«Не любопытство ли гонит и пашей, — размышлял Арзан-Махмет, — в Мозаичный дворец? Нет! Необходимо быть настороже. Что угодно султану, должно быть угодно и приближенным, или… совсем неугодно… Лесть сильнее меча и дешевле меда, надо лишь сдобрить ее сладостью лепестков роз».
   Саакадзе знал цену излияниям князей и ханов; излияния пашей не отличались новизной: из-за лепестков роз проглядывали шипы. Но кто хочет победы, не должен устрашаться шипов.
   И двери Мозаичного дворца широко распахнулись. Ностевцы-телохранители склоняли копья перед знатными турками.
   Саакадзе с достоинством принимал выражение восхищения придворных по случаю милости, оказанной ему султаном, и в свою очередь использовал бесконечную нить замысловатых пожеланий во вкусе персидских дворцов. Он не сомневался, что этот предварительный разговор не более как через час станет известен верховному везиру, и поэтому не скупился на изощренную лесть.
   Саакадзе не ошибался. Однажды его совсем нежданно посетил осанистый Режап-паша, первый советник Дивана и управитель дел с чужеземными царствами. Он доброжелательно повел разговор о положении грузинских царств и как бы вскользь коснулся притязаний Ирана на морские рубежи Кавказа. Саакадзе осторожно прощупывал истинный смысл в речах главы иноземной политики и тоже как бы вскользь заметил, что Иран не охотник до морской воды, он скорее повернет из Картли-Кахети к склонам Эрзурума… Режап-паша тонко улыбнулся: Эрзурум — приманка не только для шаха Аббаса, но и для Георгия Саакадзе, — и решил посоветовать султану не замедлять снаряжение войска, предназначенного для войны с Персией.
   Посетил Моурави и Селиман-паша, хранитель вензеля султана. Небольшого роста, он, несмотря на тучность, отличался юркостью. Удачные доносы принесли Селиман-паше дворец вблизи Скутари и звание каймакам-паши. В отсутствие верховного везира он вершил делами Дивана.
   После долгих уверений — «Я перед тобой горсть пепла!», «Нет, я перед тобой щепотка земли!» — паша грузно опустился на бархатную подушку.
   Изучая лицо Саакадзе, Селиман-паша видел за его могучими плечами не переливы голубого ковра, а изломы грузинских гор, дымящиеся ущелья, открывающие доступ к желанным вершинам Кавказа. Негромко стуча красными четками, он сожалел, что еще стоит зима, — время, когда не начинают войны, и радовался, что по его совету верховный везир не приостановил явные и тайные приготовления Оттоманской империи, дабы с наступлением весны без промедления ринуться на шаха Аббаса. Кровожадный «лев» вновь нарушил торжественный ферман соглашения Ирана на мир с Турцией. Битва за Багдад и Диарбекир еще не кончена. Военные пути султана пролегали на Восток.
   Селиман-паша мысленно обдумывал, как опишет он верховному везиру свое впечатление о полководце грузин. Сейчас, как никогда, «падишаху вселенной» нужен именно этот полководец, глубоко познавший слабые и сильные стороны Ирана.
   Восторгаясь красотами Стамбула, Саакадзе охотно поддерживал разговор. Он говорил об индусских храмах и пустынях Луристана, о лагунах Колхиды и суровых хребтах Афганистана. Говорил о неотразимом красавце Рустеме, покорителе женских сердец, и о Карагезе — «Лысом великане», силаче и хитреце, атлете и герое, ловком пройдохе и похотливом плуте. Говорил о сине-белом фарфоре, привозимом на верблюдах из «Небесной империи», далекой страны Чин-Мачин, об удивительном даре хевсуров распознавать язык зверей, птиц и цветов. Не говорил он только о войске и войнах.
   Селиман-паша мысленно одобрил такой удачный ход Моурав-бека: «Но не дешево обойдется Стамбулу меч Непобедимого! Конечно, золото султана не жаль, — жаль, что попадет оно не в кисет каймакама».
   У ног Селимана-паши что-то звякнуло, он вздрогнул. Из-за ковра проказливо выглядывала обезьянка…

 
   И снова настойчив Саакадзе, снова хмурится Русудан.
   — Мой Георгий, разве неведомо тебе, что без подарков нельзя посещать гаремы? А где мы возьмем столько, сколько нужно для алчных жен везиров, пашей, да еще и для их многочисленных родных?
   Бегут слуги по разным комнатам, сзывая на совет. Спешат «барсы», собираются женщины. Все не на шутку встревожены. И если бы не Гиви, мрачное совещание прошло бы без единого проблеска.
   — Дорогой Георгий, — вздохнул Ростом, — без подарков нельзя! Приветствие жены Великого Моурави будет напоминать удар молота по пустой наковальне.
   — Или по пустым головам прожорливых жен пашей. Лучше не ездить. Сделаем вид, что в Исфахане так научились.
   — Полтора часа буду спрашивать мудрого Матарса, он откуда: из Ирана или Картли?
   — А ты что предлагаешь, длинноносый? — выкрикнул Гиви. — Если даже меня Георгий продаст, тоже всем не хватит. Лучше нам, друзья, по одной вещи собрать. Я индусский перстень отдам, все равно разлюбил.
   Гиви важно снял с пальца любимое кольцо и положил около Русудан. «Барсы», одобрительно наблюдавшие за Гиви, стали снимать с себя кто запястье, кто кольцо, кто ожерелье, кто булавку, а кто и более ценные украшения.
   — Э… э, Гиви, черт, когда поумнел! Молодец! — засмеялся Папуна. — Если так пойдет, скоро советником Дато станешь.
   — Уже стал, без меня не дышит.
   Повеселев, сгребли драгоценности в кучу. Гиви деловито сортировал. Ростом было запротестовал, но Хорешани решительно отодвинула его руку.
   — Кто придумал, тот хозяин… Я дам четки из хризолитов, пусть Фатима, жена первого везира, подобреет.
   — Почему хризолитовые? Сама их любишь. Лучше те, сумасшедшие, что каждую минуту меняют цвет. Не иначе как прислал их сын сатаны.
   — Или цирюльник чертей, — вздохнул Гиви. — А то почему слишком гладкие?
   — Нет, мой Матарс, эти четки мне самому нужны, — задумчиво сказал Георгий. — К слову: присланы они, наверно, мудрецом или — Гиви прав — шутником, ибо, навязав их, он посеял во мне недоверие даже к собственной тени.
   — Ты полагаешь, это весело?
   — Не весело, но полезно, мой Папуна. Вот они переливаются, застывают, стучат в моих пальцах, и я настораживаюсь: вижу, слышу, понимаю.
   — Я бы такому шутнику полтора часа брил хвост!
   — И я бы…
   — Значит, — торопливо проговорила Хорешани, — я отдаю хризолитовые.
   — Не слишком ли это дорогой подарок для ехидны, как ее назвал святитель Кирилл?
   — Не слишком. Не забывай, Дато, она сестра султана.
   — А что отнесешь ты, дорогая Русудан, султан-ханым? — озабоченно спросил Саакадзе. — Может, звезду?
   — Нет, нет, мой Георгий! Звезда путеводная самому тебе нужна. Я лучше преподнесу свои рубиновые подвески.
   — Что?! Полтора кабана на закуску ханым-султан! Разве ты забыла, как в Индостане сама жена магараджи передала Георгию для тебя это украшение?
   — Не горюй, мой Димитрий, мне как-то одна старуха сказала: «Если хочешь носить шелковые одежды, дари почаще своим крестьянам миткаль на рубашки». Султанша — любимая жена повелителя наших надежд.
   — Как ты сказала красиво, моя госпожа! Если так, принесу много вышивок, бисерных, золотых и шелковых, над которыми трудились ананурские и ностевские девушки.
   — О-о, дорогая Дареджан, хорошо придумала! Еще дороже будут казаться дары. А ты, Гиви, — добавил Дато, — с сегодняшнего дня будешь говорить только умные слова, иначе…
   — Спасибо, обещаю! Когда опустеет твой хурджини, который ты почему-то зовешь головой, непременно стану подбрасывать тебе слова для красивых девушек…
   — И еще такое скажу: если турчанки прибудут с ответным приветствием и притащат дешевые серьги, раздадим их вместе с миткалевыми рубашками ностевским девушкам.
   Поддержали Автандила единодушно. Полуденная еда сегодня казалась вкусной, ибо разрешился тяжелый вопрос, который беспокоил всех. Страдала гордость. Теперь же никто не осмелится сказать, что грузины не знакомы с правилами первых встреч.

 
   На следующий день богатые носилки, окруженные разодетыми оруженосцами, направились прежде всего во дворец Топ-Капу, к первой жене султана. Внутри носилок на атласных подушках восседали грузинки в богатых одеяниях. На Хорешани и Дареджан переливались алмазные и жемчужные цветы. Русудан надела на себя лишь столько украшений, чтобы не нарушить приличие.
   После теплого приема у султанши в оде, где светильники, подвешенные к высокому затейливому потолку, напоминали огромные серьги, а серьги в розоватых ушках улыбающейся султанши — маленькие светильники, где переплеты на пяти арочных окнах превращали оду в позолоченную клетку, а огромная клетка в углу, где царил голубой попугай, казалась роскошной одой, и где полукруглый диван с разбросанными мутаками, отягощенными кистями, тянулся вдоль ковра, заменяющего цветник, грузинки направились в Эски-сераль — местопребывание сестры султана Фатимы.
   Но кто бы мог из них предположить, что богатый подарок, который они везли могущественной сестре султана, послужит началом неисчислимых бедствий?
   В короткой рубашке, сквозь полупрозрачную ткань которой просвечивала нежная грудь, благоухающая амброй, в легких шальварах, обтягивающих стройные ноги, звенящие браслетами, и с небрежно ниспадающими на узкие плечи распущенными волосами, перевитыми жемчужными прядками, Фатима казалась пленительной. А ровным дугам ее бровей и черным глазам, чуть продолговатым, беспрестанно мечущим молнии, могла бы позавидовать гурия. Но тонкие извилистые губы выдавали затаенные ее свойства: строптивость, коварство и злобу. Она была душой Эски-сераля, где вечно строились козни и распускались ядовитые цветы ненависти.
   Сперва, любуясь хризолитовыми четками, излучающими свет, Фатима рассыпалась в похвалах: «О аллах, как изощрен вкус грузинок!», в благодарностях и уверениях: «О пророк, лучшего преподношения не смог бы придумать даже мой любимый брат — повелитель!» А эта шаль, вышитая золотыми и шелковыми цветными нитками, чудо из чудес! Похожая на небо в час восхода, она неизбежно вызовет зависть в самых изысканных гаремах Стамбула. Пусть женщины Моурав-бека примут ее покровительство, оно надежнее ста тысяч щитов…
   Вскоре Фатима отправилась во дворец Топ-Капу, чтобы похвастать хризолитами. Но, обняв султаншу, она едва сдержала крик. «Что это?!» Сомнения не было, лица Фатимы коснулись не раскаленные угольки, а холодные рубиновые подвески, царственно мерцающие на султан-ханым. В глазах у Фатимы помутилось, но не настолько, чтобы она не заметила еще мантилью, расшитую мелким бисером и украшенную алмазной застежкой.
   «Кто преподнес?! Грузинки!» — Кровь отхлынула от щек уязвленной Фатимы. Она с силой сжала хризолиты.
   Взбешенная, вернувшись в Эски-сераль, она швырнула шаль в нишу, сбив узкогорлую вазу с яркой розой, ногой отшвырнула лютню, прислоненную к арабскому столику, и обрушилась на Хозрев-пашу, поспешившего войти на шум.
   Хозрев искренне удивился: «Ведь подарки, добытые в Индии и в Гурджистане, достойны восхищения!..»
   — Эйвах! Мне, мне, сестре султана, жалкие отбросы! — бесновалась Фатима, теребя подвернувшийся чубук кальяна. — Шайтан! Они еще вспомнят обо мне!
   Поняв тщетность уговоров, Хозрев возмутился:
   — Как? Моей любимой, единственной жене, жалкие дары?! Пророк свидетель, я этого не потерплю!
   — Не потерпишь?! — Фатима презрительно фыркнула. — Не собираешься ли обнажить свой заржавленный от безделья кривой ханжал?! Или…
   Возможно, Фатима бушевала бы еще не один час, но утомленный Хозрев сослался на предвечерний намаз и исчез.
   На другое утро везир, надевая на ножку Фатимы парчовую туфлю, заверял строптивую, что добудет ей такие подвески, что султанша от зависти если не позеленеет, то пожелтеет и швырнет в лицо жене Моурав-бека грузинские рубины.
   — Когда? — задала Фатима каверзный вопрос, угрожающе раскачивая на тонких пальцах туфлю.
   Находчивый Хозрев не преминул ответить:
   — Как только найду того, который достанет то, что ищу…

 
   По вечерам собирались в отдаленном уголке дворца, где единственной роскошью были ковры, на них висело оружие. Здесь, в грузинской комнате, «барсы» преображались, словно матовый свет роговых светильников сбрасывал маски, скрывавшие днем их лица. Они беспрестанно твердили:
   — Что дальше?
   — Что? — Саакадзе оживлялся. — У султана и Моурави одно желание: чистоганом расплатиться со «львом Ирана». Так прочь сомнения во имя дорогой Картли! — И все больше воодушевлялся, крупными шагами измеряя кораллово-синий ковер. — Что дальше? План, задуманный еще в последний год правления Кайхосро, наконец осуществляется! Грузия должна быть объединена!
   — Э, Георгий, — невесело проговорил Папуна, — чем упорнее ты ищешь солнца, тем сильнее гроза. Ты один мог достать со дна Базалетского озера золотую колыбель Грузии, но сам народ отвел твою руку.
   Воспоминание о Базалети неизменно омрачало «барсов». Они никак не могли примириться со слабостью, проявленной на тех берегах Георгием, — пусть минутной, но слабостью! И не это ли ослабление воли помешало пленить Теймураза и победоносно закончить войну?
   «О покровительница витязей, анчисхатская божья матерь! — горестно восклицали „барсы“. — Ты можешь свидетельствовать, что нам бы больше приличествовало преклонять перед тобою колени, а не скитаться по чужим и ненавистным землям».
   Не по себе стало «барсам». Саакадзе, точно угадывая их мысли, твердо сказал:
   — Тогда не преодолел я слабость, но я сумею сковать силу! Народ! Слезы его превратились в Базалетское озеро, он должен презреть власть князей, власть лицемерных духовников! Сейчас в Грузии нет Георгия Саакадзе, первого ополченца. Не поэтому ли железное ярмо, дар Шадимана, дар владетелей, становится тяжелее? Убежден, лишь теперь познает народ наш всю горечь от разнузданности владетелей. Он не может не возжелать разомкнуть цепи, не может не возжелать сломать ярмо. И если вновь будет суждено ностевскому рожку зарокотать, пусть трепещут поработители, когда народ потянется к солнцу, поймет, в какой грозе его спасение.
   «Барсы» переглянулись. Матарс нервно поправил черную повязку, — чем дальше шел он за Георгием Саакадзе по извилистым тропам жизни, тем меньше верил в существование божества, способного вмешаться в запутанные дела людей и восстановить в мире справедливость. Сейчас он мысленно взывал к этому божеству, испрашивая у него если не проявления добра, то по крайней мере ниспослания сорока тысяч молний, способных превратиться в карающие клинки и прорубить Георгию Саакадзе, прорубить верной ему «Дружине барсов» дорогу к тому, самому дорогому, что есть у человека на земле: дорогу к родине…

 
   «Терпение! Терпение!» — твердил Георгий Саакадзе, все шире открывая двери Мозаичного дворца.
   День пятницы объявлен днем веселья. Каждый стамбулец жаждет увидеть сказочного полководца, колебавшего троны и покорявшего царства. В Мозаичном дворце появляются турецкие певцы, музыканты, мюдеррисы (богословы) и нередко муфти. Музыканты строго касаются струн, певцы поют:

 
Благословенна та фелюга,
Что на борту приносит друга!
«Лев» трепетал — твоя заслуга!
Врагов развеял твой булат,
О, жизнь без подвига туманна!

 

 
Стамбул тебя, как сына, встретил,
Бек Моурав, о, как ты светел!
Грузин, тебя султан отметил,
Блеск полумесяца — Мурад,
Потомок грозного Османа!

 

 
Взнуздай коня! Пряма дорога!
От солнца Золотого Рога
До исфаханского порога!
Надень тюрбан! Ты турку — брат!
О, что прекраснее тюрбана?!

 

 
Блажен, кто стал звездой Востока,
Кто небо чтит! Кто враг порока!
Но тот, кто бьется за пророка,
Еще блаженней во сто крат!
Бек, над тобою свет корана!

 
   Пестры и цветисты пятницы. Шумно распахиваются мозаичные ворота. И каждого пришельца Моурави встречает приветливым: «Да покинет тебя печаль на пороге моего дома!»
   Но вместе со знатными гостями вползает тревога: звенят струны, звенят чаши, звенят слова! Где истина? Где ложь?
   «Осторожней! Осторожней, Георгий Саакадзе, враг вездесущ!»
   Каждый «барс» стал заниматься делом, отвечающим его характеру. Путь Ростома тянулся к кварталу Фанар.
   Ростом дивился: как удалось греческому духовенству сохранить алтари среди враждебного магометанского мира? Тут нужно быть или великим фокусником, или самим богом. И Ростом проникся желанием постигнуть греческую мудрость. Так он и поведал благочестивому епископу, вручая от Моурави золотые монеты и ценные камни для икон.
   Но причина подобной щедрости крылась в ином: уже две пятницы хмурился на пиру у Моурави высокомерный Хозрев-паша, верховный везир. Его настроение могло озадачить других советников Дивана. Вот почему всякая случайность должна быть исключена. В сумрачности везира или в его веселости, в его благосклонности или в его резкости таится постоянная опасность, надо заранее узнать причину штиля или прибоя, и тогда можно считать, что рулевое колесо не выбросит корабль «Судьбу» на остроконечные рифы.
   Епископ ласково смотрел на алмазы и константинопольские шерифы, которые складывал в столбики. Ростом знал, что на одной стороне золотых монет значилось: «Царь Магомет, сын царя Ибрагима. Победы его да будут почтены», на другой: «Царь над двумя частями света, император над двумя морями. Царь, сын царей», и подумал, что в руках греческого духовенства это оружие сильнее, чем крест, ибо подкупаемым туркам не надо ничего ни разъяснять, ни доказывать. Язык монеты знаком любому пирату на море или проходимцу на земле.
   Столбики выстроились, как на торжественном молебне иерархи в ризах из золотой парчи. Епископ привычно открыл ларец, будто дверь храма, водворил в него звонкое «воинство» и перешел к разговору:
   — Нет ли просьб у рыцаря из Грузии?
   — Обеспокоен Моурави… Чем недоволен везир Хозрев-паша?
   Епископ мягким движением руки подозвал старцев.
   — Да будут наши сердца открыты для нужд рыцарей из Грузии.
   Старцы понимающе склонили головы. В благодарность за щедрые дары они показали Ростому источник «Урочище рыб», находящийся под сводами древней церкви. Они заверили, что любая беседа Георгия Саакадзе с патриархом будет заглушаться падением целебной воды, и если Ростом, верный сын «вселенского престола», нуждается в сведениях о Новом серале султана, то немало есть способов добыть их.
   Ростом оставил доброжелательным старцам кисет с аспрами и просил разрешения вновь посетить Балыклы через дней семь, присовокупив, что если их слуха коснется весть о паутине, пусть самой тончайшей, плетение которой начал в Новом серале первый везир против Моурави из Картли, и они, старцы, эту весть донесут до Мозаичного дворца, то признательность и любовь не заставят себя ждать.
   Ровно через семь дней Саакадзе узнал, что Фатима завидует султанше и что рубиновые подвески лишили принцессу сна. Это не входило в расчеты Саакадзе, но еще было бы хуже, решил он, если б огонь зависти сжигал душу султанши. Большая часть запутанных переходов находилась в Новом серале, где обитала султан-ханым.
   Итак, Ростом завязал дружбу с благочестивыми старцами из квартала Фанар. Отсюда в дальнейшем он уносил ценные сведения обо всем, чем жил Константинополь.
   Пробовал было Ростом уговорить Папуна сопутствовать ему в дни воскуривания фимиама старцам, но тот отмахнулся: это ему не по сердцу, к наслаждению кадильным дымом он равнодушен, и не следует раздражать бога, — он и так свершает все назло Папуна. Лучше отправиться в Скутари осматривать старое кладбище, там по крайней мере учтиво молчат кипарисы, турки и камни…
   В своих одиноких прогулках не только среди могил Скутари, но и по кладбищам «живых мертвецов» Папуна не искал «ящериц», ибо у него в сердце, как он уверял, не осталось места даже для укола иглы. Но «ящерицы» каким-то образом сами его нашли. Покоряясь судьбе, Папуна стал каждую пятницу наполнять карманы мелкой монетой, сладостями и углубляться в трущобы, где шумело сборище нищих. Тотчас на Папуна налетали оравой взлохмаченные, босые, в грязных лохмотьях, изнуренные дети. Он ужасался: какой только детворы здесь не было! Исковерканные жестоким веком и законами султана, они, как уверял Папуна, если и созданы господом богом, то неизвестно, по чьему подобию, ибо лишены человеческого облика. То набрасывался на Папуна «волчонок», выхватывая сладкий орех и давясь им, то жалобно пищал «чибис» и тянулся к куску лаваша, то урчал «медвежонок» с гноящимися глазами, требуя свою долю, то серенький «зайчик», покрытый паршами, прижимал к груди полученную лепешку, готовый к бегству, а то «ежонок», ощетинившийся иглами, отпихивал других, пробиваясь к благам. Папуна не мог без страдания смотреть на черные и темно-коричневые глаза, полные мольбы.
   Голод! Он царствует здесь, костлявой рукой толкая на преступление.
   Где-то совсем рядом ласкают взор кипарисы и мрамор, но они не для отверженных. Чтобы сверкали золотые ятаганы, должны множиться рабы; чтобы восхищали дворцы, должны потрясать трущобы. Так мыслит Стамбул имущих, оплот пашей.
   Жизнь своенравна, но терпелива. Парчовые одеяния и отвратные рубища она приемлет одинаково. Папуна давно вступил в противоречие с жизнью — и потому, что любил ее, и потому, что ненавидел ее уродства. «Красота непостоянна, — восклицал Папуна, — сострадание вечно!»
   Опорожнив хурджинчик, он, проклиная купцов, пашей и султанов, плелся домой, огорченный скудостью своих даяний.
   Ради «приятной прогулки» Папуна уволакивал с собой и Гиви, но после двух пятниц простодушный «барс» окончательно потерял аппетит, уверяя, что еда в Стамбуле имеет волшебное свойство отзываться в ушах воем голодных.
   Хорешани отправила стонущего Гиви в хамам-баню. Там вода вытекает из самой верхней чаши и падает с одного уступа на другой водопадом, служа иногда для обливания фруктов. Насладиться там можно и пением канареек, прыгающих в клетках, украшенных голубыми бусами. Запрещены Гиви были только встречи с Папуна по пятницам — дням обнаженной правды.

 
   И Дато взял на себя нелегкую миссию: покорять пашей, щеголяя изяществом манер. Остроумными рассказами об Иране, сопровождаемыми обаятельной улыбкой, он расположил к себе стамбульскую знать. Особенно нравилось ей сравнение голов ханов с дынями, которые желтели от обиды и хрустели от прикосновения шашки. Не забывал Дато останавливать коня и у порога богатых киосков придворных Мурада IV. Поэтому никого не удивило посещение вежливым картлийцем бывшего везира Османа.
   Отпивая из невесомой чашечки крепкий кофе, Дато тонко поддерживал ненависть паши к новому великому везиру, Хозрев-паше, сожалея, что солнце ушло вместе с Осман-пашою из Сераля блеска.
   Польщенный паша расположился к откровенности и злорадно высмеял нового везира, прославленного только одним подвигом: женитьбой на сестре султана, зловредной Фатиме, и знаменитого только тем, что он запутался в лабиринте дел султаната. Пока Хозрев собрался расправиться с данником Турции, крымским ханом Магометом Гиреем Третьим, осмелившимся напасть на турецкий флот, русские казаки разграбили Бюйюкдере, пока он терял время на жалобу московскому царю, герцог Валленштейн принудил топчу-баши снять осаду с Неограда. В Стамбуле посланник короля франков, граф де Сези, исподволь науськивает везира на шаха Аббаса, что по душе не только султану Мураду, но и Габсбургам, с которыми де Сези в сговоре. Ни сражаться, ни покорять Хозрев-паша не умеет, и ему становится так жарко в Золотом Роге, что он начинает грезить о куске льда. Но… льдами владеют русские! Возможно ли было подобное уродство при твоем везирстве, мудрейший из мудрых садразамов?!
   Дато так неподдельно возмутился, что Осман-паша прикусил губу, чтобы сдержать поток неуместных ругательств. Осторожно поставив на перламутровый столик чашечку, Дато учтиво осведомился:
   — Но почему не спросил хоть твоего совета этот невежда из невежд?
   Паша усмехнулся, вдохнул аромат семнадцатой четки из розовых лепестков и не менее учтиво предложил Дато обратить внимание на смысл его слов:
   — Хотя султан и низвел меня на положение второго везира, но предусмотрительно оставил советником Дивана, как трехбунчужного пашу, живущего в Стамбуле. Аллах милосерд! Я еще ни разу не воспользовался своим правом, ибо только глупец подстилает коврик для совершения намаза своему врагу. Но совет Моурав-беку, да будет над ним милость аллаха, я дам щедрый: не доверять Хозрев-ишаку, ибо он ревнует к славе даже свою собственную тень, особенно, когда она к трону султана ближе, чем он сам. И сообразно моей откровенности пусть Моурав-бек движется как можно быстрее к Эрзуруму, ибо самое безопасное убежище для него — Картли.

 
   В ковровой комнате Георгия настольный светильник освещал рельефную карту Анатолии, а на ней — раскрашенные фигурки сипахов, вылепленные из глины, которые изображали строй конницы в походе.
   Георгий Саакадзе определил так: если он при первой же встрече с ортами янычар, конными соединениями сипахов и отрядами топчу начнет сразу командовать ими как боевой паша, он быстро достигнет подчинения турецкого войска. Эрасти приобрел большое венецианское зеркало, и Саакадзе, надев полушлем с двумя крыльями, накинув стамбульский плащ с большим прорезом для рукоятки меча и опираясь на остроконечный, похожий на удлиненную стрелу посох, подолгу вглядывался в загадочное стекло, принимая тот облик, который должен был поразить воображение османов.