаса, бессмысленно, ибо стоит перебросить орты на линию Эдирне — Вена, как шах Аббас воспрянет.
   Де Сези, вспомнив уроки Серого аббата, предпринял решительную атаку по линии посол — везир. Он пустил в ход все красноречие, подкрепив его убедительными посулами. Он настаивал, устрашал, иронизировал, восхищался, морализировал и повторял: «Ведь так было условлено!» И в решительный момент выдвинул артиллерию:
   — Кардинал вручит вам белую лилию, сотканную из бриллиантов! Великолепно! Не так ли? И в придачу — триста тысяч ливров.
   — Когда?
   — Как только Моурав-паша переменит вредный анатолийский климат на целебный европейский.
   — О посол, не искушай мое терпение! Почему не заботишься о здоровье полководца-турка? Или трехбунчужные паши не лучше умеют сражаться?
   — Но, мой бог, вы же магометанин! Для чего рисковать драгоценной головой там, где можно ограничиться медной? И потом — вы мой друг. Я не пожалею усилий, чтобы избавить вас от опасного соперника. Для вас, мой везир, полезнее не делиться лаврами… Впрочем, продлим разговор после вашей встречи с султаном.
   Еще де Сези не дошел до позолоченной кареты, а Хозрев-паша уже семенил к Фатиме в роскошные оды гарема.
   Увы, оказалось, что сегодня султан-ханым, первая жена, праздновала день, когда она впервые увидела Мурада и полюбила его, как луна свет солнца, и в честь этого события пригласила знатных турчанок поплавать вместе в бассейне, полюбоваться друг другом, похвастать одеждами и так кейфовать до захода солнца.
   Может ли она, Фатима, опоздать в киоск султан-ханым? Тем более, что жена хекима так умаслила настоем из роз ее тело, что она стала подобна гурии — райской деве, не познавшей еще, что такое поцелуй. А ногти на ногах? Их не отличишь от миндалин! А лицо Фатимы? Не напоминает ли душистый персик? А наряд? Лиловый шелк поверх шальвар и короткая бело-золотая куртка. А драгоценности? Рубиновые подвески, повторяющие огонь… Нет, чувствуя себя Роксоланой, она может опоздать не более чем на пять минут. Обрадованная Фатима засыпала мужа поцелуями и, сбрасывая перед египетским зеркалом полупрозрачную рубашку, потребовала от него столько же. А Хозрев мучился — он о многом должен поговорить с женой — и напомнил мудрые слова, часто ею повторяемые: «На все свое время!» Не слушая, воспламененная Фатима притянула его голову к своей бурно вздымающейся груди. Он едва не задохся. И ничего больше.
   Утром, когда пришел де Сези, Фатима еще спала, словно невинный ребенок; теперь, когда посол удалился, она ровно через пять минут, оттолкнув мужа, пронеслась по одам и исчезла за занавеской носилок. Вечером она вновь может прибегнуть к искусству альмей и увлечь Хозрева за собой в надземные выси.
   «Что делать?! — Хозрев мучился. — Ва-ах, как предстать перед султаном, не зная, что творится в Серале?» Выручил сам султан, прислав с капу-ага повеление явиться в Сераль верховному везиру после ятсы-намаза.
   Тут Хозрев почувствовал, что устал — и после пути, и после спора с де Сези, и после поцелуев Фатимы. Особенно после спора: «Видит шайтан, посол пронюхал о… скажем, об удачах гурджи-паши и требует невозможного». На этой мысли сон свалил везира на атласную подушку, и когда наконец выпустил из своих объятий, оказалось, Фатима еще не вернулась из киоска султан-ханым, а паше надо спешить в Сераль.