Чем союз степей и скал!

 
   — Выпьем за удачу! — осушил рог озабоченный Георгий. — Воскресенье не за горой, Кантакузин тоже. Так вот, Ростом и Элизбар, отправляйтесь к Эракле и напомните о моем желании лицезреть у него в воскресенье епископа с блаженной братией.
   — О-о, Георгий, если я не забыл, нас к полуденной еде пригласил Эракле, а ведь всем известно: когда Папуна пьет, он не любит, чтобы беседой с чернорясниками портили вкус вина.
   — Ничего, Дато, для такого дела можно и уксус выпить. Уже не раз говорили: настоящие дела требуют настоящего мужества. Все должны перенести, даже врага вином поить, даже черту хвост гладить.
   — Хорошо, Георгий, епископ тебя не слышит, иначе дело Вавилы треснутого кувшина не стоило бы.
   — Не беспокойся, Дато, и я у епископа готов благословение получить.
   — Как так? — недоумевал Гиви. — А черт?
   — А что черт?
   — Может обидеться, вот что! Одной рукой хвост хочешь гладить, другой крест к губам тянуть. Черт такое не любит, может хвост поджать, тогда что гладить?
   — Найдется! — под общий смех изрек Дато. — Клянусь, найдется!
   — Для тебя не найдется, черт не женщина!
   Димитрий заерзал на мутаке, но Гиви, озлившись, сказал еще кое-что на ухо своему предприимчивому попутчику во всех странствиях.
   — Ишак! Полтора хвоста тебе на закуску. Не видишь, госпожи отвернулись?
   — Вижу, но это от твоего длинного сука, который ты почему-то зовешь носом. Крепкое спасибо скажи анчисхатской божьей матери, что не турком родился, ибо такое излишне растянутое украшение правоверные считают даром шайтана. Ведь нос мешает при молитве распластать лицо на плитах мечети.
   — О-о, носитель веселья, — задыхался Папуна, — прикрой свой сосуд, который люди почему-то называют ртом, иначе рискуешь выплеснуть весь запас своего ума, тогда чем станешь радовать женщин? Лицом?
   «Барсы» так тряслись от хохота, что Георгий счел уместным избавить смущенных женщин от слишком мужского веселья и предложил кальяны и кофе в ковровой комнате. Все, как по команде, поднялись и, едва сдерживая вновь нахлынувший хохот, низко поклонились женщинам и кубарем вылетели из «комнаты еды», подхватив недоумевающего Меркушку. Дато успел на лету дать Гиви здоровый подзатыльник.
   Саакадзе не последовал за друзьями, он незаметно пробрался в свое «орлиное гнездо». Необходимо подготовиться к встрече. Конечно, не с чертом, который, взирая на людей, давно хвост поджал, и не с епископом, мало чем напоминающим серафима. Духовенство лишь для отвода лазутчиков везира Хозрева. Встречу с Фомой Кантакузином Эракле наконец устроил. Освобождение Вавилы дело не столь уж трудное для влиятельного грека-турка, оно лишь предлог для большой беседы с ним. Пора, пора узнать, с чем вернулся из Руси посол султана и чем сейчас дышит султан — розами или порохом.
   Георгий прислушался к отдаленному гулу. «Барсы» веселятся! Очень кстати. Он многое скрывал от друзей, оберегая их душевный мир, и радовался каждому всплеску веселья, посещавшему их все реже. Распластав карту Анатолии, он задумался. Что озадачивает его сейчас? Больше чем странное поведение султана Мурада, по счету Четвертого. Почти накануне выступления против его кровного врага, шаха Аббаса, он внезапно прекратил необходимые встречи с Моурав-беком. Султан доверяет ловкачу Кантакузину. Значит, посол многое может знать. Но скажет ли? Какой посол будет откровенен, да еще с незнакомцем? Тот, который хоть на короткий срок забудет, что пять есть пять… Но кто-то из пашей в пятницу шептал, что переговоры с послами Московского царства идут туго. Выходит, русийцы много требуют…

 
   Запоздал Саакадзе умышленно, и расчет его оказался верным. Кантакузин, довольно равнодушно отнесшийся к встрече с грузинским полководцем, стал уже проявлять нетерпение, сначала неуловимое, потом явное.
   Епископ заметил, как нахмурил он брови и теребил парчовой туфлей бахрому ковра.
   Прошло еще полчаса, и Эракле забеспокоился: «Уж не приключилось, не допусти бог, что-либо в доме всегда точного Моурави? Не послать ли гонца?»
   И тут как раз слуга доложил о приезде долгожданного гостя. С ним — военачальники.
   Эракле обрадованно поспешил навстречу, а Кантакузин с досадой отметил, что рука его зачем-то поправила склады кафтана, и так хорошо на нем сидевшего.
   Войдя, Саакадзе почтительно склонился перед епископом, и, пока тот благословлял богоугодного мужа, Гиви, вздохнув, шепнул:
   — Сейчас как раз время черту поджать хвост.
   Гася улыбки, «барсы» смиренно подходили к осенявшему их крестом епископу.
   — Прости, друг! — здороваясь, говорил Саакадзе. — Уже оседланные кони стояли у ворот, как внезапно прискакал гонец от Осман-паши с приглашением на завтрашний пир. Пришлось угостить гонца — всем известна гордость второго везира — и подобрать ему небольшой подарок. Не люблю опаздывать ни на поле битвы, ни на зов друга.
   Сказав правду, Саакадзе скрыл одно: то, что просил еще вчера Осман-пашу именно в этот час прислать гонца за ответом. Таким ходом и началась игра Саакадзе с Фомой Кантакузином, хитрейшим дипломатом Мурада IV.
   После взаимных, несколько выспренних, приветствий Эракле просил гостей отдать дань скромной трапезе, которая, впрочем, напоминала лукуллов пир.
   Благословив яства, епископ первый опустился в кресло. Эракле поднял полную чашу, пожелал сто лет счастливой жизни застольникам и затем просил Папуна выполнить обычай Грузии и принять звание тамады, дабы удивить отцов церкови и мудрого мужа Фому Кантакузина богатством слов, отражающих благородство чувств.
   Раньше Папуна наотрез отказывался, он даже утверждал, что Дато давно отбил у него славу лучшего начальника стола, но сейчас, заметив знак Саакадзе, тотчас согласился.
   Папуна зорким взглядом обвел сосуды с вином, как бы подсчитывая наличие боевых средств, и властно поднял руку. Водворилось молчание.
   — Знайте, еще не ведающие, — торжественно начал Папуна на чистом турецком языке, — что тамада за скатертью все равно, что полководец на поле брани. У нас в обычае отдавать дань вину под песни и пожелания. Пусть покорность станет уделом воинов вина, иначе… что иначе? Опорожнят по две чаши.
   — Прямо скажу: как родился, покорность от меня в испуге на полторы агаджи отскочила. Сразу наливай две чаши!
   Тут и остальные «барсы» наперебой стали клясться, что и они, подобно Димитрию, напугали покорность и она сама трясется от страха при виде их.
   За здоровье Эракле «барсы» выпили сразу по две чаши. И за епископа повторили с большой охотой.
   Тогда Папуна схватил кувшин, прижал к сердцу и с испугом заявил, что сто братьев, увидев сто кувшинов, удивились: «Очень много!». Поэтому он намерен наказывать иначе: непослушным будет выдаваться ровно полчаши. На это «барсы» ответили дружным ревом возмущения:
   — Как, меня хотят лишить отрады жизни? — сверкал одним глазом Матарс.
   — Почему только тебя?
   — Не сдадимся! Нет моего согласия умереть от жажды!
   — Чанчала такому тамаде!
   — Полтора хвоста ему на язык!
   Как Фома ни прикидывался равнодушным, но мнимый испуг «барсов» развеселил его, и, рассмеявшись, он предложил «барсам» поручить ему переговоры с неумолимым виночерпием, обещая использовать свой дипломатический опыт. Для начала он предлагает выпить две чаши за султана.
   — Э-э, уважаемый, не скачи впереди своего коня! — повелительно сказал Папуна. — Это мое право — предлагать и отвергать! Аба, «барсы», покажите свою удаль! Три чаши за наместника аллаха, Мурада Четвертого, султана из султанов!
   — Ваша! Ваша сеятелю радости! Султану славных султанов! Не он ли распахнул перед ними золотые ворота светлой надежды? Не нас ли облагодетельствовал наместник седьмого неба? Тысячу лет жизни «падишаху вселенной»! Ваша! Ваша!
   «Барсы» восторженно кричали, вскочили и стоя залпом осушили по три чаши, запев «Мравалжамиер» — застольную.
   Встал и Саакадзе, выпил третью чашу, поцеловал ее и шумно поставил на поднос. Фома с нарастающим удовольствием слушал горячих грузин: «Непременно расскажу султану о рвении удальцов».
   — Я тебе, дипломат, как тамада еще такое скажу: благоговей перед властелином, но не жалей и для себя вина, ибо сказано: служба царям подобна морскому путешествию — и прибыльна и опасна.
   — Не сказал ли, дорогой Папуна, твой мудрец, — усмехнулся Моурави, — что сокровища ищут в морских глубинах, а спасение — на берегах?
   Кантакузин пристально посмотрел на Саакадзе и с расстановкой проговорил:
   — Можно спастись и в кипучем океане, для этого следует уподобиться эфедрам. Вероятно, никто из застольников не знает, что такое эфедр?
   — Могу, уважаемый посол, помочь тебе просветить несведущих гостей дорогого Эракле, — предложил Саакадзе.
   — А что это? Дерево или осел? — заинтересовался Гиви.
   — Мои «барсы», эфедр — это подсаживающий. В минувшие века в Греции во всех состязаниях двоих на силу и ловкость участвовал третий, носивший звание эфедра. Он выжидал поражения одного и вступал в бой с победителем и почти всегда превращал выдохнувшегося победителя в недышащего побежденного.
   — О уважаемый Моурав-бек, откуда ты знаешь наш древний обычай?
   — Господин мой Фома Кантакузин, кто хочет быть достойным звания полководца, должен знать обычаи тех, с кем намерен дружить и с кем должен враждовать. В моем деле на Базалетском озере сам царь Теймураз уподобился эфедру… Так вот, я хорошо знаю, что такое подсаживающий…
   — А раз знаешь, Моурав-бек, надейся не столько на победы своего меча, сколько на ловкость своего ума. — Глаза Кантакузина стали походить на две щелочки. — Непобедимого может превратить в побежденного не только царь, но даже ничтожный хитрец и завистник. — Он слегка подался вперед и как бы застыл с обворожительной улыбкой.
   — Как понять, — запротестовал Папуна, стуча рогом по кувшину, — что такая щедрая приправа к яствам не запивается вином?
   Под звон чаши смеха Саакадзе обдумывал: «Что это, предупреждение друга или угроза врага? Следует удвоить с ним осторожность».
   А Папуна, незаметно косясь на Саакадзе, продолжал, по выражению Дато, раздувать меха веселья:
   — Э-э, друзья, пейте без устали! Пока не поздно! Аба, Дато, твое слово!
   Взяв чонгури, Дато запел:

 
Все преходяще на свете!
Сладость мгновение и горечь,
Зной аравийский и ветер,
Шум человеческих сборищ,

 

 
Злая печаль одиноких,
Нега безумства влюбленных,
Огненный блеск чернооких.
Страстью любви опаленных.

 

 
— Выпьем! Выпьем за красавиц!
Под звон чаш Дато продолжал:

 

 
Пляска красавицы гибкой,
Влага в глубинах колодца,
Стих, и крылатый и зыбкий,
Слава меча полководца.

 

 
Путь в никуда быстролетный,
Отдых в оазисе мира,
Нищего стон заболотный,
Золото счастья эмира.

 

 
Правду открыло нам зелье,
Вымыслом кто не пленится?
Пейте! Ловите веселья
Неуловимую птицу!

 
   — Пьем! От нас не улетит!
   — Такое напоминание справедливо запить тунгой вина.
   — Наконец изворотливый Дато один раз истину изрек!
   — Э-э, Гиви! Когда помудрел? Если — завтра, то вспомни изречение Папуна: «Лучше иметь умного врага, чем глупого друга».
   Гиви вскочил, ища оружие, выхватил из-за пояса кривой нож, вонзил в яблоко, увенчивающее пирамиду фруктов, и преподнес его опешившему Дато.
   — Закуси, дорогой, а если не хочешь, то вспомни изречение Папуна: «Голодная собака даже хозяина укусит».
   Внезапно Гиви остыл, ибо от хохота «барсов» звенела посуда. Смеялись, к удовольствию Саакадзе, и Кантакузин, и духовенство, деликатно улыбался Эракле.
   «Вот, — думал Саакадзе, — я на Папуна надеялся, а совсем неожиданно бесхитростный Гиви продолбил слоновую кожу султанского умника».
   Папуна, опорожнив глубокую вазу, наполнил ее вином до краев и приказал Гиви смочить язык, ибо гнездо неуловимой птицы веселья на фарфоровом дне.
   Но Гиви, залпом осушив вазу, шепнул по-грузински, что на дне он обнаружил лишь фарфоровый кукиш, и громко на ломаном греческом возвестил, что он клянется выпить снова этот маленький сосуд за патриарха вселенского Кирилла Лукариса.
   Виночерпий от изумления чуть не выронил кувшин. Епископ одобрил кивком головы. А Кантакузин побожился, что даже на Руси не видел такого выпивалу.
   Упоминание о Русии навело Саакадзе на расспросы, но Кантакузин будто не понимал. Тогда Саакадзе решил изменить тактику:
   — Говорят, в Русии есть изречение: «Пей, да дело разумей!». Да, о многом приходится задумываться.
   — Мой друг и брат Георгий, зачем задумываться тому, кому покровительствует Ариадна. В твою десницу вложила она путеводную нить, и ты не станешь жертвой лабиринта лжи и коварства.
   — Мой господин Эракле, коварства следует устрашаться не в самом лабиринте, а когда выходишь из него. — И вновь обворожительная улыбка заиграла на губах Кантакузина.
   — Остродумающий Фома, не значат ли твои слова, что весь мир состоит из лабиринта и выхода из него нет?
   — Не совсем так, мой сострадательный Эракле. Нет положения, из которого нельзя было бы выйти, нужно только знать, в какую дверь угодить.
   — Кажется, господин дипломат, твою мысль предвосхитил Саади: «Хотя горести и предопределены судьбой, но следует обходить двери, откуда они выходят».
   — И ты, Моурави, обходишь?
   — Нет, я врываюсь в такую дверь.
   — Как обреченный?
   — Как буря!
   Кантакузин просиял… или хотел казаться довольным. Он предложил выпить две чаши за Непобедимого.
   «Лед сломан, — решил Саакадзе, — теперь надо уподобиться кузнецу и ковать, пока горячо».
   — Уважаемый Фома Кантакузин, самое ценное на земле — человек. О нем забота церкови и цесарей. Несомненно, отцы святой веры это подтвердят.
   — Блажен тот муж, — протянул довольный епископ, — кто в защиту человека обнажает меч свой.
   — В защиту? — засмеялся Папуна. — Ты, отец епископ, о человеке не беспокойся, он всегда сам найдет, чем другого убить.
   Над этим стоило поразмыслить или во вкусе века посмеяться. Но епископ счел нужным напомнить заповедь: «Не убий». Тогда Папуна счел нужным напомнить о гласе вопиющего в пустыне. Может, спор и затянулся бы, но Матарс вдруг сжал кулаки:
   — Самое мерзкое — пасть от руки палача! Вот на галере недавно надсмотрщик нож всадил в бедного пленника! А нашего побратима Вавилу Бурсака не истязают на катарге? Кто же защитит казака? Кто вызволит его из гроба?
   — Как кто? — искренне поразился Гиви. — Церковь защитит! Назло черту!
   — Гиви! Полтора граната тебе в рот! Не вмешивайся в темное дело.
   — Только полтора?! А кто помог нам гнать персов?
   — Персов? — заинтересовался Фома. — Не этот ли казак? А кто еще был с ним?
   Одобряя своих «барсов», Саакадзе с нарочитой суровостью взглянул на Гиви и, словно вынужденный, рассказал о казаках, пришедших самовольно на помощь картлийцам, об отваге атамана Вавилы Бурсака и о большом влиянии его на воинственных казаков.
   Кантакузин слушал внимательно и что-то обдумывал.
   Угадывая желание Саакадзе, Эракле сейчас же после трапезы пригласил гостей в большой зал послушать его Ахилла, певца старинных песен Греции. Это он, Эракле, сам выучил своего любимца. Не успели отцы церкови и «барсы» удобно расположиться на мягких сиденьях, как слуги внесли на золоченых подносах редкие сладости, померанцы и мальвазию — «нектар богов». Разлив по маленьким чашкам черный кофе и наполнив стеклянные кубки благоуханным вином, они бесшумно удалились.
   Ахилл бросил горящий взгляд на собравшихся, откинул рукава майнотской куртки, длинными пальцами коснулся струн кифары и запел грустно, вполголоса:

 
Моря Эгейского дочь,
Свет Ионийского моря,
Гнала ты некогда прочь
Тучи и бедствий и горя.

 

 
Греция! Всплеск красоты!
Горы! Морские дороги!
Выше твоей высоты
Жили лишь мудрые боги.

 

 
Славил тебя Аполлон,
Марса венчала награда,
Возле коринфских колонн
Пенился сок винограда.

 

 
Греция! Солнцем палим
Путь твой к величию духа…
Но обезлюдел Олимп,
Плачет над пеплом старуха.

 

 
Где твоей юности цвет?
Гордые лавры столетий?
Слышится только в ответ
Свист обжигающей плети.

 

 
Скрылся крылатый Пегас,
Выцвели звездные дали.
Эллинский факел погас,
Девы его отрыдали.

 
   Слушали «барсы» и задумчиво проводили по усам. Песня скорбящей Греции отозвалась в их сердцах, и словно показался перед ними берег дальний, и доносился иной напев. А молодой Ахилл тряхнул головой, призывно ударил по струнам и полным голосом запел:

 
Эван! Эвоэ! Забудьте слезы!
Не надо песен печальных дев!
Пусть Вакх смеется, где зреют лозы.
Роскошный мех козла надев.

 

 
Пляши, гречанка, под звон кифары!
Ты не рабыня! Жив Геликон!
Твоих собратьев взоры яры!
За око — око! Вот наш закон!

 

 
Гоните стадо дней бесправных!
Неволя вольным, как ночь тесна!
Пусть красота венчает равных!
Эван! Эвоэ! Для нас весна!

 
   Саакадзе украдкой взглянул на Кантакузина: ни единой складки на лбу, ни единого вздоха печали. По-прежнему спокоен султанский дипломат, точно не об его родине плачут струны, не из груди его приниженного отечества рвутся залитые кровью слова.
   О многом еще пел молодой певец Ахилл…
   А в смежной комнате Саакадзе и Кантакузин говорили тоже о многом. Косые лучи солнца, как сабли, перекрещивались в зеленоватом зеркале, напоминая о быстро ускользающем дне. Пора было переходить к решительному разговору.
   — Не пришлось мне побывать в Русии, уважаемый Фома, и самому допытаться: почему царь московский так медлит с помощью моей родине в ее борьбе с Ираном. Видно, не может сейчас дружбу с Аббасом рушить.
   — Тебе, Моурав-бек, бесспорно, стоило посетить единоверную державу. Зоркий глаз твой проник бы во многие тайны.
   — Я лазутчиком никогда не бывал. И если бы хоть на миг полагал, что сумею добиться помощи, то с открытым сердцем посетил бы северное царство, но скорее не как единоверное, а как могущественное. Увы, результат всех наших посольств так незначителен, что на ум приходит: несвоевременно досаждать соседу просьбой одолжить кирпичи, когда у него самого крепость не достроена, а враги вот-вот нагрянут.
   Верхняя губа у Кантакузина чуть оттопырилась, обнажив острый зуб, но глаза словно источали мед.
   — Понял ли я тебя, Моурав-бек, так: крепость Стамбула давно достроена, и лишние кирпичи можно подобрать?
   — Хоть в Стамбуле и найдутся лишние, даром все равно не отдадут. Выходит, надо в уплату предложить то, чего Стамбулу не хватает.
   — Не просветишь ли меня, Непобедимый, чего не хватает?
   — Мастеров — отстаивать построенное.
   — Вот как? Значит, ты находишь, что у султана нет полководцев?
   — Таких, какие нужны для борьбы со злейшим врагом султана, я подразумеваю Иран, — нет.
   — И ты рискуешь вслух утверждать подобное?
   — Не я, утверждает действительность. Ваши полководцы не могут с летучими казаками справиться, где же им бороться с таким мощным царством, как Иран?
   — Скажи, Моурав-бек, смог бы ты укротить казаков?
   — Зачем спрашивать меня — смог ли бы я сбить луну? Против казаков не пойду.
   — Единоверцы?
   — Нет, такое меня не остановило бы.
   — А что останавливает тебя?
   — Бесцельность. Они мне не мешают.
   — Слова не из той песни! Ведь ты служишь султану? А они разбойничают у берегов Турции.
   — Я не страж. Охранять берега — дело капудан-паши. Да и в Диване достаточно умников, чтобы придумать средство для успокоения казаков. Потом… — он хотел сказать, что сочувствует казакам, что тот, кто борется за свою свободу, ему брат, но не сказал, ибо Кантакузин тот же турок, лишь с крестом на шее.
   — А кого еще должен успокоить Диван?
   — Тебе известны их имена. Возьмем, к примеру, пашу Абаза. Прикинувшись преданным султану, он в удобный час захватил Эрзерум и объявил себя отложившимся от Турции. Не тайна, что ему помог шах Аббас, ибо такое выгодно Ирану. А что делал Диван? Посылал войско… скажем откровенно — без главы. Я не оговорился: там, где существуют продажные князья, ханы, паши, там трудно побеждать. Не потому ли тщетными оказались усилия пашей, посланных Диваном отбить Эрзерум?
   — Не думаешь ли, Моурав-бек, что подобное одному тебе по силам?
   — Думаю, ибо намерен первую победу одержать у стен Эрзерума. Вот почему меня удивляет медлительность советников Дивана.
   — Не медлительность, а осторожность.
   — Плохое средство для тушения пожара.
   — Уж не приснился ли тебе в понедельник пылающий Сераль?
   — Нет, приближение пожара я вижу наяву. Слишком хорошо я изучил шаха Аббаса, грозного и беспощадного покорителя стран. Слишком хорошо знаю его опытных полководцев: Караджугая, завоевавшего у османов немало земель, ловкого и стремительного Иса-хана, любящего войну и без труда нащупывающего слабое место врага, Али-хана, словно шутя наносящего смертельные удары; и еще удачливого во всех сражениях Эреб-хана, да и многих других. А что могут противопоставить советники Дивана такому сильному врагу? Лишь мудрый из мудрых султан Мурад Четвертый все видит, но… очевидно, он озабочен сейчас более важным. Может, Русия сегодня в пределах его мыслей. Или де Сези считает полезным назойливо осаждать первого везира Хозрев-пашу несбыточными мечтаниями?
   Кантакузин выставил правое ухо, ловя, как сачком, слова собеседника, но скрывал озабоченность, отразившуюся на его лице. «Откуда у этого опасного полководца такая осведомленность? На Эракле не падает подозрение: ведь, за исключением богов, он ни за что не платит, а чтобы подкупить пашей, алчных и ненасытных, нужно сыпать золото окками. Кстати, откуда у де Сези столько золота? Неужели патриарх Кирилл прав: от Габсбургов? А возможно, двум господам служит».
   Пытался Саакадзе выведать, с какими целями прибыли русийские послы, но Фома отделывался улыбкой и говорил о другом. Он даже спросил, когда в Картли поспевают яблоки. Недоумевающему Саакадзе дипломат напомнил, что в раю яблоки поспели не вовремя, этим воспользовался змей-искуситель и соблазнил невинную деву. Но с тех пор при виде искусителя осторожные настораживаются.
   Потерпел неудачу Саакадзе и во вновь поднятом им разговоре о Диване, медлящем с подготовкой военных сил и с переброской войск на границу Ирана. Уж не объясняется ли опасная задержка прибытием послов Московского царства?
   Фома Кантакузин вынул четки и стал протирать красный янтарь. Улыбка уже притаилась в уголках его тонких губ.
   — Разве неведомо Моурав-беку: пока дела дипломатии не завершаются, они огласке не подлежат. — И застучал четками. — Скажи, Моурав-бек, не угнетает ли тебя чужая страна? Ведь сказано, что лучше, сидя у своего очага, есть лепешку, чем опоясаться золотым мечом и стоя прислуживать чужому.
   — Увы, высокочтимый, когда-то мой друг, настоятель монастыря, отец Трифилий поучал: в дипломатии самый дешевый товар самолюбие. Сегодня можно прислуживать даже приверженцу сатаны, а завтра заставить весь ад прислуживать себе.
   — Но это «завтра» может и не наступить?
   — У тех, кто не задумается о послезавтра… Есть пути и перепутья, есть дороги и тропы. Необходимо направлять коня на верный путь, дабы с малой кровью достигнуть цели. «Завтра» похоже на дорогу надежды, «вчера» — на непреодолимую стену с надписью: «Возврата нет».
   — Но есть невидимые западни, расставленные на завтра и послезавтра, из которых трудно вырваться. А иногда и невозможно.
   — И ты, умнейший из умных, советуешь мне задуматься над твоими словами?
   Кантакузин молчал. Потом он спросил: нет ли у Моурав-бека желания получить что-либо более доступное, чем сведения о творящемся в Серале и… даже в Диване.
   Выслушав доводы Саакадзе в пользу освобождения Вавилы Бурсака, с тем чтобы с помощью атамана заполучить казачью конницу, Кантакузин согласился посодействовать в столь важном деле, но при одном условии: Вавило Бурсак должен поклясться на кресте, что увлечет за собою казаков с Дона на персидский рубеж и не за страх, а за совесть станет биться с войском шаха.
   — Я могу поручиться, высокочтимый, что пока я буду завоевывать султану султанов земли персидского «льва», ни один казак с Дона, если отпустим Вавилу Бурсака, не нападет на турецкие берега. Значит, часть оттоманских сил в Анатолии не будет скована и военные действия будут развиваться стремительно. Если же выйдет так, как задумал, впоследствии можно привлечь на свою сторону буйных казаков Дона, как польский король привлек запорожцев.
   Коснулись военных дел Польши.
   Солнечные блики потухли. Темнела зеленая гладь зеркала, и в нем расплывались за низким столиком двое нащупывающих тропу в будущее.
   Пообещав вскоре известить Саакадзе о мерах, которые предпримет он для освобождения казака, Кантакузин, приложив руку ко лбу и сердцу, скрылся.
   Провожая его, Эракле клялся, что слова Георгия Саакадзе дороже жемчуга. Кантакузин, хитро прищурясь, ответил:
   — Моурав-бек обведет вокруг своих усов не только таких белоснежных и возвышенных, как Эракле Афендули, но и таких изворотливых и расчетливых, как я.
   Почти то же самое думал Саакадзе, войдя незаметно в большой зал. Устроившись на угловой скамье, он, казалось, весь ушел в слушание пения. «Все равно, — теребя кольца усов, размышлял он, — я выведу на чистый лед этого хитрого дипломата. То, что я должен знать, узнаю!»
   Эракле тихо подошел к Саакадзе и, поймав испытующий взгляд друга, смущенно сказал: