Страница:
Тэкле, не разбирая ни тропинок, ни ручьев, рванулась вниз. «Скорей, скорей туда! К царю сердца моего!..»
Иль хотя б твоею тенью стал,
Незнакомый навек с разлукою…"
Угрюмые камни, развороченные скалы, словно притаившиеся чудовища. Почему же ей вдруг стало так легко? И розовые отсветы легли на гибкие руки… На руки? А может, на крылья? Да, на крылья, опаленные огнем жизни.
Мертвенный синий свет заливал часовню ангелов, стерегущую вход в ущелье Кавтисхеви. В сводчатых воротах, почти незримая в зыбкой полумгле, появилась Тэкле. Взор ее устремлен в розовую высь, и выражение беспредельного счастья сметает с лица печать невыносимого страдания. Шелохнулась ветка, покатился камешек…
На рассвете прибежали в Кватахевский монастырь перепуганные пастухи. Они клялись настоятелю Трифилию, что озаренная луной и усеянная звездами царица Тэкле скользила по струям Кавтури, пока не растаяла, как видение, в дымчатой дали…
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
«Чей это замок сползает с угрюмой вершины? — дивился Шадиман. — Неужели мой? Почему же раньше не замечал кривизны стен? Нет, не мой это замок! Но тогда, значит, сосед у меня появился? Двойник! Начал подкрадываться, подрывать устои… Но кто он? Светлейший? Сиятельный? Все равно — следует от него избавиться, пока не поздно… Так кто же он, этот владелец неустойчивого замка? Неужели я? Но, в таком случае, кто тот, что вынудил князя Шадимана Барата спускаться ползком? Саакадзе? Одному не под силу. Князья? Допустим ли сговор азнаурского сословия с княжеством? Выходит, все допустимо, раз до самых основ докопались. Спасать! Спасать, что возможно!»
Свистнула нагайка. Шадиман, подскакивая на взмыленном коне, недоумевая, дотронулся до своего горла.
«Первый раз слышу, чтобы так хрипел человек. И уж совсем лишнее сердцу стучать, подобно копытам коня по мокрым скалам. И как могут глаза извергать пламя и одновременно сбивать его ледяным ливнем? И потом, почему я взмылен, подобно загнанному коню?»
Напрасно чубукчи предупреждал тревожным выкриком. Напрасно телохранители испуганно стремились, размахивая копьями, как-то приблизиться к грозному владетелю.
Где-то в туманах мчался всадник с высоко поднятой нагайкой.
Уже закрылись ворота замка, а Шадиману все еще мерещились прыгающие горы, шатающиеся леса и узкая, скользкая от ливней тропа, вьющаяся над мрачной пропастью, из глубин которой доносится зловещий гул. "Будто, — содрогался Шадиман, — настал день страшного суда и сотни злых духов, деля добычу, когтят их жертвы и ломают скалы… В сокровенных индийских писаниях, — мучительно напрягая память, припоминал Шадиман, — сказано: «Пока не услышишь, ты не можешь видеть. Пока не начнешь видеть, ты не можешь слышать. Видеть и слышать — вот вторая ступень». Но ведь я видел Кватахевский монастырь, заполненный владетелями и все же погруженный в могильную тишину. Слышал проклятия, и перед глазами стеной стоял неподвижный мрак, и во всем происходящем заключался неумолимый приговор: «Я, сиятельный держатель знамени Сабаратиано, никогда не поднимусь на третью ступень, — значит, не воплощу в себе силу княжеского сословия и не возведу его на четвертую ступень, где познается высшее блаженство — неделимая власть».
Невидящими глазами он обвел двор Марабдинского замка. Воздух был пропитан запахом какой-то прели, и сладковатая волна подкатывалась к сердцу, то учащенно бьющемуся, то словно погружающемуся в небытие. Рыцарской перчаткой он провел по лбу, силясь разгладить так внезапно появившиеся морщины, в которых дрожали капельки пота, и тщетно пытаясь овладеть собой. Он почему-то стал следить за нервно вздрагивающими боками красавца скакуна, которого оруженосцы никаким понуканием не могли поднять. Потом устало перевел взгляд на узорчатый каменный балкончик, нависший над парадным двором, и внезапно вспомнил о лимоне и долгих разговорах с ним. И, словно это было самым важным, спросил смотрителя замка: поворачивали ли слуги кадку, чтобы все листья равномерно освещались?
Поймав себя на вздорном занятии, засмеялся, вконец перепугав челядь. Неожиданно вслух спросил: «А что заслуживает внимания?» — и, отшвырнув нагайку, круто повернулся и вошел в замок.
Гулко отдавались под низкими сводами нетвердые шаги. Из всех углов выступали серые призраки, взмахивали бескровными руками и расплывались. В комнате «сто забот» на черно-белых квадратиках костяные фигурки потрясали сабельками и копьями размером в булавку. Карлики тоже осмеливались угрожать ему.
Войдя в опочивальню, он гневно задернул занавес из красного атласа с вышивкой гладью серебряными и золотыми нитями и, пораженный, попятился к алькову, сбив арабский поднос с плодами. Атлас отсвечивал кровью. Он отшвырнул ногой упругое яблоко, раздавил нежный персик и зло усмехнулся: «Все равно не собрать воедино то, что распалось, рассыпалось навек».
Упав в кресло, он протянул к камину-бухари свои онемевшие ноги, беспрестанно повторяя: «Сагубари!.. Сагубари!.. Сагубари!..»
Весенняя теплынь! В узкое окно льются радужные лучи, но князь видит лишь угрюмые отблески огня.
«А что такое Сагубари? Да, это овраг возле Тбилиси. Там я перевел дух, скрываясь в кустарнике, где журчал голубой родник. Голубой? Не отражались ли в воде крылья ангела ущелья? В Кватахевском храме сторожил вход серафим с ослепительно-белым мечом. Почему шестикрылый не поразил властителя злых духов, Зураба Эристави Арагвского? А кого я видел еще в храме из многих, кто присутствовал там? Никого! Живые души удалились, остались мертвые маски. Больше ничего не припомнить, значит, ничего и не было! Что же со мной самим, выронившим из железной десницы поводья судьбы! Сагубари! Там божья коровка вползала на камень, скатывалась и опять карабкалась наверх. Падать легче. Падая, звезды вспыхивают огнем, снежинки образуют пушистый ковер, сердца разбиваются, как светильник. Это хорошо! А что плохо?!»
Он вновь побрел по пустынному замку, вглядываясь в вещи и не узнавая их. "Откуда такой мрачный зал? И это для встреч с друзьями? С какими друзьями? Где они? Почему никто из князей не подошел ко мне в храме, не выразил сочувствия? А по какому случаю сочувствие? По случаю позора?!. Нет, нет, совсем другое…
Вот на стене роги, они висят на цепочках… Цепочки… цепи… Где цепи, там пленники… Позор не случаен! Погиб царь Луарсаб, и при чем роги Марабды? Если б в то злосчастное время не уговорил Луарсаба предстать перед «львом Ирана», то этот кровожадный Сефевид растерзал бы мою Марабду, а заодно и меня. А не потому ли уговорил я «богоравного» залезть в пасть «тени аллаха на земле», что так было угодно Георгию Саакадзе, нарушителю гармонии и золотых правил? Выходит, ему служил. Хоть и не ему прямо, но, воздвигая укрепления на смежной земле, невольно и его логово оградил. Это может восхитить! А что — опечалить?
Дело старое, не стоит вновь выуживать из реки забвения. Гора не рак, не пятится. Георгий — мой непримиримый враг… и задушевный друг, несомненно… — подошел бы ко мне в храме, не убоялся ни князей, ни чертей! Но напрасно старается, упустил возможность воцариться, и не вернуть ему ни звезд, ни снежинок, ни сердец. Но у него друзья: Русудан неповторимая, Хорешани рядом. Народом любим. А я? Неразумно истину в скорлупе скрывать. Я позабыт князьями, даже не поддержали. А черти никогда не дружили со мной, я для них скучный упрямец. Но Шадиманы не падают. Да, еще одно: кто же мой восприемник? Шакал над шакалами? Чем же он ослепил владетелей? Конечно, не блеском своего знамени, — мое сильнее, — а тем, что посулил избавить их от кахетинских князьков, зазнавшихся до потери совести. Но почему я сам не мог им обещать то же избавление? Не потому ли, что оно повлечет за собой провал всех планов Хосро-мирзы? Надо было уговорить владетелей ждать царевича, и тогда… А что тогда?"
В серокаменном переходе он невольно остановился перед фреской, изображающей красавицу в княжеском наряде, лукаво приглаживающую кавеби.
«Но кто она? У кого были такие губы, манящие, как заря?» Воспоминание всколыхнуло его, он вновь ощутил жар объятий, за которые не одарил прелестницу хотя бы частью своего сердца. Скупость, погасившая краски! Остался мираж: закружились огоньки Тбилиси и погасли во мгле лет. А сердце напоминает заброшенный караван-сарай, не задержалась в нем ни любовь, ни ненависть. Дрогнувшей рукой он провел по фреске, как по ране, и, круто повернувшись, схватился за рукоятку меча, будто вновь увидел перед собой враждебные призраки.
«А-а, любезный Джавахишвили! Доброжелательный Цицишвили! Победа! Кто еще мерещится мне? Внимайте же! Я мог, разумеется, посоветовать вам, как надо держать садовые ножи, чтобы избавиться от шипов телавских роз. Но вы и тогда бы не послушались. Шашлык хорош горячий, а вино холодное… Я предлагал, как видно, обратное: вино горячее, шашлык холодный. А сейчас не гремите доспехами! Вы говорите, а я не слышу, вы существуете, а я не вижу».
Шадиман, словно от чего-то спасаясь, сбежал по ступенькам в сад. И здесь все показалось ему чуждым, вывороченным наизнанку. «Всю жизнь деревья зелеными листьями радовали, — оказывается, притворялись, — черной сажей покрыты. Вот и цветы неживые. Все, все мертво! Возможно, и я… — нерешительно потрогал свое лицо, грудь, — нет, напрасно тревожусь. А может, лимон тоже мираж?»
И, влекомый какой-то неведомой силой, он вновь метнулся в свои покои и, тяжело дыша, обнял выхоленное им лимонное деревце. И вдруг судорога свела его руку, он с отвращением отшатнулся: упругий, налитый солнцем, лимон показался ему сморщенным лицом евнуха, изуродованным оспой.
"Кто? Кто подменил? — Он хотел крикнуть, позвать чубукчи, но махнул рукой. — Мои мысли — вот кто! Сейчас надо тщательно следить за мыслями, чтобы самого меня не подменили. А может, я уже не «змеиный» князь, а «черепаший», и только не заметил перевоплощения? Он прищелкнул языком от нахлынувшего веселья и стал лихорадочно рыться в ларце, разбрасывая бумаги.
В приоткрытую дверь осторожно просунул голову чубукчи и тотчас скрылся. Шадиман лежал на тахте, волосы всклокочены, борода спутана, лицо иссиня-меловое, свесившаяся рука сжимает послание, некогда полученное от Саакадзе. «Остерегайся шакала! — сдавленно повторил Шадиман. — Остерегайся шакала!»
Прикрыв дверь, чубукчи немного выждал и осторожно постучал. Он бы мог вбежать, как обычно, но знал: князь никогда не простит тому, кто стал свидетелем его слабости.
— Князь князей! — выкрикнул еще за дверью чубукчи. — Скоростной гонец! Слово должен сказать!
— Войди, перепуганный заяц! От кого гонец?
Когда чубукчи вошел, Шадиман уже сидел, облокотясь на бархатную мутаку, волосы его были приглажены и аккуратная борода, курчавясь, отливала шелком. Чубукчи мысленно перекрестился:
— Светлый князь! Гонец-грек из Батуми! Следом едут сиятельный Заза с женой, красивой гречанкой, и двумя маленькими князьями. Потом сиятельный Ило без жены, но с тремя большими сундуками, и прекрасная княжна Магдана с черной кисеей на плечах, приколотой эмалевым барсом. Гонец-грек от самого Константинополя сопровождает путников из дома Бараташвили. Послание от Моурави князь Заза везет.
Шадиман вскочил с такой живостью, словно сбросил тяжелый груз терзаний:
— Тебя что, каджи за язык схватили? Сразу о послании должен был объявить! Позови цирюльника, банщика, приготовь зеленую куладжу!.. Гонец пусть отдохнет. Постой! Прикажи дружинникам выстроиться на квадратном дворе, осматривать буду! Должны с почетом встретить наследников знамени Сабаратиано. Постой! Вели немедля выкрасить в светлую краску покои князей. Пусть прислужницы подберут для гречанки шелковые одеяла, шали, парчовые мандили!
Внезапное возвращение молодых Барата словно пробудило Шадимана. Он мгновенно преобразился: «Почему не отдать раз в жизни дань малодушию? Будем считать его трамплином для прыжка в будущее… При чем здесь трамплин? Ах, да, гречанка — жена сына, грек сопровождает стадо Барата! Трамплин! Так говорят греки. Нет, буду думать как грузин: закат красив лишь в описании певцов, а восход там, где кипучая борьба, где поединок страстей».
Уже солнце, дробя кровавые лучи, скатывалось за кромку горных лесов, погружая ущелье в трепетную полумглу. На квадратном дворе марабдинцы, переминаясь с ноги на ногу, ждали владетеля: прошел слух что он сам с собой разговаривает и потерял достоинство.
Внезапно копья звякнули и застыли. По каменной лесенке величественно спускался князь Шадиман Бараташвили, как всегда, властный, с насмешливой улыбкой на выхоленном лице и со старательно расчесанной бородой, окропленной персидским благовонием.
Долго в тиши ночи Шадиман то оценивал свой разговор с гонцом-греком, те обдумывал послание царю Теймуразу. «Не так-то легко сокрушить Эристави Арагвского, узурпатора. Необходимы веские доказательства, иначе шакал легко убедит Теймураза, что доношу на него, обуреваемый жаждой мести».
Едва забрезжил рассвет, Шадиман погнал марабдинцев: одного за Варданом Мудрым, другого — к Фирану Амилахвари, которому решил поручить встретить в Батуми своих наследников и препроводить в Марабду.
"…не надеюсь я на шакала, посягнувшего на Орби, — писал Шадиман, — еще пленит моих сыновей. Особенно за Магдану опасаюсь, не попасть бы ослушнице в западню. Не верю прошлым уверениям изворотливого арагвинца, ибо тот, кто любит дочь, не покушается на жизнь отца; а тот, кто покушается, с удовольствием опозорит дочь. А тебе никогда не следует забывать, как в ночь кровавого разгула в Метехи погиб твой брат Андукапар, у которого хватило глупости бодаться с шакалом и не хватило ума забодать его. Но… минувшее предадим забвению.
Итак, рассчитываю на твою княжескую честь. Гонец, присланный сыновьями, уверяет, что по совету Георгия Саакадзе молодые князья нигде не открывали своего подлинного имени и звания. Незаметно проводи их в Марабдинский замок. Тбилиси следует миновать ночью. Переправьтесь через Куру, не доезжая Рустави. Надеюсь, шакал недолго будет преграждать князю Шадиману путь в стольный город Картли. Да озарится вновь славой удел богоматери!"
Разослав гонцов, Шадиман погрузился в глубокую думу: «Не настал ли срок для огненного сигнала? Все отнимает царь Теймураз у картлийцев ради насыщения любимой им Кахети. Не сегодня, так завтра в замки князей напустит сборщиков. Это ли не позор?! Запустят жадную длань кахетинские князья в сундуки картлийских владетелей. Они, видите ли, разорены шахом Аббасом! А мы что, обогащены? Мой друг Георгий Саакадзе прав: цари слепы! Вот Теймураз — не расшатывает ли сам устои картлийского трона? Для кого? Для шакала старается! А разве не в моей власти снять с глаз царя повязку? Как смею не замечать угрозу для картлийской короны? Куда девалась моя зоркость? Выходит, я тоже ослеп? Нет, пока не уничтожу Зураба, не смею предаваться разочарованию. К светлым высотам тропа еще круче!»
Шадиман твердо обмакнул гусиное перо в киноварь.
Прошел день, а Шадиман все писал, отшлифовывая слова, как алмазы. Он не поскупился на краски, рисуя действия Зураба Эристави как вреднейшие для царствования Теймураза Первого в Картли. И торжественно закончил:
«Я старый придворный династии Багратиони, и для меня воцарение не богоравных подобно ране в самом сердце. Еще продолжу прерванное слово. А ты утверди прямое и изгони кривое».
Сначала чубукчи и слушать не хотел Вардана Мудрого:
— Как можно будить князя князей, если всю ночь не смыкал глаз?
— Почему бодрствовал светлый князь?
— Это не твое дело, купец! Может, веселился.
— Может. Но мне гонец сказал: «Не медли, купец!» Потому и тороплюсь.
Бросив на Вардана взгляд, который выражал: «Поспеть бы тебе на чертов базар!» — чубукчи нехотя направился в покои князя.
Прошло более трех часов, убыточных, как гнилой товар. Наконец чубукчи ввел Вардана в покои, где дымилась бронзовая курильница. Возжигая ароматические смолы, Шадиман стремился скрыть в фиолетовой дымке свое потемневшее лицо.
Он сидел спиной к свету, в парадной куладже, нанизывая на пальцы фамильные перстни. Но сколько князь ни старался, ему не удалось скрыть от зоркого глаза купце следы пережитого.
Вардан заметил и морщинки на промассажированном лице и седые нити в подкрашенных волосах.
— Ты что, Вардан, так пристально меня рассматриваешь? Я не бархат.
— Привык, светлый князь, — Вардан отвесил низкий поклон, — видеть в тебе источник неиссякаемой мудрости.
— Так, по-твоему, я кто: вода или материя?
— Первая — дорогой товар в пустыне; вторая — дешевый товар в городе.
— Выходит, я много стою. — Шадиман, смеясь, поднес перстень-печатку к глазам, словно в первый раз видел змею, обвившуюся вокруг меча. — Говори, сколько.
«Нет, не столько, сколько раньше стоил, — мысленно усмехнулся Вардан. — Разве в Метехи так со мною вел разговор?» Но вслух он принялся расхваливать цветущий вид князя: недаром майдан верит, что золото никогда от непогоды не тускнеет. А если пыль налетит, можно платком смахнуть.
Приятное волнение охватило Шадимана: «Значит, майдан верит в мое возвращение!» Но он равнодушно стал разглядывать кольца на своих пальцах.
— Что будешь делать, светлый князь, бог иногда тоже ошибается: на что человеку крысы, блохи и другая нечисть?
— Это твои мысли, купец, или другой подсказал?
— Светлый князь, откуда мои? Азнаур Папуна так думает. Хотя и я вопрошаю: почему бог шакала создал? Моя Нуца клянется: «Не иначе как за грехи наши карает всевышний». А что более грешно: обмерить на полвершка покупателя или дать волю шакалу с людей целиком шкуру сдирать?
— О-о, Вардан! Видно, долго ты вблизи азнаура Папуна аршином время отмерял. — И вдруг вспомнился домик смотрителя царских конюшен, где он, Шадиман, провел веселый вечер с Папуна — мастером метких сравнений и неоспоримых истин.
Что-то защемило в сердце. Почему не внял предупреждениям Георгия Саакадзе? Был всесильным, мог уничтожить стаю шакалов, а допустил одного честь мою, как шкуру, содрать.
— Да, Вардан, пожалуй, лучше бы бог на Картли полчища крыс навел, чем ниспослал такого Зураба. Правы хевсуры: он кровь пьет, как воду!
И опять Вардану пришло на ум, что перед ним не тот князь Шадиман, всесильный, который в Метехи сам не ощущал разницы между злодейством и милосердием. Что же так изменило «змеиного»? Железная воля Георгия Саакадзе или предательская сущность князей? Но вслух он почтительно проговорил:
— Парчовые слова, светлый князь, изволил с полки ума и благородства снять. Полагали, Зураб Эристави для Ананури богом предназначен, а он всю Картли в свое седло превратил. Светлый князь, майдан, узнав, что в Марабду еду, приказал умолять тебя помочь нашей беде. Сам посуди, какой город может жить без торговли? А майдан сейчас похож на медный кувшин с вдавленным боком, потому вместо звона только стон подает.
— Значит, майдан определил: лучше змей, чем шакал?
— Светлый князь, — разве майдан осмелится тебя с ползучим сравнивать! Бог да поразит воющего! Но если так ты соизволил шутить, то не рассердись, если вновь об азнауре Папуна упомяну. Раз такое за праздничней скатерью сказал: «Э-э, „барсы“, подымите чаши за змея, ибо он по мудрости своей посодействовал Еве и Адаму, и они удачно избавились от скучного рая». А что натворил «шакал»? Черту помог князей наплодить? А сейчас заодно с сатаной взбалтывает Картли. Поэтому майдан в Тбилиси похож на мутный уксус.
— Ты убежден, купец, что все точно надо повторить, что изрекает твой Папуна?
— Светлый князь, не убежден. Только азнаур не про Мухран-батони и не про Ксанского Эристави или подобных им светлых князей думал. А разве «шакал» не князь? Или Квели Церетели, или Магаладзе? Светлый князь, помоги майдану, нет торговли, один стон на больших весах.
— Я так и замыслил, Вардан. Но я ведь не Георгий Саакадзе, в торговле плохо разбираюсь. Одно понимаю: купили два князя виноградник, один из них решил отгородиться, другой возликовал, ибо один забор стал двоим служить. Так и я: решил за себя арагвинцу отплатить, а пользу и майдан извлечет. Вот почему тебя, Вардан, вызвал: необходимо царю Теймуразу тайное послание доставить. Понял? Поезжай как будто с товаром…
— Не безопасно, светлый князь, майдан вмешивать: если царь оптом передаст Зурабу тайну, всех злой дух Базалети уничтожит. Другой способ есть.
— Менее рискованный?
— Более удачный.
— Говори! — В голосе Шадимана звучала насмешка.
— Один азнаур, кахетинец, часто к Зурабу от царя скачет. Со мною в дружбе, ибо я всегда забываю взять у него монеты за купленный товар, иногда сам предлагаю в рассрочку атлас на платье жене или бархат на праздничную куладжу.
— А в каких случаях предлагаешь сам?
— Когда хочу установить — какому товару под стать мысли царя, царицы или царевны Дареджан.
— А на что тебе то, что не тянет гиря?
— Мне, правда, такой товар ни к чему, но Георгию Саакадзе пригодится, — с достоинством ответил Вардан. — В прошлый приезд такое поведал телавский азнаур: "Зураб Эристави жену к себе просит пожаловать, а царевна клянется, что лишь только имеретинского царевича любит, и, пусть Зураб хоть цаги собственные проглотит, не поедет к нему. И в придачу азнаур тихо довесок подкинул: князь Зураб давно в Телави не заглядывал. Князья Северной и Южной Кахети требуют, чтобы подать для них в Картли собрал. А «шакал»… — Вардан поперхнулся, — только князь Арагвский боится картлийских владетелей беспокоить, а больше взять не с кого. Азнауры, кто хоть чуть побогаче, так добро запрятали, что без помощи Моурави и сами не сыщут, а с того, кто, кроме шиша, ничего на весы не может бросить, что возьмешь? На майдане тоже по примеру азнауров поступают: бархат на лучшее время прячут, а на персидской кисее кривой мелик как муха на смоле: ни взлететь, ни провалиться. Иной раз за день и абаза не соберет.
Внезапно Шадиман вновь почувствовал, что его одолевает скука. Мелкие треволнения майдана как бы напоминали, что арена и его деятельности сузилась до размера монетки, да еще фальшивой. И, подавляя зевоту, сухо спросил:
— Значит, за своего азнаура ручаешься?
— Еще как ручаюсь, — встрепенулся Вардан, — иначе не стоило бы затягивать разговор. — И подумал: «похожий на гнилую нитку, которой дыру в сердце не заштопаешь». — Азнаур потихоньку клянется, что он сам на стороне Саакадзе, в угоду царевне Дареджан ненавидит Зураба и признает имеретинского царевича, потому тайком и доставляет любовные письма то в Кутаиси, то в Телави.
Шадиман бесстрастно слушал купца, внутренне удивляясь силе чувств Нестан-Дареджан и Александра Имеретинского, одержимых бесом любви. «Неужели счастье в том, что для двоих исчезает мир мрачных мистерий и они целиком поддаются соблазну рокового обмана? Нет, нет и нет! Счастье в подчинении душ, в обуздании противников, в борьбе за первенство на арене жизни». И он обернулся к подернутому сероватым сумраком окну, словно хотел рассмотреть участников кровавого маскарада и среди них себя в змеином обличий.
Решительно приблизив к себе ларец, Шадиман достал запечатанный свиток.
— Я такое думаю, светлый князь, — невозмутимо продолжал Вардан, — если немного марчили вручить азнауру, — жаловался — нуждается, а царь давно ничего не дает… Заверну в шелковый платок твое послание, приложу пять звонких и пообещаю: если в руки царю передаст, еще десять доплачу.
— А как проверишь? У венценосца осведомишься?
— Почему так? На образе азнаур за монеты поклянется. И ломать крест не станет; серная вода уместна в бане, а не в день страшного суда.
— Возьми двадцать марчили, зачем тебе тратиться? А если по действиям Теймураза увижу, что мое послание он получил, тебя вознагражу за находчивость и азнаура за верность кресту. Дело, Вардан, общее — видишь, какое время настало?
Предчувствием новых катастроф была охвачена вся Картли. Таинственное исчезновение Тэкле породило слухи, то нелепые, то граничащие с истиной, в равной степени взбудоражившие замки и лачуги, дома и хижины. Все стало казаться зыбким, невесомым, созданным игрой воображения. Одних картлийцев невольно охватил испуг, переходящий в ужас, другие пьянели от торжества, порожденного злорадством. Собирались толпы, гудели, до исступления спорили.
— Тише! Не кричите, люди! Пусть думают, царица Тэкле исчезла!
— Пусть князья трясутся на своих мягких ложах!
— Кто сказал, царица растворилась в облаках? Не святая! Где-то укрыли! Что-то замышляют!
— Не иначе как Трифилий руку приложил.
— Непременно так. Искать надо в монастыре святой Нины. Там все женские горести.
— Хо-хо, ищи форель в кизиловнике! Нет, здесь игра Мухран-батони.
— И Ксанских Эристави не следует забывать.
— Теперь ждите Саакадзе. Воздвигайте выше стены.
— Не поможет. Багдад брал.
— Слава пресвятой деве, скоро наш Моурави прибудет!
— Кто мог думать! Церковь нарочно делает вид, что непричастна!
— Многие Базалети вспомнят.
— Святая метехская богородица, сохрани и покров учини кроткой царице Тэкле.
— О-о, что происходит? Почему неумолчно бьют в колокола?
Свистнула нагайка. Шадиман, подскакивая на взмыленном коне, недоумевая, дотронулся до своего горла.
«Первый раз слышу, чтобы так хрипел человек. И уж совсем лишнее сердцу стучать, подобно копытам коня по мокрым скалам. И как могут глаза извергать пламя и одновременно сбивать его ледяным ливнем? И потом, почему я взмылен, подобно загнанному коню?»
Напрасно чубукчи предупреждал тревожным выкриком. Напрасно телохранители испуганно стремились, размахивая копьями, как-то приблизиться к грозному владетелю.
Где-то в туманах мчался всадник с высоко поднятой нагайкой.
Уже закрылись ворота замка, а Шадиману все еще мерещились прыгающие горы, шатающиеся леса и узкая, скользкая от ливней тропа, вьющаяся над мрачной пропастью, из глубин которой доносится зловещий гул. "Будто, — содрогался Шадиман, — настал день страшного суда и сотни злых духов, деля добычу, когтят их жертвы и ломают скалы… В сокровенных индийских писаниях, — мучительно напрягая память, припоминал Шадиман, — сказано: «Пока не услышишь, ты не можешь видеть. Пока не начнешь видеть, ты не можешь слышать. Видеть и слышать — вот вторая ступень». Но ведь я видел Кватахевский монастырь, заполненный владетелями и все же погруженный в могильную тишину. Слышал проклятия, и перед глазами стеной стоял неподвижный мрак, и во всем происходящем заключался неумолимый приговор: «Я, сиятельный держатель знамени Сабаратиано, никогда не поднимусь на третью ступень, — значит, не воплощу в себе силу княжеского сословия и не возведу его на четвертую ступень, где познается высшее блаженство — неделимая власть».
Невидящими глазами он обвел двор Марабдинского замка. Воздух был пропитан запахом какой-то прели, и сладковатая волна подкатывалась к сердцу, то учащенно бьющемуся, то словно погружающемуся в небытие. Рыцарской перчаткой он провел по лбу, силясь разгладить так внезапно появившиеся морщины, в которых дрожали капельки пота, и тщетно пытаясь овладеть собой. Он почему-то стал следить за нервно вздрагивающими боками красавца скакуна, которого оруженосцы никаким понуканием не могли поднять. Потом устало перевел взгляд на узорчатый каменный балкончик, нависший над парадным двором, и внезапно вспомнил о лимоне и долгих разговорах с ним. И, словно это было самым важным, спросил смотрителя замка: поворачивали ли слуги кадку, чтобы все листья равномерно освещались?
Поймав себя на вздорном занятии, засмеялся, вконец перепугав челядь. Неожиданно вслух спросил: «А что заслуживает внимания?» — и, отшвырнув нагайку, круто повернулся и вошел в замок.
Гулко отдавались под низкими сводами нетвердые шаги. Из всех углов выступали серые призраки, взмахивали бескровными руками и расплывались. В комнате «сто забот» на черно-белых квадратиках костяные фигурки потрясали сабельками и копьями размером в булавку. Карлики тоже осмеливались угрожать ему.
Войдя в опочивальню, он гневно задернул занавес из красного атласа с вышивкой гладью серебряными и золотыми нитями и, пораженный, попятился к алькову, сбив арабский поднос с плодами. Атлас отсвечивал кровью. Он отшвырнул ногой упругое яблоко, раздавил нежный персик и зло усмехнулся: «Все равно не собрать воедино то, что распалось, рассыпалось навек».
Упав в кресло, он протянул к камину-бухари свои онемевшие ноги, беспрестанно повторяя: «Сагубари!.. Сагубари!.. Сагубари!..»
Весенняя теплынь! В узкое окно льются радужные лучи, но князь видит лишь угрюмые отблески огня.
«А что такое Сагубари? Да, это овраг возле Тбилиси. Там я перевел дух, скрываясь в кустарнике, где журчал голубой родник. Голубой? Не отражались ли в воде крылья ангела ущелья? В Кватахевском храме сторожил вход серафим с ослепительно-белым мечом. Почему шестикрылый не поразил властителя злых духов, Зураба Эристави Арагвского? А кого я видел еще в храме из многих, кто присутствовал там? Никого! Живые души удалились, остались мертвые маски. Больше ничего не припомнить, значит, ничего и не было! Что же со мной самим, выронившим из железной десницы поводья судьбы! Сагубари! Там божья коровка вползала на камень, скатывалась и опять карабкалась наверх. Падать легче. Падая, звезды вспыхивают огнем, снежинки образуют пушистый ковер, сердца разбиваются, как светильник. Это хорошо! А что плохо?!»
Он вновь побрел по пустынному замку, вглядываясь в вещи и не узнавая их. "Откуда такой мрачный зал? И это для встреч с друзьями? С какими друзьями? Где они? Почему никто из князей не подошел ко мне в храме, не выразил сочувствия? А по какому случаю сочувствие? По случаю позора?!. Нет, нет, совсем другое…
Вот на стене роги, они висят на цепочках… Цепочки… цепи… Где цепи, там пленники… Позор не случаен! Погиб царь Луарсаб, и при чем роги Марабды? Если б в то злосчастное время не уговорил Луарсаба предстать перед «львом Ирана», то этот кровожадный Сефевид растерзал бы мою Марабду, а заодно и меня. А не потому ли уговорил я «богоравного» залезть в пасть «тени аллаха на земле», что так было угодно Георгию Саакадзе, нарушителю гармонии и золотых правил? Выходит, ему служил. Хоть и не ему прямо, но, воздвигая укрепления на смежной земле, невольно и его логово оградил. Это может восхитить! А что — опечалить?
Дело старое, не стоит вновь выуживать из реки забвения. Гора не рак, не пятится. Георгий — мой непримиримый враг… и задушевный друг, несомненно… — подошел бы ко мне в храме, не убоялся ни князей, ни чертей! Но напрасно старается, упустил возможность воцариться, и не вернуть ему ни звезд, ни снежинок, ни сердец. Но у него друзья: Русудан неповторимая, Хорешани рядом. Народом любим. А я? Неразумно истину в скорлупе скрывать. Я позабыт князьями, даже не поддержали. А черти никогда не дружили со мной, я для них скучный упрямец. Но Шадиманы не падают. Да, еще одно: кто же мой восприемник? Шакал над шакалами? Чем же он ослепил владетелей? Конечно, не блеском своего знамени, — мое сильнее, — а тем, что посулил избавить их от кахетинских князьков, зазнавшихся до потери совести. Но почему я сам не мог им обещать то же избавление? Не потому ли, что оно повлечет за собой провал всех планов Хосро-мирзы? Надо было уговорить владетелей ждать царевича, и тогда… А что тогда?"
В серокаменном переходе он невольно остановился перед фреской, изображающей красавицу в княжеском наряде, лукаво приглаживающую кавеби.
«Но кто она? У кого были такие губы, манящие, как заря?» Воспоминание всколыхнуло его, он вновь ощутил жар объятий, за которые не одарил прелестницу хотя бы частью своего сердца. Скупость, погасившая краски! Остался мираж: закружились огоньки Тбилиси и погасли во мгле лет. А сердце напоминает заброшенный караван-сарай, не задержалась в нем ни любовь, ни ненависть. Дрогнувшей рукой он провел по фреске, как по ране, и, круто повернувшись, схватился за рукоятку меча, будто вновь увидел перед собой враждебные призраки.
«А-а, любезный Джавахишвили! Доброжелательный Цицишвили! Победа! Кто еще мерещится мне? Внимайте же! Я мог, разумеется, посоветовать вам, как надо держать садовые ножи, чтобы избавиться от шипов телавских роз. Но вы и тогда бы не послушались. Шашлык хорош горячий, а вино холодное… Я предлагал, как видно, обратное: вино горячее, шашлык холодный. А сейчас не гремите доспехами! Вы говорите, а я не слышу, вы существуете, а я не вижу».
Шадиман, словно от чего-то спасаясь, сбежал по ступенькам в сад. И здесь все показалось ему чуждым, вывороченным наизнанку. «Всю жизнь деревья зелеными листьями радовали, — оказывается, притворялись, — черной сажей покрыты. Вот и цветы неживые. Все, все мертво! Возможно, и я… — нерешительно потрогал свое лицо, грудь, — нет, напрасно тревожусь. А может, лимон тоже мираж?»
И, влекомый какой-то неведомой силой, он вновь метнулся в свои покои и, тяжело дыша, обнял выхоленное им лимонное деревце. И вдруг судорога свела его руку, он с отвращением отшатнулся: упругий, налитый солнцем, лимон показался ему сморщенным лицом евнуха, изуродованным оспой.
"Кто? Кто подменил? — Он хотел крикнуть, позвать чубукчи, но махнул рукой. — Мои мысли — вот кто! Сейчас надо тщательно следить за мыслями, чтобы самого меня не подменили. А может, я уже не «змеиный» князь, а «черепаший», и только не заметил перевоплощения? Он прищелкнул языком от нахлынувшего веселья и стал лихорадочно рыться в ларце, разбрасывая бумаги.
В приоткрытую дверь осторожно просунул голову чубукчи и тотчас скрылся. Шадиман лежал на тахте, волосы всклокочены, борода спутана, лицо иссиня-меловое, свесившаяся рука сжимает послание, некогда полученное от Саакадзе. «Остерегайся шакала! — сдавленно повторил Шадиман. — Остерегайся шакала!»
Прикрыв дверь, чубукчи немного выждал и осторожно постучал. Он бы мог вбежать, как обычно, но знал: князь никогда не простит тому, кто стал свидетелем его слабости.
— Князь князей! — выкрикнул еще за дверью чубукчи. — Скоростной гонец! Слово должен сказать!
— Войди, перепуганный заяц! От кого гонец?
Когда чубукчи вошел, Шадиман уже сидел, облокотясь на бархатную мутаку, волосы его были приглажены и аккуратная борода, курчавясь, отливала шелком. Чубукчи мысленно перекрестился:
— Светлый князь! Гонец-грек из Батуми! Следом едут сиятельный Заза с женой, красивой гречанкой, и двумя маленькими князьями. Потом сиятельный Ило без жены, но с тремя большими сундуками, и прекрасная княжна Магдана с черной кисеей на плечах, приколотой эмалевым барсом. Гонец-грек от самого Константинополя сопровождает путников из дома Бараташвили. Послание от Моурави князь Заза везет.
Шадиман вскочил с такой живостью, словно сбросил тяжелый груз терзаний:
— Тебя что, каджи за язык схватили? Сразу о послании должен был объявить! Позови цирюльника, банщика, приготовь зеленую куладжу!.. Гонец пусть отдохнет. Постой! Прикажи дружинникам выстроиться на квадратном дворе, осматривать буду! Должны с почетом встретить наследников знамени Сабаратиано. Постой! Вели немедля выкрасить в светлую краску покои князей. Пусть прислужницы подберут для гречанки шелковые одеяла, шали, парчовые мандили!
Внезапное возвращение молодых Барата словно пробудило Шадимана. Он мгновенно преобразился: «Почему не отдать раз в жизни дань малодушию? Будем считать его трамплином для прыжка в будущее… При чем здесь трамплин? Ах, да, гречанка — жена сына, грек сопровождает стадо Барата! Трамплин! Так говорят греки. Нет, буду думать как грузин: закат красив лишь в описании певцов, а восход там, где кипучая борьба, где поединок страстей».
Уже солнце, дробя кровавые лучи, скатывалось за кромку горных лесов, погружая ущелье в трепетную полумглу. На квадратном дворе марабдинцы, переминаясь с ноги на ногу, ждали владетеля: прошел слух что он сам с собой разговаривает и потерял достоинство.
Внезапно копья звякнули и застыли. По каменной лесенке величественно спускался князь Шадиман Бараташвили, как всегда, властный, с насмешливой улыбкой на выхоленном лице и со старательно расчесанной бородой, окропленной персидским благовонием.
Долго в тиши ночи Шадиман то оценивал свой разговор с гонцом-греком, те обдумывал послание царю Теймуразу. «Не так-то легко сокрушить Эристави Арагвского, узурпатора. Необходимы веские доказательства, иначе шакал легко убедит Теймураза, что доношу на него, обуреваемый жаждой мести».
Едва забрезжил рассвет, Шадиман погнал марабдинцев: одного за Варданом Мудрым, другого — к Фирану Амилахвари, которому решил поручить встретить в Батуми своих наследников и препроводить в Марабду.
"…не надеюсь я на шакала, посягнувшего на Орби, — писал Шадиман, — еще пленит моих сыновей. Особенно за Магдану опасаюсь, не попасть бы ослушнице в западню. Не верю прошлым уверениям изворотливого арагвинца, ибо тот, кто любит дочь, не покушается на жизнь отца; а тот, кто покушается, с удовольствием опозорит дочь. А тебе никогда не следует забывать, как в ночь кровавого разгула в Метехи погиб твой брат Андукапар, у которого хватило глупости бодаться с шакалом и не хватило ума забодать его. Но… минувшее предадим забвению.
Итак, рассчитываю на твою княжескую честь. Гонец, присланный сыновьями, уверяет, что по совету Георгия Саакадзе молодые князья нигде не открывали своего подлинного имени и звания. Незаметно проводи их в Марабдинский замок. Тбилиси следует миновать ночью. Переправьтесь через Куру, не доезжая Рустави. Надеюсь, шакал недолго будет преграждать князю Шадиману путь в стольный город Картли. Да озарится вновь славой удел богоматери!"
Разослав гонцов, Шадиман погрузился в глубокую думу: «Не настал ли срок для огненного сигнала? Все отнимает царь Теймураз у картлийцев ради насыщения любимой им Кахети. Не сегодня, так завтра в замки князей напустит сборщиков. Это ли не позор?! Запустят жадную длань кахетинские князья в сундуки картлийских владетелей. Они, видите ли, разорены шахом Аббасом! А мы что, обогащены? Мой друг Георгий Саакадзе прав: цари слепы! Вот Теймураз — не расшатывает ли сам устои картлийского трона? Для кого? Для шакала старается! А разве не в моей власти снять с глаз царя повязку? Как смею не замечать угрозу для картлийской короны? Куда девалась моя зоркость? Выходит, я тоже ослеп? Нет, пока не уничтожу Зураба, не смею предаваться разочарованию. К светлым высотам тропа еще круче!»
Шадиман твердо обмакнул гусиное перо в киноварь.
Прошел день, а Шадиман все писал, отшлифовывая слова, как алмазы. Он не поскупился на краски, рисуя действия Зураба Эристави как вреднейшие для царствования Теймураза Первого в Картли. И торжественно закончил:
«Я старый придворный династии Багратиони, и для меня воцарение не богоравных подобно ране в самом сердце. Еще продолжу прерванное слово. А ты утверди прямое и изгони кривое».
Сначала чубукчи и слушать не хотел Вардана Мудрого:
— Как можно будить князя князей, если всю ночь не смыкал глаз?
— Почему бодрствовал светлый князь?
— Это не твое дело, купец! Может, веселился.
— Может. Но мне гонец сказал: «Не медли, купец!» Потому и тороплюсь.
Бросив на Вардана взгляд, который выражал: «Поспеть бы тебе на чертов базар!» — чубукчи нехотя направился в покои князя.
Прошло более трех часов, убыточных, как гнилой товар. Наконец чубукчи ввел Вардана в покои, где дымилась бронзовая курильница. Возжигая ароматические смолы, Шадиман стремился скрыть в фиолетовой дымке свое потемневшее лицо.
Он сидел спиной к свету, в парадной куладже, нанизывая на пальцы фамильные перстни. Но сколько князь ни старался, ему не удалось скрыть от зоркого глаза купце следы пережитого.
Вардан заметил и морщинки на промассажированном лице и седые нити в подкрашенных волосах.
— Ты что, Вардан, так пристально меня рассматриваешь? Я не бархат.
— Привык, светлый князь, — Вардан отвесил низкий поклон, — видеть в тебе источник неиссякаемой мудрости.
— Так, по-твоему, я кто: вода или материя?
— Первая — дорогой товар в пустыне; вторая — дешевый товар в городе.
— Выходит, я много стою. — Шадиман, смеясь, поднес перстень-печатку к глазам, словно в первый раз видел змею, обвившуюся вокруг меча. — Говори, сколько.
«Нет, не столько, сколько раньше стоил, — мысленно усмехнулся Вардан. — Разве в Метехи так со мною вел разговор?» Но вслух он принялся расхваливать цветущий вид князя: недаром майдан верит, что золото никогда от непогоды не тускнеет. А если пыль налетит, можно платком смахнуть.
Приятное волнение охватило Шадимана: «Значит, майдан верит в мое возвращение!» Но он равнодушно стал разглядывать кольца на своих пальцах.
— Что будешь делать, светлый князь, бог иногда тоже ошибается: на что человеку крысы, блохи и другая нечисть?
— Это твои мысли, купец, или другой подсказал?
— Светлый князь, откуда мои? Азнаур Папуна так думает. Хотя и я вопрошаю: почему бог шакала создал? Моя Нуца клянется: «Не иначе как за грехи наши карает всевышний». А что более грешно: обмерить на полвершка покупателя или дать волю шакалу с людей целиком шкуру сдирать?
— О-о, Вардан! Видно, долго ты вблизи азнаура Папуна аршином время отмерял. — И вдруг вспомнился домик смотрителя царских конюшен, где он, Шадиман, провел веселый вечер с Папуна — мастером метких сравнений и неоспоримых истин.
Что-то защемило в сердце. Почему не внял предупреждениям Георгия Саакадзе? Был всесильным, мог уничтожить стаю шакалов, а допустил одного честь мою, как шкуру, содрать.
— Да, Вардан, пожалуй, лучше бы бог на Картли полчища крыс навел, чем ниспослал такого Зураба. Правы хевсуры: он кровь пьет, как воду!
И опять Вардану пришло на ум, что перед ним не тот князь Шадиман, всесильный, который в Метехи сам не ощущал разницы между злодейством и милосердием. Что же так изменило «змеиного»? Железная воля Георгия Саакадзе или предательская сущность князей? Но вслух он почтительно проговорил:
— Парчовые слова, светлый князь, изволил с полки ума и благородства снять. Полагали, Зураб Эристави для Ананури богом предназначен, а он всю Картли в свое седло превратил. Светлый князь, майдан, узнав, что в Марабду еду, приказал умолять тебя помочь нашей беде. Сам посуди, какой город может жить без торговли? А майдан сейчас похож на медный кувшин с вдавленным боком, потому вместо звона только стон подает.
— Значит, майдан определил: лучше змей, чем шакал?
— Светлый князь, — разве майдан осмелится тебя с ползучим сравнивать! Бог да поразит воющего! Но если так ты соизволил шутить, то не рассердись, если вновь об азнауре Папуна упомяну. Раз такое за праздничней скатерью сказал: «Э-э, „барсы“, подымите чаши за змея, ибо он по мудрости своей посодействовал Еве и Адаму, и они удачно избавились от скучного рая». А что натворил «шакал»? Черту помог князей наплодить? А сейчас заодно с сатаной взбалтывает Картли. Поэтому майдан в Тбилиси похож на мутный уксус.
— Ты убежден, купец, что все точно надо повторить, что изрекает твой Папуна?
— Светлый князь, не убежден. Только азнаур не про Мухран-батони и не про Ксанского Эристави или подобных им светлых князей думал. А разве «шакал» не князь? Или Квели Церетели, или Магаладзе? Светлый князь, помоги майдану, нет торговли, один стон на больших весах.
— Я так и замыслил, Вардан. Но я ведь не Георгий Саакадзе, в торговле плохо разбираюсь. Одно понимаю: купили два князя виноградник, один из них решил отгородиться, другой возликовал, ибо один забор стал двоим служить. Так и я: решил за себя арагвинцу отплатить, а пользу и майдан извлечет. Вот почему тебя, Вардан, вызвал: необходимо царю Теймуразу тайное послание доставить. Понял? Поезжай как будто с товаром…
— Не безопасно, светлый князь, майдан вмешивать: если царь оптом передаст Зурабу тайну, всех злой дух Базалети уничтожит. Другой способ есть.
— Менее рискованный?
— Более удачный.
— Говори! — В голосе Шадимана звучала насмешка.
— Один азнаур, кахетинец, часто к Зурабу от царя скачет. Со мною в дружбе, ибо я всегда забываю взять у него монеты за купленный товар, иногда сам предлагаю в рассрочку атлас на платье жене или бархат на праздничную куладжу.
— А в каких случаях предлагаешь сам?
— Когда хочу установить — какому товару под стать мысли царя, царицы или царевны Дареджан.
— А на что тебе то, что не тянет гиря?
— Мне, правда, такой товар ни к чему, но Георгию Саакадзе пригодится, — с достоинством ответил Вардан. — В прошлый приезд такое поведал телавский азнаур: "Зураб Эристави жену к себе просит пожаловать, а царевна клянется, что лишь только имеретинского царевича любит, и, пусть Зураб хоть цаги собственные проглотит, не поедет к нему. И в придачу азнаур тихо довесок подкинул: князь Зураб давно в Телави не заглядывал. Князья Северной и Южной Кахети требуют, чтобы подать для них в Картли собрал. А «шакал»… — Вардан поперхнулся, — только князь Арагвский боится картлийских владетелей беспокоить, а больше взять не с кого. Азнауры, кто хоть чуть побогаче, так добро запрятали, что без помощи Моурави и сами не сыщут, а с того, кто, кроме шиша, ничего на весы не может бросить, что возьмешь? На майдане тоже по примеру азнауров поступают: бархат на лучшее время прячут, а на персидской кисее кривой мелик как муха на смоле: ни взлететь, ни провалиться. Иной раз за день и абаза не соберет.
Внезапно Шадиман вновь почувствовал, что его одолевает скука. Мелкие треволнения майдана как бы напоминали, что арена и его деятельности сузилась до размера монетки, да еще фальшивой. И, подавляя зевоту, сухо спросил:
— Значит, за своего азнаура ручаешься?
— Еще как ручаюсь, — встрепенулся Вардан, — иначе не стоило бы затягивать разговор. — И подумал: «похожий на гнилую нитку, которой дыру в сердце не заштопаешь». — Азнаур потихоньку клянется, что он сам на стороне Саакадзе, в угоду царевне Дареджан ненавидит Зураба и признает имеретинского царевича, потому тайком и доставляет любовные письма то в Кутаиси, то в Телави.
Шадиман бесстрастно слушал купца, внутренне удивляясь силе чувств Нестан-Дареджан и Александра Имеретинского, одержимых бесом любви. «Неужели счастье в том, что для двоих исчезает мир мрачных мистерий и они целиком поддаются соблазну рокового обмана? Нет, нет и нет! Счастье в подчинении душ, в обуздании противников, в борьбе за первенство на арене жизни». И он обернулся к подернутому сероватым сумраком окну, словно хотел рассмотреть участников кровавого маскарада и среди них себя в змеином обличий.
Решительно приблизив к себе ларец, Шадиман достал запечатанный свиток.
— Я такое думаю, светлый князь, — невозмутимо продолжал Вардан, — если немного марчили вручить азнауру, — жаловался — нуждается, а царь давно ничего не дает… Заверну в шелковый платок твое послание, приложу пять звонких и пообещаю: если в руки царю передаст, еще десять доплачу.
— А как проверишь? У венценосца осведомишься?
— Почему так? На образе азнаур за монеты поклянется. И ломать крест не станет; серная вода уместна в бане, а не в день страшного суда.
— Возьми двадцать марчили, зачем тебе тратиться? А если по действиям Теймураза увижу, что мое послание он получил, тебя вознагражу за находчивость и азнаура за верность кресту. Дело, Вардан, общее — видишь, какое время настало?
Предчувствием новых катастроф была охвачена вся Картли. Таинственное исчезновение Тэкле породило слухи, то нелепые, то граничащие с истиной, в равной степени взбудоражившие замки и лачуги, дома и хижины. Все стало казаться зыбким, невесомым, созданным игрой воображения. Одних картлийцев невольно охватил испуг, переходящий в ужас, другие пьянели от торжества, порожденного злорадством. Собирались толпы, гудели, до исступления спорили.
— Тише! Не кричите, люди! Пусть думают, царица Тэкле исчезла!
— Пусть князья трясутся на своих мягких ложах!
— Кто сказал, царица растворилась в облаках? Не святая! Где-то укрыли! Что-то замышляют!
— Не иначе как Трифилий руку приложил.
— Непременно так. Искать надо в монастыре святой Нины. Там все женские горести.
— Хо-хо, ищи форель в кизиловнике! Нет, здесь игра Мухран-батони.
— И Ксанских Эристави не следует забывать.
— Теперь ждите Саакадзе. Воздвигайте выше стены.
— Не поможет. Багдад брал.
— Слава пресвятой деве, скоро наш Моурави прибудет!
— Кто мог думать! Церковь нарочно делает вид, что непричастна!
— Многие Базалети вспомнят.
— Святая метехская богородица, сохрани и покров учини кроткой царице Тэкле.
— О-о, что происходит? Почему неумолчно бьют в колокола?