Хохотали: русский посол будто царь-колокол гудел, верховный везир — словно медные бусы рассыпал по каменным плитам. Потом пили шербет и заверяли в любви друг друга.
   Так и шло все на добром деле.
   Оставалось лишь дождаться от султана клятвы в том, что договор, заключенный в граде Москве Фомой Кантакузиным, будет выполнен им, Мурадом, свято, как заповедь. Но по милостивому приему считать можно было, что договор уже вступил в жизнь и пора соединять московские войска с турецкими, чтоб совокупно действовать против короля Сигизмунда чванливого и императора Фердинанда надменного.
   Настал срок взыграть стрелецким трубам, забить барабанам. С королем польским еще не закончен счет. Поднималась новая ратная сила. Деулинскому перемирию подходил конец.
   И во знак братской государевой дружбы Семен Яковлев, отдав грамоту, являл государевы любительные поминки, а стоял по левую сторону султана.
   Подьячий незаметно прикоснулся к перстню-печати. Выступили вперед посольские стрельцы, опустили перед троном дары: десять кречетов, тридцать сороков соболей и двадцать зубов рыбьей кости. А посол пояснил, что по посольскому наказу надлежит брать двадцать кречетов, но что десять после морских бедствий в дороге свалились. Остальных же доволокли — как пожелал царь всея Руси и святейший государь патриарх.
   По соболям пробегал огонек, и они словно дымились. Мурад IV любовался мехами, стараясь проникнуть в тайну северных лесов. Это было трудно. Поэтому он перевел взор на рыбью кость; из такой хорошо вырезать ножи. Много оружия надо, чтобы водрузить полумесяц на башнях Вены. Он пошлет в дар царю Севера прекрасный клинок из булата. Чашка, кольца и наконечник ножен — из золота с зеленою, голубою и белою эмалью, осыпаны алмазами, рубинами и изумрудами. Пусть красота отделки пленит повелителя русских, и он нацелит в сердце врагов Турции тысячи простых сабель. Полумесяц на Вену!
   Семен Яковлев и до сего дня не скупился и рассылал собольи подарки всем надобным людям. Десять сороков соболей, не меньше чем на две тысячи рублев, получил от посла Хозрев-паша, верховный везир. Он сиял, как перламутровая запона, и слугам посольства, принесшим меха, велел надеть дорогие кафтаны.
   А щедрым был посол потому, что «поляки и с цесарской стороны зело домогались, чем бы до совершения дела не допустить». Теперь вона куда повернуло петуха на флюгере! Хозрев-паша взирал на московских послов с великим доброжелательством и всём своим видом как бы свидетельствовал, что клятвенный ферман султан Мурад скрепит своей тугрой — вензелем.
   На том и покинули тронную залу.

 
   Припомнил Семен Яковлев лес, что под Тверью. Стоял он могучий во всей зеленой красе, лужайки — что ковры, а над ними птиц неумолчный грай. Но кто-то обронил искру, затрещали суки горючие, пламя взвилось и пошло крутить, и давай рушить, гоня птиц и испепеляя красу.
   А припомнил потому, что дело свое посольское сравнил с лесным пожарищем: создавалось долго, а погорело вмиг.
   Еще сладость от успеха в тронной зале тешила душу, уже виделись паруса, влекущие корабль назад к Азову и мерещились чудо-кони, скачущие через степи к московской земле, как вдруг мрачная явь развеяла розовые видения.
   Раньше принеслись слухи, будто птицы с опаленными крыльями: «Аман! Казаки! Гяуры напали! Ама-ан! О-о-о-о..!»
   Вошел в Золотой Рог почерневший от боя струг, а на нем турки порублены: кто головой с борта свесился, кто на канатах повис, кто на палубе распростерся. Живой один, да словно онемел. Сполз он на берег, прижал кожаный мешок и побежал ко дворцу верховного везира, что на приморье.
   Вышел Хозрев-паша, тонкие губы дергаются, в руке плеть.
   Кальонджу сдернул тесьму с мешка, выхватил отсеченную голову казака и швырнул к ногам везира.
   — Если есть одна, почему нет двух?! — возмутился Хозрев-паша, огрев моряка плетью.
   Вскочил турок, пихнул голову ногой. И покатилась казачья голова по тесному Стамбулу, вызывая ярость и собирая толпы. На базаре ювелиров голову насадили на копье, высоко вскинули, чтобы лучше видели мертвые глаза силу басурман.
   В полдень Хозрев-паша донес султану, что ватаги донских казаков, соединившись с запорожцами, напали на богатые поселения Черноморья вблизи Стамбула. Три фелюги с кальонджу, оборонявшие берег, уступая значительным силам, отошли без боя. Но одна фелюга попала в кольцо казачьих чаек, многих отправила в морскую пучину, но и сама едва приковыляла в Золотой Рог, как общипанный скворец.
   Мурад IV стал багровый, как гранат. Преисполненный ненавистью, он потребовал капудан-пашу Гасана. Указывая на небо, султан вручил капитану моря булатный клинок в ножнах, блестевших зеленою, голубою и белою эмалью. Это был тот ятаган, который предназначался московскому послу. Теперь должен был он ринуться в голубые просторы Черного моря — мстить казакам!
   Богатую добычу не отбить у донцов и запорожцев: испанские реалы, арабские цехины, ковры, парчу, шелковые ткани и иной драгоценный товар. Но можно отнять жизни, взять кровь за кровь!
   Султан приказал, капудан-паша выполнил.
   Немедленно подняв паруса, несколько катарг устремилось из бухты Золотого Рога, имея на борту отряды янычар и сипахов. Они шли на полной скорости, усиливаемой невольниками-гребцами, которых ударами поощряли дозорщики.
   Через некоторое время капудан-паша нагнал казаков, разбил превосходством в силе, взял семь стругов и приволок в Стамбул. И летопись Войска Донского удостоверила, что «при допросе казаки, не убоясь смерти, объявили, что они ходят войною сами собою, а царского повеления на то нет. Столь откровенное признание стоило им жизни — все взятые в плен были преданы лютой казни…»
   Султан Мурад IV знал, что Московское царство снабжает казаков реки Дона порохом и деньгами, и не хотел верить в непричастность Москвы. Разгневанный, он приказал немедля русскому посольству оставить пределы Турции. Арзан-паша предложил дождаться возвращения капудан-паши, но султан не сдавался. Может, вновь манил его пятый трон шаха Аббаса? И он хотел крикнуть на всю империю османов: «Полумесяц на Исфахан!»
   Хозрев-паша разгадал мысли султана и встревожился. Из-за непредусмотренной дерзости казаков превращался в ничто план де Сези, а это сулило вместо золота награды золу разочарования. За де Сези стоял жрец политики франков, кардинал Ришелье. Он не скупился на звонкие монеты, а принцесса Фатима была ненасытна. Верховному везиру приходилось брать одной рукой, чтобы задабривать другой. Союз с Московским царством должен быть скреплен султанской тугрой — вензелем.
   Мурад IV повысил голос и велел кызлар-агасы — начальнику черных евнухов, и дворцовым алебардщикам — балтаджи — сопровождать верховного везира во двор валашского господаря.

 
   Пробитый стрелами двуглавый орел лоскутом повис на шесте. Рев голосов напоминал прибой, двор валашского господаря — остров. Ворота были закрыты на три засова. Меркушка с расстегнутым воротом носился по двору, размахивая хованской пищалью и командуя. Стрельцы старательно заряжали ружья, занимая у ограды наиболее уязвимые места.
   Семен Яковлев и Петр Евдокимов, осенив себя крестным знамением, облачились в боевые доспехи. Посол сжимал рукоятку сабли, некогда найденной на поле Куликовской битвы, а подьячий — саблю с эмалевым изображением архангела Гавриила. Стоя у окна и прислушиваясь к шквалу угроз, доносившихся с четырех сторон, гадали: подоспеет ли кто-либо из придворных пашей к ним на выручку?
   Разжигаемые фанатиками, на ворота наседали уже янычары пятой орты Джебеджы — хранители оружия. Появились котлы — вестники неминуемой битвы. Трещало дерево.
   Ревели:
   — Сме-е-ерть гяу-ура-ам! Бе-е-е-ей!
   Один просунулся между прутьями ограды. Набежал Меркушка и с ходу насадил ему пулю под самый глаз, выпуклый, как у барана. Раздался вопль, затем беспорядочная стрельба. В ворота били огромным бревном.
   Но вдруг толпа отвалилась. На улице забухал турецкий барабан. На коне показался Хозрев-паша, злой, насупившийся. За ним — важный рослый арап в высоком белом колпаке раструбом, в парчовом кафтане с ярко-зеленой обшивкой, в желтых сапогах, в красном плаще-безрукавке, отороченном черным мехом; над розовым поясом торчала ручка египетского пистолета. За кызлар-агасы, выхватившим пистолет и изведшим курок, безмолвно выступали дворцовые алебардщики, по двадцать топоров в ряд, двадцать рядов.
   Начальник черных евнухов, сверкая белками, взмахнул пистолетом. Вмиг алебардщики образовали цепь и, шлепая по лужам, устремились вдоль ограды, окружая двор валашского господаря.
   Перед послами Московского государства предстал верховный везир Хозрев-паша. Он задыхался от злобы, ибо хоть и косвенно, но все же и эти «неповоротливые гяуры» были виновниками его неудач. Он уже ощущал на сухой, как пергамент, коже своих щек следы ногтей нежной принцессы Фатимы и болезненно морщился.
   Семен Яковлев испытующе наблюдал за верховным везиром, державшимся хоть и не слишком враждебно, но отнюдь и не дружески.
   — Ай-яй, посол, — вдруг взвизгнул Хозрев-паша, — унять Шин-Гирея просил, а сам вложил в уста мне палец удивления! Если не ты, то кто прикрыл спиной лодки казаков?
   Посол с достоинством расправил плечи, не спеша провел по бороде пятерней, отрезал словом:
   — Честь государеву блюду, а о казаках не ведаю.
   — Билляхи, хатт-и-шериф от султана ждешь, а казаков не взнуздал! Если у орла две головы, почему хоть одной не думает?!
   — Орла царского не трожь! — строго сказал Яковлев. — Он тебе не ворон и не снегирь! Почто лаешь?!
   — Хав-хав от тебя, посол, не касайся полумесяца — огонь!
   — За что ратуешь, везир? Чтоб Москва и Стамбул размирились? Тебе Москву не попрать и не разорить!
   — Ты ляг на то ухо, тебе Стамбул не опутать!
   — Молчи, везир!
   — Посол, молчи!
   — С нами бог!
   — Алла!
   Семен Яковлев и Хозрев-паша схватились за сабли. Кызлар-агасы вскинул пистолет, не спуская взора с них, подьячий теребил рукоятку клинка.
   Вновь донесся рев толпы, насилу сдерживаемой алебардщиками. Через ограду во двор полетели камни, забарабанили, точно град, по щитам стрельцов. Ветер взметнул на шесте подбитого орла, зло и рьяно нацелившего на Запад и Восток два острых клюва, а в лапах цепко сжавшего скипетр и державное яблоко. Русская и турецкая брань густо просолила воздух. Но котлы янычары не опрокинули, бунтом не пахло, а с верховным везиром можно найти общую ложку.
   Хозрев-паша и Семен Яковлев все еще стояли друг против друга в угрожающих позах. Посол чертыхался, но черту не переходил. Везир зыркал глазами, но сглазить судьбу медлил.
   Выжидали.
   «Не час воду мутить! — размышлял Яковлев. — Хорошо бы вместе на Сигизмунда. Что толку в ссоре? Везир — кочан бешеный, а куснет — борзой станет. Да и от государева наказа отойти не след».
   — Государь царь Михаил Федорович, всея Руси самодержец, его султанову величеству брат. А казаки Дона живут воровски, кочевым обычаем и все делают самовольством. И султану милостию божьей за морской набег на нас досады не иметь. Мы за казаков не стоим, и за непослушание царь государь всея Руси Михайло Федорович и государь святейший патриарх Филарет Никитич Московский и всея Руси с них, казаков, строго взыщут.
   Пока Семен Яковлев говорил, перед Хозрев-пашой маячило лицо французского посла де Сези, раньше угрюмое, потом все более расплывавшееся в приятной улыбке. Верховный везир коснулся своих щек — царапин на них еще не было. Он отдернул руку от сабли и отступил на шаг:
   — О злом деле султан не думал, потому хотел отпустить вас с добром. Но лихие разбойники ваши вышли на море и силой овладели тем, чем богат султан. О казак, кер оласы!.. Не надо говорить долго, если можно коротко: уезжай! Так пожелал «падишах вселенной!»
   Ни гнев, ни недовольство не отразились на лице посла, оно было гладким, как железная крышка сундука, закрытого на крючок. Но внутри себя посол ощутил зверский холодок, дыхнул, и ему почудилось, что пар повалил изо рта.
   Хозрев-паша наставительно продолжал:
   — Зачем отсекать голову, если можно сажать на кол! Султан справедлив, он мог сделать и то и то! Но повелел другое: ваши жизни неприкосновенны, а Стамбул оставьте сейчас.
   — Так тому и быть, — сухо ответил Семен Яковлевич, рукой указывая подьячему на ларец.
   Петр Евдокимов принялся упаковывать листы посольских дел, опрокинув чернильницу, и словно пятно крови легло на зеленом сукне.
   Начальник черных евнухов подошел к окну и что-то крикнул алебардщикам, стоящим возле входа. Хозрев-паша, улучив момент, тихо проговорил:
   — Кто знает, что взойдет, прежде чем солнце взойдет? Что повелел султан — то закон, что скажет верховный везир — то повеление. Слушай, посол: на короля поляков вместе пойдем — твоя сабля, мой ятаган. Так, яваш! Не один выедешь, с тобой опять Фома Кантакузин, в царь-городе Москве разговор продолжим: о войне с Сигизмундом и о бесчинствах Дона.
   Семен Яковлев слушал с достоинством, в знак согласия слегка кивнул головой.
   — Тому быть! Накажи Фоме Кантакузину о Габсбурге упомнить. Не один король враг, за ним — император!
   Не успел Хозрев-паша покинуть двор валашского господаря, а кызлар-агасы перестроить алебардщиков в две линии, чтобы посольство московского царя беспрепятственно могло проследовать на пристань, как в приемную комнату, где посол и подьячий готовились к отъезду, вбежал Меркушка.
   Остановился на пороге и ударил челом:
   — В путь стрельцов собирать?
   — Тотчас.
   — А Вавило Бурсак?
   — О себе думай!
   — Самому наутек наспех, а атаману ошейник навек?!
   — Молчи, непослушник! И тебя бить кнутом нещадно б!
   — А еще кого?
   — А воровского казака огнем жечь!
   — Из-за нехристей?
   — Из-за нас! Такие ж, как он, государеву имени бесчестие чинили! Дело царево, как шапка с головы, сорвано! Стыд!
   — Стыд не дым — глаза не выест.
   — Нишкни, холоп! Лошадиное стерво!
   — Перед тобой не виновен. Молю за донца.
   Семен Яковлев подступил к Меркушке, поднес кулак к его носу:
   — Чуешь?!
   — Табак тертый, да сырой.
   — Согрею!
   — Борода маленька, речь писклява!
   Семен Яковлев не сдержался, со всего маху саданул пятидесятника и сам залюбовался: Меркушка стоял так, словно его комар куснул, даже не пошелохнулся.
   Подьячий, связывая тесьмой свитки, сказал елейно:
   — Есть бо бог наш на небеси, ему же мы служим.
   Меркушка не слышал, был он мысленно уже далеко, в донских раздольях, где решил казаковать впредь, сбросив стрелецкий кафтан и сбежав из царевой Москвы. Там, под Азовом, коий брать будет приступом с донской ватагой, отомстит он за побратима, сокола-отвагу, Вавило Бурсака. А коль даст бог случай свидеться, подарит ему свою заветную, горячую, как сердце, и стройную, как боярышня, хованскую пищаль. Ни слез, ни крови не пожалеет он для атамана, ибо нет на земле ничего дороже их боевой и крылатой дружбы… Пусть же летит она, эта дружба, под Азов, золотя крылья и опережая время…
   Исчез Меркушка, дверь не скрипнула. Дивились посол и подьячий внутренней силе пятидесятника: словно из меди отлит, а дух медвежий.
   Сборы подходили к концу, делились мыслями:
   — Казаки шкоды и убытки поделали, а спрос с нас.
   — Треклятого войскового атамана, Ивана Каторжного, на колу б зреть.
   — На кого патриарх еще ярость изольет?
   — Мягкосерд, на тебя.
   Подьячий охнул, схватился за бок!
   — О-го, грыжа пакость! Аж клешней сжала.
   — Воротясь, в мыльне траву пей, в вине настоенную, и клади крест в воду и тою водой себя обдай.
   — Лучше солому по бороздам класть.
   — И то в помощь… Как-то в Москве откликнется…
   — Отбояримся, на то бояре.
   — А Аббас-шах на посла Тюфякина жалобу слал и на товарищей посла, что-де в непослушанье у него были: вместо кречетов птичьи хвосты поднесли, оконничных мастеров не прислали вовремя по шаховой просьбе, не пошли представляться шаху на той основе, что послы иных стран у него были, опричь того на конское ученье не явились, когда звал их шах на площадь, и платье не надели, кое им подарил он, Аббас.
   — Не своим бо умом и разумом содеяли, а по духу наказа. А Аббас-шах на них кипел за царя грузинцев, Луарсаба. Отполонить хотели.
   — Так-то так, а опалы не миновали.
   — Душу от телес отторгнуть пустяк.
   — Посадить в тюрьму, отобрать вотчины и того легче.
   — Олоферну-царю голову царица отсекла.
   — Загадывать не будем. За наши головы Посольский приказ в ответе.
   — А от казаков — прелесть!
   — Не так молвишь. Им на южных рубежах стоять, отражать турок, крымцев да ногайцев. Им и вести о врагах слать.
   — Что впрок, то впрок.
   — А перед султаном и впредь нам досадой радость засчитывать.
   — Хитро! Малину за плевел выдать.
   — Бурсака ж — за разорителя. А он за «Божью дорогу» бился, за вольный выход на море.
   — Лес рубят, щепки летят.
   — Как бы с голоду не перепух и не перецинжал.
   — Дело государево велико: Русь крепить и ширить. Одному гибель, тысячам цвесть.
   — Все так. А жаль.
   Московские послы, что приезжали в Стамбул до Семена Яковлева, неизменно хлопотали и домогались у султана об отпуске с ними русских, что томились в плену, конечно за выкуп или на размен. Но сейчас, покинув двор валашского господаря, посол и подьячий убедились, как правы они были, соблюдая осторожность.
   Посольский поезд двигался к берегу, как по коридору, среди двух линий алебардщиков и в кольце конных приставов. Дыхнуть нельзя было. Начальник черных евнухов пытливо вглядывался в русских, выслеживал, не пристал ли со стороны кто: московит-невольник или казак каторжный.
   Возле пристани посольский поезд встретил с отрядом менсугатов суровый Джанибек, сын капудан-паши. Выполняя приказ отца, он лично следил за погрузкой русского посольства.
   Нет, не проникнуть было Вавиле Бурсаку на этот корабль. Из турецких копий образовался частокол, и под каждым наконечником трепыхался зеленый значок с оранжевым полумесяцем, напоминая мятущееся пламя. Оно все сжималось и словно облизывало нижние ступеньки трапа, уже скидываемого с борта.
   Корабль, надувшись парусами, вскоре растаял в босфорском мареве. Еще немного побилась вспененная волна о прибрежные камни, затихла и она, выплеснув розоватую раковину, вечно хранящую в себе шум моря и скрип кораблей.

 
   Капудан-паша решил, что раз прерваны посольские переговоры, то такой атаман, как Вавило Бурсак, может оказаться опасным. И для примера стоит с большими истязаниями казнить казака на площади Атмейдан. «На кол! Вай ана саны!»
   Но Вавило исчез.
   Джанибек разбросал группы менсугатов по всему Стамбулу. Искали атамана в квартале Фанар, в Пере, в Галате, в руинах Византии и в районах новых дворцов, среди платанов и кипарисов; Джанибек осунулся, глаза впали, он хлестал менсугатов плетью — все было тщетно. Будто растворился казак в синевато-изумрудных сумерках стамбульской весны, сгинул, как дым от костра, в воздухе, уже насыщенном мелкой пылью от тысяч коней сипахов, стекающихся не султанский смотр перед выходом на войну.
   На заре глашатаи объявили, что за поимку казачьего атамана дефтердар обещает мешок пиастров. Кинулись искать с еще большим рвением, но ни на земле, ни на воде не нашли.
   Среди редких домов виднеется старинная крепостная стена, местами развалившаяся. Построенная генуэзцами, она как бы представляет дряхлый, разрушенный памятник мореходкой республики. В одном из углов этой стены поднимается тяжелая башня, на ней во времена владычества Генуи развевался ее алый крест насупротив одряхлевших орлов Византии. Здесь, где некогда звенело золото торговых республик, сейчас царит та тишина, что знаменует упадок и застой. Лишь изредка пройдет тут мул, звякая бубенцом, или промчится ласточка, вычерчивая крылом изломанную линию.
   Хмурый цвет уродливых зданий, кое-где примкнувших к генуэзской стене, оживляется росписью одного дома с выдвинутым верхним этажом над улицей. Вокруг наличников окон и дверей, по ставням и карнизам вьется орнамент стилизованных цветов — розы и гвоздики — любимицы османов.
   Здесь, как гость Халила, поселился блазгочестивый купец из Измира, привезший в Стамбул груз кунжута и лещинного ореха. Морской бриз «мибат» продул купца, и он слег, кряхтя и призывая аллаха. Тюрбан, фальшивая борода и усы так преобразили Вавилу Бурсака, что, глядя в осколок венецианского зеркала, он сам готов был поверить, что нет больше донца-атамана, а есть ага Мустафа из Измира, любящий торговлю и молитву.
   Мнимый больной пил кофе и мечтал о горилке, натянув шаль по самый подбородок, якобы от озноба. Мать Халила, Айша и другие служанки, выполняя закон Мухаммеда, и на шаг не приближались к комнате с затейливыми переплетами на окнах. Мужской прислуге Халил также воспретил беспокоить больного гостя, ага Мустафу.
   В доме было тихо. В лавке Халил спокойно торговал четками. За дверью лавки Ибрагим неистово размахивал кулаком и, заглушая орущих торговцев, кричал: «рус бе-е-ей! Казак бе-е-ей! Вай ана сыны! Ва-а-ай!»
   Сначала «барсы» были в отчаянии, не зная, как и где скрыть атамана. На тайном прощании с Меркушкой Матарс и Отар поклялись ему, что помогут Вавиле вначале спрятаться, а когда немного утихнет волнение в Стамбуле, вызванное набегом казаков на турецкие земли, устроить ему безопасный побег. Меркушка облегченно вздохнул: «Не кто-нибудь, „барсы“ обещали».
   Долго не решались «барсы», но в конце концов все же обратились за советом к Халилу.
   Выслушав внимательно взволнованных друзей, Халил стал перебирать теспих и, задержав пальцы на последней крупной бусе, сказал, что другого исхода нет: он укроет казака у себя. Хеким, его зять, якобы будет лечить мнимого купца и потом придумает, как лучше Вавиле Бурсаку покинуть Стамбул, улучив подходящий час.
   Этим часом Саакадзе считал час парадного смотра войск, готовых к уходу на войну. По Силиврийской дороге уже тянулся конный корпус одетых по-походному сипахов.
   «Барсы» заторопились. Им с трудом удалось вручить Халилу монеты на устройство побега Вавилы.
   Да, день смотра оказался подходящим. На рассвете, когда чуть ли не все стамбульцы, от мала до велика, ринулись к площади Атмейдан и заполнили прилегающие к ней улицы, чтобы увидеть движение пехоты, конницы и пушек, большая группа паломников вышла из-под арки городских ворот, отправляясь в Мекку на богомолье. На них никто не обращал внимания в обычные дни, ибо все стало привычно до надоедливости, а сегодня… просто смешно было бы даже повернуть голову в их сторону.
   Лишь когда паломники задержались возле большого фонтана «себилы» и через сквозную решетку протянули глиняные чашки, наполняя их чистой водой, остановилась позолоченная карета и за стеклом дверцы показалось напудренное лицо де Сези, с любопытством наблюдавшего за богомольцами. Среди них был немой старик с потухшими глазами.
   И кто бы опознал в этом немом старике горластого весельчака Вавилу Бурсака! Пыхтя и мыча, он круто повернулся к де Сези, выразительно указывая то на язык, то на чашку. В глазах паломника дергался такой сатанинский огонь, что представитель короля невольно отшатнулся. А когда паломник под одобрительный гул богомольцев взялся за спицы изящного колеса, де Сези торопливо опустил в чашу пол-ливра и крикнул: «Пар!» Кучер в ливрее цвета бронзы щелкнул кнутом, и белые лошади, взмахивая гривами, понеслись вскачь. Разумеется, графа не устрашил смиренный богомолец, длиннобородый и седовласый, словно сошедший с эмалевого блюда Пьера Куртейса «Сусанна и старцы». Просто-напросто де Сези спешил на площадь Атмейдан, чтобы увидеть Хозрев-пашу и просить его пожаловать в Пале-де-Франс, дабы по душам поговорить о богатствах Афендули.
   Радостно прижимая к груди монету, паломник, опираясь на посох, побрел в паре с другим старцем. Они стремились как можно скорее переправиться в Скутари.
   Яркая зелень, сжигаемая обычновенно в летние месяцы огнедышащим солнцем, сейчас манила паломников, и они все дальше уходили от стен Константинополя. Голубою лентою тянулся впереди ручей, зарываясь в высокие камыши, где слышался переклик речных птиц. Остановился Вавило Бурсак, огляделся вокруг и широко расправил плечи, будто сбрасывая с них навсегда непосильный груз турецкой катарги. Солнечный свет искрящейся полосой лился с востока, указывая долгий, но… о святая матерь божья!.. какой желанный путь!
   Кто же был другой паломник? Об этом хорошо знал продавец четок, проницательный Халил, дружащий с целителем людей, хекимом. Много лет отец одного из друзей хекима мечтал попасть в Мекку, но мечта не могла стать явью, ибо этот друг хекима был тихим ученым и не имел средств, чтобы выполнить желание отца. Вот к нему и обратился Халил. Машаллах! Да, он тоже должен отправить в Мекку своего родственника, благочестивого ага Мустафу. Ай! Эйвах, как одного отпустить? По желанию аллаха, он немой. Прикинуться немым Вавиле Бурсаку посоветовал Ибрагим.