Страница:
Янычары, сипахи и топчу вызволят правду из подземного царства шайтана.
Пусть все во имя справедливости происходит открыто.
Нет аллаха кроме аллаха, и Мухаммед пророк его!
Так уж устроен «этот изменчивый мир»: тут он бесстрастно выявляет злодейство, там торжество.
Пирует в стольном Тбилиси Хосро-мирза — царь Ростом. Он одобряет звон позолоченных чар, столь не похожий на звон цепей.
Новое утро разбужено немилосердным ревом бори и громом даулов. Оно удивленно приподнимает над Токатом щит-солнце, оно нацеливает его еще холодные копья на площадь большой мечети, где надрывается глашатай, призывая столпившихся вокруг него токатцев не позднее чем завтра собраться здесь после второго намаза и выслушать огненные слова благородного Ваххаб-паши.
"Во имя аллаха, кто из жителей не беспомощен, — на площадь!
Во имя аллаха, кто укроется от призывов Ваххаб-паши, не будет более уважаем!
Во имя аллаха, янычары, сипахи и топчу — тоже на площадь!
Дети мужества и доброты — все на зов справедливости!"
Глухой гул прокатывается по площади. Он подобен тому подземному, который трясет землю, валит города, горы рушит на реки, образуя озера.
От этого гула дрожат окна в дворцовом доме вали. Хозрев-паша зеленеет от страха, но ярость пересиливает и он предает тысяче изощренных проклятий Ваххаб-пашу: «Ай-я, шайтан, ты один затеял спасти Непобедимого, но забыл про два огорчения: секиру палача и поцелуй смерти. Яваш! Посмотрим, кто сильнее: озлобленный безбунчужный Абу-Селим или закованный в цепи трехбунчужный „барс“! Есть одно оружие — память, оно оттачивает два: ятаган мести и копье возмездия. Эйваллах!»
Абу-Селим никода не забывал, что в войне с Ираном благодаря его, эфенди, доверчивости в игре с Моурав-ханом Турция потеряла Ереван, Эчмиадзин, Баязет, Маку, Назак, Кызыл-килис, Кагызман и обширные земли от реки Занга до Карс-Чайя.
А разве в последний год Абу-Селим не скрежетал зубами, встречая в Стамбуле грузин? Но он был вынужден молчать, ибо Мурад IV не преминул бы и ста таким эфенди перерезать горло за каплю крови своего любимца.
«Теперь срок, — решил верховный везир, — спустить с цепи Абу-Селима, дабы еще крепче посадить на цепь Моурав-пашу». — И глаза Хозрева самодовольно сузились. Его разбирал мелкий хохоток.
Он надел под кафтан тонкий дамасский панцирь с золотыми буквами изречения: «Ты, аллах наш. Порази начальника наших притеснителей!», допив чашечку кофе, облизнул языком губы и послал чухадара за Абу-Селимом.
Едва эфенди вошел в зал ковров и раздумий, Хозрев вкрадчиво заговорил:
— Пробуди, эфенди Абу-Селим, свою память. Не ты ли убегал, подобно одному зайцу, от двух и еще двух ловушек, расставленных тебе Моурав-ханом? Не забыл ли, как, изодранный, ползал в камышах Аракса, занозя пять и пять пальцев и еще один?
Хозрев захихикал. Абу-Селим побагровел, метнув взгляд, будто нож. Нет, ничего не забыл эфенди. Он постоянно ощущал свой позор, как ядро на шее. И звезда его померкла, ибо султан хотя из-за знатности и не предал его палачам, но отстранил от всех военных дел империи.
Чухадар накрепко закрыл окна, преграждая доступ шумам взбудораженного города, опустил ковры на двери, — по ту сторону их стояли в белоснежных бурнусах арабы с саблями наголо.
Везир и эфенди опустились на подушки, поджав под себя ноги; они ласково смотрели друг на друга.
Говорили всего два базарных часа…
Потом эфенди, сияя, покинул дворцовый дом вали и вновь вскочил на коня, нервно танцующего под чепраком, украшенным золотыми кистями на длинных шнурах.
«Видит шайтан, — злорадствовал Абу-Селим, — я выведаю, зачем Ваххаб сзывает правоверных на площадь волнения дураков и сдержанности умных».
Щит солнца достиг зенита, но холодный ветер, долетавший с дальних вершин, уносил тепло. Токатцы накидывали на плечи войлочные плащи, кстати, они оберегали от сабельных ударов.
Ваххаб-паша только что вернулся из орт, расположенных около восточных ворот. Его тайные действия принесли желанные плоды — брожение янычар усилилось. Орты Джебеджы, двадцать вторая и тридцать третья, оставались верными боевому Келиль-паше. Иззет-бей заверил Ваххаба, что латники придут по первому сигналу. Еще надежнее были орты Силяхтара — сорок четвертая и сорок седьмая. Янычар еле сдерживали, каждый из них вызывался покончить с Хозрев-пашой. Но неожиданно в стане верховного везира оказались бомбардиры орт Хумбараджы. Капудан Неджиб, восторженный поклонник Непобедимого, переметнулся к врагам. Он боялся гнева аллаха.
Минареты, как каменные персты, указывали на небо. Но Ваххаб-паша и без них не забывал об откровениях пророка. В суре корана «Изложенные» Мухаммед предупреждает: «Мы заставим неверных подчиниться наказанию страшному», но в суре «Клеветник» он обличает: «Горе всякому злословящему…», а в суре «Эль-Араф!» предостерегает: «Аллах запретил совершать постыдное и явно и тайно…»
Улицы Токата до краев наполнили толпы. Все стремятся куда-то, жадно ловят новые вести, одна фантастичнее другой. Появились гадальщики и предсказатели. Одни важно изрекают то, что вымыслили сами, другие, подстрекаемые муллами в белых чалмах, на все лады восхваляют Хозрев-пашу:
— Алла, он отразит от вас руку врагов-гяуров!
— Не верьте, правоверные! — кричит водонос, даром предлагая воду. — Моурав-паша хочет всех обогатить!
— Бей водоноса! — рычит рыжебородый, вытаскивая огромный нож из-за кожаного пояса. — Лей на землю воду смутьяна!
— Мясника бей! — кричат в толпе. — Он слуга шайтана! Все за Моурав-пашу!
— Да одержит победу Хозрев-паша! Защитим пять бунчуков!
— Бей! Ур-да-башина Моурав-паше, блеску трех бунчуков!
— Алла! Сюда!
— Мо-олчи, кёр оласы!
— Бей!
Сипахи Ваххаба с трудом ножнами ятаганов пробили ему дорогу. Туркоман изгибал голову и зло косил глазами.
Скакун словно понимал, что хозяин его дорожит и одной секундой. Пронзительно заржав, он вынес его на улицу Водоемов. И тут все гудело и двигалось. Кто-то швырял камни. Круги расходились по зеленоватой воде, отражавшей затуманенное ветром небо.
Навстречу Ваххаб-паше двигались в строгом строю янычары. Привстав на стременах, он рассмотрел значок орты: на красном шелке дымящийся мушкет.
«Откуда взялась здесь двадцать восьмая орта Окджу? — удивился паша. — Ее шатры в двух часах езды от Токата. И куда она направляется?»
Не доезжая до дома, Ваххаб-паша вновь услышал, шум. Кто-то понукал коней. Перекресток был запружен бурлящим народом, — там по две в ряд двигались медные пушки, скрипели колеса и щелкали бичи.
Мимо главной мечети шагали янычары орты поджигателей. На высоких шестах чернели железные коробки со смолой и шары из легко загорающейся материи.
Ваххаб-паша насторожился. Он пришпорил скакуна.
Скинув шлем, обтянутый белой кисеей, он прошел в свой дом, затененный платанами.
В «комнате приветствий» его уже ждал Абу-Селим-эфенди, как всегда подтянутый и нарядно одетый.
Ваххаб-паша скрыл свое неудовольствие при виде незваного гостя.
Обычно словоохотливый и веселый, сейчас Ваххаб был мрачен и молчалив. Эфенди, как бы не замечая настроения паши, полюбопытствовал, зачем глашатаи надрывают глотку.
Ваххаб-паша сухо ответил:
— Приди завтра после второго намаза, узнаешь.
— Свидетель Абубекр, мне незачем глотать пыль вместе с оборванцами. И так знаю, о чем станут говорить все доброжелатели Непобедимого. — Эфенди рассмеялся, и черные усы в стрелку запрыгали на его губе. — Кто еще, о Ваххаб, проявил доброту к Моурав-паше? Напрасно молчишь, благородный паша, аллаху угодное дело затеяли паши. Я решил тоже уговорить янычар умерить свою ярость и терпеливо выслушать бывшего слугу шаха Аббаса.
Паша молчал. Он смотрел на эфенди так, как смотрят на глиняную куклу.
Абу-Селим внимательно оглядел «комнату приветствий». В ней были и кальяны и фрукты.
— Где же твое гостеприимство, паша?
— Оно при мне, — ответил Ваххаб и велел вбежавшим на зов слугам подать кофе и плоды, придвинуть кальяны, установить на арабском столике нарды.
Он сам открыл доску и, зная, что недаром приполз этот прислужник отвратного Хозрева, велел слугам удалиться.
— Хорошо ли, эфенди, ты играешь? — усмехнулся Ваххаб. — Ибо нет большей досады, как неудачно затрачивать время. Эйвах, жизнь так коротка.
— О паша, сам аллах толкнул тебя спросить об этом. Я всегда играю на выигрыш!
— Неужели, зфенди, ты забыл, как обыграл тебя в Иране Непобедимый?
— Видит небо, не забыл и… решил отыграться.
— Чох якши! На что будем играть?
— Мудрость подсказывает играть на выигрыш. Если ты, паша, проиграешь, должен открыть тайну: зачем тебе завтра нужны толпы на площади.
— А если ты, эфенди, проиграешь?
— Скажу, зачем к тебе пришел!..
— Чох якши!
Паша подбросил кости…
А наутро слуги нашли Ваххаб-пашу с перерезанным горлом.
Ветер зверел, срываясь с возвышенностей Думанлы-Даг, гнал к Токату столбы пыли, словно хотел подпереть над городом безоблачное небо.
Пыль обрушивалась на улицы, придавая всему желтовато-серый оттенок, и искрилась в ярких лучах негреющего солнца.
Минуло время второго намаза, и муэззины сошли с минаретов. Токатцы из большой мечети высыпали на уже переполненную, сдержанно гудящую площадь.
Стояли стеной, тяжело дыша. От зданий южной стороны до священной стены колыхались тысячи голов в пестрых тюрбанах, в красных фесках с длинными синими кистями, в воинских шлемах с перьями.
Взоры янычар и горожан были обращены к черному плоскому камню, отсвечивающему стеклом. На нем должен был вот-вот появиться боевой паша Ваххаб, ценимый за неподкупность и доблесть.
Вдруг впереди раздались изумленные выкрики. Волнение охватило толпы. Шум нарастал, будто где-то вода размыла плотину и ринулась вперед. И с такой же внезапностью толпы смолкли и расступились.
В образовавшийся проход вошли усатые мрачные янычары свирепой Бекташи, девяносто девятой орты, вздымая заряженные мушкеты. Их значок — хищная черная птица на верхушке кипариса, таившая в себе угрозу, — прошелестел над площадью.
За сплоченными рядами янычар показались фанатичные дервиши с кулаками, сжатыми на груди.
— Керим аллах! — глухо проворчал старший.
— Гу! — отозвались остальные.
И сразу на ветру затрепыхалось огромное знамя белого цвета с вышитыми золотом изречениями из корана: «Дарую тебе победу, великую победу! Всесильный аллах вспомоществует тебе, о Мухаммед! Объяви радостную весть правоверным!»
Эту «радостную весть» объявить правоверным вознамерился Хозрев-паша. Если убор коня может придать величие всаднику, то верховный везир полностью использовал это. Златотканый чепрак, унизанный жемчугом, покрывал аравийского тонконогого коня с золотой бляхой на лбу. Кругом седла вилось серебро, и серебром же отливали широкие резные стремена.
Кичливо ехал, окруженный телохранителями, Хозрев-паша. На нем полыхал золотом длинный кафтан, подбитый соболями, с широкими рукавами, спускающимися до самых ног. Его дынеобразную голову венчал пышный головной убор из атласа, белой кисеи, золотой кисти и шнуров.
За Хозревом следовали паши — его сторонники — в богатых бархатных одеяниях и оранжевых сапогах. Затем свита в красных суконных кафтанах и шапках с черными перьями.
И в конце опять янычары девяносто девятой орты (с фитильными мушкетами), в красных сапогах, будто по колени в крови.
Доехав до середины площади, Хозрев-паша остановился и повелительно крикнул:
— Эфенди Абу-Селим, читай правоверным хатт-и-шериф султана Мурада, «средоточия вселенной»!
Взойдя на черный камень, Абу-Селим обвел площадь обжигающим взглядом, потом важно развернул якобы вчера полученный верховным везиром свиток со свисающими на шнурках поддельными зелеными печатями, и торжественно начал:
— «Я, по превосходству бесконечных милостей всевышнего и по величию чудес, совершенных благословением главы пророков, коему да будет поклонение великое, султан славных султанов, император могущественных императоров, раздаватель венцов государям, сидящим на тронах, тень аллаха на земле, служитель знаменитых городов Мекки и Медины…».
Затаив дыхание слушали воины и горожане. На лицах многих появилось выражение благочестия, в глазах у многих вспыхнули огоньки фанатизма, но те, что жались к стенам и воротам, угрюмо безмолвствовали.
Абу-Селим продолжал:
— «…покровитель и обладатель святого Иерусалима, государь трех великих городов: Константинополя, Адрианополя и Бруссы, равно как и Дамаска — запаха рая, Триполи, Сирии, Египта, знаменитого своею приятностию…»
Неспроста вписал в свиток Абу-Селим полный титул султана. Зачитывая его, он как бы усыплял османов, возвращая их в привычное лоно покорности и раболепия.
— «…всей Аравии, Греции, государств варварских, наконец, владетель множества крепостей, которых имена излишне было бы здесь исчислять и возвеличивать…»
Токатцы и воины с трепетом и восторгом вслушивались в слова их властелина, тени аллаха на земле. Они приподнимались на носки и вытягивали шеи. Но были и другие — те, что жались к стенам и воротам и угрюмо безмолвствовали.
— «…Я, прибежище справедливости и царь царей, средоточие победы, — внятно читал Абу-Селим, придавая и своему лицу выражение слепой преданности, — спрашиваю: Моурав-паша! Ты и твои гурджи! Что за предательство вы совершили? Вошли в тайный сговор с шахом Аббасом, дабы поровну разделить турецкую землю между Ираном и Гурджистаном. Собака из собак, Аббас в насмешку прислал в Стамбул доказательства. Ты и твои гурджи своими черными деяниями затмили свет очей моих, попрали народ Мухаммеда…»
Стало совсем тихо на площади. Кто-то подавленна вздыхал. Кто-то шептал проклятия. Хозрев-паша приложил палец к глазам и провел им по гриве коня, как бы стирая слезу. Абу-Селим вскинул руку, подобно карающему ангелу:
— "Ты и твои гурджи влили в душу мне, потомку Османа, отравленный шербет. Но, во имя аллаха, справедливого и милосердного, я, «средоточие вселенной», не забыл твои заслуги при усмирении Сирии и Эрзурума и потому отвожу от тебя и твоих гурджи железные колы и оказываю величайшую милость, повелевая моему верховному везиру Хозрев-паше отдать вас палачу и отсечь головы.
Так определил я, султан Мурад, тень аллаха на земле.
За измену заплатите жизнью!
Да свершится суд божий!"
Крики возмущения взметнулись над площадью. Вопли. Угрозы. Требования немедля привести гяуров-гурджи и тут же растерзать их на мелкие куски.
Муллы потрясали руками, извергая проклятия. Дервиши плевались и били себя кулаками в грудь. Янычары, бранясь, обнажили оружие. Горожане метались, словно ища кого-то. Неописуемое безумие охватило толпы…
— Жизнь за измену! А-а-лла-а!
— Бе-е-е-ей г-я-у-у-уро-ов!
Но некоторые из тех, кто прижимался к стенам и воротам, усомнились в подлинности хатт-и-шерифа. Они возвысили голос, они пытались протестовать.
И тогда Хозрев-паша дотронулся до золотой бляхи на лбу коня.
Тотчас с четырех сторон площадь большой мечети оцепили янычары Окджу, двадцать восьмой орты, взяв на изготовку мушкеты.
Со стороны улицы Водоемов забили пушки, разрезая для острастки воздух свистящими ядрами.
Разрядили мушкеты в воздух и янычары Бекташи, девяносто девятой орты.
Войсковые поджигатели высоко подняли шесты с коробками, в которых горела смола. Запылали на шестах матерчатые шары, и удушливый дым пополз по стенам. Вакханалия огня и дыма захлестнула Токат. Люди с блуждающими глазами затрепетали перед верховным везиром.
И тогда Хозрев-паша снисходительно дотронулся до белой кисеи, спускающейся с его роскошного головного убора. Натиск уродства должны были сменить звуки красоты.
На всех углах и перекрестках мгновенно зазвенели тысячи нежных, чарующих, волшебных колокольчиков Токата. Их мелодичный звон ширился, вырывался из клубов дыма, вторгался в души и пленял сердца.
Внезапно из-за завесы черного дыма появился Утешитель. Он шел, припадая на правую ногу и вздымая на перекрещенных палках колокольчики, в отблесках красноватого огня они тихо колебались и звенели сегодня не так, как всегда.
Сняв один колокольчик, Утешитель бросил его перед конем Хозрев-паши. Подбоченившись, верховный везир милостиво повелел подать ему эту вечную песню Токата и положил на желтоватую ладонь дар аллаха.
Но колокольчик безмолвствовал, он потемнел от дыма и при падении у него отскочил язычок.
Токатцы с ужасом смотрели на черный безмолвный колокольчик.
Пусть все во имя справедливости происходит открыто.
Нет аллаха кроме аллаха, и Мухаммед пророк его!
Так уж устроен «этот изменчивый мир»: тут он бесстрастно выявляет злодейство, там торжество.
Пирует в стольном Тбилиси Хосро-мирза — царь Ростом. Он одобряет звон позолоченных чар, столь не похожий на звон цепей.
Новое утро разбужено немилосердным ревом бори и громом даулов. Оно удивленно приподнимает над Токатом щит-солнце, оно нацеливает его еще холодные копья на площадь большой мечети, где надрывается глашатай, призывая столпившихся вокруг него токатцев не позднее чем завтра собраться здесь после второго намаза и выслушать огненные слова благородного Ваххаб-паши.
"Во имя аллаха, кто из жителей не беспомощен, — на площадь!
Во имя аллаха, кто укроется от призывов Ваххаб-паши, не будет более уважаем!
Во имя аллаха, янычары, сипахи и топчу — тоже на площадь!
Дети мужества и доброты — все на зов справедливости!"
Глухой гул прокатывается по площади. Он подобен тому подземному, который трясет землю, валит города, горы рушит на реки, образуя озера.
От этого гула дрожат окна в дворцовом доме вали. Хозрев-паша зеленеет от страха, но ярость пересиливает и он предает тысяче изощренных проклятий Ваххаб-пашу: «Ай-я, шайтан, ты один затеял спасти Непобедимого, но забыл про два огорчения: секиру палача и поцелуй смерти. Яваш! Посмотрим, кто сильнее: озлобленный безбунчужный Абу-Селим или закованный в цепи трехбунчужный „барс“! Есть одно оружие — память, оно оттачивает два: ятаган мести и копье возмездия. Эйваллах!»
Абу-Селим никода не забывал, что в войне с Ираном благодаря его, эфенди, доверчивости в игре с Моурав-ханом Турция потеряла Ереван, Эчмиадзин, Баязет, Маку, Назак, Кызыл-килис, Кагызман и обширные земли от реки Занга до Карс-Чайя.
А разве в последний год Абу-Селим не скрежетал зубами, встречая в Стамбуле грузин? Но он был вынужден молчать, ибо Мурад IV не преминул бы и ста таким эфенди перерезать горло за каплю крови своего любимца.
«Теперь срок, — решил верховный везир, — спустить с цепи Абу-Селима, дабы еще крепче посадить на цепь Моурав-пашу». — И глаза Хозрева самодовольно сузились. Его разбирал мелкий хохоток.
Он надел под кафтан тонкий дамасский панцирь с золотыми буквами изречения: «Ты, аллах наш. Порази начальника наших притеснителей!», допив чашечку кофе, облизнул языком губы и послал чухадара за Абу-Селимом.
Едва эфенди вошел в зал ковров и раздумий, Хозрев вкрадчиво заговорил:
— Пробуди, эфенди Абу-Селим, свою память. Не ты ли убегал, подобно одному зайцу, от двух и еще двух ловушек, расставленных тебе Моурав-ханом? Не забыл ли, как, изодранный, ползал в камышах Аракса, занозя пять и пять пальцев и еще один?
Хозрев захихикал. Абу-Селим побагровел, метнув взгляд, будто нож. Нет, ничего не забыл эфенди. Он постоянно ощущал свой позор, как ядро на шее. И звезда его померкла, ибо султан хотя из-за знатности и не предал его палачам, но отстранил от всех военных дел империи.
Чухадар накрепко закрыл окна, преграждая доступ шумам взбудораженного города, опустил ковры на двери, — по ту сторону их стояли в белоснежных бурнусах арабы с саблями наголо.
Везир и эфенди опустились на подушки, поджав под себя ноги; они ласково смотрели друг на друга.
Говорили всего два базарных часа…
Потом эфенди, сияя, покинул дворцовый дом вали и вновь вскочил на коня, нервно танцующего под чепраком, украшенным золотыми кистями на длинных шнурах.
«Видит шайтан, — злорадствовал Абу-Селим, — я выведаю, зачем Ваххаб сзывает правоверных на площадь волнения дураков и сдержанности умных».
Щит солнца достиг зенита, но холодный ветер, долетавший с дальних вершин, уносил тепло. Токатцы накидывали на плечи войлочные плащи, кстати, они оберегали от сабельных ударов.
Ваххаб-паша только что вернулся из орт, расположенных около восточных ворот. Его тайные действия принесли желанные плоды — брожение янычар усилилось. Орты Джебеджы, двадцать вторая и тридцать третья, оставались верными боевому Келиль-паше. Иззет-бей заверил Ваххаба, что латники придут по первому сигналу. Еще надежнее были орты Силяхтара — сорок четвертая и сорок седьмая. Янычар еле сдерживали, каждый из них вызывался покончить с Хозрев-пашой. Но неожиданно в стане верховного везира оказались бомбардиры орт Хумбараджы. Капудан Неджиб, восторженный поклонник Непобедимого, переметнулся к врагам. Он боялся гнева аллаха.
Минареты, как каменные персты, указывали на небо. Но Ваххаб-паша и без них не забывал об откровениях пророка. В суре корана «Изложенные» Мухаммед предупреждает: «Мы заставим неверных подчиниться наказанию страшному», но в суре «Клеветник» он обличает: «Горе всякому злословящему…», а в суре «Эль-Араф!» предостерегает: «Аллах запретил совершать постыдное и явно и тайно…»
Улицы Токата до краев наполнили толпы. Все стремятся куда-то, жадно ловят новые вести, одна фантастичнее другой. Появились гадальщики и предсказатели. Одни важно изрекают то, что вымыслили сами, другие, подстрекаемые муллами в белых чалмах, на все лады восхваляют Хозрев-пашу:
— Алла, он отразит от вас руку врагов-гяуров!
— Не верьте, правоверные! — кричит водонос, даром предлагая воду. — Моурав-паша хочет всех обогатить!
— Бей водоноса! — рычит рыжебородый, вытаскивая огромный нож из-за кожаного пояса. — Лей на землю воду смутьяна!
— Мясника бей! — кричат в толпе. — Он слуга шайтана! Все за Моурав-пашу!
— Да одержит победу Хозрев-паша! Защитим пять бунчуков!
— Бей! Ур-да-башина Моурав-паше, блеску трех бунчуков!
— Алла! Сюда!
— Мо-олчи, кёр оласы!
— Бей!
Сипахи Ваххаба с трудом ножнами ятаганов пробили ему дорогу. Туркоман изгибал голову и зло косил глазами.
Скакун словно понимал, что хозяин его дорожит и одной секундой. Пронзительно заржав, он вынес его на улицу Водоемов. И тут все гудело и двигалось. Кто-то швырял камни. Круги расходились по зеленоватой воде, отражавшей затуманенное ветром небо.
Навстречу Ваххаб-паше двигались в строгом строю янычары. Привстав на стременах, он рассмотрел значок орты: на красном шелке дымящийся мушкет.
«Откуда взялась здесь двадцать восьмая орта Окджу? — удивился паша. — Ее шатры в двух часах езды от Токата. И куда она направляется?»
Не доезжая до дома, Ваххаб-паша вновь услышал, шум. Кто-то понукал коней. Перекресток был запружен бурлящим народом, — там по две в ряд двигались медные пушки, скрипели колеса и щелкали бичи.
Мимо главной мечети шагали янычары орты поджигателей. На высоких шестах чернели железные коробки со смолой и шары из легко загорающейся материи.
Ваххаб-паша насторожился. Он пришпорил скакуна.
Скинув шлем, обтянутый белой кисеей, он прошел в свой дом, затененный платанами.
В «комнате приветствий» его уже ждал Абу-Селим-эфенди, как всегда подтянутый и нарядно одетый.
Ваххаб-паша скрыл свое неудовольствие при виде незваного гостя.
Обычно словоохотливый и веселый, сейчас Ваххаб был мрачен и молчалив. Эфенди, как бы не замечая настроения паши, полюбопытствовал, зачем глашатаи надрывают глотку.
Ваххаб-паша сухо ответил:
— Приди завтра после второго намаза, узнаешь.
— Свидетель Абубекр, мне незачем глотать пыль вместе с оборванцами. И так знаю, о чем станут говорить все доброжелатели Непобедимого. — Эфенди рассмеялся, и черные усы в стрелку запрыгали на его губе. — Кто еще, о Ваххаб, проявил доброту к Моурав-паше? Напрасно молчишь, благородный паша, аллаху угодное дело затеяли паши. Я решил тоже уговорить янычар умерить свою ярость и терпеливо выслушать бывшего слугу шаха Аббаса.
Паша молчал. Он смотрел на эфенди так, как смотрят на глиняную куклу.
Абу-Селим внимательно оглядел «комнату приветствий». В ней были и кальяны и фрукты.
— Где же твое гостеприимство, паша?
— Оно при мне, — ответил Ваххаб и велел вбежавшим на зов слугам подать кофе и плоды, придвинуть кальяны, установить на арабском столике нарды.
Он сам открыл доску и, зная, что недаром приполз этот прислужник отвратного Хозрева, велел слугам удалиться.
— Хорошо ли, эфенди, ты играешь? — усмехнулся Ваххаб. — Ибо нет большей досады, как неудачно затрачивать время. Эйвах, жизнь так коротка.
— О паша, сам аллах толкнул тебя спросить об этом. Я всегда играю на выигрыш!
— Неужели, зфенди, ты забыл, как обыграл тебя в Иране Непобедимый?
— Видит небо, не забыл и… решил отыграться.
— Чох якши! На что будем играть?
— Мудрость подсказывает играть на выигрыш. Если ты, паша, проиграешь, должен открыть тайну: зачем тебе завтра нужны толпы на площади.
— А если ты, эфенди, проиграешь?
— Скажу, зачем к тебе пришел!..
— Чох якши!
Паша подбросил кости…
А наутро слуги нашли Ваххаб-пашу с перерезанным горлом.
Ветер зверел, срываясь с возвышенностей Думанлы-Даг, гнал к Токату столбы пыли, словно хотел подпереть над городом безоблачное небо.
Пыль обрушивалась на улицы, придавая всему желтовато-серый оттенок, и искрилась в ярких лучах негреющего солнца.
Минуло время второго намаза, и муэззины сошли с минаретов. Токатцы из большой мечети высыпали на уже переполненную, сдержанно гудящую площадь.
Стояли стеной, тяжело дыша. От зданий южной стороны до священной стены колыхались тысячи голов в пестрых тюрбанах, в красных фесках с длинными синими кистями, в воинских шлемах с перьями.
Взоры янычар и горожан были обращены к черному плоскому камню, отсвечивающему стеклом. На нем должен был вот-вот появиться боевой паша Ваххаб, ценимый за неподкупность и доблесть.
Вдруг впереди раздались изумленные выкрики. Волнение охватило толпы. Шум нарастал, будто где-то вода размыла плотину и ринулась вперед. И с такой же внезапностью толпы смолкли и расступились.
В образовавшийся проход вошли усатые мрачные янычары свирепой Бекташи, девяносто девятой орты, вздымая заряженные мушкеты. Их значок — хищная черная птица на верхушке кипариса, таившая в себе угрозу, — прошелестел над площадью.
За сплоченными рядами янычар показались фанатичные дервиши с кулаками, сжатыми на груди.
— Керим аллах! — глухо проворчал старший.
— Гу! — отозвались остальные.
И сразу на ветру затрепыхалось огромное знамя белого цвета с вышитыми золотом изречениями из корана: «Дарую тебе победу, великую победу! Всесильный аллах вспомоществует тебе, о Мухаммед! Объяви радостную весть правоверным!»
Эту «радостную весть» объявить правоверным вознамерился Хозрев-паша. Если убор коня может придать величие всаднику, то верховный везир полностью использовал это. Златотканый чепрак, унизанный жемчугом, покрывал аравийского тонконогого коня с золотой бляхой на лбу. Кругом седла вилось серебро, и серебром же отливали широкие резные стремена.
Кичливо ехал, окруженный телохранителями, Хозрев-паша. На нем полыхал золотом длинный кафтан, подбитый соболями, с широкими рукавами, спускающимися до самых ног. Его дынеобразную голову венчал пышный головной убор из атласа, белой кисеи, золотой кисти и шнуров.
За Хозревом следовали паши — его сторонники — в богатых бархатных одеяниях и оранжевых сапогах. Затем свита в красных суконных кафтанах и шапках с черными перьями.
И в конце опять янычары девяносто девятой орты (с фитильными мушкетами), в красных сапогах, будто по колени в крови.
Доехав до середины площади, Хозрев-паша остановился и повелительно крикнул:
— Эфенди Абу-Селим, читай правоверным хатт-и-шериф султана Мурада, «средоточия вселенной»!
Взойдя на черный камень, Абу-Селим обвел площадь обжигающим взглядом, потом важно развернул якобы вчера полученный верховным везиром свиток со свисающими на шнурках поддельными зелеными печатями, и торжественно начал:
— «Я, по превосходству бесконечных милостей всевышнего и по величию чудес, совершенных благословением главы пророков, коему да будет поклонение великое, султан славных султанов, император могущественных императоров, раздаватель венцов государям, сидящим на тронах, тень аллаха на земле, служитель знаменитых городов Мекки и Медины…».
Затаив дыхание слушали воины и горожане. На лицах многих появилось выражение благочестия, в глазах у многих вспыхнули огоньки фанатизма, но те, что жались к стенам и воротам, угрюмо безмолвствовали.
Абу-Селим продолжал:
— «…покровитель и обладатель святого Иерусалима, государь трех великих городов: Константинополя, Адрианополя и Бруссы, равно как и Дамаска — запаха рая, Триполи, Сирии, Египта, знаменитого своею приятностию…»
Неспроста вписал в свиток Абу-Селим полный титул султана. Зачитывая его, он как бы усыплял османов, возвращая их в привычное лоно покорности и раболепия.
— «…всей Аравии, Греции, государств варварских, наконец, владетель множества крепостей, которых имена излишне было бы здесь исчислять и возвеличивать…»
Токатцы и воины с трепетом и восторгом вслушивались в слова их властелина, тени аллаха на земле. Они приподнимались на носки и вытягивали шеи. Но были и другие — те, что жались к стенам и воротам и угрюмо безмолвствовали.
— «…Я, прибежище справедливости и царь царей, средоточие победы, — внятно читал Абу-Селим, придавая и своему лицу выражение слепой преданности, — спрашиваю: Моурав-паша! Ты и твои гурджи! Что за предательство вы совершили? Вошли в тайный сговор с шахом Аббасом, дабы поровну разделить турецкую землю между Ираном и Гурджистаном. Собака из собак, Аббас в насмешку прислал в Стамбул доказательства. Ты и твои гурджи своими черными деяниями затмили свет очей моих, попрали народ Мухаммеда…»
Стало совсем тихо на площади. Кто-то подавленна вздыхал. Кто-то шептал проклятия. Хозрев-паша приложил палец к глазам и провел им по гриве коня, как бы стирая слезу. Абу-Селим вскинул руку, подобно карающему ангелу:
— "Ты и твои гурджи влили в душу мне, потомку Османа, отравленный шербет. Но, во имя аллаха, справедливого и милосердного, я, «средоточие вселенной», не забыл твои заслуги при усмирении Сирии и Эрзурума и потому отвожу от тебя и твоих гурджи железные колы и оказываю величайшую милость, повелевая моему верховному везиру Хозрев-паше отдать вас палачу и отсечь головы.
Так определил я, султан Мурад, тень аллаха на земле.
За измену заплатите жизнью!
Да свершится суд божий!"
Крики возмущения взметнулись над площадью. Вопли. Угрозы. Требования немедля привести гяуров-гурджи и тут же растерзать их на мелкие куски.
Муллы потрясали руками, извергая проклятия. Дервиши плевались и били себя кулаками в грудь. Янычары, бранясь, обнажили оружие. Горожане метались, словно ища кого-то. Неописуемое безумие охватило толпы…
— Жизнь за измену! А-а-лла-а!
— Бе-е-е-ей г-я-у-у-уро-ов!
Но некоторые из тех, кто прижимался к стенам и воротам, усомнились в подлинности хатт-и-шерифа. Они возвысили голос, они пытались протестовать.
И тогда Хозрев-паша дотронулся до золотой бляхи на лбу коня.
Тотчас с четырех сторон площадь большой мечети оцепили янычары Окджу, двадцать восьмой орты, взяв на изготовку мушкеты.
Со стороны улицы Водоемов забили пушки, разрезая для острастки воздух свистящими ядрами.
Разрядили мушкеты в воздух и янычары Бекташи, девяносто девятой орты.
Войсковые поджигатели высоко подняли шесты с коробками, в которых горела смола. Запылали на шестах матерчатые шары, и удушливый дым пополз по стенам. Вакханалия огня и дыма захлестнула Токат. Люди с блуждающими глазами затрепетали перед верховным везиром.
И тогда Хозрев-паша снисходительно дотронулся до белой кисеи, спускающейся с его роскошного головного убора. Натиск уродства должны были сменить звуки красоты.
На всех углах и перекрестках мгновенно зазвенели тысячи нежных, чарующих, волшебных колокольчиков Токата. Их мелодичный звон ширился, вырывался из клубов дыма, вторгался в души и пленял сердца.
Внезапно из-за завесы черного дыма появился Утешитель. Он шел, припадая на правую ногу и вздымая на перекрещенных палках колокольчики, в отблесках красноватого огня они тихо колебались и звенели сегодня не так, как всегда.
Сняв один колокольчик, Утешитель бросил его перед конем Хозрев-паши. Подбоченившись, верховный везир милостиво повелел подать ему эту вечную песню Токата и положил на желтоватую ладонь дар аллаха.
Но колокольчик безмолвствовал, он потемнел от дыма и при падении у него отскочил язычок.
Токатцы с ужасом смотрели на черный безмолвный колокольчик.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ
Если бы не этот золотистый камень с черными пятнами, напоминающими шкуру барса, Ибрагим считал бы свой вчерашний разговор жестоким бредом.
— Откуда у меня этот странный камень? — засмеялся палач. — Обломок скалы принадлежал Таяру, оружейнику из Эрзинджана. Он тайно приготовлял в нем порох и за то посажен, — палач поднял указательный палец, — на железный кол: вот так! Камень волшебный, он укрепляет силу руки.
Вскинув тяжелый молот, палач с размаху опустил его на камень. Застонало железо, но на пятнистом обломке скалы не появилось и трещинки. Удивленный Ибрагим спросил: почему мастер секиры пытается раздробить причудливое творение аллаха?
Палач отрицательно мотнул головой. Этот камень не раздробит и тысяча ифритов, а он, палач, только готовит руку к предстоящему утру казни. От двадцати ударов мускулы сами приобретают свойство меди, а снести одиннадцать голов нужно одинаково — обидеть кого-нибудь из гурджи опасно, они злопамятны и могут в другом мире напомнить палачу его неловкость.
Вспомнилось сейчас Ибрагиму, как, погладив камень, он отдернул руку. Почему? Осман свидетель, от пятнистого обломка исходило тепло и, что еще удивительнее, он будто шевельнулся…
Что мог подсказать обломок скалы, напоминавший шкуру барса? Ибрагим с отчаянием вновь стал умолять палача устроить Моурав-паше легкую смерть. А остальным? О, разве о них раздумье судьбы?
Палач пододвинул серебряное блюдо с кусками халвы. Ибрагим отшатнулся — от халвы исходил приторный запах крови. Дотронется ли когда-нибудь Ибрагим до любимого лакомства? Вряд ли! И тут он узрел нечто более отвратное: палач развеселился! Его смех напоминал вопль, его слова — хруст костей, его песня — скрежет пилы.
Ибрагим затрясся: «Хвост шайтана мелькнул перед моими глазами! О аллах, не покидай меня в час великого смятения!»
Палач осторожно опустил мягкую кисть в фарфоровую чашу, наполненную нежно благоухающей розовой краской, продолжая раскрашивать колыбель, выдолбленную из орехового дерева.
— Ты, улан, сейчас вспомнил аллаха! Да будет всемогущий над головой моего сына! А за твою доброту я спасу одного из гурджи, если… если…
Ибрагим торопливо вынул из атласного мешочка ястребиный клюв из янтаря и, с нарочитой торжественностью прочитав молитву: «О Мухаммед! О ты, который изглаживаешь затруднения», сам надел на шею новорожденного амулет, предохраняющий от дурного глаза.
Почему Ибрагим возлагал на этот амулет какие-то надежды, он и сам затруднился бы сказать. Палач, рассыпавшись в благодарностях, положил рядом с пятнистым камнем золотой самородок:
— Выбирай!
Ибрагим взял обломок скалы, сохранивший тепло жизни, и поспешил уйти.
Он знал, как надо разламывать и дерево, и железо, и камни, ибо был выучеником благородного четочника Халила.
Всего несколько ловких ударов киркой, и пятнистый камень раздроблен ровно на двенадцать кусочков. «О Мухаммед! Разве не на одиннадцать?» — «Нет, Ибрагим, на двенадцать! Или ты забыл того, который телом пал там, в стране гурджи, а душой сейчас вместе со всеми?» — «Не буду спорить с тобою, о Мухаммед! Пусть будет двенадцать, по числу имамов… по числу… тех, кто мечом и любовью пробил себе путь к вершине!..» — «О Ибрагим, как красиво ты сегодня думаешь!» — «Не хочу обманывать тебя, о Мухаммед! Эти мысли, как молитву, выразил улан Автандил, рассказывая о подвиге Даутбека там, у Базалетского озера!..»
Ибрагим выложил камешки в один ряд:
"Нет, я ничего не забуду из виденного и слышанного мною. Двенадцать пятнистых камней, любивших огонь солнца и воду земли, будут отточены священной рукой мастера и нанизаны на крепкую нить моим отцом ага Халилом. Нет, эти каменные четки, напоминающие шнуру барса, не для продажи. Они для воспламенения в человеке возвышенных чувств: Меч и Сердце!
Да прикоснутся к ним и нежные пальцы женщины, и благословенные пальцы мудрецов.
Пусть воспоминание о лавке четочника ага Халила будет подобным лавке чудес, где гнездится вероятное рядом с невероятным. Итак, переживут столетия одиннадцать и один! Неразлучные воины, познавшие величие высоты через глубину бездны".
В тот час, когда Ибрагим думал о создании небывалых четок, палач возбужденно откинул гулко звякнувшие засовы и распахнул окованную ржавым железом дверь. В неясной полумгле он рассмотрел желтоватые, слегка отечные лица узников.
Он деловито сообщил им, что наконец затянувшееся дело приближается к благополучному концу, после чего он будет праздновать рождение сына. Вся родня жены съедется. Младшие палачи Токата с нетерпением ждут приглашения.
Видя полное равнодушие грузин к столь важному событию, палач начал о другом:
— Улан Хозрев ночью опять стучался в мой дом. Умоляя во имя аллаха освободить вас, за это обещал поклясться на коране, что, как уже говорил, большое богатство передаст мне. Видит небо, ради сына освободил бы, только на что богатство без жизни? Разве первый везир Хозрев-паша не угостил бы меня пытками, приготовленными для вас? Нет, я отказал улану. Машаллах! Тогда он снова попросил передать вам амулеты, я снова отказал, ибо догадался — внутри яд. А если умрете без моей помощи — это будет несправедливо, я платы не получу. Пока улан огорченно думал, что делать, я сказал: «Пойду посоветуюсь с женой». Выслушав, жена немного рассердилась: «Ты должен сделать приятное улану, ибо неизвестно, был бы без его помощи наш сын нур топу? Придумай немедля, и взамен твоего дара пусть для нашего маленького даст священный амулет от злого языка».
Тут обрадованно вспомнил: я принял грузин по счету — одиннадцать, но пророк осчастливил меня святым числом: я нашел двенадцатого и за него получу большую награду от везира. Это будет, решил я, первый подарок нашему сыну. «Кисмет! — ответила жена, — раз пророк благосклонно преподнес тебе лишнего, не прельщайся земной наградой, пусть один из пленников останется жив, и тогда наш сын станет самым счастливым. Предложи амулетчику за хороший выкуп двенадцатого. Кисмет! Только аллах знает, почему как раз теперь родился у меня сын». Так сказала моя счастливая жена. Выбирай, Моурав-паша, кого хочешь, и я клянусь своим Хозревом, — спасибо улану, хорошее имя, — спрятать тобою избранного в моем доме, а после… помочь улану вместе с выбранным тобою бежать в Эрзурум.
Радость озарила лица «барсов». Автандил! Красавец Автандил вернется к бедной Русудан! Саакадзе с трудом достал закованной рукой последнюю ценность — алмазный перстень, окаймленный бирюзой, подарок шаха Аббаса, и отдал палачу:
— Если исполнишь обещание, твой сын вырастет честным и правоверным. Если обманешь, мертвый проберусь в твой дом и задушу его твоим же поясом.
Палач, задрожав, упал на колени, умоляя верить ему и не мстить за чужую вину. Ведь не исполни он повеление везира, с него самого сдерут шкуру, а другие палачи не так жалостливы, как он, и не захотят приблизить к истязаемому желанный конец. Пусть большой Моурав-паша спокойно выберет счастливца.
Острым взглядом окинул Саакадзе примолкших, но не согбенных друзей. Глаза задержались на Автандиле.
«Мой сын! Две жизни за жизнь его готов отдать, Русудан! Как обрадуется она! Но… я не совершу несправедливости». — С невероятным усилием отвел он взгляд от сына. «Папуна? Душа его шире, чем небо. Незачем его обижать, не уйдет, даже просил не расковывать его, хочет погибнуть раньше нас… Дато?.. Неповторимый Дато! Почти не изменился, глаза горят, уста молят о любви… Для Хорешани должен… Нет, зачем терять слова, не согласится… Может, Димитрий… полный чистого огня…»
— Мой Димитрий…
— Ты что, Георгий, шутишь?! — слегка побледнел Димитрий. — Смотри в другую сторону!
За поясом палача поблескивала секира. Она холодно и жестоко напоминала о том, что неотвратимо, что приближается с каждым мигом.
Саакадзе мучительно делал выбор: «Тогда Гиви…»
— Мой верный Гиви, ты…
— Напрасно не проси, Георгий, мне одному Хорешани доверяет Дато.
Матарс, уронив черную повязку с глаза, протягивал сжатые руки к удивленному Гиви.
Палач переступал с ноги на ногу. Он не торопил и, глядя на мрачный потолок, чему-то улыбался.
«Но почему взор опять устремлен на Автандила? Вот крикнуть это дорогое имя и спасти… — до боли прикусил себе губу Георгий. — Нет, слишком гордый… Пануш?.. Элизбар?.. Матарс?.. Эрасти!.. С малых лет вернее шашки мне служил, жизнь не колеблясь мне отдал…» — Стон от невыносимый душевной муки вырвался из груди Саакадзе.
Прижавшись к отцу, всхлипывал Бежан. Широко раскрытыми, полными ужаса глазами смотрел Эрасти в лицо Моурави. Точь-в-точь как много лет назад в Носте, когда гзири вывозили хлеб.
Секунды казались часами. Палач, поглаживая секиру, погрузился в безмятежные думы. Он знал: «Аллах не любит поспешности в таком деле».
— Откуда у меня этот странный камень? — засмеялся палач. — Обломок скалы принадлежал Таяру, оружейнику из Эрзинджана. Он тайно приготовлял в нем порох и за то посажен, — палач поднял указательный палец, — на железный кол: вот так! Камень волшебный, он укрепляет силу руки.
Вскинув тяжелый молот, палач с размаху опустил его на камень. Застонало железо, но на пятнистом обломке скалы не появилось и трещинки. Удивленный Ибрагим спросил: почему мастер секиры пытается раздробить причудливое творение аллаха?
Палач отрицательно мотнул головой. Этот камень не раздробит и тысяча ифритов, а он, палач, только готовит руку к предстоящему утру казни. От двадцати ударов мускулы сами приобретают свойство меди, а снести одиннадцать голов нужно одинаково — обидеть кого-нибудь из гурджи опасно, они злопамятны и могут в другом мире напомнить палачу его неловкость.
Вспомнилось сейчас Ибрагиму, как, погладив камень, он отдернул руку. Почему? Осман свидетель, от пятнистого обломка исходило тепло и, что еще удивительнее, он будто шевельнулся…
Что мог подсказать обломок скалы, напоминавший шкуру барса? Ибрагим с отчаянием вновь стал умолять палача устроить Моурав-паше легкую смерть. А остальным? О, разве о них раздумье судьбы?
Палач пододвинул серебряное блюдо с кусками халвы. Ибрагим отшатнулся — от халвы исходил приторный запах крови. Дотронется ли когда-нибудь Ибрагим до любимого лакомства? Вряд ли! И тут он узрел нечто более отвратное: палач развеселился! Его смех напоминал вопль, его слова — хруст костей, его песня — скрежет пилы.
Ибрагим затрясся: «Хвост шайтана мелькнул перед моими глазами! О аллах, не покидай меня в час великого смятения!»
Палач осторожно опустил мягкую кисть в фарфоровую чашу, наполненную нежно благоухающей розовой краской, продолжая раскрашивать колыбель, выдолбленную из орехового дерева.
— Ты, улан, сейчас вспомнил аллаха! Да будет всемогущий над головой моего сына! А за твою доброту я спасу одного из гурджи, если… если…
Ибрагим торопливо вынул из атласного мешочка ястребиный клюв из янтаря и, с нарочитой торжественностью прочитав молитву: «О Мухаммед! О ты, который изглаживаешь затруднения», сам надел на шею новорожденного амулет, предохраняющий от дурного глаза.
Почему Ибрагим возлагал на этот амулет какие-то надежды, он и сам затруднился бы сказать. Палач, рассыпавшись в благодарностях, положил рядом с пятнистым камнем золотой самородок:
— Выбирай!
Ибрагим взял обломок скалы, сохранивший тепло жизни, и поспешил уйти.
Он знал, как надо разламывать и дерево, и железо, и камни, ибо был выучеником благородного четочника Халила.
Всего несколько ловких ударов киркой, и пятнистый камень раздроблен ровно на двенадцать кусочков. «О Мухаммед! Разве не на одиннадцать?» — «Нет, Ибрагим, на двенадцать! Или ты забыл того, который телом пал там, в стране гурджи, а душой сейчас вместе со всеми?» — «Не буду спорить с тобою, о Мухаммед! Пусть будет двенадцать, по числу имамов… по числу… тех, кто мечом и любовью пробил себе путь к вершине!..» — «О Ибрагим, как красиво ты сегодня думаешь!» — «Не хочу обманывать тебя, о Мухаммед! Эти мысли, как молитву, выразил улан Автандил, рассказывая о подвиге Даутбека там, у Базалетского озера!..»
Ибрагим выложил камешки в один ряд:
"Нет, я ничего не забуду из виденного и слышанного мною. Двенадцать пятнистых камней, любивших огонь солнца и воду земли, будут отточены священной рукой мастера и нанизаны на крепкую нить моим отцом ага Халилом. Нет, эти каменные четки, напоминающие шнуру барса, не для продажи. Они для воспламенения в человеке возвышенных чувств: Меч и Сердце!
Да прикоснутся к ним и нежные пальцы женщины, и благословенные пальцы мудрецов.
Пусть воспоминание о лавке четочника ага Халила будет подобным лавке чудес, где гнездится вероятное рядом с невероятным. Итак, переживут столетия одиннадцать и один! Неразлучные воины, познавшие величие высоты через глубину бездны".
В тот час, когда Ибрагим думал о создании небывалых четок, палач возбужденно откинул гулко звякнувшие засовы и распахнул окованную ржавым железом дверь. В неясной полумгле он рассмотрел желтоватые, слегка отечные лица узников.
Он деловито сообщил им, что наконец затянувшееся дело приближается к благополучному концу, после чего он будет праздновать рождение сына. Вся родня жены съедется. Младшие палачи Токата с нетерпением ждут приглашения.
Видя полное равнодушие грузин к столь важному событию, палач начал о другом:
— Улан Хозрев ночью опять стучался в мой дом. Умоляя во имя аллаха освободить вас, за это обещал поклясться на коране, что, как уже говорил, большое богатство передаст мне. Видит небо, ради сына освободил бы, только на что богатство без жизни? Разве первый везир Хозрев-паша не угостил бы меня пытками, приготовленными для вас? Нет, я отказал улану. Машаллах! Тогда он снова попросил передать вам амулеты, я снова отказал, ибо догадался — внутри яд. А если умрете без моей помощи — это будет несправедливо, я платы не получу. Пока улан огорченно думал, что делать, я сказал: «Пойду посоветуюсь с женой». Выслушав, жена немного рассердилась: «Ты должен сделать приятное улану, ибо неизвестно, был бы без его помощи наш сын нур топу? Придумай немедля, и взамен твоего дара пусть для нашего маленького даст священный амулет от злого языка».
Тут обрадованно вспомнил: я принял грузин по счету — одиннадцать, но пророк осчастливил меня святым числом: я нашел двенадцатого и за него получу большую награду от везира. Это будет, решил я, первый подарок нашему сыну. «Кисмет! — ответила жена, — раз пророк благосклонно преподнес тебе лишнего, не прельщайся земной наградой, пусть один из пленников останется жив, и тогда наш сын станет самым счастливым. Предложи амулетчику за хороший выкуп двенадцатого. Кисмет! Только аллах знает, почему как раз теперь родился у меня сын». Так сказала моя счастливая жена. Выбирай, Моурав-паша, кого хочешь, и я клянусь своим Хозревом, — спасибо улану, хорошее имя, — спрятать тобою избранного в моем доме, а после… помочь улану вместе с выбранным тобою бежать в Эрзурум.
Радость озарила лица «барсов». Автандил! Красавец Автандил вернется к бедной Русудан! Саакадзе с трудом достал закованной рукой последнюю ценность — алмазный перстень, окаймленный бирюзой, подарок шаха Аббаса, и отдал палачу:
— Если исполнишь обещание, твой сын вырастет честным и правоверным. Если обманешь, мертвый проберусь в твой дом и задушу его твоим же поясом.
Палач, задрожав, упал на колени, умоляя верить ему и не мстить за чужую вину. Ведь не исполни он повеление везира, с него самого сдерут шкуру, а другие палачи не так жалостливы, как он, и не захотят приблизить к истязаемому желанный конец. Пусть большой Моурав-паша спокойно выберет счастливца.
Острым взглядом окинул Саакадзе примолкших, но не согбенных друзей. Глаза задержались на Автандиле.
«Мой сын! Две жизни за жизнь его готов отдать, Русудан! Как обрадуется она! Но… я не совершу несправедливости». — С невероятным усилием отвел он взгляд от сына. «Папуна? Душа его шире, чем небо. Незачем его обижать, не уйдет, даже просил не расковывать его, хочет погибнуть раньше нас… Дато?.. Неповторимый Дато! Почти не изменился, глаза горят, уста молят о любви… Для Хорешани должен… Нет, зачем терять слова, не согласится… Может, Димитрий… полный чистого огня…»
— Мой Димитрий…
— Ты что, Георгий, шутишь?! — слегка побледнел Димитрий. — Смотри в другую сторону!
За поясом палача поблескивала секира. Она холодно и жестоко напоминала о том, что неотвратимо, что приближается с каждым мигом.
Саакадзе мучительно делал выбор: «Тогда Гиви…»
— Мой верный Гиви, ты…
— Напрасно не проси, Георгий, мне одному Хорешани доверяет Дато.
Матарс, уронив черную повязку с глаза, протягивал сжатые руки к удивленному Гиви.
Палач переступал с ноги на ногу. Он не торопил и, глядя на мрачный потолок, чему-то улыбался.
«Но почему взор опять устремлен на Автандила? Вот крикнуть это дорогое имя и спасти… — до боли прикусил себе губу Георгий. — Нет, слишком гордый… Пануш?.. Элизбар?.. Матарс?.. Эрасти!.. С малых лет вернее шашки мне служил, жизнь не колеблясь мне отдал…» — Стон от невыносимый душевной муки вырвался из груди Саакадзе.
Прижавшись к отцу, всхлипывал Бежан. Широко раскрытыми, полными ужаса глазами смотрел Эрасти в лицо Моурави. Точь-в-точь как много лет назад в Носте, когда гзири вывозили хлеб.
Секунды казались часами. Палач, поглаживая секиру, погрузился в безмятежные думы. Он знал: «Аллах не любит поспешности в таком деле».