Он снова засмеялся и, тяжело ступая, удалился с веранды вместе со своей слепой женой.

ГЛАВА 2
КОРЗИНА СО СЛОМАННЫМИ НОГАМИ

   – Вы читали книгу Чарльза Кингсли «Водяные младенцы»? – спросил Мисима.
   – Вы говорите о детской книге викторианской эпохи? Да, я слышал о ней.
   – История, которую я только что поведал, напоминает эту книгу, хотя мой рассказ предназначается для взрослых. Вы согласны со мной?
   – Так, значит, все это вымысел?!
   Неужели Мисима вновь подверг меня испытанию? Вместо ответа он задал мне еще один вопрос:
   – Что легче – жалеть человека или ненавидеть его вот за это? И Мисима жестом показал на свое тело так, как демонстрируют новый костюм.
   Я окинул его взглядом, хотя нагота смущала меня. – Думаю, что большинство людей почувствовало бы зависть к вам.
   – Вежливый и уклончивый ответ. Я не спрашиваю, завидуете ли вы мне, Тукуока-сан.
   Меня изумило, что тело Мисимы вновь покрылось гусиной кожей. Почему он дрожит от холода в такую теплую погоду? Мисима как будто прочитал мои мысли.
   – Вас интересует, почему я дрожу? Я не могу объяснить свои чувства. Я ощущаю, как от фотографии, сделанной Сэмом Лазаром, исходит пронзительный могильный холод. Мне кажется, что это не Людовик XII, а я лежу на ледяной мраморной плите и на мой выпотрошенный живот наложены бальзамировщиком швы. Лазар прислал этот снимок, чтобы подло шантажировать меня.
   Мисима так и не объяснил, в чем, по его мнению, заключался шантаж.
   – Сколько себя помню, я всегда мечтал научиться танцевать, – продолжал он. – Но мне было очень трудно осуществить свою мечту. Я умело имитировал танец, но этого мало. Сколько раз я просил Хидзикату Тацуми научить меня танцевать. «Вы ошибаетесь, – отвечал он, – искусство танца дается не опытом. Вы просто забыли, что значит быть ребенком». – «Хидзиката-сан, – промолвил я. – Я не могу вспомнить, потому что у меня не было детства». Он засмеялся. «В таком случае повторяйте застывшие жесты и позы мертвых. Так вы научитесь танцевать». В другой раз, помню, он как-то сказал: «В старину темнота была кристально ясной. А теперь по ночам нет никакой темноты». Его замечание заставило меня вспомнить о представлениях древних греков. Они считали, что первоначально небо было черным и все же казалось ясным, ослепляя подобно белизне мрамора. Когда я высказал вслух свои мысли, Хидзиката рассмеялся над моими интеллектуальными потугами. «Я исполняю танец бутох. Это – грязь. Осознание безнадежности. Что общего имеет этот танец с синтоизмом, буддизмом или какой-либо другой религией? Я вижу, как вы ходите. Так ходят все японцы. Вы как будто боитесь, что кто-то украдет ваши следы».
   Заметив выражение недоумения на моем лице, Мисима остановился.
   – Вам известно, кто такой Хидзиката Тацуми? – спросил он.
   – Конечно, кто же не слышал этого имени? Его сравнивают с Мартой Грэм.
   – По ошибке. Наша склонная к панике Ассоциация современного танца никогда не объявила бы Марту Грэм опасной танцовщицей.
   – Хидзиката – эксцентричный, скандальный гений. Я не совсем понимаю, что он делает. Его творчество кажется мне эклектичным – в нем присутствуют элементы немецкого «нового танца» двадцатых годов, кастаньеты фламенко, американский джаз, безрассудство маркиза де Сада и немного японской традиционной музыки гидаю.
   – И баллады наркоманов, обитателей андеграунда. Почему бы и нет?
   – И что все это означает?
   – Ваша так называемая эклектика находит во мне отклик. На самом деле никакой эклектики нет. Это освобождение ото всех влияний, еретическая попытка разорвать все связи с миром и достигнуть того, чему уже будет невозможно подражать. Хидзиката придумал танец темноты, бутох. Бутох – чисто японское явление, потому что это – ничто, это – грязь. Хидзиката приехал в Токио после войны из беднейшего, наиболее убогого уголка земли, Акиты, местечка, расположенного в северо-восточном Тохоку. Он увидел превращенный в руины, оккупированный Токио. По его признанию, он сохранил кое-какие воспоминания детства: однажды Хидзиката увидел свое отражение в бочке с водой и полоснул по нему серпом. Его интересовало, что находится за отражением. Хидзиката приехал в Токио с мешком риса, драгоценным подарком, который он намеревался преподнести учителю Такае Егучи, человеку, учившемуся вместе с Мэри Вигман, но Такая уже взял себе другого ученика. Я знаю, где Хидзиката научился танцевать бутох – в танцзалах, где развлекались американские солдаты. Он купил себе белый костюм, истратив с трудом накопленные сбережения, и, словно гангстер из голливудского фильма, стал танцевать в этих заведениях с японскими проститутками, которые обслуживали американских офицеров. Вот где надо искать истоки его танца темноты. Они кроются в безоговорочной капитуляции. Вы понимаете, о чем я?
   Хидзиката как-то поделился со мной воспоминаниями о своей жизни в Аките. В тридцатых годах его старших сестер, маленьких девочек, родители продали, чтобы прокормить себя и младших детей. После этого он начал общаться с сестрами в своем воображении, окружив себя фантомами. Он помнит, как его братьев призвали в армию. Они должны были служить в Маньчжурии. В память врезались их красные, разгоряченные саке лица, когда они перед отъездом сидели за прощальным ужином вместе с родственниками. А потом братья вернулись… Две урны с пеплом. Огонь и пепел – это и есть бутох. «В детстве меня заставляли есть золу, – рассказывал Хидзиката, – от глистов». И это тоже бутох. Бутох – это весь жизненный опыт Хидзикаты, его воспоминания о ветре и безногих деревянных куклах дарума. Ветер – это своеобразное кимоно, в которое Акита одевается круглый год. Его бушующие порывы несут сельских жителей по дорожкам между рисовыми полями прямо к дверям Хидзикаты. Эти гости, словно призрачные танцоры, являются из пелены снежного бурана. Даже летом люди в селении Хидзикаты, прежде чем войти в дом, на пороге стучат своими сабо, как будто хотят отряхнуть с них невидимый снег. Призраки снова стоят у дверей… Уходя в поле на работу, родители сажали маленьких детей по четыре или пять в одну корзину и оставляли ее на меже. Весь день дети находились одни, без присмотра, потому что взрослые трудились не разгибая спины и не обращали на них никакого внимания. Малыши писали, толкались в тесной корзине, плакали, дрогли на пронизывающем ветру. У них было много времени – целая вечность, – для того чтобы всмотреться в небо, изучить все его особенности. Но, конечно, им, находящимся в полубессознательном состоянии, казалось, что вверху царит полная тьма. Когда наступала ночь и ребенка после двенадцатичасовой пытки в корзине наконец отпускали на волю, 0н не мог не только стоять, но даже распрямить ножки. Он превращался в безногую деревянную куклу дарума, а в мозгу его сохранялись только два образа – темное небо и бушующий ветер. Взрослые с улыбкой смотрели на ребенка, вспоминая собственные мучения. Бутох берет свое начало в этих воспоминаниях о корзине со сломанными ногами.
   Мисима немного помолчал.
   – В 1961 году, – продолжал он, – на фестивале мертвых я посетил студию Хидзикаты. Помню уличные фонари, освещавшие улицы, и доносившийся издали стук барабанов. Хидзиката встретил меня у дверей. Он давал мастер-класс, и я с восторгом наблюдал за ним, завидуя простоте и естественности его движений. Я никогда не смог бы достичь такого совершенства. При этом Хидзиката не стремился поразить зрителя, он не делал ничего грандиозного, того, что обычно восхищает нас в других исполнителях. Он вообще едва двигался. На жилистом теле была одна набедренная повязка, и он походил на рисунок из учебника по анатомии – все мышцы и сухожилия явственно выступали под кожей. Не человек, а парусное судно. Казалось, что в полотнища его парусов дует ветер Тохоку и приводит судно в движение. На моих глазах тридцатидвухлетний танцор с длинными, как у его старших сестер, волосами преображался, становился моложе. Вот ему уже двадцать пять, двадцать, шестнадцать, девять лет… он быстро приближался к своим истокам. Хидзиката исполнял этот волшебный танец под музыку битлов: «Я хочу держать тебя за руку».
   В то время Хидзиката только начал экспериментировать и находился в поисках своего стиля. Он обратился к движениям своей родины – Тохоку. Танцовщик принимал позы сидящего на корточках крестьянина, сгибал ноги и напрягал мышцы, чтобы противостоять воображаемым порывам ветра. Он хотел изобразить в танце корзину со сломанными ногами и поэтому застывал, перенося вес тела на внешние края стоп. Во время моего визита в студию этот танец исполняла жена Хидзикаты, Мотофудзи Акико. Каждый шаг в позе с вывернутыми ногами причинял ей боль, а единственным аккомпанементом служили глухие удары, которые Хидзиката наносил деревянной тростью по столу из красного дерева – очень дорогому антикварному предмету, изготовленному в ранний период Эдо. Остановившись, танцовщик зажег сигарету. «Вы хотите танцевать? – спросил он меня и продолжал: – Ну что ж, снимайте одежду и танцуйте. Раздевайтесь догола». И он поставил пластинку с танго Карлоса Гарделя «Мадресельва».
   Я старался изо всех сил, танцуя перед Хидзикатой и его женой, а они следили за моими движениями с непроницаемым выражением лиц. «Стоп, стоп! – воскликнул наконец Хидзиката. – Почему вы так странно прыгаете?» – «Но я не могу копировать ваш стиль», – заявил я. «А кто просит вас копировать меня? Помните лишь об одном: когда вы ставите ногу в грязь, вы наступаете на губы ребенка. Но вы ведь не хотите наступить на детское лицо, правда?» Хидзиката встал лицом к стене. «Что я делаю?» – спросил он. «Наверное, мочитесь», – ответил я. «Почему вы так решили? Ведь мышцы моей спины не свидетельствуют об этом». Он был прав. «На Западе танец устремлен ввысь, – сказал Хидзиката. – Его апогеем являются пуанты, высокие прыжки, парение в воздухе, имитация невесомости. Все, например, говорят о прыжках Нижинского. Но в Тохоку прыжки невозможны. Там ноги представляют собой пару сломанных палок. Разве вы можете с такими конечностями воспарить над землей? Оставьте все мечты о классической красоте, о японской в особенности, потому что эти мечты противоречат идее красоты». Взяв в руки небольшой барабан – такой используют монахи буддийской школы нитирэн, чтобы сопровождать его стуком чтение сутры Лотоса, – он начал бить в него. «Стоп! – вскоре вновь воскликнул Хидзиката. – Вы не слушаете ритм. Хотя, возможно, дело тут вовсе не в музыке. – И он, засмеявшись, обратился к своей жене Акико: – У меня такое впечатление, будто у него между ног находится бьющая крыльями курица. Нам надо связать ее и сунуть в корзину». Так они и сделали.
   Мисима принес из комнаты широкий медицинский лейкопластырь и зафиксировал этой клейкой лентой член и яички.
   – Эту операцию под руководством Хидзикаты выполнила Акико, – продолжал он.
   – Должно быть, вам было больно.
   – Только когда пластырь срывали и от него отклеивались лобковые волосы. Когда все было готово, Хидзиката сказал: «А теперь слушайте меня внимательно. Звуки, которые я извлекаю из барабана, – это язык стихий, воды, риса, ребенка, пробудившегося от ночного кошмара, пепла, листьев на дереве. Слушайте и старайтесь понять, что это, но не копируйте явление, не изображайте его посредством танца, а – будьте им». Дон-дон-дон.
   Мисима начал танцевать на балконе гостиницы танец безногой деревянной куклы дарума. Я как завороженный следил за ним, очарованный ирреальным повествованием его тела, его пениса, размеры которого подчеркивала белая лента пластыря. Я смотрел на него во все глаза, потягивая виски. Что еще я мог сделать?
   – Значит, вы начали понимать язык стихий Хидзикаты? – спросил я.
   – Я все еще учу азы танца бутох. Но через три года, когда я пойму, что он не требует движений, я в совершенстве овладею его языком.
   Лишь 25 ноября 1970 года я понял, о чем тогда говорил Мисима.
   – Япония постепенно богатеет, – сев на кушетку, продолжал Мисима, – не правда ли, Тукуока-сан? Теперь уже речь идет не о восстановлении слабой экономики, а об экономическом чуде. Год, который стал точкой отсчета экономического развития, давно забыт. Мы стали нацией, добившейся успеха. Я – японец, а значит, тоже добился успеха. Я извлекаю выгоду из экономического возрождения Японии и с чувством сыновнего благочестия, которое свойственно любому лояльному трудолюбивому гражданину, вношу в него свой вклад. Не являются ли тридцать шесть томов полного собрания моих сочинений блестящим образцом стахановского высокопроизводительного труда? Я – типичный образцовый чернорабочий, один из тех, что трудились в послевоенные годы, восстанавливая страну. Широкая известность переводов моих романов, пьес и эссе во всем мире принесла Японии славу.
   Перечисление Мисимой своих заслуг вызвало у меня чувство горечи. Я знал все, что он мог сказать. С его стороны это простительная слабость. Мисима походил на подвыпившего чиновника, слезливо жалующегося приятелю на то, что принесенные им ради пользы дела жертвы никто не ценит. Обычно о таких разговорах забывают на следующее утро, когда хмель проходит. Однако жалобы Мисимы вскоре перестали звучать как банальные сетования средней руки клерка.
   – Кто мне поверит, если я скажу, что привело меня сюда, в Бенарес, что я ищу здесь?! – воскликнул он.
   – Вы ищете череп Юаня Сяо, чтобы испить из него воды, – напомнил я.
   – Неужели вы мне поверили? Мои японские читатели сделали меня богатым, но никак не респектабельным. Для них я мюзикхолльный балагур, низкопробный комедиант. Разве могу я, человек, далекий от политики и религии, убедить их в серьезности своих верований? Публика признала мой успех – разве это не достаточная награда? Мне могут простить любое прегрешение, кроме одного. Мне не разрешается бросать тень на собственный успех, я должен во всем соответствовать ему. Иметь же верования простительно только простакам, которые остаются по ту сторону успеха. В этом вся загвоздка. Мои современники – существа с атрофированным воображением, у них выработался только один условный рефлекс. Они реагируют лишь на успех и не способны понять, принять и простить того, кто ниспровергает их святую веру в него. Горе человеку, который беспечно относится к своему успеху и стремится к саморазрушению. Он натолкнется на глухую стену непонимания, которое будет ему местью. Его отнесут к разряду инакомыслящих, социальных изгоев. Я, конечно, понимаю, что писатель с точки зрения экономики – фигура малозначительная, если не сказать ничтожная. Все это верно, я всего лишь писатель, человек, который развлекает публику. Но для меня с того года, который я называю нулевым, ничего не изменилось.
   – Меня призвали в армию, когда уже закончилась война, и я не был на фронте.
   – То же самое можно сказать и обо мне, – промолвил Мисима.
   – Как?! В романе «Признания Маски» [16] вы пишете о том, что в конце войны вы уже работали на авиационном заводе. Значит, это вымысел, Мисима-сан?
   – Нет, не вымысел, – с улыбкой сказал Мисима. – Но работу на авиационном заводе никак не назовешь боевым опытом, это скорее опыт эстетический.
   – То есть роман – беллетристика особого рода. Мне никогда раньше не приходило в голову, что вы можете выдумать автобиографию. Вы позволите мне опубликовать свои размышления на сей счет?
   – Пожалуйста, – проговорил Мисима, пожимая плечами. – Но не забывайте, что японцы воспринимают все буквально. Помните об этом, когда будете излагать на бумаге свои размышления о моем богатом художественном воображении.
   – Меня восхитил ваш роман «Признания Маски», искренний и очень смелый для своего времени.
   – Для своего времени! – воскликнул Мисима и расхохотался. – Автобиография писателя – всегда сплошной вымысел. Я никогда не был тем человеком, который описан в моем романе, ни «в свое время», ни сейчас. Поверьте, я ничего не пытаюсь скрыть от вас и не иронизирую. Я пишу о времени, которое никто не понимает и которое все еще длится. Это нулевое время. Я никогда не избавлюсь от своего тела, хотя мне и удалось заменить его другим. Юкио Мисима, неестественно рожденный не из лона женщины, а из Зазеркалья «обратного курса», наконец увидел свое собственное отражение. Он стал кандидатом в лауреаты Нобелевской премии! Для меня это действительно всего лишь отражение, потому что для меня 1967 год – это ноль плюс двадцать два. Позвольте мне быть с вами совершенно откровенным, Тукуока-сан, и рассказать о разнице между вымыслом и верой. Вы увидите, что правда имеет много и в то же время ничего общего с фактами, описанными двадцатитрехлетним писателем девятнадцать лет назад.
   Магнитофон записывал его рассказ, а я по ходу делал дополнительные пометки в блокноте.

ГЛАВА 3
НЕОСПОРИМЫЙ СИМВОЛ ВЕРЫ

   Вы всего лишь на несколько лет моложе меня, Тукуока-сан, а значит, достаточно взрослый человек, чтобы помнить войну и иметь к ней свое отношение. Вы тоже пережили Нулевой Год, ставший неожиданным возрождением, которое, однако, привело к демократическому либерализму. Другими словами, к полной амнезии. Вы, конечно, как человек демократических убеждений, не хотите тревожить свою память и говорить со мной, опасным правым радикалом, на эту тему, пробуждая неприятные воспоминания, которые – в некотором смысле – давно уже не являются вашими собственными.
   Мне же не дают покоя мысли о «неоспоримом символе веры». А! Вы фыркаете и встревоженно смотрите на меня, потому что принадлежите к довоенному поколению, которое понимает, что я имею в виду императора. Я не признаю легендой, мифом или ошибочной концепцией идею его божественности, превосходства японского народа над другими народами и историческую миссию Японии господствовать над миром. Услышав слова отречения от божественности из уст самого императора в его новогодней речи 1946 года, я стал отстаивать оказавшуюся под запретом идею вопреки его заявлению, вопреки Конституции, принятой в мирное послевоенное время.
   Я вижу, что вы пришли в замешательство, но все же позволю себе продолжить. Вы делаете вид, что вам неинтересно слушать меня. Ведь всем давно хорошо известны ультранационалистические взгляды фанатика Мисимы, журналисты не раз писали о созданном им военизированном «Обществе Щита», этой личной армии. Безумец Мисима, по словам газет, располагает сотней «игрушечных солдатиков». «Неоспоримый символ веры» кажется демократической общественности Японии возмутительной скандальной идеей. Но это лишь внешний аспект темы. Что же до ее внутреннего содержания, то оно касается лично меня. В дни, когда Японию озарял свет божества, я был совсем другим человеком.
   Меня оглушал рев двигателей на заводе авиакомпании «Накадзима» в Коидзуми. Как я попал на предприятие камикадзе? Отвечаю: осенью 1944 года меня привел туда «неоспоримый символ веры».
   Я был тогда болезненным девятнадцатилетним юношей с черными, похожими на гусениц бровями, которые подчеркивали мертвенную бледность моего лица. В 1944 году меня впервые вызвали на медкомиссию перед призывом в армию. У меня были настолько худые слабые руки, что во время испытания на пригодность к службе в армии я не смог поднять куль с рисом. Ребята из крестьянских семей с легкостью не один раз поднимали этот груз над головой. Подобной, обычной для сельской глубинки проверке на силу и выносливость меня подвергли потому, что отец, стремясь спасти меня от верной смерти, прибег к бесчестной уловке. Он решил, что я должен добровольно вызваться пройти допризывную комиссию в Сиката, местечке, откуда вело свое происхождение семейство Хираока и где когда-то наши предки возделывали землю. Азуса вспомнил о наших крестьянских корнях, поскольку в тот момент это было ему выгодно. Он рассудил, что если меня примут в полк, расквартированный вдали от Токио, то я не скоро попаду на фронт. И, возможно, война закончится прежде, чем я пройду военную подготовку и моя часть будет отправлена в район ведения боевых действий. В конечном счете Азуса добился, чего хотел. Меня признали годным к нестроевой службе, что гарантировало мне безопасность. Так моя болезненная слабость, бывшая, в свою очередь, «неоспоримым символом веры» нашей семьи, победила саму историю.
   В октябре 1944 года меня направили в Коидзуми, город в префектуре Гумма, расположенный в пятидесяти милях к северу от Токио. Моя болезненная слабость неизбежно привела меня на завод «Накадзима», предприятие, которое несло смерть моим ровесникам. Ирония судьбы, которая готовила мне все новые унижения. Я категорически не подходил для получения профессии рабочего-авиастроителя. Женщины среднего возраста и юные девушки были более перспективными рабочими кадрами. Именно они под руководством мужчин-инженеров трудились на производстве смертоносных машин. День и ночь под рев моторов и шум станков они стояли у сборочного конвейера, а я тем временем сидел в конторе завода. За все время работы мне так и не присвоили даже самого низкого разряда. Я служил мелким клерком у интенданта Одагири Риотаро, занимаясь распределением пайков и составлением платежных ведомостей.
   Правда, мне повезло с начальником. Одагири, законченный циник и довольно язвительный человек, снисходительно относился к моему «интеллектуальному безделью», как он выражался. Я мог читать и писать на работе, хотя обстановка не располагала к литературным занятиям. Застекленная перегородка, за которой мы сидели, сотрясалась от грохота и дребезжала, уши закладывало от рева. Время от времени Одагири поднимал глаза от работы и спрашивал:
   – Может, тебе нужна моя рука, чтобы помочь заниматься интеллектуальной мастурбацией?
   Это его постоянная шутка, он часто острил и по поводу своего увечья. Одагири, бывший моряк, потерял руку на войне. У него имелись серьезные основания испытывать горечь и ожесточение. Он происходил из знатного рода наследственных феодальных лордов Мито, верных вассалов сегунов Токугава. Тем не менее некоторые представители этого рода стали фанатичными сторонниками императора и способствовали реставрации его власти. Мито, город, расположенный к северо-востоку от Токио, был в течение многих столетий интеллектуальной цитаделью, центром имперской историографии. Отец Одагири работал учителем истории в школе Мито и был последователем емэйгаку, неоконфуцианской философии, вдохновлявшей тех, кто подготовил реставрацию Мэйдзи.
   В юные годы, будучи кадетом училища военно-морской авиации, Одагири вступил в ультраправую террористическую организацию «Лига Крови». По его словам, «кучка провинциальных террористов и чудаков, исповедующих анархизм в духе Кропоткина». Во главе организации стоял авантюрист Инуё Ниссо, бывший военный шпион в Китае, ставший затем священнослужителем секты нитирэн в храме на побережье вблизи Мито. В 1932 году члены «Лиги Крови» убили министра финансов Инуё (однофамильца Ниссо) и директора холдинговой компании «Мицуи» барона Дана Такуму. Тайная организация «Лига Крови», призывающая к массовым убийствам крупных политических деятелей, промышленных магнатов и судей, была раскрыта. Ее духовного лидера, капитан-лейтенанта Фудзи Хироси, отправили служить на авианосец в район Шанхая.
   «Было признано, что я играл незначительную роль во всем этом безумстве, – рассказывал Одагири, – и меня тоже направили служить на авианосец в район Шанхая. Капитан-лейтенант Фудзи погиб во время злополучной шанхайской авантюры адмирала Сёзавы. Нас спасла армия. Что касается меня, то я во время этих событий потерял руку. – Одагири помахал культей. – И какую же награду получил я, тридцатилетний герой, пожертвовавший правой рукой? Я обречен выполнять работу мелкого конторского служащего, с которой справилась бы и женщина. Вот тебе и военно-морской флот. Все это настоящее дерьмо, второразрядный сортир, загаженный жидкими испражнениями».
   Одагири совершенный виртуоз по части сквернословия. Он владел диалектом, на котором разговаривают жители южного острова Кюсю, и многие его слова были мне непонятны. Я не могу в точности воспроизвести его красочную речь. Громкие выразительные ругательства Одагири в адрес властей, казалось, должны привлечь внимание кемпейтай – военной полиции, однако, похоже, безрукий интендант никого не интересовал. Точно так же, как никто не проявлял ни малейшего любопытства ко мне, младшему клерку, книжному червю и бумагомарателю.
   Штат интендантского отдела был небольшим. Кроме меня и Одагири здесь работали главный бухгалтер Нагумо Дзиро, семидесятилетний пенсионер, бывший главный бухгалтер компании «Накадзима», а также две его помощницы. Флегматичного Нагумо изредка выводили из себя тирады Одагири, и тогда старый бухгалтер снимал очки и, энергично протирая линзы, мягко говорил:
   – Господа, прошу вас, имейте уважение к моим сединам.
   Помощницы Нагумо хихикали. Нагумо научил меня выполнять простые обязанности счетовода. Но когда я овладел этими нехитрыми навыками, он потерял всякий интерес и стал относиться ко мне, как обычно относятся к счетной машине.
   Постепенно во мне крепла уверенность, что мои черновые наброски во время рабочего дня делала правая рука Одагири.
   Я забыл упомянуть, что у интенданта Одагири имелось хобби, которым он часто занимался на рабочем месте, – таксидермия. В основном Одагири набивал чучела птиц. Увечье не мешало любимому делу. Одагири изобрел протез, который помогал справляться с трудными задачами. Инвалиды в те времена сплошного дефицита не имели возможности пользоваться сложной техникой и прибегать к дорогостоящим услугам ортопедов, поэтому Одагири пришлось выходить из затруднительного положения самостоятельно. С помощью своего друга, хирурга, он смастерил неказистое громоздкое устройство, похожее на плоскогубцы, расположенные на конце куска металлической арматуры. Используя этот «протез», а также различные зажимы и тиски, Одагири буквально творил чудеса. Он привязывал к культе это чудовищное устройство, только когда набивал чучела птиц. Обычно же оно праздно висело на спинке стула словно пучок алюминиевых сухожилий.