Страница:
— Черт? Известно что! Так обиделся, что голос потерял. Все же хрипло выкрикнул: «Тебе, женщина, не у благородных чертей место, а на собачьей земле, где принято друг другу на голову…» — схватил женщину с ребенком, вскинул на спину коня краснохвостого и погнал на землю. Летит глупая и размышляет: кому бы еще неприятность причинить? Тут навстречу ей солнце с чашей, наполненной зерном. Женщина ножку и подставила. А солнце, споткнувшись, дернуло коня за хвост и такое сказало: «Видишь, зерна на землю выронил, теперь служить людям должен! А когда все подберешь, снова к себе возьму звезды перевозить». Полетел конь вверх ногами на землю, женщина тоже… С того дня конь во всем человеку подчиняется.
— А женщина что?
— Известно что. Если женщина потянет, семь пар буйволов не перетянут. Из-за одной глупой пострадали ангел, черт, солнце, конь и мужчина.
— Про мужчину все знают, а конь что?
— Известно что: рыскал по земле, рыскал, все зерна еще сорок лет назад подобрал, а одно зерно нигде не нашел. Что делать? Тут черт сжалился, из скалы вылез и так сказал коню: «Напрасно, батоно, ищешь. Слух по горам идет: солнечным зерном завладел Саакадзе, потому Непобедимым стал — зерно от него все стрелы отводило, все шашки, все копья. А только перед Базалетской битвой потерял неосторожный „барс“ зерно в Носте — не то в сторожевой башне, не то в старом доме».
— О Саакадзе меньше болтай, дед! — насупился старший. — Он — изменник!
— Откуда знать ишаку, что за плод финик?
— Ты что сказал?!
— Что сказал, то сказал. Раз смеются, значит, хорошо сказал. А теперь домой спешу. Эй, Арчил, запрягай буйволов! Прикажи, арагвинец, отодвинуть рогатку. Свечку за тебя поставлю перед святым Георгием.
— Геор-гием?! Пе-ред ка-ки-им?
— Одним из триста шестидесяти пяти. Да славится имя Победоносца! Пусть огненный конь с красным хвостом не станет на вашем пути.
— Хорошо, старик. Проезжай! Но помни: в такого коня не верю.
— Не верь, кто просит? Только запомни: неверующего всегда ждет то, чего он не ждет.
Какой-то неуловимой жутью повеяло от слов деда. В отдаленном обвале камней арагвинцам слышался гулкий топот краснохвостого коня. Они невольно примолкли, а чернолицый отодвинул рогатку, пропустил арбу и трижды плюнул ей вслед.
То ли солнце сегодня проспало, то ли дед Димитрия слишком рано встал, но только он не мог понять, почему не видит своей тени. Это и беспокоило и смешило. «Всю жизнь дружили, — размышлял дед, — и вдруг убежала. Что ж, живые люди разбежались, а тень даже неизвестно из чего сделана». — Он хотел еще поразмышлять о непостоянстве тени, но… — надо спешить, пока все спят. Спешить? Зачем? Разве годы не унесли былое? Или время не изменило, как хотело, людей? Пусть так, но там, где в очаге хоть уголек тлеет, там не гаснет память.
Старый дом Георгия Саакадзе! Сколько городов в развалины превращено! Сколько деревень погребено под пеплом! А он по-прежнему крепко стоит на краю обрыва. Правда, дом несколько осел, словно врос в землю, и болтается на заржавленном гвозде сорванная ставня, напоминая подбитое птичье крыло; тропинка у входа заросла бурьяном, в густой траве валяется цепь очага, а на калитке разбитый белый кувшин ощерился, как череп.
Громко об этом не говорят, но ностевцы избегают проходить мимо. Здесь оранжевый черт некогда повадился ужин себе готовить. Только на что рогатому очаг? Цепь клыками перегрыз и выкинул, — в красном котле на пылающей сере мясо варит.
Один лишь дед Димитрия знал, что когда-то оранжевым чертом прикинулся отец Эрасти, он-то и отвадил народ, не скупясь на серный дым, надеясь, что этот дом еще пригодится для тайных дел.
Сейчас, направляясь к старому очагу Саакадзе, дед одобрял себя за то, что решил сберечь ветхий дом, а не замок. Бедный дом с плакучей ивой у изгороди! Там в полутемном дарбази, а не в роскошной опочивальне замка, родился Георгий; и Шио, отец Георгия, родился там; и бабо Зара там жила. Сколько голосов отзвучало под низким потолком, где весной кружились ласточки, а в зимние вечера вился в поисках выхода то нетерпеливый, то медлительный ласковый дымок.
И потом — как уберечь замок? Расположились в нем, как в своем логове, головорезы Зураба, горланят, возносят роги, пьют так, что дождю завидно. Не в добрый час вспомнят о старом доме, разнесут в щепы, подожгут, пеплом развеют, глумясь над тем, что дорого каждому ностевцу. Но близок огненный конь с красным хвостом, — не приближайтесь к тем стенам, где затаилось солнечное зерно!
Так размышлял дед. И как только пришли арагвинцы, он решил: «Змея пестрая снаружи, а приспешники арагвинского владетеля — внутри. Ждать не придется». Угадал дед: еще кони были в мыле, еще не все всадники сбросили мохнатые бурки, а уже многие из них принялись хозяйничать сообразно с приказанием князя Зураба.
"Раньше, когда сиятельный Палавандишвили доброту собачью проявил, еще можно было очаг каждый день зажигать, — сетовал дед, стараясь держаться затененных изгородей, — а теперь? Кстати о собаке вспомнил: почему Зураб Эристави вместо Палавандишвили прислал в Носте волку подобного ананурского азнаура? Еще бы такого не прислать! Всех проклятый раздел, как перед пасхой в бане. На этом тоже не успокоился, что ни пятница — шарят по всем домишкам арагвинцы и каждый понедельник принимают за пятницу — и опять шарят. Увы нам! Если кто и может лобио или харчо сварить, все равно очаг не разжигает, боится: арагвинцев дым притянет. На мангалах пища в котле, а одеяло рядом: если шаги головорезов заслышат, сразу прикрывают, чтоб запах не выдал. Как-то прадед Матарса припомнил: «Княгиня Нато пообещалась сберечь замок дочери». Хорошо сберегла! Все же народ решил послать выборных: пусть вместе с поклоном передадут жалобу. Поклонились, передали. Едва дослушав, княгиня Нато гневно воскликнула: «Вы, лентяи, привыкли добротой моей дочери пользоваться, поэтому не работали, а только ели. Теперь не время услаждать чрево, пусть рот отдыхает, а руки не спят. Надо совесть иметь!»
И сейчас, вспоминая о жестокосердии арагвской владетельницы, дед негодует: «А свою совесть где держит? Должна знать, что без еды работа похожа на дохлую муху!»
И хотя дед Димитрия приходил сюда украдкой, но сейчас в сердцах рванул дверь и вошел в дарбази. Из серой мглы, как призраки былого, выступали странные обветшалые вещи. Дед упорно не хотел замечать разрушения дома. Время могло таять, как южный склон ледника, — но не прошлое, без которого угасла бы последняя надежда. Пусть еще больше почернел серединный столб, поддерживающий закоптелый потолок, пусть медный таз покрылся зеленой плесенью, пусть потускнели паласы на тахтах, но они существовали и тем самым не давали восторжествовать забвению. Наперекор времени стоял этот покосившийся дом, ожидая возвращения воина, возвеличившего его простые серые камни.
Взяв веник, дед деловито обмел палас, поправил истлевшую мутаку. «Следует ностевцев позвать, пусть на пасху ковры почистят: медную посуду тоже. Думаю, время над очагом цепь повесить, разве можно человеку без ангела очага? Пусть все будет, как раньше, тогда и огонь вернется, а где огонь — там жизнь».
Не в первый раз об этом думал дед, но будни сменялись праздниками, а дед не только не звал ностевцев, но еще тщательнее скрывал свои посещения. «Черт притащит арагвинцев, начнут злорадствовать: ни ковров, ни медной посуды нет! Что ж, что не видно! Раз говорю — лежат ковры, значит, лежат… Опять же… маленькая Тэкле по тахте бегала…»
Дед, поправляя дряхлую подушку, незлобно ворчал: "Видно, Шио чинил уздечку, обрезок кожи забыл убрать… А тут Георгий на оселке шашку точил… И сколько раз Маро просила Папуна не рассказывать на ночь про чертей, а «барсы», те любят вспоминать хвостатых и днем, и ночью… Вот мой Димитрий…
Дед вздрогнул, торопливо поставил в угол веник и вышел. Хотя и тяжело было у него на душе, все же он чувствовал, что долг выполнен и можно с чистой совестью войти в церковь.
Тревога деда была не напрасной, и он прибил к двери опустевшего дома то, что, по его мнению, следовало прибить.
И вот в первый же понедельник арагвинцы гурьбой направились к обрыву, но, подойдя к дому Саакадзе, невольно отпрянули: красный конский хвост торчал на темных дверях, и ветер лениво перебирал густой волос, словно струйки пламени. Страшный сказ деда об огненном коне уже облетел стан арагвинцев, а необычность ими увиденного вселила ужас. Кто-то закашлялся от серного запаха. Самый старый чихнул и, не оглядываясь, побежал. Спотыкаясь и крестясь на ходу, за ним последовали и другие. Отплевываясь, самый младший клялся:
— Не иначе как сатана свою печать на дверях оставил!
— Хорошо, я рукой не тронул, — радовался другой, — наверно, в лягушку превратился б!
— Непременно так, — начал было третий, — брат моей матери за красный хвост…
Но его никто не слушал, все спешили отбежать подальше.
Теперь ни один смельчак не нарушит отшельнического покоя дома над обрывом.
Над Носте плыл призывный звон. Но не столько рвение к молитве тянуло всех в церковь, сколько жажда встреч. Раньше базар был местом веселых свиданий, местом пробы ума и ловкости, но сейчас никто ничего не продавал: и потому, что нечего было продавать, и потому, что не на что покупать, — доля каждому по приказанию Зураба была уменьшена до крайности. Так некогда сборщики морили голодом поселок кма. И не будь поддержки от семейств «барсов», куда тайно ездили, то вряд ли народ улыбался бы. Арагвинцы знали: старики ездят за дровами в лес. Но хворост на арбах был только сверху, а под ним дичь: джейраны, дикие козы, а иногда и олени. Охоту Зураб тоже запретил, и потому добычу свежевали и потрошили в глухих уголках леса.
И редко когда в субботу глубокой ночью ностевцы не готовили на воскресный день праздничную еду. Чем больше рыскали повсюду арагвинцы, тем изощреннее ностевцы укрывали добытое в лесу и полученное от семейств «барсов». Это даже превратилось в своеобразное состязание. Особенно оправдали себя тайники в конце огорода, где были врыты в землю огромные кувшины. Их наполняли мукой, просом, в них хранили масло и мед. Плотно закрыв глиняными тарелками и прикрыв досками кувшины, засыпали их землей, обкладывали камнями и ставили шест с огородным пугалом: не столько от птиц, как шутили ностевцы, сколько от непрошеных гостей.
Пустовали и аспарези, хоть молодость и требовала поединков отважных, единоборства и джигитовок. Но Зураб запретил народу благородные игры. Он всеми мерами стремился превратить Носте в захудалую деревню и «выбить дух непокорности» из ностевцев. Этим, как ему казалось, он больно ранит самолюбие Русудан и гордость Георгия Саакадзе. Но чем больше он свирепствовал, тем сильнее росло сопротивление ностевцев. Ничто не могло вытравить из их сердец любовь к свободе и гордость «обязанных перед родиной». Лишенная почти всех коней, отобранных арагвинцами, молодежь устраивала различные состязания в силе и ловкости: борьба чередовалась с метанием дротиков. Кожаный мяч лело сменяла переплетенная веревкой чогани. Иногда же тайно за рекой по очереди вскакивая на коней, не взятых арагвинцами из-за изъяна или старости, и мчались во всю прыть по долине, то и дело замахиваясь шашками на мнимых врагов.
Вот почему, к изумлению управителя Носте — княжеского азнаура, присланного Зурабом, — молодежь расцветала, крепла и, несмотря на притеснения и непосильные работы, взваленные даже на мальчиков, была весела, — их не оставляла надежда на скорое возвращение Моурави.
Церковь переполнена, но дед Димитрия знал: для него всегда найдется место. На паперти его приветствовали арагвинцы.
— Эй, дед! — крикнул молодой, с широкой шеей и низким лбом. — За своего внука помолись, ведь он стал турком.
— Лучше турком, чем быком, подобным тебе! За это непременно помолюсь! — И, не обращая внимания на угрожающие выкрики, вошел в церковь.
Отыскав глазами прадеда Матарса, дед Димитрия протиснулся к нему и стал упрекать друга за то, что тот не подождал его:
— Что, святой Гоброн фазанку на золотом блюде обещал с неба спустить, потому торопился?
— Фазанку не знаю, а моя Сопико чахохбили ночью приготовила: Павло козленка в лесу убил.
— Раз убил, значит, не убежит.
— Знаю, не убежит, а сатана всю ночь смущал: «Пока будешь молиться, кошка чахохбили скушает!» Поверишь, три раза возвращался; кошка на крыше спит, чахохбили в сундуке закрыто, а все же тревожусь… — И вдруг заторопился: — Пойдем со мною, без нас священник докажет народу, что на небе веселее глотать воздух. Пойдем к нам чахохбили…
— Твое чахохбили, наверно, кошка съела.
— Пусть на этом твоем слове чернолицый подавится! — Прадед Матарса беспокойно заморгал и потянул деда за рукав. — Пойдем, если друг мне.
— Не могу, дорогой, у самого сегодня праздник: внучка вареную курицу прислала, гозинаки тоже…
— А где курицу спрятал?
— Если от кошки, то нигде, — лишь котел крышкой прикрыл, сверху кирпич положил.
А если от арагвинцев, то под тахту котел засунул, старыми чувяками забросал.
Задержав шаги около лика святого Георгия, они вышли на паперть, где их встретили смехом арагвинцы. Один, подбоченясь, вызывающе крикнул:
— Что, домой спешите? Шашлык вас ждет?
— Шашлык, правда, не ждет, — дед насмешливо прищурился, — а чахохбили и вареная курица непременно.
Арагвинцы загоготали… Прадед Матарса, передразнивая, вторил им: «Го-го-го-го!» И вдруг озлился:
— Вы почему в церковь не вошли! Разве бог придумал воскресенье не для молитвы?
— Скучно у вас в церкови.
— Скучно? Тогда езжайте в Тбилиси, — выкрикнул дед Димитрия, — целовать спину своему князю.
— Лучше ниже, — посоветовал прадед Матарса.
И два боевых друга, несмотря на угрозы арагвинцев, нарочито медленно стали спускаться по тропинке, навстречу голубоватым дымкам. А арагвинцы жалели, что обычай запрещал им не только поднять руку на стариков, но и дерзкое слово сказать им… впрочем, слова все же говорили…
В эти тяжелые годы бревна на берегу Ностури были единственной отрадой ностевцев. Даже молодежь охотно собиралась послушать про то, что было, и про то, чего никогда не бывало.
Долго крепились арагвинцы, но скука погнала и их к берегу. Конечно, они не сказали, что хотят слушать стариков. Нет, они здесь, дабы не посмели плохо о князе Зурабе говорить.
Услышав впервые такое объяснение, дед Димитрия рассердился и накинулся на младшего, горделиво подкручивавшего черные стрелки усов:
— Ты что, горный баран, мне на шелковом ковре своего князя подносишь? Я его знал еще тогда, когда ты не чувствовал разницу между головой и…
Хохот ностевцев всегда обезоруживал арагвинцев: причин обнажать шашки не было, а плетьми опасно на стариков замахиваться. Молодых тоже не за что избивать: слова ни плохие, ни хорошие не роняют, а что насмешливо смотрят, что делать? Их глаза, — как хотят, так и смотрят. За смех тоже нельзя винить: неизвестно, над кем потешаются, может, над рыбой в реке! Себя только на посмешище выставишь.
Сегодня на берегу особенно оживленно: муж Вардиси, только прибывший из Тбилиси, был в центре внимания, он едва успевал отвечать: "Что говорит Вардан? Многое! Моурави сейчас с полумесяцем на «льва» пошел, персов сражать. Потом вернется в Картли. Персов? Конечно, покорит. Зураба? Обещал в Ананури запереть, как мышь в мышеловке. Взять Ананури? Еще бы не взял, но там княгиня Нато, мать госпожи Русудан, как можно войной идти? Что велел вам передать? Вардан клянется: Моурави все время о Носте печалится, советует старикам беречь себя, молодым — силы накоплять. Амкары? Верят в скорое возвращение Моурави, купцы тоже. Лавку Вардана, как крепость, осаждают; сколько Мудрый ни рассказывает, все мало, о сне позабыли, о еде тоже. Майдан кипит, как котел с медом.
— О еде позабыли, такому можно поверить, — согласился дед Димитрия, — а питье?.. Наверно, как верблюды после скитаний по пустыне, в духане бурдюки опоражнивают? — Заметив приближающихся арагвинцев, быстро закончил: — Верблюды тоже совесть имеют, сами пьют и соседям не завидуют.
— Бог хорошо знал, почему верблюду четыре ноги дал, а человеку только две.
— Почему? Почему? — послышалось со всех сторон.
Прадед Матарса хитро посмотрел на арагвинцев, произнес:
— Если бы некоторым потомкам Адам четыре ноги дал, ни один честный двуногий не успел бы напиться.
— О-го-го!.. — гоготала молодежь. — Выходит, эти с четырьмя ногами быстрее обежали бы все духаны…
— Э-э, сразу видно, что головы у вас еще не совсем окрепли. В духанах платить надо… я о непрошеных кутилах говорю… о тех, что сами все даром берут.
Сидящие на бревнах, понимающе переглядываясь, захохотали, кто-то даже обнял прадеда Матарса. Арагвинцы пришли в ярость:
— Ты на кого тень наводишь, бессовестный старик?!
— На тех, кто от тени отскакивает.
— Кто отскакивает?! Сам клеветой, как слюной, брызжешь!
— Лучше своей слюной, чем чужим вином! Вот один незваный гость попросил чашу воды, а выпил целый кувшин вина, потому сегодня чахохбили ничем не запивали.
— Что? Как смеешь?! — вспылил рыжий арагвинец, сдвинув войлочную шапчонку набекрень. — Ваше вино на уксус похоже, и трех капель никто по своей воле не проглотит.
— А тот, кто при виде красного хвоста икает?
— Молчи! Не посмотрю, что седой!
— Не посмотришь, выпьешь то, что огненному коню не нужно.
Прадед явно был в ударе, ибо берег все время оглашался смехом и восклицаниями. Лавры друга заметно беспокоили деда Димитрия, и он примиряюще сказал:
— Волка волком называли, а чекалка разорила весь свет. Вот вчера у Кето ястреб сразу схватил гуся… Как берегла! На именины дочери… а ястреб…
— Какой? Бескрылый? Сам видел, к подножию замка он гуся тащил.
— К подножию? Может, выше?
— Вы что, черти, на азнаура намекаете?! Вот не буду глядеть, что старики, и огрею вас плетью…
— Если такое придумал, черт тоже тебя без внимания не оставит, уже раз было такое…
Народ вплотную придвинулся к деду Димитрия. Арагвинцы хотели уйти, но любопытство победило, и с деланным равнодушием они опустились на камни, восстановив тем, думалось им, между собою и прадедом Матарса равенство. Дед Димитрия вздохнул и начал:
— Ехал на коне неизвестный, очень торопился, а дорогу старик переходил. Кто из грузин не знает, конь стариков не давит, — лишь шарахнулся в сторону и чуть не сбросил седока. Обозлился неизвестный, ударил старика, хотел дальше скакать, — да плеть в фитиль превратилась! Не успел он и подивиться, как подпрыгнула чинка и дыхнула на фитиль. Тут выскочила из землянки старая Кето и закричала: «Пальцы обожжешь! Фитиль горит!» — «А тебе какое дело, что горит?»
— Это неизвестный закричал? — живо спросил рыжий арагвинец.
— Нет, чинка. Пока такой разговор шел, один палец загорелся. «Слезай с коня, иначе все пальцы спалишь!»
— Это чинка сказала?
— Нет, Кето. Видно, незнакомец очень спешил, но едва платком обмотал палец, смех слышит: «Э-э, папахой закрой!..»
— Это Кето закричала?
— Нет, чинка. Ты, арагвинец, меня не путай. Чинка на смех не скупилась… «Хочешь, я тебе мазью палец намажу?..»
— Это чинка подобрела?
— Нет, Кето! Всегда доброй была… Пока разговор шел, второй палец загорелся. «Скорей с лошади слезай!»
— Это Кето забеспокоилась?
— Нет, чинка.
— Как чинка?! — Арагвинец в сердцах сплюнул. — Если чинка зажгла, почему должна…
— Ты не мешай, арагвинец, до конца далеко!.. Пока разговор шел, третий палец загорелся. Тут как подскочит…
— Кто, конь?
— Нет, неизвестный. «Скорей, тушите палец! О-о, что ты стоишь?!»
— Это неизвестный закричал?
— Нет, Кето. «Сама туши!» — «Как так сама, а ты?» — «А я тебе что, цирюльник?».
— Постой, постой, старик! Это кто, Кето закричала?
— Нет, чинка… Пока спор шел, четвертый палец загорелся… Видит конь, если так дело пойдет, он тоже может загореться, — как взметнулся на дыбы, заржал и сбросил в овраг.
— Кого, неизвестного?
— Нет, чинку. Тут крик поднялся: «Спасайте! Спасайте!» На помощь сбежались… Конь думал — Кето тоже чинка и…
— И ее тоже скинул в овраг?
— Нет, хвостом по заду ударил, чтоб не в свое дело не мешалась. Тут выскочила чинка из оврага, схватила коня и, выдернув красный хвост, скрылась. Кето клянется: «К обрыву побежала».
Арагвинцы, ежась, переглянулись: «Так вот кто прибил хвост к дверям логова Саакадзе… Значит, там чинка живет! Спаси, пресвятая богородица!»
— А дальше что было, дед?
— Дальше такое было: пока разговор шел, все пальцы потухли, фитиль опять в плеть превратился. Только конь назад хвост не получил. Плюнул неизвестный: «Какая цена теперь коню!» — и вдруг рассердился, вскинул плеть и как ударит…
Сильный удар в колокол был так неожидан, что на мгновение все будто окаменело и лишь кто-то истошным голосом закричал:
— Люди, чинка! Чинка за хвост тянет!..
Первыми ринулись к церкви дед Димитрия и прадед Матарса. Потом, перескакивая через валуны, — арагвинцы. За ними, как гонимые бураном, неслись ностевцы, — старые, молодые, дети.
Крик, плач, шум. А большой колокол бил все сильнее, будто волшебник поднял его и над дикими отрогами раскачивал медный язык.
Все замерли.
Перед церковью словно застыли на черных конях три монаха. В наступившей, наконец, тишине заговорил с печальной торжественностью пожилой монах:
— Люди! В Кватахевский монастырь прибыла царица Тэкле. — Переждав, когда утихнет вновь взметнувшийся шум, монах продолжал: — Божий промысел! Удушен врагами за верность кресту «богоравный» царь Луарсаб! Царица Тэкле привезла икону, на которой запечатлен на веки веков царь Багратиони Луарсаб Второй. За его верность святой вере, за преданность уделу иверской божьей матери, за любовь к Картли церковь приобщает благочестивого венценосца к лику святых. Аминь!
Второй монах поднял нагрудный крест, осеняя им потрясенных людей:
— Приобщать к лику святых царя-мученика прибудет святой отец католикос Картли. Соберется духовенство — белое и черное. Пожалуют князья Верхней, Средней и Нижней Картли, стечется народ. Пусть плачут все имеющие сердце.
Третий монах простер руки к небу, как бы указывая на «вечную обитель» тех, кто «смертью смерть попрал».
— Нас к вам направил преподобный монах Бежан, в миру — Бежан Саакадзе. Он глаголал: «Раз царица Тэкле родом из Носте, то пусть все ностевцы, старый и малый, направят свои стопы к святому монастырю Кватахеви — поклониться испившей неисчерпаемое горе царице Тэкле, поклониться образу царя Луарсаба Второго, как вечный дух, нетленного…»
Словно из одной груди, вырвался неистовый вопль ностевцев и пронесся над площадью, заглушая скорбные слова.
— А женщина что?
— Известно что. Если женщина потянет, семь пар буйволов не перетянут. Из-за одной глупой пострадали ангел, черт, солнце, конь и мужчина.
— Про мужчину все знают, а конь что?
— Известно что: рыскал по земле, рыскал, все зерна еще сорок лет назад подобрал, а одно зерно нигде не нашел. Что делать? Тут черт сжалился, из скалы вылез и так сказал коню: «Напрасно, батоно, ищешь. Слух по горам идет: солнечным зерном завладел Саакадзе, потому Непобедимым стал — зерно от него все стрелы отводило, все шашки, все копья. А только перед Базалетской битвой потерял неосторожный „барс“ зерно в Носте — не то в сторожевой башне, не то в старом доме».
— О Саакадзе меньше болтай, дед! — насупился старший. — Он — изменник!
— Откуда знать ишаку, что за плод финик?
— Ты что сказал?!
— Что сказал, то сказал. Раз смеются, значит, хорошо сказал. А теперь домой спешу. Эй, Арчил, запрягай буйволов! Прикажи, арагвинец, отодвинуть рогатку. Свечку за тебя поставлю перед святым Георгием.
— Геор-гием?! Пе-ред ка-ки-им?
— Одним из триста шестидесяти пяти. Да славится имя Победоносца! Пусть огненный конь с красным хвостом не станет на вашем пути.
— Хорошо, старик. Проезжай! Но помни: в такого коня не верю.
— Не верь, кто просит? Только запомни: неверующего всегда ждет то, чего он не ждет.
Какой-то неуловимой жутью повеяло от слов деда. В отдаленном обвале камней арагвинцам слышался гулкий топот краснохвостого коня. Они невольно примолкли, а чернолицый отодвинул рогатку, пропустил арбу и трижды плюнул ей вслед.
То ли солнце сегодня проспало, то ли дед Димитрия слишком рано встал, но только он не мог понять, почему не видит своей тени. Это и беспокоило и смешило. «Всю жизнь дружили, — размышлял дед, — и вдруг убежала. Что ж, живые люди разбежались, а тень даже неизвестно из чего сделана». — Он хотел еще поразмышлять о непостоянстве тени, но… — надо спешить, пока все спят. Спешить? Зачем? Разве годы не унесли былое? Или время не изменило, как хотело, людей? Пусть так, но там, где в очаге хоть уголек тлеет, там не гаснет память.
Старый дом Георгия Саакадзе! Сколько городов в развалины превращено! Сколько деревень погребено под пеплом! А он по-прежнему крепко стоит на краю обрыва. Правда, дом несколько осел, словно врос в землю, и болтается на заржавленном гвозде сорванная ставня, напоминая подбитое птичье крыло; тропинка у входа заросла бурьяном, в густой траве валяется цепь очага, а на калитке разбитый белый кувшин ощерился, как череп.
Громко об этом не говорят, но ностевцы избегают проходить мимо. Здесь оранжевый черт некогда повадился ужин себе готовить. Только на что рогатому очаг? Цепь клыками перегрыз и выкинул, — в красном котле на пылающей сере мясо варит.
Один лишь дед Димитрия знал, что когда-то оранжевым чертом прикинулся отец Эрасти, он-то и отвадил народ, не скупясь на серный дым, надеясь, что этот дом еще пригодится для тайных дел.
Сейчас, направляясь к старому очагу Саакадзе, дед одобрял себя за то, что решил сберечь ветхий дом, а не замок. Бедный дом с плакучей ивой у изгороди! Там в полутемном дарбази, а не в роскошной опочивальне замка, родился Георгий; и Шио, отец Георгия, родился там; и бабо Зара там жила. Сколько голосов отзвучало под низким потолком, где весной кружились ласточки, а в зимние вечера вился в поисках выхода то нетерпеливый, то медлительный ласковый дымок.
И потом — как уберечь замок? Расположились в нем, как в своем логове, головорезы Зураба, горланят, возносят роги, пьют так, что дождю завидно. Не в добрый час вспомнят о старом доме, разнесут в щепы, подожгут, пеплом развеют, глумясь над тем, что дорого каждому ностевцу. Но близок огненный конь с красным хвостом, — не приближайтесь к тем стенам, где затаилось солнечное зерно!
Так размышлял дед. И как только пришли арагвинцы, он решил: «Змея пестрая снаружи, а приспешники арагвинского владетеля — внутри. Ждать не придется». Угадал дед: еще кони были в мыле, еще не все всадники сбросили мохнатые бурки, а уже многие из них принялись хозяйничать сообразно с приказанием князя Зураба.
"Раньше, когда сиятельный Палавандишвили доброту собачью проявил, еще можно было очаг каждый день зажигать, — сетовал дед, стараясь держаться затененных изгородей, — а теперь? Кстати о собаке вспомнил: почему Зураб Эристави вместо Палавандишвили прислал в Носте волку подобного ананурского азнаура? Еще бы такого не прислать! Всех проклятый раздел, как перед пасхой в бане. На этом тоже не успокоился, что ни пятница — шарят по всем домишкам арагвинцы и каждый понедельник принимают за пятницу — и опять шарят. Увы нам! Если кто и может лобио или харчо сварить, все равно очаг не разжигает, боится: арагвинцев дым притянет. На мангалах пища в котле, а одеяло рядом: если шаги головорезов заслышат, сразу прикрывают, чтоб запах не выдал. Как-то прадед Матарса припомнил: «Княгиня Нато пообещалась сберечь замок дочери». Хорошо сберегла! Все же народ решил послать выборных: пусть вместе с поклоном передадут жалобу. Поклонились, передали. Едва дослушав, княгиня Нато гневно воскликнула: «Вы, лентяи, привыкли добротой моей дочери пользоваться, поэтому не работали, а только ели. Теперь не время услаждать чрево, пусть рот отдыхает, а руки не спят. Надо совесть иметь!»
И сейчас, вспоминая о жестокосердии арагвской владетельницы, дед негодует: «А свою совесть где держит? Должна знать, что без еды работа похожа на дохлую муху!»
И хотя дед Димитрия приходил сюда украдкой, но сейчас в сердцах рванул дверь и вошел в дарбази. Из серой мглы, как призраки былого, выступали странные обветшалые вещи. Дед упорно не хотел замечать разрушения дома. Время могло таять, как южный склон ледника, — но не прошлое, без которого угасла бы последняя надежда. Пусть еще больше почернел серединный столб, поддерживающий закоптелый потолок, пусть медный таз покрылся зеленой плесенью, пусть потускнели паласы на тахтах, но они существовали и тем самым не давали восторжествовать забвению. Наперекор времени стоял этот покосившийся дом, ожидая возвращения воина, возвеличившего его простые серые камни.
Взяв веник, дед деловито обмел палас, поправил истлевшую мутаку. «Следует ностевцев позвать, пусть на пасху ковры почистят: медную посуду тоже. Думаю, время над очагом цепь повесить, разве можно человеку без ангела очага? Пусть все будет, как раньше, тогда и огонь вернется, а где огонь — там жизнь».
Не в первый раз об этом думал дед, но будни сменялись праздниками, а дед не только не звал ностевцев, но еще тщательнее скрывал свои посещения. «Черт притащит арагвинцев, начнут злорадствовать: ни ковров, ни медной посуды нет! Что ж, что не видно! Раз говорю — лежат ковры, значит, лежат… Опять же… маленькая Тэкле по тахте бегала…»
Дед, поправляя дряхлую подушку, незлобно ворчал: "Видно, Шио чинил уздечку, обрезок кожи забыл убрать… А тут Георгий на оселке шашку точил… И сколько раз Маро просила Папуна не рассказывать на ночь про чертей, а «барсы», те любят вспоминать хвостатых и днем, и ночью… Вот мой Димитрий…
Дед вздрогнул, торопливо поставил в угол веник и вышел. Хотя и тяжело было у него на душе, все же он чувствовал, что долг выполнен и можно с чистой совестью войти в церковь.
Тревога деда была не напрасной, и он прибил к двери опустевшего дома то, что, по его мнению, следовало прибить.
И вот в первый же понедельник арагвинцы гурьбой направились к обрыву, но, подойдя к дому Саакадзе, невольно отпрянули: красный конский хвост торчал на темных дверях, и ветер лениво перебирал густой волос, словно струйки пламени. Страшный сказ деда об огненном коне уже облетел стан арагвинцев, а необычность ими увиденного вселила ужас. Кто-то закашлялся от серного запаха. Самый старый чихнул и, не оглядываясь, побежал. Спотыкаясь и крестясь на ходу, за ним последовали и другие. Отплевываясь, самый младший клялся:
— Не иначе как сатана свою печать на дверях оставил!
— Хорошо, я рукой не тронул, — радовался другой, — наверно, в лягушку превратился б!
— Непременно так, — начал было третий, — брат моей матери за красный хвост…
Но его никто не слушал, все спешили отбежать подальше.
Теперь ни один смельчак не нарушит отшельнического покоя дома над обрывом.
Над Носте плыл призывный звон. Но не столько рвение к молитве тянуло всех в церковь, сколько жажда встреч. Раньше базар был местом веселых свиданий, местом пробы ума и ловкости, но сейчас никто ничего не продавал: и потому, что нечего было продавать, и потому, что не на что покупать, — доля каждому по приказанию Зураба была уменьшена до крайности. Так некогда сборщики морили голодом поселок кма. И не будь поддержки от семейств «барсов», куда тайно ездили, то вряд ли народ улыбался бы. Арагвинцы знали: старики ездят за дровами в лес. Но хворост на арбах был только сверху, а под ним дичь: джейраны, дикие козы, а иногда и олени. Охоту Зураб тоже запретил, и потому добычу свежевали и потрошили в глухих уголках леса.
И редко когда в субботу глубокой ночью ностевцы не готовили на воскресный день праздничную еду. Чем больше рыскали повсюду арагвинцы, тем изощреннее ностевцы укрывали добытое в лесу и полученное от семейств «барсов». Это даже превратилось в своеобразное состязание. Особенно оправдали себя тайники в конце огорода, где были врыты в землю огромные кувшины. Их наполняли мукой, просом, в них хранили масло и мед. Плотно закрыв глиняными тарелками и прикрыв досками кувшины, засыпали их землей, обкладывали камнями и ставили шест с огородным пугалом: не столько от птиц, как шутили ностевцы, сколько от непрошеных гостей.
Пустовали и аспарези, хоть молодость и требовала поединков отважных, единоборства и джигитовок. Но Зураб запретил народу благородные игры. Он всеми мерами стремился превратить Носте в захудалую деревню и «выбить дух непокорности» из ностевцев. Этим, как ему казалось, он больно ранит самолюбие Русудан и гордость Георгия Саакадзе. Но чем больше он свирепствовал, тем сильнее росло сопротивление ностевцев. Ничто не могло вытравить из их сердец любовь к свободе и гордость «обязанных перед родиной». Лишенная почти всех коней, отобранных арагвинцами, молодежь устраивала различные состязания в силе и ловкости: борьба чередовалась с метанием дротиков. Кожаный мяч лело сменяла переплетенная веревкой чогани. Иногда же тайно за рекой по очереди вскакивая на коней, не взятых арагвинцами из-за изъяна или старости, и мчались во всю прыть по долине, то и дело замахиваясь шашками на мнимых врагов.
Вот почему, к изумлению управителя Носте — княжеского азнаура, присланного Зурабом, — молодежь расцветала, крепла и, несмотря на притеснения и непосильные работы, взваленные даже на мальчиков, была весела, — их не оставляла надежда на скорое возвращение Моурави.
Церковь переполнена, но дед Димитрия знал: для него всегда найдется место. На паперти его приветствовали арагвинцы.
— Эй, дед! — крикнул молодой, с широкой шеей и низким лбом. — За своего внука помолись, ведь он стал турком.
— Лучше турком, чем быком, подобным тебе! За это непременно помолюсь! — И, не обращая внимания на угрожающие выкрики, вошел в церковь.
Отыскав глазами прадеда Матарса, дед Димитрия протиснулся к нему и стал упрекать друга за то, что тот не подождал его:
— Что, святой Гоброн фазанку на золотом блюде обещал с неба спустить, потому торопился?
— Фазанку не знаю, а моя Сопико чахохбили ночью приготовила: Павло козленка в лесу убил.
— Раз убил, значит, не убежит.
— Знаю, не убежит, а сатана всю ночь смущал: «Пока будешь молиться, кошка чахохбили скушает!» Поверишь, три раза возвращался; кошка на крыше спит, чахохбили в сундуке закрыто, а все же тревожусь… — И вдруг заторопился: — Пойдем со мною, без нас священник докажет народу, что на небе веселее глотать воздух. Пойдем к нам чахохбили…
— Твое чахохбили, наверно, кошка съела.
— Пусть на этом твоем слове чернолицый подавится! — Прадед Матарса беспокойно заморгал и потянул деда за рукав. — Пойдем, если друг мне.
— Не могу, дорогой, у самого сегодня праздник: внучка вареную курицу прислала, гозинаки тоже…
— А где курицу спрятал?
— Если от кошки, то нигде, — лишь котел крышкой прикрыл, сверху кирпич положил.
А если от арагвинцев, то под тахту котел засунул, старыми чувяками забросал.
Задержав шаги около лика святого Георгия, они вышли на паперть, где их встретили смехом арагвинцы. Один, подбоченясь, вызывающе крикнул:
— Что, домой спешите? Шашлык вас ждет?
— Шашлык, правда, не ждет, — дед насмешливо прищурился, — а чахохбили и вареная курица непременно.
Арагвинцы загоготали… Прадед Матарса, передразнивая, вторил им: «Го-го-го-го!» И вдруг озлился:
— Вы почему в церковь не вошли! Разве бог придумал воскресенье не для молитвы?
— Скучно у вас в церкови.
— Скучно? Тогда езжайте в Тбилиси, — выкрикнул дед Димитрия, — целовать спину своему князю.
— Лучше ниже, — посоветовал прадед Матарса.
И два боевых друга, несмотря на угрозы арагвинцев, нарочито медленно стали спускаться по тропинке, навстречу голубоватым дымкам. А арагвинцы жалели, что обычай запрещал им не только поднять руку на стариков, но и дерзкое слово сказать им… впрочем, слова все же говорили…
В эти тяжелые годы бревна на берегу Ностури были единственной отрадой ностевцев. Даже молодежь охотно собиралась послушать про то, что было, и про то, чего никогда не бывало.
Долго крепились арагвинцы, но скука погнала и их к берегу. Конечно, они не сказали, что хотят слушать стариков. Нет, они здесь, дабы не посмели плохо о князе Зурабе говорить.
Услышав впервые такое объяснение, дед Димитрия рассердился и накинулся на младшего, горделиво подкручивавшего черные стрелки усов:
— Ты что, горный баран, мне на шелковом ковре своего князя подносишь? Я его знал еще тогда, когда ты не чувствовал разницу между головой и…
Хохот ностевцев всегда обезоруживал арагвинцев: причин обнажать шашки не было, а плетьми опасно на стариков замахиваться. Молодых тоже не за что избивать: слова ни плохие, ни хорошие не роняют, а что насмешливо смотрят, что делать? Их глаза, — как хотят, так и смотрят. За смех тоже нельзя винить: неизвестно, над кем потешаются, может, над рыбой в реке! Себя только на посмешище выставишь.
Сегодня на берегу особенно оживленно: муж Вардиси, только прибывший из Тбилиси, был в центре внимания, он едва успевал отвечать: "Что говорит Вардан? Многое! Моурави сейчас с полумесяцем на «льва» пошел, персов сражать. Потом вернется в Картли. Персов? Конечно, покорит. Зураба? Обещал в Ананури запереть, как мышь в мышеловке. Взять Ананури? Еще бы не взял, но там княгиня Нато, мать госпожи Русудан, как можно войной идти? Что велел вам передать? Вардан клянется: Моурави все время о Носте печалится, советует старикам беречь себя, молодым — силы накоплять. Амкары? Верят в скорое возвращение Моурави, купцы тоже. Лавку Вардана, как крепость, осаждают; сколько Мудрый ни рассказывает, все мало, о сне позабыли, о еде тоже. Майдан кипит, как котел с медом.
— О еде позабыли, такому можно поверить, — согласился дед Димитрия, — а питье?.. Наверно, как верблюды после скитаний по пустыне, в духане бурдюки опоражнивают? — Заметив приближающихся арагвинцев, быстро закончил: — Верблюды тоже совесть имеют, сами пьют и соседям не завидуют.
— Бог хорошо знал, почему верблюду четыре ноги дал, а человеку только две.
— Почему? Почему? — послышалось со всех сторон.
Прадед Матарса хитро посмотрел на арагвинцев, произнес:
— Если бы некоторым потомкам Адам четыре ноги дал, ни один честный двуногий не успел бы напиться.
— О-го-го!.. — гоготала молодежь. — Выходит, эти с четырьмя ногами быстрее обежали бы все духаны…
— Э-э, сразу видно, что головы у вас еще не совсем окрепли. В духанах платить надо… я о непрошеных кутилах говорю… о тех, что сами все даром берут.
Сидящие на бревнах, понимающе переглядываясь, захохотали, кто-то даже обнял прадеда Матарса. Арагвинцы пришли в ярость:
— Ты на кого тень наводишь, бессовестный старик?!
— На тех, кто от тени отскакивает.
— Кто отскакивает?! Сам клеветой, как слюной, брызжешь!
— Лучше своей слюной, чем чужим вином! Вот один незваный гость попросил чашу воды, а выпил целый кувшин вина, потому сегодня чахохбили ничем не запивали.
— Что? Как смеешь?! — вспылил рыжий арагвинец, сдвинув войлочную шапчонку набекрень. — Ваше вино на уксус похоже, и трех капель никто по своей воле не проглотит.
— А тот, кто при виде красного хвоста икает?
— Молчи! Не посмотрю, что седой!
— Не посмотришь, выпьешь то, что огненному коню не нужно.
Прадед явно был в ударе, ибо берег все время оглашался смехом и восклицаниями. Лавры друга заметно беспокоили деда Димитрия, и он примиряюще сказал:
— Волка волком называли, а чекалка разорила весь свет. Вот вчера у Кето ястреб сразу схватил гуся… Как берегла! На именины дочери… а ястреб…
— Какой? Бескрылый? Сам видел, к подножию замка он гуся тащил.
— К подножию? Может, выше?
— Вы что, черти, на азнаура намекаете?! Вот не буду глядеть, что старики, и огрею вас плетью…
— Если такое придумал, черт тоже тебя без внимания не оставит, уже раз было такое…
Народ вплотную придвинулся к деду Димитрия. Арагвинцы хотели уйти, но любопытство победило, и с деланным равнодушием они опустились на камни, восстановив тем, думалось им, между собою и прадедом Матарса равенство. Дед Димитрия вздохнул и начал:
— Ехал на коне неизвестный, очень торопился, а дорогу старик переходил. Кто из грузин не знает, конь стариков не давит, — лишь шарахнулся в сторону и чуть не сбросил седока. Обозлился неизвестный, ударил старика, хотел дальше скакать, — да плеть в фитиль превратилась! Не успел он и подивиться, как подпрыгнула чинка и дыхнула на фитиль. Тут выскочила из землянки старая Кето и закричала: «Пальцы обожжешь! Фитиль горит!» — «А тебе какое дело, что горит?»
— Это неизвестный закричал? — живо спросил рыжий арагвинец.
— Нет, чинка. Пока такой разговор шел, один палец загорелся. «Слезай с коня, иначе все пальцы спалишь!»
— Это чинка сказала?
— Нет, Кето. Видно, незнакомец очень спешил, но едва платком обмотал палец, смех слышит: «Э-э, папахой закрой!..»
— Это Кето закричала?
— Нет, чинка. Ты, арагвинец, меня не путай. Чинка на смех не скупилась… «Хочешь, я тебе мазью палец намажу?..»
— Это чинка подобрела?
— Нет, Кето! Всегда доброй была… Пока разговор шел, второй палец загорелся. «Скорей с лошади слезай!»
— Это Кето забеспокоилась?
— Нет, чинка.
— Как чинка?! — Арагвинец в сердцах сплюнул. — Если чинка зажгла, почему должна…
— Ты не мешай, арагвинец, до конца далеко!.. Пока разговор шел, третий палец загорелся. Тут как подскочит…
— Кто, конь?
— Нет, неизвестный. «Скорей, тушите палец! О-о, что ты стоишь?!»
— Это неизвестный закричал?
— Нет, Кето. «Сама туши!» — «Как так сама, а ты?» — «А я тебе что, цирюльник?».
— Постой, постой, старик! Это кто, Кето закричала?
— Нет, чинка… Пока спор шел, четвертый палец загорелся… Видит конь, если так дело пойдет, он тоже может загореться, — как взметнулся на дыбы, заржал и сбросил в овраг.
— Кого, неизвестного?
— Нет, чинку. Тут крик поднялся: «Спасайте! Спасайте!» На помощь сбежались… Конь думал — Кето тоже чинка и…
— И ее тоже скинул в овраг?
— Нет, хвостом по заду ударил, чтоб не в свое дело не мешалась. Тут выскочила чинка из оврага, схватила коня и, выдернув красный хвост, скрылась. Кето клянется: «К обрыву побежала».
Арагвинцы, ежась, переглянулись: «Так вот кто прибил хвост к дверям логова Саакадзе… Значит, там чинка живет! Спаси, пресвятая богородица!»
— А дальше что было, дед?
— Дальше такое было: пока разговор шел, все пальцы потухли, фитиль опять в плеть превратился. Только конь назад хвост не получил. Плюнул неизвестный: «Какая цена теперь коню!» — и вдруг рассердился, вскинул плеть и как ударит…
Сильный удар в колокол был так неожидан, что на мгновение все будто окаменело и лишь кто-то истошным голосом закричал:
— Люди, чинка! Чинка за хвост тянет!..
Первыми ринулись к церкви дед Димитрия и прадед Матарса. Потом, перескакивая через валуны, — арагвинцы. За ними, как гонимые бураном, неслись ностевцы, — старые, молодые, дети.
Крик, плач, шум. А большой колокол бил все сильнее, будто волшебник поднял его и над дикими отрогами раскачивал медный язык.
Все замерли.
Перед церковью словно застыли на черных конях три монаха. В наступившей, наконец, тишине заговорил с печальной торжественностью пожилой монах:
— Люди! В Кватахевский монастырь прибыла царица Тэкле. — Переждав, когда утихнет вновь взметнувшийся шум, монах продолжал: — Божий промысел! Удушен врагами за верность кресту «богоравный» царь Луарсаб! Царица Тэкле привезла икону, на которой запечатлен на веки веков царь Багратиони Луарсаб Второй. За его верность святой вере, за преданность уделу иверской божьей матери, за любовь к Картли церковь приобщает благочестивого венценосца к лику святых. Аминь!
Второй монах поднял нагрудный крест, осеняя им потрясенных людей:
— Приобщать к лику святых царя-мученика прибудет святой отец католикос Картли. Соберется духовенство — белое и черное. Пожалуют князья Верхней, Средней и Нижней Картли, стечется народ. Пусть плачут все имеющие сердце.
Третий монах простер руки к небу, как бы указывая на «вечную обитель» тех, кто «смертью смерть попрал».
— Нас к вам направил преподобный монах Бежан, в миру — Бежан Саакадзе. Он глаголал: «Раз царица Тэкле родом из Носте, то пусть все ностевцы, старый и малый, направят свои стопы к святому монастырю Кватахеви — поклониться испившей неисчерпаемое горе царице Тэкле, поклониться образу царя Луарсаба Второго, как вечный дух, нетленного…»
Словно из одной груди, вырвался неистовый вопль ностевцев и пронесся над площадью, заглушая скорбные слова.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
Монах-звонарь в смятении выпустил веревку, силясь понять: отчего так страшно загудел большой колокол, прозванный кватахевцами «Непревзойденным», загудел так, словно кто-то одним рывком вырвал у него медный язык.
Необычайный вопль потрясенного металла до боли отозвался в сердце монаха. Лет тридцать вызванивал он кватахевские напевы, то торжественные, то веселые, то печальные, но еще ни разу не слышал, чтобы колокол так обнаженно, с такой безудержной силой выражал свою муку…
Как хор плакальщиц подхватывает стенания старшей, так храмы Картли подхватили вопль Кватахеви. И понесся унылый звон через ущелья и долины.
Вот уже второй день не то причитали, не то стонали колокола монастыря святой Нины, взывая к холодным небесам.
— Моя Нино, разве облака из меди, что, сталкиваясь, так звенят?
— Как, дитя мое, ты не узнала голоса обители равноапостольной?
— Семь лет надо мной звенело небо желтых песков и в огненном мареве мне мерещились колокола. Расплавленная медь, казалось, капала на мои уста, и я трепетала: вдруг услышат, как я дышу, и ворвутся в домик — хранилище моих слез.
— Дорогое дитя… свет глаз моих, о чем плачешь? Милостью бога твой царь сейчас в раю.
— Это там, где над млечной дорожкой извивается аркан? Не отдаст ли вновь бог по своей доброте персам царя Картли? Он в раю?! Ха-ха-ха!.. А я… я где? Почему и я не в раю, где источник вечных мук?
— Как посмела ты, Тэкле, на бога тень набрасывать?
— А разве все не от бога? Тогда от кого же? Кто сильнее его, всевидящего? Чем царь Луарсаб не угодил ему, всепрощающему? Может, мало страдал? Или недостаточно было моих молитв, мольбы, слез? Не должна ли была, наперекор судьбе, упросить царя уступить шаху Аббасу? Да… тогда бы Луарсаб царем вернулся в Картли, а не святым. О, зачем… зачем я ради жестокого бога пожертвовала возвышенным царем?! Какой холодный звон! Куда скрыться? Куда бежать?
— На кого ропщешь, несчастная?! Бог удостоил тебя блаженства наравне с праведными! Лишь твое отчаяние сдерживает мой гнев… Бежать некуда. Три дня по всей Картли будут звонить большие и малые церкви, оповещая паству о том, что царь Картли Луарсаб Второй причислен к лику святых. Это ли не награда безначального бога за верность кресту?! Почему молчишь, Тэкле?.. Царица Картли! — Нино испуганно взирала на застывшую в отчаянии Тэкле. — Лучше говори! Плачь! Кляни!.. Легче станет.
— Слова схлынули… слезы высохли, как озеро, ушедшее в землю. И клясть некого… все, все умерли… сгинули… растворились… Как после такого можно жить? Как солнце может спокойно светить? А птицы петь?!
— Тэкле! Тэкле, что говоришь ты, дитя мое?! Христе помилуй! Тэкле, лишь святым оказывают такой почет. Не одни картлийские колокола три дня будут стонать, но и имеретинские, так решили, и самегрельские, также гурийские… Все царства и княжества Грузии три дня звонить не перестанут.
Необычайный вопль потрясенного металла до боли отозвался в сердце монаха. Лет тридцать вызванивал он кватахевские напевы, то торжественные, то веселые, то печальные, но еще ни разу не слышал, чтобы колокол так обнаженно, с такой безудержной силой выражал свою муку…
Как хор плакальщиц подхватывает стенания старшей, так храмы Картли подхватили вопль Кватахеви. И понесся унылый звон через ущелья и долины.
Вот уже второй день не то причитали, не то стонали колокола монастыря святой Нины, взывая к холодным небесам.
— Моя Нино, разве облака из меди, что, сталкиваясь, так звенят?
— Как, дитя мое, ты не узнала голоса обители равноапостольной?
— Семь лет надо мной звенело небо желтых песков и в огненном мареве мне мерещились колокола. Расплавленная медь, казалось, капала на мои уста, и я трепетала: вдруг услышат, как я дышу, и ворвутся в домик — хранилище моих слез.
— Дорогое дитя… свет глаз моих, о чем плачешь? Милостью бога твой царь сейчас в раю.
— Это там, где над млечной дорожкой извивается аркан? Не отдаст ли вновь бог по своей доброте персам царя Картли? Он в раю?! Ха-ха-ха!.. А я… я где? Почему и я не в раю, где источник вечных мук?
— Как посмела ты, Тэкле, на бога тень набрасывать?
— А разве все не от бога? Тогда от кого же? Кто сильнее его, всевидящего? Чем царь Луарсаб не угодил ему, всепрощающему? Может, мало страдал? Или недостаточно было моих молитв, мольбы, слез? Не должна ли была, наперекор судьбе, упросить царя уступить шаху Аббасу? Да… тогда бы Луарсаб царем вернулся в Картли, а не святым. О, зачем… зачем я ради жестокого бога пожертвовала возвышенным царем?! Какой холодный звон! Куда скрыться? Куда бежать?
— На кого ропщешь, несчастная?! Бог удостоил тебя блаженства наравне с праведными! Лишь твое отчаяние сдерживает мой гнев… Бежать некуда. Три дня по всей Картли будут звонить большие и малые церкви, оповещая паству о том, что царь Картли Луарсаб Второй причислен к лику святых. Это ли не награда безначального бога за верность кресту?! Почему молчишь, Тэкле?.. Царица Картли! — Нино испуганно взирала на застывшую в отчаянии Тэкле. — Лучше говори! Плачь! Кляни!.. Легче станет.
— Слова схлынули… слезы высохли, как озеро, ушедшее в землю. И клясть некого… все, все умерли… сгинули… растворились… Как после такого можно жить? Как солнце может спокойно светить? А птицы петь?!
— Тэкле! Тэкле, что говоришь ты, дитя мое?! Христе помилуй! Тэкле, лишь святым оказывают такой почет. Не одни картлийские колокола три дня будут стонать, но и имеретинские, так решили, и самегрельские, также гурийские… Все царства и княжества Грузии три дня звонить не перестанут.