– Необычайно отважная женщина.
   – Отвага не является прерогативой мужского пола, как, впрочем, и стремление мстить.
   – Где она теперь?
   – Не знаю. Служит где-то тайным агентом, вбивая колышек для шатра в череп очередного Сисары.
   История Иаили, этой амазонки, вырвавшейся из рук иракских насильников, участвовавшей в десанте и боевых операциях, поразила меня. Если все правда и она действительно жена Лазара, то это обстоятельство неожиданным образом объясняло странное поведение капитана. Статьи в «Таймс», которые я равнодушно пробегал глазами, поскольку они слишком далеки от японских проблем и моих личных забот, проливали свет на действия Лазара. Теперь я начал понимать их причины. Я вспомнил, что именно рассказывалось в статьях о террористах из организации «Иргун» об унижении британских военных еврейскими боевиками, о различных инцидентах, связанных с борьбой на Ближнем Востоке. Совсем недавно, весной 1948 года, израильские войска нанесли сокрушительное поражение армиям Лиги арабских стран. Лазар ясно дал мне понять, что является фанатиком-националистом, сионистом, отстаивающим идею национальной целостности евреев. Если это так, то Сэм прав: он действительно находился в пути, и Божественная сила не покидала его.
   Я нарисовал на листе бумаги еще один треугольник поверх того, который начертил Лазар. Получилась шестиконечная звезда Давида.
   – Что это такое? Попытка изобразить квадратуру круга, Кокан? – спросил Лазар, и улыбка исчезла с его лица.
   Однако капитан не стал комментировать сделанное мной открытие.
   – Вы надеетесь когда-нибудь снова встретиться с женой? – спросил я.
   – Я молюсь об этом. Я хочу на старости лет поселиться в Хайфе, стать толстым дедом, просиживать целыми днями в кафе и писать стихи на иврите. Но вопреки моему желанию я, вероятно, умру какой-нибудь нелепой смертью в Богом забытом уголке Азии.
   – Вам повезло. Вы нашли свою Лилит. Что же касается меня…
   – Ты хочешь смириться и жениться на той женщине, которую выберут для тебя родители?
   – Такова традиция сыновнего благочестия.
   – Мужчина обязан нарушать общественные установления.
   – Возможно, это так. Но я – загадочное исключение из правил. Ни одна женщина не сможет стать сексуально привлекательной для меня.
   – Ошибаешься, я нашел для тебя Лилит. Иди умойся и оденься. Я хочу представить тебя твоей будущей невесте.
   Лазар внимательно перебрал одежду в своем гардеробе и извлек из него двубортный костюм из небеленого полотна, шелковую рубашку с молочным отливом, галстук, в тон ему серебристый носовой платок и, наконец, белые матерчатые туфли. Пока он занимался своим туалетом, я открыл Библию и нашел Второзаконие, двадцать вторую главу, стих пятый.
   «На женщине не должно быть мужской одежды, и мужчина не должен одеваться в женское платье, ибо мерзок пред Господом Богом твоим всякий делающий сие», – прочитал я.
   – Но здесь ничего не говорится о том, что женщинам запрещается использовать оружие, – заметил я.
   – Однако Библия ясно запрещает трансвестизм, стремление носить одежду противоположного пола, воспетое венским обманщиком Штраусом.
   Я вновь подумал об опере «Кавалер роз». В ней женщина, исполняющая роль мужчины, переодевается в женскую одежду – сложный травестийный фарс.
   – Не кажется ли тебе, что мы тоже вынуждены переодеваться в мужскую одежду? – спросил Сэм Лазар, завязывая шелковый серебристый галстук, и воскликнул, подражая мимике Софи, невесты барона Оха, которой представили кавалера роз: – Меiп Gott, es war nicht mehr als eine Farce![11]
   И действительно, это был всего лишь фарс.

ГЛАВА 6
У ВОД СУМИДАГАВЫ

   Сумидагава, река в Токио, дала название классической пьесе театра Но, написанной в пятнадцатом столетии Мотомасой, сыном выдающегося создателя драмы Но Дзэами. Пьеса рассказывает о женщине, сошедшей с ума в поисках сына. Во время переправы через реку Сумида она узнает, что ее сын умер год назад. Известие о смерти сына помогает ей вновь обрести достоинство и преодолеть безумие. Безумие оказалось своего рода репетицией, подготовкой к восприятию истины, предвестием горя и скорби, которую теперь она выражает с неподражаемым лиризмом.
   Зимой 1934 года, за несколько недель до западного Нового года и, следовательно, незадолго до моего дня рождения, произошел инцидент, показавшийся мне иллюстрацией к пьесе Но «Сумидагава». Я воочию увидел горе матери, потерявшей сына. Сдерживаемая любовь Сидзуэ выплеснулась наружу с неистовой силой, подобная океанской волне.
   Прогулки с матерью были редкими событиями моего детства, похожими на тайные свидания любовников. Она всегда старалась доставить мне радость, развлечь меня, угостить лакомствами, которые дома были под запретом. В день, о котором идет речь, Сидзуэ подговорила слугу Ётаро тайно увести меня из комнаты Нацуко, пока та спала. День был очень холодный и снежный, один из тех, в которые мне запрещалось выходить из дому.
   Наша прогулка по городу поначалу казалась мне бесцельной. На сей раз мать не пыталась развлечь меня. Она была необычно сдержанна и замкнута. Ее молчание свидетельствовало о том, что Сидзуэ чем-то сильно расстроена. Мы остановились на мосту, с которого открывалась панорама на канал Сумидагавы.
   Взяв меня за руку, Сидзуэ смотрела вниз на ледяную воду. Немногочисленные в этот час прохожие подозрительно поглядывали на нас. Им было непонятно, почему здесь стоит хорошо одетая женщина с ребенком.
   Даже через шерстяную перчатку я почувствовал, как вспотела ладонь Сидзуэ. Наши сцепленные руки все равно были разъединены. Наконец, как будто собравшись с духом, моя мать заговорила:
   – Пойдем к фотографу. Я хочу, чтобы ты запомнил этот день. Когда фотограф сделал снимок, Сидзуэ грустно заметила:
   – Теперь после инкио я вообще не смогу видеть тебя. Разные поколения одной семьи по традиции в определенное время разъезжаются и селятся отдельно. Такая практика называется «инкио». Мой отец, воспользовавшись этой традицией, переехал из дома родителей в феврале 1935 года в другой квартал города. Однако инкио не соединило, а, напротив, разлучило меня с матерью. Еще два года бабушка не отпускала меня от себя, не разрешая поселиться с родителями в районе Сибуйя. Лишь в 1937 году пошатнувшееся здоровье вынудило Нацуко ослабить свой контроль надо мной.
   После визита в фотоателье мы вернулись домой, и Сидзуэ повела меня в свою комнату, чтобы кое-что показать. Я никогда не забуду этот сувенир в память о разлуке. Сидзуэ показала мне церемониальный кинжал, который являлся частью ее приданого и служил напоминанием о том, что она не должна возвращаться в родительский дом, во всяком случае, живой. Я до сих пор помню звук лезвия, извлекаемого из ножен. Он похож на щелчок колпачка, который снимают с тюбика помады. По взгляду, брошенному на меня матерью, я понял, что жизнь дарована мне не чем иным, как этим острым кинжалом.
   Однако в новом доме в районе Сибуйя, куда я наконец-то переехал в 1937 году, меня ожидала продолжающаяся гражданская война между родителями – моей мамой, чувствительной, образованной, красивой молодой женщиной, постоянно упрекавшей мужа, и отцом, получившим суровую закалку в доме бабушки. Годы борьбы с Нацуко и негодование по поводу того, что муж не поддерживает ее в этой борьбе, ожесточили мать против Азусы, лишили надежды на мир в их доме. Азуса мог теперь не сдерживать свой нрав и править жесткой рукой бюрократа. После многолетней жизни под одной крышей с Нацуко, чьи прихоти он вынужден был терпеть, у Азусы скопилось много желчи, и теперь он изливал ее на нас. Отец глубоко презирал меня, считая книжным наркоманом, и старался избавить меня от моего пристрастия, обрушиваясь каждый день на книги и рукописи.
   Однажды весной, вскоре после моего переезда в Сибуйя, вернувшись из школы, я узнал от нашей служанки Мины, что отец ждет меня в своем кабинете. Сегодня он необычно рано вернулся из Управления рыбоохраны. В такой солнечный апрельский день мать, конечно же, отправилась на прогулку в сад с младшими детьми – Мицуко и Киюки. Сидзуэ страстно занималась садоводством, и это увлечение делало атмосферу в нашем доме более спокойной.
   Я пребывал в хорошем настроении и не был готов к встрече с отцом. Кабинет Азусы всегда представлялся мне безотрадным холодным местом, где стояли унылые ряды юридических книг. Кроме того, здесь находились роскошные издания по искусству, приобретенные отцом во время поездки в Европу. Но он так ни разу и не открыл их, и эти книги стояли, словно бутылки дорогого иностранного ликера, выставленные, чтобы произвести впечатление на посетителя. Отец сидел за письменным столом, перед ним стояла чашка зеленого чая, рядом лежали министерские бумаги, в одной руке он держал ручку, а в другой – дымящуюся сигарету. Пепельница, полная окурков, свидетельствовала, что Азуса заядлый курильщик.
   – Не сутулься в моем присутствии, мальчик, – промолвил он, не поднимая глаз. – По-видимому, тебя не учат хорошим манерам в твоей снобистской школе. Страшно подумать, чем я вынужден жертвовать ради тебя…
   Он внезапно замолчал и, подняв голову, злорадно улыбнулся, увидев, что мой взгляд прикован к стопке книг на его столе. Моих книг. Их взяли с полок в моей комнате. Отец продолжал улыбаться, наслаждаясь моим удивлением. Лежавший на полу у его ног фокстерьер Инари приподнял бровь, как будто имитировал насмешливое выражение лица своего хозяина. Мы с Азусой всегда во всем были несходны, даже в любви к животным. Я терпеть не могу собак, их слюнявое подобострастие раздражает меня, Азуса же не выносит кошек. (Сейчас, когда я пишу эти строки, у меня на коленях лежит кот.)
   Отец не сразу заговорил о моих книгах. Сначала он завел речь о предписаниях конфуцианского учения, в котором говорится о важности гармоничных отношений в семье как гарантии существования самого государства.
   – Любое уклонение от исполнения сыновнего долга передо мной является оскорблением Его величества императора, – заявил Азуса, прикуривая одну сигарету от другой. – Надеюсь, что я говорю с разумным существом. Ты же не законченный болван, как твой брат Киюки. Я разочарован в нем.
   Азуса сначала говорил спокойно, сдержанно. Но меня не ввело в заблуждение это затишье перед бурей. Я знал, что вскоре бог штормовых морей Сусаноо начнет бушевать. Отец курил дешевые сигареты, которые предпочитал Ётаро, и старался выглядеть как спартанец. Очки в металлической оправе, короткая военная стрижка, невзрачная одежда – все в нем свидетельствовало о самоограничении. То были времена фиктивного стоицизма. Азуса напоминал мне тех бдительных фанатиков, которые бродили по токийским улицам с портновскими ножницами, готовые обрезать юбки и волосы, если длина нарушала правила национальных приличий и инструкции правительства, регулирующего расходы. Все это было фальшиво и казалось мне отвратительным, как боевые кличи кэндоистов, моих однокашников по Школе пэров. Опасный образ мыслей выявляла в те времена военная полиция. Вся страна находилась под ее надзором.
   Азуса не пригласил меня сесть. Чтобы унизить меня, он использовал тактику высокопоставленных чиновников, распекающих клерков за проступки.
   – Литература… – начал он и замолчал, чтобы сделать глоток чая и затянуться сигаретой, – это ложь, баловство. Вот и все. Ею занимаются только женоподобные изнеженные существа и беспринципные никчемные людишки. Привычка писать развращает. Я вижу, как это надругательство над самим собой превращает тебя в бескровного женоподобного червячка.
   Азуса говорил все громче, теперь в его голосе слышался гнев, губы побелели. И хотя я знал, что этот спектакль продуман до мельчайших деталей и спланирован заранее, тем не менее он производил на меня сильное впечатление.
   Азуса сделал вид, что пытается взять себя в руки.
   – Твое поведение лишено здравого смысла, – продолжал он более сдержанным тоном. – Я запрещаю тебе растрачивать мужскую энергию на это безобразие.
   И он указал на мои книги, брезгливо дотронувшись до одной из них с таким видом, как будто это нечто грязное и заразное.
   Меня удивил тщательный – я бы даже сказал, сделанный со вкусом – выбор книг. Мои любимые авторы – Рэймонд Рейдикет, Оскар Уайльд, Рильке, Танидзаки и Уэда, конечно.
   – Я излечу тебя от болезненного пристрастия к этим утратившим человеческое достоинство декадентам. Ты знаешь, что делают с подобными книгами в Германии? Их жгут.
   Представив, как мои драгоценные книги горят в костре, разведенном нацистами в нашем саду, я расплакался.
   Тишину, царившую в доме, внезапно нарушили звуки музыки и топот на лестнице. Это вернулись с прогулки брат и сестра. Мицуко села в гостиной за фортепьяно, а Киюки сломя голову бегал по лестнице. Я увидел, как мать заглянула в окно кабинета. Поля соломенной шляпы бросали тень на ее лицо. Я понял, что Азуса приказал им находиться в саду до тех пор, пока не закончит со мной разговор. Однако Сидзуэ не послушалась его. Отец нетерпеливо махнул рукой, приказывая ей отойти от окна.
   – Прекрати плакать. Ты же не женщина, – сказал он. – Тебе следовало бы прочитать «Майн Кампф».
   – Я читал эту книгу.
   Мой ответ не понравился Азусе, но все же он улыбнулся.
   – Очень хорошо. В таком случае тебе больше не понадобится этот мусор. – И он сбросил мои книги со стола на пол. – И ты прекратишь мастурбировать на бумаге.
   Азуса открыл папку, в которой лежали клочки моих рукописей. Я едва узнал их сквозь пелену слез. Комок подкатил к горлу. Я почувствовал тошноту, и мне захотелось опуститься на пол. Но тут Азуса заорал на меня.
   Впрочем, нет, оказывается, он кричал на мою мать. Сидзуэ ворвалась в кабинет, держа в руках свою соломенную шляпу. На ее лице, покрасневшем от негодования, выступил пот. Сидзуэ в этот день против своего обыкновения нарушила правила хорошего тона. Я вырос в обстановке тайны, которую составляли болезнь Нацуко, намеки Цуки на зло, расположенное «ниже пояса», и постоянное ворчание отца по поводу безответственного распутства Етаро. Гнев Сидзуэ вызвал поток нескромных обвинений. Моя бабушка, оказывается, заразилась от Ётаро, ведшего преступный образ жизни, болезнью, название которой нельзя даже произнести вслух. Но табуированное слово из медицинского учебника уже вертелось на языке Сидзуэ.
   – Твоя мать – душевнобольная женщина. Она отняла у меня ребенка, чтобы отравить его сознание.
   Азуса несколько мгновений стоял неподвижно, а потом схватил мать за волосы и повернул ее голову в мою сторону.
   – Вот, смотри, – воскликнул он, – смотри, если хочешь увидеть зараженную кровь! Вот твой драгоценный болезненный гений! Маленький сорняк, выросший на кладбище моей матери! – Он дергал Сидзуэ за волосы так, что ее голова вертелась из стороны в сторону в такт его словам. – Я вырву его с корнями! Слышишь? Я выбью из него все амбиции и претенциозность! Я сделаю из него верного слугу Его имперского величества!
   Мать терпеливо сносила унижение. Она не могла дать достойный отпор демоническому сыну Нацуко. Я до сих пор помню этот пустой остановившийся взгляд человека, неспособного сопротивляться и стыдящегося своей полной беззащитности. Веки полуопущены, рот открыт – словно у отрубленной головы, поднятой палачом за волосы.
   Азуса внезапно отпустил жену, и она неуклюже рухнула на стол, как кукла. Капли крови изо рта Сидзуэ упали на мои разорванные рукописи, словно миниатюрные ярко-красные цветы. Она приподнялась на дрожащих руках и начала смущенно, замедленными движениями, складывать клочки рукописи в папку.
   – Оставь это! Убирайтесь оба отсюда! – приказал Азуса и прикурил сигарету, чтобы успокоиться.
   Мы вышли из кабинета отца, обнявшись, похожие на двух раненных в ожесточенном сражении бойцов, поддерживающих друг друга. Мицуко и Киюки, стоя на безопасном расстоянии, наблюдали за нами, боясь приблизиться. Их пугал наш несчастный жалкий вид. Мои книги и рукописи так и остались бы под арестом отца, если бы Сидзуэ снова не проявила смелость. Она изготовила второй ключ от кабинета Азусы и выкрала мои книги, как только он уехал в командировку в Осаку по делам министерства. Более того, она переписала мои рукописи, составив забрызганные кровью клочки, и утром потихоньку от всех передала мне эти копии.
   Азуса слишком поздно взялся за искоренение сорняка, выросшего в ночном саду Нацуко. Однако он не прекращал нападать на меня и не оставлял попыток перевоспитания. Азуса постоянно подсовывал мне нацистскую пропагандистскую литературу. Сегодняшней молодежи, наверное, не знакомо имя Отто Вейнингера, и она вряд ли поймет, почему его антисемитская евгеника заставила меня прочитать Библию, христианские комментарии и «Протоколы сионских мудрецов». Унылый бюрократический нацизм, который Азуса ввел в нашем доме в качестве противоядия искусству, имел неприятные последствия. Азуса не рассчитывал на то, что его сообразительный сын, этот книжный наркоман, получит удовольствие, расширяя свой культурный кругозор. У него не хватало воображения, чтобы понять, насколько легко от Гюисманса и Ницше перейти к немецкому романтизму, на котором основывался преступный нацистский режим. Для меня нацистская доктрина была просто одной из ветвей декадентской эстетики. Азуса невольно способствовал тому, что я постепенно становился приверженцем извращенного прозападного японизма.
   Примерно через год после того, как я переехал к родителям, однажды утром отец вышел к завтраку в необычно приподнятом настроении. Сидзуэ и я восприняли это как недоброе предзнаменование, как предвестье надвигающейся беды. Наши предчувствия оправдались.
   – Мой отец часто ездил за границу, – начал Азуса. – Он отсутствовал дома целыми месяцами, пытаясь осуществить то или иное легкомысленное предприятие, надеясь разбогатеть. Признаюсь, я радовался, когда его не было дома. И наверняка моим родителям нравилось жить в разлуке. Что ты думаешь по этому поводу, жена? – обратился он к матери. Удрученный вид Сидзуэ ясно свидетельствовал о нарастающем с каждой минутой беспокойстве. – Почему моим родителям нравилось на время разлучаться? Подобная жизнь полностью устраивала их, ты согласна с этим?
   Сидзуэ ничего не ответила. Азуса засмеялся и, выпустив желтоватый сигаретный дым из ноздрей, взглянул на меня.
   – А теперь пришла ваша очередь радоваться, Кимитакэ и Сидзуэ, – заявил он. – Разлука примирит нас.
   Я почти физически ощущал тревогу Сидзуэ. Что такое говорил Азуса? Неужели он угрожал разводом? Но это немыслимо!
   – Что вы раскрыли рты, как два идиота? – сердито спросил Азуса. Его настроение внезапно испортилось. – Это так вы поздравляете меня? По-видимому, вас совершенно не интересует моя карьера.
   Мы замерли, не смея даже переглянуться.
   – Я получил повышение по службе. Теперь я – начальник Управления рыбоохраны, – наконец сообщил Азуса.
   Новость ошеломила нас, некоторое время мы сидели молча, не в силах проронить ни слова. Азуса наслаждался нашей растерянностью. Придя наконец в себя, Сидзуэ начала осыпать его похвалами. Но Азуса остановил ее.
   – Избавь меня от излияний своих чувств, – сердито сказал он. – С твоей стороны было бы честнее радоваться, что теперь мы будем видеться реже.
   И отец объяснил, что главная резиденция Управления находится в Осаке, городе, расположенном примерно в 350 милях к западу от Токио, и начальник Управления должен часто там бывать.
   До 1942 года, когда Азуса ушел в отставку с государственной службы, он ночевал дома всего лишь несколько раз в месяц. Таким образом в течение четырех лет у меня, по существу, не было отца, и я имел возможность лучше узнать свою мать и сблизиться с ней. Я влюбился в Сидзуэ.
   Из тюремной камеры Нацуко я вышел законченным, но в высшей степени ранимым фантазером. Я созрел для того, чтобы познать предательскую болезнь любви. В Сидзуэ я увидел море в его неукротимой силе. В комнате бабушки море представлялось мне вымышленной идиллией, ручной укрощенной стихией, какой оно рисуется декадентскому сознанию человека, видевшему его лишь в своем воображении и никогда не покидавшему дом. Сидзуэ показала мне море таким, какое оно есть на самом деле. В десять лет она впервые привезла меня на побережье. Морская стихия испугала своей подавляющей, безграничной силой. Я почувствовал головокружение. Так высота сначала пугает человека, а потом притягивает.
   Постижение глубин началось с урока, чуть не ставшего фатальным, летом 1937 года в Сибате, курортном местечке на полуострове Ицу, где я проводил каникулы вместе с матерью, Мицуко и Киюки. Азуса приезжал к нам на выходные дни. Я наслаждался близостью Сидзуэ. Не опасаясь, что меня отругают за изнеженность и отсутствие мужественности, я клал голову на колени матери, лежал, прижавшись к ней, под зонтиком на пляже. Никто не мешал мне рассматривать голубые вены на ее алебастровом бедре под моей щекой, ямочки на коленках, ее кожу в алмазных песчинках. В нашей небольшой пещере слышался немолчный шепот моря. Я жадно смотрел на стопу матери, стараясь узнать в ней ту ногу, которую я однажды видел в хижине Азусы, занавешенной москитной сеткой.
   Я пожирал Сидзуэ глазами, чувствуя, как у меня перехватывает дыхание. Горькое одиночество нахлынуло на меня и, словно эмбол воздуха, спустилось по венам вниз, достигнув члена и раздув его. И вот, увеличившись, он стал радостно тереться о шерстяную ткань плавок. Я чувствовал в промежности раздражающее прикосновение песчинок и испытывал острое желание потереться вставшим членом о выступившие в подмышечной впадине Сидзуэ пупырышки гусиной кожи. Жалкая капля влаги появилась из сфинктера моего пениса, яички болели так, словно в них воткнули стержни. Сидзуэ лежала в полудреме, одной рукой поглаживая страницы романа Пьера Лоти, а другой – мои волосы. Я отполз от нее, встав на четвереньки. Нужно скрыть от людей свой позор. Рядом, за рыбацкими лодками, находилась бухта, где никто не плавал. Я надеялся, что сумею укрыться там за большими валунами. К счастью, мои надежды оправдались.
   Я ступил в воду. Здесь, благодаря гряде скал, похожих на пригнувшиеся под ветром сосны, не было волн. Рядом с моими ступнями, на мелководье среди камней плавали раковины и крошечные прозрачные крабы. Я зашел глубже в море и остановился за скалами, чувствуя, что вода плещется у моих колен. Оглядевшись по сторонам и убедившись, что меня никто не видит, я спустил трусы и взял в руку свой набухший пенис. Лишь огромное лазурное небо смотрело на меня. Солнце жгло спину, как крапива.
   Мне не потребовалось никаких усилий. Почти сразу же хлынул неукротимый поток спермы. Меня пронзила острая боль, будто через мой мочеиспускательный канал проходил песок. А затем боль утихла.
   Выйдя из состояния полузабытья, я вдруг увидел, что на меня с большой скоростью надвигается стена. Вода ударила сначала в живот, а потом зеленое брюхо волны, увенчанной сверкающей белой пеной, словно лезвием гильотины, поглотило меня. Дыхание перехватило, как это бывает во время сердечного приступа. Волна с ревом обрушилась, и я упал под ее напором. Меня протащило по морскому дну. Я вращался в водовороте, словно обломок корабля, чувствуя, что погибаю, запечатанный в эту сверкающую оболочку. Я начал захлебываться. В мою могилу не проникал ни один звук. И все же я отчетливо слышал голос матери. Охваченная паникой, она выкрикивала мое имя: «Кимитакэ, Кимитакэ!» Она знала, что я в смертельной опасности, и бросилась на помощь.
   Морю наскучило играть со мной, и оно выплюнуло меня на мелководье, недалеко от пляжа. На берегу меня никто не ждал. Ни души. Оказывается, это море звало меня голосом матери.
   Дрожа всем телом, чувствуя боль от ссадин и ушибов, я все же обернулся, чтобы снова взглянуть на морскую стихию в ее величии. Она покоилась, скрывая в себе бесчисленные организмы, семя морской жизни и мириады моих сперматозоидов. Я оплодотворил море.
   Я поплелся к тому пляжу, где оставил мать. Сидзуэ лежала все в той же позе, погруженная в полудрему, ее тело покрылось капельками испарины.
   – Не уходи слишком далеко, – пробормотала она сонным голосом. – Ты до сих пор так и не научился плавать.
   Морская вода стекала с меня, оставляя на песке темные следы. Я взглянул на выпуклый живот матери, который вздымался и опускался, словно волны, и представил себя пленным плодом в этом море. Двенадцатилетний эстет, я пытался, невзирая на свою болезненную слабость, измерить океан – мою мать.
   Представление о Сидзуэ как об уютном и, очевидно, совершенно безобидном океане, оказалось опасной иллюзией. Чуть не утонув, я понял, что она безответственная, избалованная молодая женщина. Никому нельзя доверять в этом мире. По-видимому, я избежал смерти в воде только затем, чтобы захлебнуться в собственной желчи. Обида заставила меня действовать.