Хосро-мирза склонил голову перед Тинатин-Лелу.
   Часы прощания. Как глубока их печаль! Сколько приглушенных стонов, сколько мимолетных слов, сколько неясных восклицаний, сколько нежности, сколько сетований и сколько надежд. Не пожалела Тинатин-Лелу лучших своих нарядов, тончайших изделий из золота и драгоценных камней. Но все они лишь слабое выражение сестриной любви, дружбы грузинки, всколыхнувшей Решт. Пусть скорей покинет Нестан страну произвола и роз. Пусть следует с Хосро-мирзой в будущее, похожее на еще неоткрытую землю и все же во сто крат лучшее, чем прошлое, сжатое позолоченной решеткой.
   И вот к пышному поезду Хосро-мирзы присоединились кеджаве. Навсегда покидала великолепный и жестокий Исфахан зеленоглазая Нестан из рода Орбелиани.

 
   Словно луч света скользнул по персидскому изразцу.
   Факелы проложили огненную борозду в ночной Исфахан. На полном галопе промчалась колонна всадников.
   Шах Аббас выехал в полной тайне. Куда? Никто не знал. Исфаханская знать полагала, что через Керманшах в Шахабад, ведь там разветвляется дорога, уходя одним своим концом на север — в Касре-Ширин, другим на юг — в Мехран. Там на стыке двух направлений легче провести защиту Багдада и прикрыть пути во внутренний Иран.
   Но шах Аббас не проследовал к пределам Арабского Ирана. Достигнув Неджефабада, он круто повернул на север к Мурчехурту.
   Почему? Он хорошо знал почему.
   Чтобы вести большую войну, нужно много золота в слитках и в монетах с изображением льва. Подчинив еще в первые годы царствования прикаспийские земли, он превратил их в хассэ — свои собственные владения. Сейчас он следовал в одно из них — Мазандеран — страну топора и дровосеков, — там предстоял сбор драгоценного металла и войска — многотысячной конницы горцев, которая рассечет, как барана, Анатолию, грозой, наводящей ужас, подступит к стенам ненавистного Стамбула.
   Шах Аббас взнуздал время, как коня, не заехал даже в Сулейманиэ. Он стремился обогнать события, дабы не быть застигнутым врасплох. Золотая дорога, или дорога шелка, соединяла северную провинцию Гилян с далекой южной — Луристаном, порт Астару на Каспийском берегу и порт Ормуз на берегу Ормузского пролива. Торговля шелком, зиждущаяся на движении кораблей и верблюдов, требовала высокого надзора, — как в руках факира, нити должны были беспрестанно превращаться о благодатное золото. Ради возвеличения Ирана шах готов был стать факиром.
   На незримых крыльях, рождающих ветер, время проносилось со скоростью света. Не успевало солнце раскрыть пламенное опахало, как уже теряло равновесие и падало за изломанную линию скал.
   В ущелье Бендер-Бира шах почувствовал легкое недомогание. Он удивился, ибо после испытанной им сердечной боли в Исфахане чародеи ему открыли, что боль мнимая, ибо, сердце у него — рубин, подвешенный на четырех золотых цепочках.
   На дне ущелья бесновался прозрачный Хераспей. По повелению шаха ему подали в чаше студеной воды, зачерпнутой из реки. Он отпил несколько глотков, облегченно вздохнул и обвел отсутствующим взором гигантские каменные ворота, образуемые разрезанным поперек высоченным хребтом. Тысячелетия прорывал себе русло в каменных громадах неукротимый Хераспей. И шах подумал: «Жизнь человека по сравнению в этим временем — не больше чем одна капля, но эта капля способна отразить солнце, и ради этого стоит спешить».
   Он спешил в веселый Ферабат, отстроенный трудами и потом людей, пригнанных им из Карабаха. Рабы уподобили этот город дивной долине роз, где не слишком жарко, не холодно, где вечная весна. Но, оставляя позади себя рощи огромных самшитов, павильоны и башни, воздвигнутые среди лесных просек, бассейны, окруженные рядами апельсиновых деревьев, и водопады, грохочущие под синим небом, шах Аббас думал не о веселье. Тревога, как гюрза, коварно подкрадывалась к его сердцу-рубину, недоступному боли.
   По царской мостовой, как назвал он бесконечно тянувшуюся улицу, он проехал шагом, сам не зная почему оттягивая свой въезд во дворец, созданный среди первозданной природы его безумной страстью, готовый вместить три сотни женщин.
   «Бисмиллах! — с горечью воскликнул шах. — На что триста, если нужна одна?! Лелу, ускользнувшая, как видение, и оставшаяся, как боль. Чародеи — лжецы!» Кровь горячей волной захлестывала его сердце, обвиненное в том, что оно не что иное, как камень.
   Наутро из Гиляна прибыл скоростной гонец, который в страхе распластался у ног шаха Аббаса.
   Безмолвствовали пораженные Иса-хан — полководец, и Юсуф-хан — советник, а также новые придворные: Сейнель-хан — начальник над поварской прислугой, и Темир-бек — ставший, по представлению Иса, начальником охраны «льва Ирана».
   Безмолвствовал и шах Аббас, лишь крепче были сжаты чуть пожелтевшие губы и учащенно на лбу пульсировала жилка.
   Гонец сообщил о восстании в Гиляне, где местные ханы стремились снова восстановить былую независимость провинции.
   «Гилян! — мысленно воскликнул шах. — Земля моей постоянной заботы! И там, о аллах, ханы, раболепствующие передо мной, своим ставленником, дерзнули провозгласить шахом Адиля, невзрачного потомка бывшей местной династии. Шах Адиль! Хорошо, я, царь царей, не стану жертвой новой заботы и освежую тебя, как барана, а на воротах Астары прибью твою презренную шкуру».
   На дорогу шелка посягали карлики в тюрбанах, предавшие интересы Ирана.
   Но они, эти карлики, увлекли за собой крестьян и жителей городов, недовольных тяжелыми налогами и притеснениями со стороны шах-ин-шаха.
   И снова, как в Чехель Сотун, смеялся шах Аббас, невольно останавливая дыхание на те мгновения, когда колики, как острые иглы, пронзали его сердце.
   «Гилянская чернь! — оставшись один в зале, негодовал шах Аббас. — Но вина твоя по сравнению с виной твоих ханов мизерна. Ханы Гиляна — вот очаг зла и измены!» Голубой ковер, закрывший простенок, привлек его внимание. На ковре был изображен Ростем — старый Ростем, с раздвоенной длинной бородой, со лбом демона и рогами вместо шлема, с леопардовой шкурой вместо брони, с палицей в руке, с саблей у пояса, луком на одном плече, щитом — на другом, в сапогах, в азяме, подвернутом до пояса, в позе воина, только что убившего чудовище.
   Ханы Гиляна стали чудовищами, он, шах-ин-шах, обязан принять обличив Ростема и опустить на них карающую палицу. Завтра он поручит Мазандеран своей тени — Иса-хану. Страна топора и дровосеков отсечет чешуйчатые головы чудовищам.
   Это завтра. А сегодня? Он вспомнил о том, что еще не успокоен Гурджистан, где Хосро-мирзе приходится лавировать между виноградной лозой и исфаханской саблей, что по-прежнему ятаган-полумесяц угрожающе занесен на Багдад, что Саакадзе нацелил свой меч на Исфахан, а Русистан за гибель Луарсаба готов спустить двуглавого орла на персидский берег.
   Шах воздвигал башню величия, но забыл о почве, — она, как вода, заколебалась под ногами. Это началось не сразу… А когда? С часа, когда им был убит его сын, возвышенный Сефи-мирза, когда мятеж охватил душу Лелу, неповторимой, как сон.
   Нет, в груди шах-ин-шаха бьется не рубин на четырех цепочках. Как неукротимый Хераспей подсекает каменные громады, река жизни разрезает поперек его живое сердце.
   Но что это? Неясный свет луны скупо освещает голубые керманшахи, придавая вещам не свойственные им очертания. И из этих зыбких нитей серебра и мрака возник призрак с кровоточащей раной на груди. Шах Аббас протянул руку, как бы защищаясь, пристально вглядываясь в расплывчатые черты.
   И он узнал того, кто беззвучно вышел из царства теней, и, ощущая страшную боль в сердце, выкрикнул: «Сефи! О-о!» И в ответ вновь услышал то, что превратилось в муку его памяти: «Зачем стал ты убийцей своей крови?!»
   Прикрыв глаза, он попятился к арочному входу, там стояли на страже мамлюки, но вдруг застыл с открытым ртом, силясь вдохнуть воздух и конвульсивно взмахивая рукой, словно ища опоры.
   Молнией сверкнула мысль: «Дожди не вечны! Время… о, как дорого сейчас время!» — И поник головой, окунаясь в полумглу, таинственную и зыбкую.

 
   С утра дворец охватила тревога. Темир-бек удвоил стражу. Мамлюки стояли уже не с парадными копьями, а с заряженными мушкетами, готовые открыть огонь.
   Все нити царства царств стягивались к одной руке — руке шаха Аббаса. Теперь эта рука ослабела, нити управления могли выскользнуть одна за другой.
   Разве имел право ставленник аллаха на земле заболеть, как простой смертный?
   — Нет! — отрицательно качнул головой Иса-хан и призвал главного лекаря к ложу шаха.
   Хеким Юсуф приложил хрустальный шар ко лбу шаха и высказал подозрение: не отравлен ли властелин? Тогда немедля надо извлечь яд.
   В приемный зал шаха стекались ханы Мазандерана, они ждали повелений «льва». Иса-хан прикладывал палец к губам: «Шах-ин-шах занят необычайно важным для Ирана делом».
   Шаха опускали в бассейн, наполненный теплой водой. Вода остывала, бассейн наполняли вновь. Часы испарялись, как вода. Восемь дней ждали ханы Мазандерана, и столько же Аббас просидел в бассейне. Усмешка играла на его лице, слегка отекшем. Он растягивал Иран, как парчу, на западе и востоке и полностью овладел сейчас пространством, ограниченным мраморными плитами бассейна, два моря связывал он дорогой шелка. И судьба одарила его теперь только несколькими кувшинами зеленоватой воды. Попиралось величие… Он лежал неподвижно, смотря на свои руки, — свет, преломляясь в воде, придавал им сходство с причудливыми водорослями. Усмешка не сходила с губ Аббаса и пугала рабов.
   Воду в бассейне заменили теплым молоком, оно отливало фарфором, и казалось, что голова шаха лежит на огромном блюде. Не помогло и молоко — тело шаха не размягчалось. Хеким впал в отчаяние, жизнь его висела на волоске. Он велел принести камень из реки, положил его в серебряный сосуд, взял красивый яхонт и стал крепко тереть им о камень, затем наполнил сосуд горячим молоком и дал выпить шаху.
   Не помог и яхонт — «лев Ирана» хирел и мрачнел.
   Иса-хан вооружил мазандеранские тысячи и повелел Джани-хану — курджибаши страны топора и дровосеков — беспощадно выкорчевать прогнившее дерево Гиляна. Вблизи Астары шли битвы, а их надо было перенести под Багдад. Дервиши доносили, что Георгий, сын Саакадзе, направился в Токат, город мелодичных колокольчиков. Там сосредоточивались отборные орты анатолийского похода, туда должен был прибыть верховный везир Хозрев-паша, оттуда начиналась дорога большой войны.
   Прошло тридцать, потом еще пятьдесят дней. В Ферабат прибыли срочно вызванные шахом Караджугай-хан и Эреб-хан. Они были полны тревоги: рушились привычные формы жизни.
   Шах призвал советников, он силился сидеть прямо, болезненно щурясь от дневного света, назойливо проникавшего сквозь затененные окна. Над шахом висел его портрет первых лет царствования. Луки черных бровей над огромными белками глаз и плотно сжатые яркие губы, прикрытые тигровыми усищами. Аббас возложил на голову тот же шахский тюрбан с черным пером орла и жемчужным — власти, крупная бирюза окаймляла парчовый шарф, прикрывающий плечи, и на портупее из золотых кружков висела в эмалевой оправе та же сабля работы Ассад Уллаха из Исфахана с надписью: «Аббас, раб царя избранных!» Величественная копия — и поблекший оригинал!
   И все же он остается избранным. И Караджугай-хан перевел взгляд с портрета на лицо шаха — болезненно желтоватое, с множеством разбегающихся морщинок.
   Шах Аббас повелительно кивнул, и советники тотчас опустились перед ним на ковер.
   — Аллах решил призвать меня, чтобы я отдал ему отчет, как выполнял я его повеление.
   Ханов обуял ужас. Каждое новое царствование начиналось с пролития крови. Они стали молить шаха подумать об участи Ирана, о воплях и страданиях правоверных и не говорить о болезнях, которые обычно приходят и уходят.
   Шах терпеливо, слушал. Слова звучали на земле, но они были невесомы в том мире, который уже открывал перед ним ворота вечного холода.
   — Нет, мои верные ханы, я вижу, что от моей болезни, которую не может разгадать лучший хеким, я избавлюсь только с помощью смерти. Не будем терять то недолгое время, которое аллах отпустил мне для передачи вам моего повеления.
   Три дня Угурлу-бек-даваттар записывал распоряжения шаха, — как повести дела «льва Ирана» после его ухода к аллаху. Все предусмотрел шах, что могло усилить боевую мощь войска и укрепить власть шах-ин-шаха, своего наследника. Потом, разрешив остаться только четырем ханам, не перестававшим умолять повелителя сжалиться над ними, шах некоторое время молчал, устремив взгляд в потолок и беззвучно шевеля губами.
   — Все предначертано в книге судеб, — нарушил он гнетущее безмолвие. — Все, что аллах дает, он хочет получить обратно, ибо не дарит, а только одалживает. Но остающиеся во имя торжества ислама должны продолжать начатое уходящими. Особенно зорко, мои верные советники — ты, Караджугай, и ты, Эреб, и ты, Иса, и ты, Гюне, — смотрите не только вперед, ибо неизвестно, откуда явится враг. Иногда он неожиданно падает сверху в виде камня и пробивает голову беспечному, направившемуся не в ту сторону. Георгий, сын Саакадзе, — такой камень. Султан зарядил им сейчас свою пращу. Через Иран полководец гор хочет проникнуть в Гурджистан. Если это произойдет, Хосро-мирза опять превратится в изгнанника, а Иран потеряет драгоценные земли. Бейтесь с собакой Саакадзе во имя святого Аали. Забудьте о женщинах и кейфе. Нет для вас сейчас большей услады, чем очистительный огонь войны. И это же внушите моему наследнику, сыну любимого мною Сефи-мирзы. Пусть примет Сэм имя своего отца и возвеличится, как шах Сефи. Я уме скрепил своей печатью ферман.
   — Великие из великих, мудрый из мудрых, «солнце Ирана», — осторожно начал Караджугай-хан, — предсказатели уверяют, что Сэм недолговечен, а звездочет клянется, что процарствует Сэм-мирза только восемнадцать месяцев.
   — Видит небо, печалит меня предсказание, но пусть процарствует, сколько аллах захочет, хотя бы три дня, только бы на голове его заблестело алмазное перо шахского тюрбана, предназначавшегося его отцу — Сефи-мирзе.
   Он хотел добавить. «Не знаю, почему неугоден вам Сэм, разве он не мой внук?», — но внезапно синяя муха, злобно жужжа пронеслась перед его глазами и словно подхватила и унесла с собой его мысль.
   Ханы боялись сказать впавшему в полузабытье шаху, что неимоверная жестокость Сэма оттолкнула от него даже царственную Лелу несмотря на ее безграничную любовь к Сефи-мирзе. Караджугаю хотелось подсказать, что прекрасный сын Гулузар которого он, хан, видел недавно, тоже внук шаха Аббаса и во всем походит на своего отца Сефи-мирзу. И Иса-хану также хотелось видеть шахом Ирана любимого внука Лелу. Это ли не стало б ей утешением?! Но как открыть шаху, что жестокий Сэм внушает такие опасения, когда сам шах Аббас, ставленник аллаха на земле, убил своего сына? Уныние охватило ханов, но они безмолвно взирали на властелина, ибо помнили, что когда он в гневе — львы в пустыне начинают дрожать.
   А шаха одолевала слабость, в ушах раздавался звон, словно там били копьем о железо, и приторная тошнота подступала к сердцу. Он думал об Иране дворцов, войск, золота и ощущал одиночество. Синяя муха вновь жужжала над головой и не всем лету ударялась о гроздь алмазов, сверкавших на тюрбане. На величие Сефевидов покушалась синяя муха. Гримаса исказила лицо шаха, оно стало жестоким, с нестерпимым блеском будто остекленевших глаз.
   — Мое повеление неоспоримо! — Шах словно терял слова в тумане. — Вы, четыре верных мне хана, будете служить Сэму преданно, как служили мне, и поклянитесь сейчас на коране, что возведете Сэма на трон Сефевидов. Поспешите, ибо узбеки и другие шайтаны, проведав, что опасная рука шаха Аббаса поникла, как подрубленный тростник, захотят вернуть потерянное. Враги узнают последними о моем уходе в жилище аллаха, тогда, когда воцарится уже Сэм-мирза.
   — Шах-ин-шах, мы, тени твоих желаний, исполним все, как ты пожелал совместно с аллахом!
   — Видит пророк, я доволен… — «Бисмиллах, как жужжит эта синяя муха!» — Еще повелеваю, берегите дорогу шелка!.. В паутине путей пусть запутается то, что унижает высокое возвеличиванием низкого. Вам поручаю скрыть место моего погребения, ибо враги могут осквернить мою могилу желанием позлорадствовать над ней, а друзья — опечалить слезами скорби… Усмирив Гилян, спешите к Багдаду… Дожди проходят… Приготовьте по моему росту три серебряных сундука. Один повезете в Ардебиль… — «Бисмиллах, как жалка синяя муха, заслоняя крыльями мое изображение…» — второй — в Мешхед… и третий — в Вавилон. В одном из них я совершу последнее странствие… — Жалка синяя муха, но я бессилен дотянуться до нее, порождения зловонной кучи… Бисмиллах! Бессилен?!"
   И, к ужасу ханов, шах внезапно вскочил, потянулся к своему портрету, рукой хватая воздух, словно что-то ловя, судорожно вцепился в раму, окаймленную крупной бирюзой, и не то смех, не то стон вырвался из его горла. Он упал навзничь, увлекая за собой изображение своей молодости, будто и его хотел захватить в могилу. Рама глухо стукнулась об угол шахтахты, раскололась, и камни бирюзы покатились во все стороны, словно вызволенные из плена.
   Ханы застыли, боясь сделать малейшее движение. Перед ними неподвижно лежал мертвый шах Аббас[18] с глубокой складкой на переносице, словно еще силился разгадать какой-то мучительный вопрос. Мертвый шах Аббас! Сорок пять лет поднимавший Иран, как огромную бирюзу, и в один миг выронивший его.
   Песок из верхнего шара песочных часов весь пересыпался в нижний. Караджугай и Иса обменялись выразительным взглядом, они знали, что время не остановить и теперь надо выполнить то, что повелел им «лев».
   Темир-бек охранял тело мертвого шаха, искусно набальзамированное. У порога так же торжественно сменялись мамлюки. Портрет «льва Ирана» опять высился над шахтахтой. Символы не должны были исчезать.
   Немедля Иса-хан и Сейнель-хан, взяв с собою хекима Юсуфа, ускакали в Исфахан. Пока враги — узбекские ханы на востоке и вожди кочевых племен на юге — не проведали о смерти шаха Аббаса, они обязаны возвести Сэма на трон Сефевидов.
   Караджугай же и Гюне-хан приступили к тяжелому делу. Зал приема и совета по их указанию был разукрашен с возможной роскошью. Умело сочетались драгоценнейшие ковры, красные шали Кашмира и Кермана, затканные шелком и серебром ткани Бенареса, тончайший китайский фарфор и персидская золотая посуда. Тут все утверждало величие власти, захватившей земные сокровища.
   На ступенях шахтахты, среди ваз, зеркал и бронзовых подсвечников, Караджугай распорядился поместить две парчовых подушки для себя и Гюне. Затем, опустив занавеси, затканные сиреневыми птицами, на окна, отчего в зале воцарился полумрак, они, как пожелал шах, одели его бездыханное тело в богатый наряд, украсили тюрбан звездой из крупных алмазов и усадили на шахтахту, прислонивши к стене, на которой переливался голубой, как небо, ковер. Только теперь хеким искусно открыл глаза шаху и опасливо отодвинулся. В них, как учил коран, воплотилась душа Аббаса, которая освободится лишь в момент погребения тела.
   Зал приема и совета заполнили ханы Мазандерана. Караджугай выслушивал просьбы и с низкими поклонами излагал их шаху. Позади ковра Гюне-хан, подражая голосу Аббаса, или отклонял просьбы или милостиво удовлетворял их. Незаметно через прорези в ковре он подымал одну или две мертвые руки шаха, то повелевая остаться, то милостиво отпуская просителей. Тут же, у подножия шахтахты, Темир-бек торжественно держал саблю шах-ин-шаха — верное средство, помогающее не замечать ничего странного в поведении властелина.
   А ночью, заперев зал, Гюне, у которого не попадал зуб на зуб, менял пестрый тюрбан на черный, пил крепкий кофе, курил кальян и валился на ковер, словно сам умирал. Караджугай-хан почти не спал, ибо боялся, что страшный дневной сон будет продолжаться и ночью. Трепет даже перед умершим Аббасом, душа которого так угрожающе воплотилась в его глазах, вынудил ханов слепо выполнять его последние повеления. Так должно длиться сорок дней. Лишь на сорок первый всю роскошь в зале приема и совета должны были сменить шесть свернутых — в знак траура — знамен Ирана.
   — Бисмилляги ррагамани ррагим! — беспрестанно выкрикивал Гюне-хан, взирая на мертвого, который продолжал оставаться живым.
   И народ Ирана, великой империи шах-ин-шаха, не нарушал воплями будничную жизнь.

 
   Странные слухи ползли, ширились, — что-то произошло. Где Иса-хан? Где Эреб-хан? Почему персидские полководцы не спешат подвести к границам новые тысячи? Почему не замечают, что дожди в Месопотамии прекратились? Почему не препятствуют передовым отрядам анатолийских орт разведывать местность вблизи Диарбекира? Как непонятен этот 317 год XIV круга хроникона[19]. Невероятное происходит в Исфахане. Шах Аббас решил ждать — кого? И не шах, а Караджугай-хан! Нет! Нет! Иса-хан. Но почему, почему не торопятся сами завязать большую войну?! Разве не проиграл уже тот, кто отстал? Шах Аббас — олицетворение коварства! Что еще замыслил «лев Ирана»? Надо быть настороже!
   Посланные янычарским агой лазутчики уверяли: «Беспокойство в персидском стане, но подойти нельзя, сильно охраняются подступы».
   Удивлялся и Саакадзе. Сравнительно легкие победы, одержанные до начала дождей в Анатолии, Ираке и Сирии, еще не имели решающего значения, необходимо прорвать линию Диарбекир — Багдад, необходимо столкновение с храбрыми Иса и Эребом. Их войска оснащены мушкетным огнем и пушками. Пока они не опрокинуты, шах Аббас неуязвим. Но не похоже, чтобы рвались ханы в бой. Почему же укрываются на рубеже, ничего не значащем? Нет, не могут они не учитывать саакадзевские способы ведения войны. Значит, что-то исключительно важное отвлекло их внимание от Багдада. Но что?..
   Уже кони, преодолев множество островков и песчаных мелей, перешли вброд на правый берег Кызыл-Ирмака, уже оставлен позади город Заза. Саакадзе спешит. Необходимо как можно скорее встретиться с Келиль-пашою, начальником орт сипахов, и совместно решить, как действовать дальше — выждать или наступать.
   И как всегда, судьба потешается над решениями, ею не одобренными. Последняя стоянка на равнине реки Манисы, вблизи возвышенности Думанлы-Даг. Поодаль от шатра Саакадзе расположилась орта сипахов. Они в котлах варили баранину и пели. Матарс, Элизбар, Пануш и Гиви выехали вперед, дабы наметить самый короткий путь в Токат.
   Обогнув сады, орошаемые источниками, всадники направили коней в заросли вечнозеленого дуба. Тропа затейливо изгибалась. Дул горно-долинный бриз, и над головами «барсов» неугомонно шумела листва. Вдруг Элизбар круто осадил коня и прислушался. Где-то совсем рядом в зарослях послышалось конское ржание и кто-то вполголоса выругался по-персидски.
   Разделившись, «барсы» рысью двинулись навстречу неосторожному путешественнику.
   — Яваш! — загремел Элизбар, выхватив клинок и прикладывая его к груди незнакомца.
   Перед «барсами» на откормленном жеребце оказался пожилой турок, по виду астролог. За ним на высоком иноходце дрожал слуга.
   Пануш, пристально вглядываясь, рванулся к незнакомцу. Миг — и приклеенная борода очутилась в его руке.
   — Лазутчик! — радостно крикнул Гиви, обнажая саблю. И тут же: — Юсуф?! Откуда ты, дорогой? Кого лечишь здесь?
   Преодолевая дрожь, шахский лекарь таращил на «барсов» глаза и радостно всплеснул руками:
   — А-а-а-га, Ги-ги-ви!
   «Барсы» опешили: перед ними, как призрак невозможного, предстал хеким Юсуф, главный лекарь шаха Аббаса, друживший в Константинополе с зятем четочника Халила. Персиянин в середине Анатолии! Что могло сейчас быть удивительнее этого?