Лифчик, словно живая змея, скользил в моих руках. Я надел этот предмет дамского белья и почувствовал его шелковистое прикосновение к своей коже. Чашечки лифчика свисали, словно маленькие гамаки, там, где должна была находиться грудь.
   От белья исходил странный запах. Это был аромат духов, к которому примешивался настойчиво преследовавший меня запах гниющих морских водорослей, который проникал в мой организм и как будто начинал преобразовывать его. Ощущение тонкости и изысканности, исходившее от дамского белья, проникало в меня, подобно вирусу. Я постепенно растворялся в чувстве удовольствия, словно в ванне с теплым молоком.
   Это чувство потрясло меня. Но я утратил способность задавать вопросы и сомневаться. Еще одно странное открытие поразило меня. Оно было необъятным и безграничным, и тем не менее в нем все казалось близким и хорошо знакомым. В нем время теряло свою привычную перспективу и растворялось в неописуемом чувстве слияния с вещами, с их плавным ритмом. Я слился с маленькими, нежными, прекрасными предметами женского белья, в которых растворился весь мир. Теперь я принадлежал к миру женских вещей.
   Я выкристаллизовал ее. Я поймал и заключил ее в клетку зеркального отражения. Я сумел это сделать. И теперь я – женщина.
   Женщина, да, но чудовищная, двуполая. Я не смог полностью избавиться от своего пола, преобразовываясь в нее. Хотя метаморфоза произошла, но мужчина во мне остался цел и невредим. Я и она соединились в одном теле и ведем за него смертельный поединок. Наши глаза, словно глаза сиамских близнецов, видят не свое тело, а тело друг друга. Мой плоский мускулистый живот – предмет моей ревнивой гордости – раздувается и округляется, пупок приобретает форму узла детского воздушного шарика. Хромосомная мутация раздувает мои бедра и расширяет таз, чтобы разместить в нем утробу. Грудные мышцы наливаются и начинают бесстыдно выпирать вперед, превращаясь в студенистые груди, упругие, пронизанные кровеносными сосудами, похожие на орхидеи с фиолетовыми ореолами. Мой вес увеличился, я почувствовал страшную тяжесть, но она была не похожа на тяжесть тех гирь и штанг, которые я поднимал в спортивном зале. Теперь я знал, что ощущает земля, какие боли она испытывает, рождая растения, ростки которых прорывают ее. Она несет на себе тяжесть всех живых существ, поднимая их к солнцу. Но самым удивительным было то, что чем больше я чувствовал себя женщиной, тем сильнее ощущал в себе мужское начало.
   Я поддался иллюзии, сознательно принял фантазию за реальность, намеренно пошел против незыблемых законов естества, и моей наградой стало преступное произведение искусства, в котором я обрел незаконное существование. А она, она была не просто вымыслом, отразившимся в зеркале плодом фантазии, миражом, порожденным моим собственным преступным воображением, она действительно преодолела и стерла различия между нами. И я ощущал ее господство как собственный триумф. Мне трудно описать то чувство, которое я испытывал, оно было похоже на смесь удовольствия и боли. Один из нас (она или я, это не имело значения) испытывал нестерпимое удовольствие, которым другой наслаждался как мукой.
   Я начал рыться в ящиках с тонким мерцающим кремовым бельем. Не отдавая себе отчета в том, что делаю, я связал вместе несколько нижних юбок. Получилось нечто вроде фундоси, традиционной набедренной повязки, которую обычно кроят из безупречно белого хлопка. Взглянув в зеркало, я увидел, что выгляжу довольно смешно, и начал надевать эту импровизированную набедренную повязку.
   – Подождите. Прежде чем вы завяжете гордиев узел на своей набедренной повязке, я хотела бы, чтобы вы сначала заткнули свой задний проход ватой.
   – Зачем это?
   Вместо ответа Кейко тихо засмеялась. Ее призрачный смех был подобен шелесту ивовых листьев в безлунную ночь.
   – Откройте нижний ящик, – велела она.
   В этот ящик я еще не успел заглянуть. Я с трудом выдвинул его. В ящике лежал таинственный предмет, завернутый в небеленый холст. По его очертаниям я сразу же догадался, что это. Развернув холст, я обнаружил то, что и предполагал найти, – самурайский меч вместе с его точной уменьшенной копией, кинжалом – ероидоси. Рукоятки и ножны оружия были украшены драгоценными камнями и инкрустированы перламутром. Это были превосходные, редкие образцы, изготовленные в старину. Я вынул из ножен ероидоси. Клинок был покрыт защитной смазкой. Я вытер его парой чистых кружевных трусиков. Сталь, таившая в себе несомненную опасность, мрачно поблескивала.
   – Вы узнаете эти меч и кинжал?
   – Да. Они были изготовлены в шестнадцатом веке мастером Секи-но-Магороку. Я уже видел это оружие двенадцать лет назад в коллекции Сэма Лазара.
   – Надеюсь, вы понимаете, что шедевр мастера Секи требует от вас?
   – Да, понимаю.
   Я поискал глазами вату на туалетном столике, но не нашел ее. И лишь в корзине для мусора я заметил ватные тампоны среди клочков бумаги, комочков сухой косметики и спутанных волос.
   – Повернитесь спиной к зеркалу так, чтобы я видела, что вы делаете.
   Я заткнул ватой задний проход, обмотал повязку вокруг бедер, а затем отступил в глубину комнаты так, чтобы Кейко могла хорошо видеть меня в коленопреклоненной позе. Я предчувствовал, что следующей будет команда «Станьте на колени». Я воплощал все тайные желания своей зрительницы, все ее сокровенные замыслы. Ее тайное желание «Стань женщиной» было написано на клинке. Теперь я ожидал последней команды, выражавшей ее самое сокровенное желание, я ждал слов: Я ХОЧУ УВИДЕТЬ, КАК ВЫ УМИРАЕТЕ.
   Всю свою жизнь я мечтал услышать эти слова. Мне казалось, что вся нация с надеждой смотрит на меня; что все многочисленные анонимные зрители застыли, ожидая увидеть в линзе зеркала порнографическое зрелище, смысл которого выражен в словах: Я ХОЧУ ВИДЕТЬ, КАК ВЫ УМИРАЕТЕ.
   И что же я сам увидел в зеркале? Одинокого актера, оставленного один на один с приговором судьбы, затерянного среди раскиданного повсюду женского белья; грустную, гордую, застенчивую фигуру, стоящую на коленях. Смешное существо, переодетый в женщину самозванец, стоящий на коленях в священном месте, которое можно уподобить залитой лучами полуденного солнца сцене театра Но.
   Передо мной на полу лежало оружие – меч и кинжал, Я хорошо помнил эти предметы, с ними были связаны неприятные воспоминания о пережитом унижении в апартаментах Сэма Лазара. Правда, сейчас они были так далеки, что казались плодом моего воображения. Оружие же было не вымышленным, а настоящим, и теперь оно находилось в моем распоряжении. Я снова посмотрел в зеркало и вспомнил о стоявшей за ним кинокамере на треноге. Я понял вдруг, что она всегда находилась там и снимала меня всю мою жизнь, фиксируя ее шаг за шагом жестоко, равнодушно и постоянно. Сама реальность с полным ко мне безразличием снимала меня на пленку, создавая обо мне фильм, одновременно фантастический и банальный. И этим кинематографическим глазом, который преследовал меня повсюду, этой скрытой, но вездесущей зеркальной линзой, в тени которой я жил, было Безличное, Невидимое, Неназываемое Я, «тот, кого никто не знает». Сие таинственное начало обозначали обычно древним китайским иероглифом Чин, имевшим значение «луна, разговаривающая с небесами». И я погрузился в эту зеркальную луну, ведущую разговор с небесами, и в ней исчезло личное местоимение «я», которое заслонило бесчисленное количество других «я» в полной завораживающей тишине. Но все же я являлся объектом анонимных желаний этого таинственного начала, и оно разговаривало с небесами моим собственным, но только измененным голосом, как мой единственный реальный двойник.
   Тишину нарушил звук рвущейся ткани, как будто сама действительность, подобно завесе, с нечеловеческим криком распалась пополам. Это я оторвал полоску от нижней юбки. В центре этой ленты нарисовал лаком для ногтей красный диск, Восходящее Солнце, а затем жирным карандашом для бровей вывел иероглифы боевого самурайского девиза: «Служить Нации Семью Жизнями».
   Я обвязал голову этой повязкой. Теперь я был готов к съемкам.
   – Когда вы положите конец всем вашим семи жизням?
   – Это произойдет рано или поздно. Но какое значение это имеет для вас? Вы здесь для того, чтобы быть гарантией моей смерти, ее отражением, последним кадром, который я заполню собой. Фильм человеческой жизни рано или поздно подходит к концу, к самому последнему кадру, который придает особое значение всему, что было запечатлено на пленке раньше. Жизнь наконец становится осмысленной. Смысл можно найти лишь в той жизни, которая уже закончилась. Я уверен, что все произойдет именно так.
   – Только мертвые знают, происходит это на самом деле или нет.
   – А я мертв.
   – Почти, но еще не совсем. И тем не менее вы сомневаетесь, вы колеблетесь.
   – Я не прошу об отсрочке. Я сосредоточиваю силу воли на последнем кадре. Что значат те семь жизней, конца которых вы с таким нетерпением ждете? Что значит сама моя жизнь? Я могу определить первые шесть стадий моей жизни, начиная с детства и заканчивая нынешним моментом, шестью словами, выстроив их, словно короткое стихотворение, в колонку, похожую на столб спинного позвоночника: выздоравливающий гомосексуалист писатель актер знаменитость атлет.
   – Шесть личиночных стадий, я прошел их, прежде чем стать тем, кем являюсь сейчас, – патриотом. Это седьмая стадия. Шесть предшествующих стадий моего тридцатипятилетнего существования можно охарактеризовать такими малоприятными для меня, но заслуженными эпитетами, как болезненный конформистский циничный самовлюбленный дискредитирующий мошеннический Это, по существу, перечисление моих шести грехов, каталог моих мелких правонарушений, лишенных величия настоящего преступления. Но вот я достигаю седьмой стадии, и мне в лицо бросают настоящее серьезное обвинение – обвинение в патриотизме. И эта седьмая стадия характеризуется теми же шестью прилагательными, но возведенными в превосходную степень. Эту самую мучительную стадию моей жизни можно назвать наиболее болезненной, наиболее конформистской, наиболее циничной, наиболее самовлюбленной, наиболее дискредитирующей и наиболее мошеннической. Все этапы моей прошлой жизни можно с полным правом назвать предосудительными, но ретроспективный свет последнего, мученического, этапа искупает всё, все брошенные в мой адрес обвинения поглощаются седьмым самым главным – обвинением в МЯТЕЖЕ. Я умираю мятежником. Последний меркнущий луч заката положит конец жизни последнего императорского мятежника. И самым скандальным в этой ситуации является то, что я назвал МЯТЕЖОМ патриотизм. Мятеж позволяет мне разглядеть фикцию патриотизма в его истинном проявлении и неприкрытой реальности. Патриотизм – это ЖЕНЩИНА.
   – Так позвольте этой женщине увидеть, как вы умираете.
   Я взял кинжал и рывком вынул его из ножен. Зажав его в правой руке, я заметил, что она слегка дрожит. Неужели это страх заставляет дрожать мою руку?
   – Вы дрожите?
   – Я не ожидал, что кинжал окажется таким тяжелым, таким инертным.
   – А чего вы ожидали? Того, что он окажется таким же невесомым, как слова? Неожиданная тяжесть смерти заставила вас дрогнуть.
   – Нет, я заколебался, потому что почувствовал удивительную легкость. Моя рука дрожит, потому что напряжена более, чем это необходимо.
   Я склонился над острием клинка так, словно защищал язычок пламени от ветра, и стал гипнотизировать его взглядом, а затем направил клинок себе в живот, но его острие все еще не касалось моего беззащитного тела, до сих пор не осознававшего свою уязвимость. Наконец я приставил клинок к мягкой плоти и, нажав на него, оставил метку на теле. Теперь клинок знал, какую цель ему предстоит поразить.
   Струйка крови потекла из моего левого бока. Это была настоящая кровь, не косметика, не красный лак для ногтей. И все же тело еще не почувствовало грозящей ему опасности. Словно посторонний зритель, не ощущающий боли, я видел в зеркало все, что происходило. Мое тело выполняло команды, которые, казалось, отдавало само зеркало. Я видел, как две руки, вцепившиеся в рукоять, высоко подняли кинжал. Я чувствовал, как напряглись мышцы моей спины, и ощутил гордость, которую испытывали мускулы, которые изготовились убить меня. Неужели я смогу наблюдать все свои действия до самого конца?
   Зеркало издает звук, который как будто разрывает темную неподвижность комнаты, словно крылья летучей мыши, и успокаивающий мираж моего отражения рушится. Я услышал свой собственный крик «кья!», вырвавшийся из глубин моего естества и придавший мне сил. И вот на выдохе я вонзил нож в живот.
   В самый последний раз я выполнил волю Юкио Мисимы. Мы оказались в полной пустоте. Нас поразила пустота, в которой оба мы – я и Юкио Мисима – исчезли. Ничего не видя вокруг, мы сговорились положить конец жизни, которой ни один из нас, в сущности, никогда по-настоящему не обладал.
   В ту долю секунды, которая предшествует удару кинжала, ничто – никакая мысль, никакой довод рассудка не может вмешаться; для знания и оценки ситуации нет ни времени, ни достаточного пространства. И все же рассудок знает, что именно он является разницей между реальностью и верой. Но от знания никогда не было никакой пользы, а тем более оно бесполезно сейчас, когда слепота реальности и слепота веры готовы столкнуться друг с другом. И они сталкиваются в то мгновение, когда стальной клинок вонзается в мой живот. Меня пронзает страшная боль.
   Какой покой и умиротворение испытывал бы я, если бы боль была единственной реальностью в это мгновение. Но боль превращает все знакомое в незнакомое, и хотя она заслоняет собой образ Юкио Мисимы, она не может заглушить голос, который продолжает расспрашивать меня:
   – Это и есть сеппуку?
   В голосе слышалось скучное человеческое удивление. И эти жалкие слова я должен выслушивать, испытывая смертные муки?! Несмотря на боль, я чувствовал комичность ситуации.
   – Глупец, ты всю жизнь лелеял амбициозные мысли о сеппуку, и вот теперь твои руки выполняют абсурдные действия, следуя твоим командам. Они настойчиво осуществляют твою волю, – ты должен прилагать неимоверные усилия и стараться сохранить жизнь, чтобы умереть.
   Да, именно это и есть сеппуку.
   Каждая мышца, каждый нерв, каждая частица моего существа, находившиеся до сих пор под защитой инстинкта самосохранения, взбунтовались против меня, своего хозяина, который совсем потерял голову. Руки отказывались повиноваться безумцу, который вонзил клинок в свои внутренности. Мои кишки подняли мятеж против меня, пытаясь всеми средствами изгнать сталь, которой я хотел перерезать их. Змея жизненного начала, обитающая у основания спинного хребта, в приступе ярости подняла голову и, словно кобра, раздула свой капюшон. В глазах у меня потемнело, я чувствовал, что моя воля парализована нестерпимой болью.
   Я был на грани отчаяния, еще немного – и я мог бы, пожалуй, отказаться от своих намерений. Реальность приказывала мне сдаться, прекратить свои действия, внутренний голос призывал меня сопротивляться. Но я не должен был слушать его.
   – Я сам протестую против собственных действий!
   Мне показалось, что этот крик вырвался у меня. Но на самом деле вместо этих слов из моего рта потекла на колени слюна. Я бросил взгляд вниз и увидел свою перепачканную кровью руку и торчащий в ране кинжал. И кинжал, и рука сильно дрожали.
   Я не ожидал, что мое тело окажет столь сильное сопротивление. Мои руки враждовали друг с другом. Левая в отчаянии вцепилась в правую, заставляя ее сжиматься вокруг скользкой рукояти кинжала. Мои глаза недоверчиво наблюдали за тем, как рана миллиметр за миллиметром постепенно растет и кинжал медленно приближается к пупку, разрезая ткани живота. Енидоси необходимо было подбодрить, чтобы он быстрее продвигался к центру живота. Чувствуя, как силы покидают меня, я смотрел на показавшееся из раны острие кинжала, окровавленное, в желтых капельках жира.
   Мышцы живота судорожно сокращались, внутренности были залиты тошнотворными панкреатическими соками и содержимым вскрытой двенадцатиперстной кишки. Отвратительная жидкость сочилась из пищевода, и я задыхался от ее зловония. Неимоверным усилием воли я подавил приступ тошноты. От судорожных спазмов рана открылась еще больше. С изумлением я наблюдал за тем, как мои кишки начинают вываливаться из меня, словно клубок червей. Я почувствовал сильные диарейные позывы в прямой кишке. Кинжал выскользнул из моей руки, он сделал свое дело и больше не был нужен мне. Мои внутренности вывалились наружу, но экскрементам путь был надежно закрыт ватным тампоном. Так вот зачем моя хитроумная повелительница заставила меня заткнуть ватой задний проход!
   – Да, именно для этого. И вы прекрасно это знали, когда выполняли мое распоряжение.
   Из моей груди вырвался вздох, похожий на предсмертный хрип.
   – Тщетная предосторожность. Она не помешала мне испустить кровавую мочу, которая испачкала мою набедренную повязку.
   – Вы думаете, это моча? Но, быть может, это жидкость совсем другого рода. Может, это липкий альбумин вашей спермы.
   – Зачем вы продолжаете мучить меня?
   – Это доставляет мне огромное удовольствие. Это – наш половой акт, о котором я всегда мечтала. Я мечтала насладиться вашей болью.
   Может быть, именно волны наслаждения, которое в тот момент испытывала моя мучительница, заставляли меня страдать? Боль овладела моими чувствами и волей. Моя голова неудержимо клонилась на грудь. Я разглядывал свои внутренности, которые из разверстой раны ниспадали мне на колени. Взор туманился, глаза застилала кровавая пелена.
   – Вас утомила моя страсть, – промолвила Кейко.
   – Какой отвратительный запах…
   – Разве вы не узнали его? Вы же бывали в морге и видели вскрытие трупов, помните? Это запах анатомируемого трупа. Взгляните на себя. Ваше лицо приобрело желтоватый оттенок, вы уже мертвы, и поэтому ваши внутренности издают такую вонь, какая обычно стоит на скотобойнях и в сортирах.
   – Отвратительное зловоние жизни.
   – Радуйтесь тому, что вы покидаете эту зловонную жизнь.
   – Но что за шум? Мне кажется, я слышу, как кто-то стонет.
   – Да, это ваши стоны. И вы будете еще долго стонать, потому что не предусмотрели главного, вы не назначили кайсаку-нин, человека, который должен был бы обезглавить вас. Он положил бы конец вашему поединку со смертью. Вы забыли об этом?
   – Я не хочу, чтобы меня оставляли один на один с болью. Я надеюсь, что кто-нибудь…
   – Кто-нибудь? Вы говорите о вашей верной тени и палаче, который всегда находится у вас за спиной с занесенным над вашей головой мечом?
   – Да, я хочу, чтобы он наконец нанес удар! Удар!
   – Вы упустили кое-что существенное. Вы говорите о мятеже, но где же ваши сообщники? Где заговорщики? Где составленный вами для них сценарий мятежа? Ночной бумагомаратель, вы слишком долго были один, и ночь отложила отпечаток на все, написанное вами, смысл ваших слов стал темен и неясен. Вы заставили мудрую, как зеркало, женщину, которую ваше собственное отражение называет патриотизмом, наблюдать за вами. Но этого еще недостаточно, чтобы превратить фантазию в реальность. Я – пуповина, которая надежно привязывает вас к жизни. Оглянитесь вокруг. Это место интимной близости. Спальня, зеркало, кровать. Здесь есть все необходимое для занятия любовью, кроме обнаженного возлюбленного, в глазах которого отражалось бы ваше неистовое желание насладиться им. Ваш сценарий предусматривает реальность крови, зловонные раны и обезглавленные трупы. Ваша жизнь могла бы закончиться здесь, в этой театральной фантазии. Кровь прекрасно стимулирует порнографию, даже если ее проливают только в своем воображении. Я могла бы освободить нас обоих от жестокости вашего кинжала. Описание последней минуты в вашем сценарии смерти легко изменить. Даже теперь сделать это еще не поздно. Вы могли бы испытать предсмертные ощущения только в своем воображении и продолжать жить до преклонного возраста, как делают современные прагматики. Оглянитесь вокруг…
   Мое тело обмякло, и мысль пресеклась так, словно меня обезглавили. Пальцы ослабели, и из них выпала ручка, липкая от черных, словно ночь, чернил.
   Я стоял на коленях у своего писательского алтаря, импровизированного письменного стола, на котором лежали ритуальные предметы, но не сеппуку, а писательского труда, – бумага, ручки и чернила. По телу струился липкий пот. В правой руке я сжимал листы бумаги, на которой выкристаллизовалось в слова физическое напряжение этой ночи.
   Я слышал предрассветные трели птиц. Вдали, на востоке, там, где море, тихо ворчал бог грозы Сусаноо, готовясь к первой улыбке солнца. В комнате работал электрический вентилятор, который, впрочем, не мог справиться с высокой влажностью. Я чувствовал на затылке дуновение воздуха, разгоняемого его лопастями. Влажные бумаги на моем столе шевелились от этого искусственного ветерка. Я взглянул на фарфоровые фигурки собаки, кролика, белки, медведя и лисы, талисманы Кейко. Они, словно часовые, несли свою вахту, стоя рядом с репродукцией с картины Гвидо Рени «Святой Себастьян». Сегодня эта репродукция с изображением атлетически сложенного мученика находилась здесь, на моем импровизированном письменном столе, в гостинице «Урокойя», расположенной в морском курортном местечке Атами.
   Услышав звук кубика льда, упавшего в стакан, я поднял голову. Мои глаза не сразу привыкли к царившей в комнате полутьме. Я увидел большие черные иероглифы, нанесенные на белую ширму, за которой стояла кровать. За ширмой кто-то шевелился, и вскоре я увидел Кейко. Она была одета в белый шелковый халат с рисунком, изображавшим черные бамбуковые листья.
   – Здесь слишком высокая влажность, – промолвила она. – Я долго не могла уснуть.
   Кейко прикурила, держа сигарету в изящных пальцах с накрашенными красным лаком и похожими на маленькие факелы ногтями. Пламя спички осветило ее прекрасное бледное лицо с глубокими тенями под глазами и иссиня-черные волосы. Халат Кейко был распахнут, и я видел капельки испарины, поблескивавшие на ее теле, словно роса. Она была поразительно прекрасна сегодня. Спичка догорела, и Кейко, которую я только что описал в своем произведении, снова погрузилась в предрассветную полутьму, словно богиня солнца Аматерасу, удалившаяся в пещеру на острове Исе.
   – Простите, если я ночью мешала вам работать.
   – Вы совершенно не мешали мне. Вы вели себя очень тихо.
   – Как вор?
   – Посмотрим, какой вы вор, когда рассветет.
 
   Черные грозовые облака затянули все небо. О присутствии Кейко в комнате свидетельствовали лишь блуждающий огонек сигареты и стук льда о дно стакана с виски. Я молча ждал, когда появится солнце.

ГЛАВА 8
ИКИГАМИ – ЖИВАЯ БОГИНЯ

   Я вновь возвращаюсь к июньским событиям. На следующий день после нашей случайной встречи в баре мы с Кейко проснулись в одной постели в особняке графа Ито. В смежной комнате уже был подан английский завтрак на двоих. Меня смутило то, что некто невидимый с таким усердием заботится о нас. Кейко завтракала с большим аппетитом.
   – Хидеки, слуга сенатора Ито, – заверила она меня, – умеет держать язык за зубами.
   – Однако сенатор Ито, несомненно, узнает о нашем свидании.
   – Он уже все знает, – весело заметила Кейко, наливая мне чай в чашку из мейсенского фарфора.
   Большую часть стола, за которым мы завтракали, занимала ваза с двумя дюжинами черных тюльпанов. В надписи, выгравированной на прикрепленной к цветам открытке, говорилось, что букет предназначался для «икигами». Эти довольно мрачные тюльпаны, должно быть, кто-то прислал Кейко, но то, что в открытке она была названа «икигами», живой богиней, казалось мне странным. Так обычно называют шаманку, обладающую выдающимися магическими способностями. Я решил, что этими цветами сенатор Ито Кацусиге поздравил Кейко с успешным выполнением его задания, которое заключалось в том, чтобы заманить меня в ловушку.
   – У вас нет аппетита? – спросила Кейко, протягивая мне тост, намазанный земляничным джемом.
   Я чувствовал, что за мной, как за заключенным, пристально наблюдают.
   – О чем вы пишете? – спросила Кейко. – Мне хотелось бы знать, зачем вам понадобились мои фарфоровые фигурки.
   – Как и большинство писателей, я очень неохотно говорю о незаконченных произведениях.
   – Я требую, чтобы на сей раз вы изменили своему правилу.
   – Я пишу историю любви, у которой не может быть счастливого конца.
   – Историю нашей любви?
   – В некотором смысле. Это история идеальной любви.
   – В таком случае это не наша история.
   – Как вы думаете, чем должна закончиться история идеальной любви?
   – Смертью. Чем же еще?
   – Я завидую вашему мужу, барону Омиёке. Он умер прекрасной смертью. Я вспоминаю о цветках вишни, вышитых на вашем свадебном наряде. После смерти он занял на нем достойЕюе место.
   – То, что происходит после смерти, не в счет. Он мертв, и этим все сказано, – промолвила Кейко, но выражение ее лица свидетельствовало о том, что она не относится к своим словам всерьез.
   – Разве вас не приводила в восхищение мысль о том, что вы занимаетесь любовью с человеком, который принял приглашение императора умереть?
   Кейко улыбнулась, но ее лицо при этом походило на наки-цо, древнюю маску театра Но, изображавшую плачущую женщину.