— Напрасно смущаешься, правда есть правда! Но если не купцом, то кем бы ты хотел быть?
   — Аллах свидетель, по своей воле — путешественником, ради познания и спасения своей души. Хотел бы записывать все виденное и слышанное, ибо что другое, как не возвышенные слова, облагораживает и отводит от черных мыслей?
   — Значит, мечтаешь стать книгописцем?
   — По-нашему — ученым.
   — А разве, ага, над тобою есть хозяин?
   — Видит пророк, есть. Больше, чем хозяин.
   — Кто?
   — Мать.
   — Мать?! — Ростом оглянулся на бесцеремонно хохочущего юношу. — Это так, ага Халил?
   — Свидетель святой Осман, так… Ты, короткошерстный заяц, чему смеешься? Ступай к кофейщику. И еще, Ибрагим, возьми…
   — Поднос со сладостями? — живо отозвался Ибрагим. — Может, мед мотылька? Нет? Тогда хал…
   — Да убережет тебя пророк! Остальное бери все, что подскажет тебе добрая совесть, а не ифрит.
   Но Ибрагим, взяв из-под стойки несколько монет, уже умчался.
   — А почему, ага Халил, старшая ханым желала видеть тебя лишь купцом?
   — По велению аллаха все предки моего отца и сам отец были купцами. Торговля драгоценностями и благовониями делала всех богатыми. Но отец говорил: «Хорошо и купцу знать книги». Меня учил раньше ходжа, затем четыре года я познавал мудрость в рушдийе, уже собирался перейти в медресе… Но как раз в это время небо нашло своевременным отозвать отца к себе. Слез моя мать пролила столько, что, стань они бусами, хватило б на тысячу тысяч четок, ибо отец за красоту и нежное сердце сильно любил ее и не пожелал ни новых жен, ни наложниц. А странствуя по разным землям за товаром, а также из желания узнать хорошее и плохое о чужих странах, проведал, что гарем для женщин унижение. Тут он решил, что Мухаммед не всегда справедливо поучал, а потому и с меня взял слово не подчиняться в этом корану.
   Однако протекли дни, как слезы, оставив на щеках матери следы-морщинки. Как-то выпрямив согбенную спину, она сказала: «Знаю, мой сын, ты ученым хотел стать, не любишь торговлю. Кисмет! Должен стать купцом, ибо больше некому заменить отца. Иди и продолжай его дело, а он, взирая на тебя с высоты седьмого неба, пусть спокойно наслаждается раем». Я не счел возможным сопротивляться, хотя шум шелка не мог заменить мне шелеста страниц. Но не к чему огорчать уже огорченную. Лишь для приличия я просил дать мне два базарных дня для раздумья. В мечеть за советом я не пошел, ибо пяти молитв, которые Мухаммед положил на каждый день правоверному, достаточно для того, чтобы аллах сам помнил о наших желаниях, а лишнее напоминание о себе может показаться назойливее овода. Поразмыслив, я нанял каик и переправился в Скутари. Подымаясь от берега в гору, засаженную платанами и кипарисами, предался размышлению: почему платан сажают при рождении правоверного, а кипарис над гробом? Разве это не придумали византийцы? Войдя на кладбище, я стал читать надписи, надеясь найти в них совет и поучение. Сильный запах кипариса способствовал умиротворению. И так я переходил от одного тюрбэ к другому, от мраморных колонн, увенчанных вызолоченным или раскрашенным тюрбаном, к саркофагам с высеченными звездами и полумесяцем. Живые напоминали о мертвых, но мертвые паши и везиры не способствовали найти живую мысль. Тогда я обратился к столбикам с изваянною чалмой и полуистертыми надписями. Что обнаружил я здесь, кроме главного богатства подземного царства — молчания? Пустоту надземного. Лишь слова на обломке мрамора одного капудан-паши: «Он поставил руль на румб вечности, ветер кончины сломал мачту его корабля и погрузил его в море благоволения аллаха», — вызвали у меня мысль, что Сулейман Мудрый был прав: «Все суета сует». А надписи на скромных надгробных плитах: «Белая голубка торопливо улетела из гнезда скорби, чтобы получить место среди гурий рая», или: «На скрижалях судеб значилось, что Айша, красивейшая из цветов в цветнике жизни, сорвана со стебля на семнадцатой своей весне», отуманили мое сердце, ибо печальна на земле жизнь мусульманки. Под небом Скутари я еще раз сказал себе: «Нет, с помощью справедливости не причиню зла той, кого полюблю». Разобрав надпись на камне, под которым покоился певец: «Соловей на одно мгновение пленил рощу земли, чтобы навек завладеть травинкой эдема», я, не останавливаясь у хвалебных надписей улемов, отошел к дальнему углу. Там камни не отражали возвышенное, простой народ не смел изречениями тревожить глаза знатных прохожих. Но народ перехитрил самозванных хозяев земли, и, проходя, каждый правоверный вглядывался в изображение и восклицал: "Этот шил одежду, — на камне вырублены ножницы! А этот строил дом, — иначе незачем было его близким высекать на камне топор. А вот изображение бритвы, значит владел ею цирюльник. А на этом мраморе весла, значит: «гребец Босфора наконец доплыл до вечной пристани!..»
   Все это хорошо, подумал я, но ни рощей, ни травинкой, ни топором, ни эдемом я торговать не буду. И, оставив царство кипарисов, я поспешил в долину Бюйюкдере, в царство платанов. Слава аллаху, это не произошло в пятницу, когда правоверные осаждают богатые фонтаны и приятные, покрытые пышной зеленью, площадки. И воскресеньем не назывался этот день, когда сюда стекались гяуры отведать сладость прохлады и насладиться красотой, созданной аллахом в день милостыней.
   Уже солнце, окунувшись в огонь и кровь, собиралось покинуть ради ночного покоя небосклон, когда я готов был предаться отчаянию и возроптать на Мухаммеда, не желающего снизойти до совета мне. Но тут внезапно глаза мои узрели теспих — мусульманские четки. Они размеренно двигались в бледно-желтых пальцах. Машаллах! Смотрю и изумляюсь: бусы передвигаются, и в каждой из них солнце, облитое огнем и кровью, легкие воды Босфора и что-то другое, что нельзя описать. Потом догадался: мысль! Тут я решился узнать, кто владетель четок. Прислонясь к платану, он, не замечая земли, смотрел далеко за пределы уходящего солнца. Белоснежная кисея, обвивавшая его феску, говорила о его учености. Я даже пошутил сам с собой, «О Мекка, первый раз вижу улема, предавшегося размышлению». И тут ясно: четки отражали мысли, пришедшие из дальнего края, может оттуда, откуда каждое утро восходит солнце, еще бледное от сна, еще холодное от спокойствия неба…
   А раз так, я поспешил домой: «О моя прекрасная мать, сам Мухаммед поставил на моем пути мысль, и сопротивляться не к чему. Я продам лавку отца и открою свою. Во имя аллаха, торговать буду четками!»
   «О Абубекр, воплощающий в себе правосудие! О Омар, отличающийся твердостью! О Осман, подающий пример скромности! О десять пророков, блистающих мужеством! Не оставьте моего сына в его заблуждении!» Подождав немного, мать вздохнула, так как никто из четырех первых калифов и десяти пророков не подал голоса. «О мой сын, что могут дать тебе четки?» Я подумал: мысль! — и торопливо ответил: «Богатство!» Где-то стояли кипарисы и против них платаны. «Богатство? — удивилась мать. — От четок?» Свет стоял против мрака. «О моя мать! — протянул я руки к небу, словно хотел снять с золотого гвоздя луча воздушные бусы. — Увидишь, большое богатство, ибо я овладел тайной обогащения».
   Подумав, мать сказала: «Пусть сначала будет по-твоему. Только знай, если четки не обогатят тебя, клянусь Меккой, ты вернешься к большой торговле». Меня уже ослепил блеск бус, я согласился: «Хорошо». И устроил себе эту лавку.
   — И что же, — спросил Элизбар, — лавка обогатила тебя?
   — Свидетель Мухаммед, нет! Но богатство моего отца выручило лавку.
   — А как же ханым, успокоилась?
   — Во славу пророка, на борьбу с желанием матери сделать меня богачом я призвал союзником хитрость: каждый день вынимаю из сундука оставленные мне отцом пиастры или аспры и вечером, возвращаясь домой, отсыпаю из мешочка перед матерью то, что вынуто из отцовского сундука. Она радуется и удивляется, как могут четки приносить такую прибыль. Потом, тщательно пересчитав, прячет монеты в свой сундук, говоря: «Твое». Через каждые четыре полнолуния я напоминаю: «Моя добрая мать, настало время пополнить товаром лавку». Мать достает из сундука монеты отца — столько, сколько надо, и, пожелав удачи, передает мне. Я осторожно спускаю полученное из сундука матери обратно в сундук отца и снова каждый вечер приношу ей мнимую прибыль. О Мухаммед! Ваш смех, эфенди, выражает одобрение. Все же два раза в год мы с Ибрагимом закупаем новый товар, и так как все знают, что у меня лучшие четки и я выручаю только расход, привыкли не торговаться. Так я отвоевал у судьбы тишину в лавке и покой души, а главное — время для начертания того, чему сам был свидетель и о чем рассказывали. И на путях, и в караван-сараях.
   «Барсы» искренне восхищались выдумкой удивительного турка. Добродушное выражение лица, свободного от морщин, и пушистые усы делали Халила особенно обаятельным. Помолчав, он в свое оправдание сказал:
   — Видит аллах, я не хотел обманывать мать, но так как убытков она от этого не терпит, то и обмана нет. Судьба меня тоже обманула, и я даже терплю убыток, ибо редко путешествую и мало записываю. Но надежда не покидает меня, и я жду. Когда мой Ибрагим еще немного подрастет и поймет, что жадность не украшает дни жизни, я вспомню о кораблях и верблюдах.
   — Непременно будет так, — пообещал Матарс.
   — Красивый у тебя сын, ага Халил.
   — Аллах еще не додумался, как сына иметь без жены. Ибрагим — сын соседки, что живет в третьем доме справа от дома моей матери. Но если у меня родятся хоть десять сыновей, все равно Ибрагим — мой старший сын.
   — А я решил… — замялся Элизбар. — Так с тобою…
   — Невежлив, хочешь сказать, эфенди? Привык, «ягненок» с шести лет у меня. Раньше не догадался учить вежливости, а в семнадцать лет поздно. Предопределение аллаха… Это еще можно терпеть, и даже все остальное не опасно, если б не халва.
   — Халва?! — удивились «барсы».
   — Эту сласть сильнее, чем своих братьев, любит он. Едва солнце благосклонно сбросит на землю еще короткие лучи, уже Ибрагим бежит за халвой. Три акче каждый день, расточитель, на халву тратит. Я раньше поучал: "Ибрагим, пробуди свою совесть! У тебя два брата и сестра, купи им лучше лаваш. А он смеется: «Все равно всех не накормишь. Пусть хоть один сын будет у матери сытый и красивый. Бедность не большое украшение, а от сытых даже шайтан убегает, не любит запаха еды». Я промолчу, ибо сам научил его недостойным мыслям. Но, видя, как он старательно поедает халву, не вытерплю: «Ибрагим, разве Мухаммед не наставлял, что милосердие приближает человека к Эдему?» А этот ягненок, не подумав и четверть базарного часа, отвечает: «Видит небо, ага Халил, я не тороплюсь в Эдем. Пусть Мухаммед более достойных призывает».
   Сперва я сердился, а теперь, когда ему семнадцать, поздно поучать, тем более… он прав.
   — Но, ага Халил, что ты усмотрел плохого в халве?
   — Да не будет сказано, что Халил придирчив. С шести лет я учил его читать не только коран, но и те книги, которые лежат вот тут, на верхней полке, учил переписывать не только коран, но и сказания, тихо напевать звучные песни, учил соединять и разъединять числа. Потом сам читал ему «Тысячу и одну ночь», учил любоваться антиками, красивыми садами, освещенными солнцем или луной, учил радоваться приливу и отливу Босфора, находить радости в познании истины, а он всем откровениям предпочитает мизерную халву! Это ли не насмешка?
   — А мне, ага Халил, сразу понравился его благородный разговор, и вид его приятен, — сказал Ростом.
   — И передо мной он таким предстал, — заметил Дато.
   — Не удостаиваете ли меня утешением? Или правда, — Халил с надеждой оглядел «барсов», — заметили в нем отражение солнца?
   — Еще как заметили! — с жаром проговорил Матарс. — Недаром за сына приняли.
   — Видит пророк, почти сын. Давно было, прибегает сюда жена чувячника, что раньше за углом моего дома в лачуге жила, и плачет: «Ага Халил, возьми моего сына в лавку прислужником. Трое у меня. (Потом еще двоих успела родить, пока не случилось то, что должно было случиться). И ни одному кушать нечего». «Как так нечего? — удивился я. — Разве твой муж не зарабатывает?» А она еще громче плачет: «Кушать должны пятеро, а проклятый аллахом хозяин за одного платит и все грозит выгнать». — «А сколько лет твоему сыну?» Женщина заколебалась, затем твердо сказала: «Больше семи». Тут я неосторожно подумал: права женщина, прислужник мне нужен; хватит беспокоить старую Айшу, — дома работы много, и еще сюда спешит: воду принести, цветы напоить, ковер вычистить, порог полить. «Хорошо, говорю, приведи сына, о плате потом сговоримся». — "Какая плата, ага? Корми хоть раз в день и… может, старые шаровары дашь? — просияв, сказала и убежала, а через час привела. Долго с изумлением смотрел я на… Нет, это был не мальчик, а его тень. Лишь грязные лохмотья, спутанные волосы, голова в паршах, желтое лицо убеждали, что он обыкновенный, похожий на всех детей, снующих по базару и вымаливающих подаяние у ворот мечети. Оглянулся, а от женщины даже следа не осталось. «Тебя как зовут?» — спрашиваю. Поднял на меня мальчик глаза и весело говорит: «Во славу шайтана, Ибрагимом». — «Почему в таком разговоре шайтана вспомнил?» — «А кто, как не он со своей женой, нас, словно отбросы, из своего жилища выбрасывает?» — «Аллаха надо вспоминать, Ибрагим». — «Аллаха? Тогда почему он ангелов белыми и сытыми создает, халвой насильно кормит, а нас грязными и голодными?» — «Тебя кто в такое святотатство вовлек, щенок?!» — «Никто, ага, — осклабился, — сам догадался. Не трудно: на базаре толкаюсь целый день голодный, слова сами в башку прыгают». Тут я смутился. «Идем, говорю, я тебе полью на руки, потом покушаешь». — «Не беспокойся, ага, я привык: раньше надо заработать, потом…» Я совсем рассердился. «Если не будешь слушать меня, говорю, я палку для твоей спины вырежу из кипариса или платана». Эти слова он сразу понял, вышел за порог, покорно подставил ладони, я старательно поливал; воды на целый дождь хватит, а руки все черные, — не иначе как в бане надо тереть, чтобы соскоблить наросшую грязь. Дал ему лаваш, баранину, поставил чашу с прохладительным лимонным напитком, а сам отвернулся: сейчас, думаю, рычать от жадности начнет. Но в лавке так тихо, как и было. Повернулся, смотрю — мой Ибрагим в уголок забрался и медленно, как сытый купец, откусывает то лаваш, то баранину и спокойно приникает к чаше. Машаллах! Я тогда, на свою голову, кусок халвы ему подсунул. С жадностью проглотил: джам, джам, пальцы облизал и крошки с пола поднял. С тех пор — эйвах! — при слове «халва» дрожит. Позвал я хамала, велел домой бежать за служанкой Айшей. Принеслась старая, дух не может перевести: «Что? Что случилось?!» — «Ничего, говорю, не случилось, вот прислужника себе взял». Посмотрела Айша на «прислужника» и сперва расхохоталась, затем браниться начала: «Эстек-пестек! Разве четырехлетний обязан кувшин поднимать?» Я молчал. Когда служанка живет в доме ровно столько, сколько тебе самому лет, она имеет право и ругаться. Но вот она устала, и я сказал: «Айша, не притворяйся злой, отведи Ибрагима в баню, найми терщика на четыре часа…» — «На четыре часа? Он и за два с твоего прислужника грязь вместе с кожей снимет!» — «…И пусть даже пылинки на нем не останется, — продолжаю я, будто не расслышав. — Пока будет мыться, купи одежду и на запас… только дешевую не бери, непрочная. Цирюльнику прикажи красиво обрить». Посмотрел на меня Ибрагим (О аллах! Как посмотрел! Одиннадцать лет прошло, а все помню) и говорит! «Ага Халил, мне не семь и не четыре, а ровно шесть лет вчера исполнилось».
   — Видишь, ага Халил, за твое доброе сердце, аллах послал тебе радость.
   — А что потом было? Ибрагим полюбил тебя и забыл родных?
   — Удостойте, эфенди чужеземцы, меня вниманием. Не сразу все пришло: семь месяцев откармливала его Айша. Затем пришлось новую одежду покупать, — красивый, высокий стал. Учителя, как уже сказал, не взял, сам учил. Айша жалела его, продолжала сама убирать. И тут в один из дней, как раз под пятницу, приходит в лавку чувячник и смиренно кланяется: «Да наградит тебя аллах! Помог ты нам, сына взял, — чуть с голоду не умер. Младших больше кормили… Сегодня решил, пора сына повидать, и еще… может, поможешь: три мангура очень нужны». Я дал пять мангуров и говорю: «Во славу аллаха, вот Ибрагим». Чувячник смотрит, потом обиженно говорит: «Я своего Ибрагима хочу видеть». — «А это чей?» — «Чей хочешь, ага, наверно, твой». Тут Ибрагим засмеялся: «Ага отец, это я». Чувячник от удивления слова не мог сказать, поклонился, ушел. Через пятницу опять заявился и сразу двадцать слов высыпал: «Я, ага Халил, за сыном пришел». — «Как за сыном? Жена твоя совсем мне его отдала». — «Меня не спросила. Мы бедные, за такого мальчика купец Селим много даст». — «А ты сколько хочешь?» — говорю, а сам чувствую: сердце сжалось. А чувячник взглядом Ибрагима оценивает, боится продешевить; наконец выдавливает из себя, как сок из граната: «Каждую пятницу по пять мангуров». Я обрадовался, хотя знал, что все берущие мальчиков в лавку три года не платят, лишь кормят не очень сытно и раз в год одежду старую дают. Схватил он пять мангуров, а в следующую пятницу приходит и говорит: «Все соседи-моседи смеются — за такого мальчика меньше шести мангуров нельзя брать». Еще через пятницу запросил семь. Я дал. Потом восемь — дал, девять — дал, десять — тоже дал. В одно из новолуний вдруг приходит и требует учить Ибрагима чувячному делу. Двенадцать, пятнадцать мангуров даю, а он и слушать не хочет: «Отдай сына!» Я рассердился, и он кричать начал. Народ сбежался. Чувячник руками машет, как дерево ветками, по голове себе колотит: «Аман! Аман! Сына не отдает! Любимого сына!»
   Тут мне умный купец Мустафа посоветовал: «Отдай, ага Халил; раз требует — не смеешь удерживать, кади все равно принудит отцу вернуть. Не срамись, а Ибрагима четки обратно приманят, четки — судьба!» — «Ну что ж, говорю, бери». А Ибрагим повалился в ноги, плачет: «Не отдавай, ага, я никуда не пойду!» Народ уговаривать стал: «Иди, Ибрагим, аллах повелевает отца слушаться». Чувячник, как лягушка, надулся, — никогда такого внимания к себе не видел, важно так сквозь зубы цедит: «Одежду всю отдай!» — «Какую одежду?..» — «Как какую? Я пять пятниц хожу, каждый раз новую на нем вижу. Заработанную, значит, отдай!» Тут я всем рассказал, как платил ему, а он нагло смеется: «Раз платил, значит выгодно было». Соседи сочувственно вздыхали; знали, какая выгода мне от маленького Ибрагима. Но какой кади поверит, что купец без выгоды столько мангуров швырял? Еще плохое подумает. Пришлось одежду отдать. Пересчитал чувячник одежду и говорит: «Одного пояса не хватает; сам видел, а сейчас нету». Напрасно Ибрагим клялся, что потерял. Чувячник кричать начал, что богатый купец обсчитать хочет бедного человека. Пять пар потребовал; пришлось дать. Увел он плачущего Ибрагима, а я три ночи не спал; и матери моей жалко его, и Айша плачет. Эйвах! Уж я думал, может, пойти мне к чувячнику — предложить столько, сколько захочет, чтобы совсем отдал мне Ибрагима. Очень противно было, но вижу, идти придется, по барашку скучаю. Ради избавления от желтых мыслей стал записывать все, что видел и слышал в светлые дни моих путешествий. Но… не будем затягивать, расскажу к случаю. Все же надо сейчас завязать узелок на нитке памяти. Во имя улыбчивого дива потянем за собою притчу, похожую на правду, и правду, похожую на притчу. Первая пятница без Ибрагима напоминала понедельник. Тут мать воспользовалась моим отчаянием и невесту мне нашла. Заметьте, эфенди, я начинаю разматывать клубок воспоминаний… Пока женился, пока… Об этом потом расскажу. В одно из счастливых утр, только я открыл лавку, вбегает Ибрагим. Вбегает? Здесь уместнее сказать: врывается! Аллах! Оборванный, грязный, избитый, худой! Сразу согласился кусок лаваша с сыром скушать. Я забыл, что брезглив, обнимаю его, спрашиваю, а он от слез говорить не может. Я хамала за Айшей послал. Прибежала, плачет, целует грязного ягненка, потом, не медля ни пол-базарного часа, схватила и в баню повела, — там четырех часов, поклялась, было мало. Я от нетерпения четки считать принялся — одни пересчитаю, брошу, другие беру, не разбираю, дорогие или дешевые. На сороковой сбился, снова с первой начал. Вдруг приходит чувячник, быстро оглядел лавку и смиренно просит, чтобы обратно я Ибрагима взял. Я так раскричался, что он к дверям отошел и оттуда умоляет за десять мангуров в каждое новолуние взять. Я еще громче кричу, что и даром не возьму, уже другого за два мангура нашел. Испугался чувячник и умолять принялся: он тоже на два мангура согласен. «Только сейчас возьми и два полнолуния прячь, чтобы не увидели…» Чувствую, что от радости сердце широким стало, и не обратил внимания на просьбу — спрятать, только потом догадался, в чем тут хитрость была. Думаю об одном: лишь бы Ибрагим с Айшей не вовремя не пришли. А чувячник все умоляет. Тогда я сказал. «Возьму, но с условием. Приведи Ибрагима». Тут чувячник испуганно заморгал: «Ибрагим вчера убежал, думали, к ага Халилу, все о нем плакал. О аллах, где же этот сын собаки? Неужели вправду утопился, как обещал?» Я тут позвал свидетелей. Умный купец Мустафа тоже пришел. Я заставил чувячника поклясться на коране, что он отказывается от Ибрагима, уступая мне его навсегда за сто пиастров. Все случилось, как предвидел купец. Чувячник схватил монеты, поклялся на коране и выбежал как сумасшедший.
   — А ты не выведал, почему чувячник столько вреда сыну причинил? — поинтересовался Ростом.
   — Видит небо, в тот же вечер узнал. Счастливый Ибрагим страшное рассказал: чувячник всем хвастал, что у него сын подобен луне в первый день ее рождения, читает коран как ученый и богатые одежды носит. Тогда один торговец невольниками предложил продать ему Ибрагима за триста пиастров. Чувячник хотел четыреста. Торговались три дня. Тогда чувячник предложил торговцу зайти в мою лавку и посмотреть товар. Увидя Ибрагима, торговец сразу согласился на триста семьдесят пять. От радости чувячник все открыл своей жене: «Видишь, дочь ишачки, аллах послал тебе умного мужа. О, теперь мы богаты! Теперь я тоже ага!» Жена притворилась обрадованной, а когда наутро чувячник ушел, захватив с собою семьдесят пиастров, полученных в задаток, вымазала лицо Ибрагима сажей, нарядила в старое платье и велела укрыться в сарае — на тот случай, если искать будут. А второго сына, очень похожего на Ибрагима, немного умыла, одела в новую одежду Ибрагима, — остальную чувячник продал, хоть она молила, чтобы второму оставил, — и научила, когда придет торговец, прикинуться сумасшедшим, показать ему язык и тут же зад, не считаясь с тишиной… Так и случилось. Торговец, увидев мальчика, изумился: в лавке он ему показался выше и красивее. Тут же мальчик показал ему язык и зад, не считаясь с тишиной. Торговец охнул, тогда мальчик от себя сделал подарок: струйкой провел круг и заблеял. И снова показал то и это. Торговец завопил: «Где твой проклятый муж?! Он меня обманул, другого подсунул! Какой купец сумасшедшего захочет держать?» Мать стала упрашивать не сердиться, ибо «все от аллаха!» Мальчик в детстве упал на камень вниз головой. Но купец извлек выгоду, ибо покупатели смеялись над глупцом и не скупились на монеты. «Ему уже шесть лет, а у него ни голова, ни зад не растут». Тут мальчик решил, что как раз время, и снова не посчитался с тишиной и в придачу, высунув язык, замычал. Торговец выскочил из лачуги и побежал ко мне: «Где мальчик?! — „Как где? Чувячник забрал“. — „Почему меньше ростом стал?“ — „Без желания аллаха“, отвечаю, ни больше, ни меньше нельзя стать. А теперь та сторона — твоя, а эта — моя, и никогда не смей приходить в мою лавку». Торговец кинулся искать чувячника, найдя, выбил из него запах кожи и потребовал обратно семьдесят пиастров. Чувячник плакал, ударял себя кулаком в грудь и божился, что потерял их: «Аллах, аллах! Почему не понравился торговцу красивый Ибрагим?! И читать коран умеет, и писать…» Не дослушав, торговец заставил чувячника нюхать пыль улицы и, не обнаружив у него своих монет, поволок домой. Но лачуга оказалась запертой. Мать, предвидя ярость и торговца, и мужа, забрала всех детей и ушла к родственникам — арабам. Сама по крови тоже арабка. От пятницы до пятницы прибегал торговец к чувячнику. Но нет начала без конца. Пришло время каику торговца отплыть. Он еще раз тщательно обыскал всю лачугу, сарай и, не найдя пиастров, выбил пыль из чувячника и потащил его к кади. У торговца не было свидетелей, а чувячник клялся, что не только не брал, но даже не видел никаких пиастров.
   Торговец был хоть и мусульманин, но чужеземец и, по одежде видно, богатый, поэтому кади поверил чувячнику и взыскал с торговца за клевету пятьдесят пиастров в пользу сберегателя закона. Торговец завопил: он и так потерял семьдесят! Чувячник в свою очередь закричал, что чужеземец три раза издевался над ним, и вот он, чувячник, не может работать и семья его голодает. Кади сурово напомнил: «Один час правосудия дороже аллаху, чем семьдесят дней молитвы», прочел торговцу суру о милосердии Мухаммеда к бедным и тут же взыскал с торговца пять пиастров за побои, которые лишили бедняка заработка. Торговец выложил перед кади пятьдесят пять пиастров и, проклиная Стамбул, хотел удалиться, но кади задержал его и взыскал еще два пиастра за оскорбление города, в котором живет султан. Торговец, швырнув монеты, поспешил к выходу. Кади опять задержал его и взыскал еще один пиастр — за неучтивость к хранителю закона. Торговец осторожно положил пиастр перед кади и, вежливо кланяясь, попятился к дверям, а выскочив на улицу, не оглядываясь, побежал к пристани. Кади сурово посмотрел на чувячника, напомнил ему суру о гостеприимстве и взыскал с него в пользу стража закона три пиастра за грабеж чужеземца.