– Сходите туда сами, и вы все поймете, – с усмешкой сказал Икеда. – Вас очаровала эта история, не правда ли? Вы, наверное, ради нее и приехали сюда. Признайтесь, вы собираетесь написать роман о любви и самоубийстве?
   – Возможно, я действительно напишу о любви, но о любви другого рода. Я хочу написать историю страсти со счастливым концом?
   – Мне кажется, счастливый конец противоестествен, – заявил Икеда. – Истории с трагическим концом более поучительны. Чем более фаталистичен конец, тем большую надежду он в нас вселяет. Он пробуждает в нас потребность искать утопическую идею и жить ею, хорошо зная при этом, что она нереализуема. Смерть – это эмансипация, в том смысле, что она требует от человека поисков идеала.
   Я подумал, что, должно быть, на столь романтический лад Икеду настроила его работа смотрителя маяка.
   – Вы так заразительно говорили об утопических идеях, что мне захотелось признаться в одной утопической надежде, которую я давно питаю, – сказал я. – Я мечтаю о том, чтобы моя жизнь обрела счастливый конец, который вы так презираете, Икеда-сан. Я очень надеюсь на это.
   – И вы думаете, что написание любовного романа со счастливым концом поможет вам?
   – Я надеюсь найти здесь, на острове, простой невинный сюжет о любви, пусть это будет рыбацкая пастораль, похожая на историю древнегреческих Дафниса и Хлои. Я надеюсь подобным образом добиться своего выздоровления от неизлечимой болезни.
   Икеда нахмурился.
   – Вы серьезно больны, Мисима-сан? – спросил он.
   – Да, моя болезнь называется «романтизм». Я хочу встретить отражение своего здоровья, оно постоянно убегает от меня, из-за проклятой слабости своего тела я ни разу за все двадцать восемь лет жизни не испытал состояния полного здоровья.
   – Физическая слабость – еще не преступление, – сказал Икеда.
   – Как и гомосексуализм, – выпалил я.
   – Верно, гомосексуализм – всего лишь форма изгнания, – невозмутимо заметил Икеда.
   Мы рассмеялись.
   – Хотите, я еще посмешу вас? – спросил я и продолжал: – Когда я вернулся из Греции в прошлом году, то начал повсюду искать следы древнегреческой культуры так, как если бы я находился не на японских островах, а на берегу Эгейского моря.
   – Странные галлюцинации, – промолвил Икеда.
   – Изучая греческий язык, я находил в нем большое сходство с японским. Например, греческое слово «обе», что означает «клан», похоже на японское «бе», имеющее то же значение. Наши глиняные статуэтки ханива, найденные в могильниках неолитического периода, походят на минойские терракотовые статуэтки бронзового века, найденные на Крите. Узоры на наших древних тканях похожи на геометрические орнаменты древнегреческой посуды. Я мог бы продолжать сравнения.
   – Пожалуйста, продолжайте, – вежливо сказал Икеда. – Но неужели вы хотите убедить меня в том, что мы являемся заблудившимся племенем афинян?
   – Нет, я не питаю подобных иллюзий. Я не ученый, но маленькие открытия, которые я сделал, подтверждают мою мысль о том, что древние греки относились к смерти так же пессимистически, как относимся к ней мы, японцы. Я видел стелы древних греков, памятники на могилах. Они скупы, лишены всякой духовности. И мы, а греки испытывали бесконечную жажду по конечному, исчезающему навсегда, тому, что таит в себе прекрасное, например, по прекрасному, обреченному на гибель человеческому телу. Ни греки, ни мы никогда не переживали вызывающую отчаяние болезнь христианской духовности, ведущей бесконечный поединок с материализмом.
   – Я понимаю, о чем вы говорите, – сказал Икеда, задумчиво посасывая трубку. – Значит, вы явились на Гакидзиму, чтобы имитировать здесь те чувства, которые испытали в Греции.
   – Нет, не просто имитировать, – возразил я.
   – Хорошо, допустим, вы правы. Но вы кое-что упустили, Мисима-сан. Отсутствие духовности, которое, как вы считаете, присуще нам и грекам, для Гакидзимы нехарактерно. Погибшие здесь любовники так и не нашли упокоения, они не ушли безвозвратна в смерть. Мне показалось, что вы хотите написать вашу любовную историю со счастливым концом на материале легенды о двух несчастных монахах, совершивших самоубийство, но история заканчивается печально, и вам не избежать этой печали при ее пересказе.
   – Мне кажется, эта любовная история с трагическим концом обладает классическим совершенством, – сказал я, расстроенный словами Икеды. – Наш великий Кикамацу, писавший драмы на сюжет синдзю, двойного самоубийства влюбленной пары, наверняка создал бы прекрасное произведение на материале этой истории. Но история подпорчена одним обстоятельством. В роли любовников здесь выступают двое мужчин, а это может стать скорее темой для анекдота, чем для трагедии.
   – Вы уже во второй раз упомянули затененную комнату, – с досадой заметил Икеда.
   Он употребил старомодное слово «кагема», что означает «затененная комната». Этим термином в старину обозначались гомосексуальные половые сношения. Икеда был недоволен тем, что я пытаюсь шокировать его, заговаривая на эту тему.
   – Простите меня за банальность, Икеда-сан, – сказал я, – «о мне кажется, что любовный сюжет нельзя назвать классическим, если в нем действуют двое мужчин, а не девушка и юноша.
   – В таком случае это история для Гомера, – пожав плечами, заявил Икеда.
   – Скажите мне, как человек, обладающий литературным вкусом, можно ли написать хорошее произведение, использовав совершенную в своей законченности историю, похожую на жемчуг в закрытой раковине? Именно такой историей представляется мне легенда о влюбленных монахах.
   – Не понимаю, что вас беспокоит. Вы боитесь имитации?
   – Да, речь действительно идет о проблеме имитации. Но об имитации довольно странного рода. Когда я пишу, у меня возникает такое чувство, как будто я делаю копию с оригинала, с самого себя, воссоздавая свою прошлую, совершенно забытую жизнь. Это – суровое наказание, налагаемое на писателя. Он изводит себя, зная, что описывает жизнь, которую уже описывал когда-то, но позабыл об этом.
   – Там, в святилище, – промолвил Икеда, вынув трубку изо рта и показав ею па мыс с поросшим деревьями гребнем, – хранится символ божественности императоров. Я говорю о великом восьмиручном зеркале богини Аматерасу. Оно было подарено нашему первому императору Дзимму в 660 году до новой эры. Как утверждают древние японские хроники, в нем отражается сама богиня солнца. Как вы думаете, зеркало, которое постоянно хранилось в святилище на нашем острове, действительно настоящее, божественное?
   Икеда загадал мне загадку в духе дзен, в которой заключены два противоположных ответа. Один из них был ключом к решению моей проблемы об оригинале и имитации, а другой помогал понять идею божественности императора.
   – Общеизвестно, – осторожно начал я, – что первоначальное зеркало, принадлежавшее Дзимму, больше не существует. Однако то, которое его заменило, тоже считается священным.
   – Таким образом, важно не то, оригинальна ли вещь, а наше отношение к ней.
   – Вы говорите о почтении.
   – Нет, я говорю о правильном отношении к вещам. Пустой стакан выскользнул из моих пальцев и, упав на пол, разбился. Я тупо уставился на осколки, осознав, что снова сижу за столом в жилом помещении башни, а не стою на открытой площадке у парапета. Я не помнил, как спустился сюда вместе с Икедой, и теперь уже сомневался, действительно ли я поднимался на верхнюю площадку маяка.
   Я проспал несколько часов на соломенном матрасе в комнате Икеды, а в десятом часу утра, проснувшись, сразу же отправился к мысу, на котором было расположено святилище Сотни Зеркал.
   Поднявшись на гребень, я заметил, что здесь действительно необычно холодно. Впрочем, возможно, озноб был последствием похмелья. Повсюду на острове персики уже отцвели, и лето постепенно входило в свои права. Но на гребне не ощущались признаки лета. Окрестности святилища Сотни Зеркал были как будто изолированы от остального мира. Сосны здесь все еще стояли в ярком зеленом зимнем наряде, их стволы были искривлены сильными ветрами, приносившими холод с северо-запада. Здесь чувствовалось соленое дыхание Тихого океана.
   Я взглянул на сотню каменных ступеней, ведущих к святилищу. Стоявшие наверху ворота когда-то образовывали две вечнозеленые сосны, но они погибли от старости, и их заменили каменными столбами с перекладиной. Я посмотрел сквозь створ этих ворот на небо и представил, как они могли служить когда-то для астрономических наблюдений за солнцем и звездами и для счета времени. Эти ворота напомнили мне о Стоунхендже, гигантском каменном календаре древних друидов, который служил для тех же целей счета времени. На другой стороне залива можно было отчетливо рассмотреть еще одни, нерукотворные, сооруженные самой природой ворота. Это были две сросшиеся вершинами скалы. Сквозь образовавшийся створ можно было наблюдать, как солнце всходит над далекой вершиной горы Фудзи.
   Я начал подниматься к святилищу. Первые ступени имели сильный наклон и круто обрывались в пропасть, поэтому надо было шагать очень осторожно. Внизу под скалой волны с грохотом разбивались о камни и вода бурлила, образуя между рифами водовороты, похожие на глину между пальцами гончара.
   «Здесь, на этом мысе, я совершенно беззащитен», – подумал я. Мне угрожало море, в которое я, завороженный им, мог сорваться. У меня кружилась голова, и я прекрасно понимал, что это означает. Страх высоты влечет за собой тягу к самоубийству.
   Я заставил себя подойти к самому краю пропасти и заглянул в нее. Все мое существо содрогнулось от страха, и в то же время я испытывал желание покончить с собой. «Что удерживает тебя? – шептал внутренний голос. – Разве тебе не надоело загрязнять красоту своей разрушительной властью над ней? Почему бы не положить всему конец прямо сейчас?» Что я мог ответить на это? То, что самоубийство какого-то жалкого бумагомарателя бессмысленно? И даже хуже, чем бессмысленно, – оно неубедительно. Но есть ли у меня выбор? Да, есть, я могу отложить самоубийство и с нетерпением ожидать его, как ожидают восхитительного сна после приятной усталости жизни.
   Я взглянул на небо над своей головой, которое казалось отражением бурного моря. На святилище внезапно упала тень от набежавшей гряды облаков. Свет прорывавшихся сквозь них вертикальных солнечных лучей был устремлен в море. Его поверхность блестела и переливалась, словно зеркало. Это неожиданное видение успокоило и ободрило меня, мне показалось, что сама богиня солнца Аматерасу выразила мне свое сострадание. Я воспринял его как хорошее предзнаменование.
   Я отошел от края пропасти, чувствуя, как подкашиваются колени, и продолжил восхождение к святилищу. Наконец я поднялся на террасу, на которой стоял храм. Это было маленькое обветшалое сооружение, возведенное в девятнадцатом веке. Старый священнослужитель подметал тростниковой метлой замшелые булыжники, которыми был вымощен двор. Увидев меня, он очень удивился, но все же вежливо приветствовал. На нем было ритуальное одеяние из когда-то белой, а теперь сильно пожелтевшей ткани и теплая фуфайка наподобие тех, что носят местные рыбки. На левом запястье висели необычные буддийские четки из сушеных индийских ягод, называющихся «глаз Шивы». Они зашелестели, когда священнослужитель поднял руку в приветственном жесте. Старик был очень худой, похожий на чахоточного больного. Он как будто не ел в течение многих недель, и когда начинал кашлять, мне казалось, что он вот-вот задохнется и умрет.
   – Я много слышал о зеркалах, этом великом сокровище, хранящемся в святилище, – сказал я.
   – Понятно, – промолвил старик, посматривая на меня так, как будто перед ним стоял призрак. – На самом деле в этом святилище хранились тридцать три зеркала. Сто зеркал – сильное преувеличение.
   – Тридцать три? Но если я не ошибаюсь, именно тридцать три года необходимы для того, чтобы душа достигла места своего конечного упокоения.
   – Вы правы. Согласно другому подсчету, для этого необходимо сорок девять лет.
   – Может быть, эти тридцать три зеркала помещены здесь, чтобы умиротворить духов местных священнослужителей, ваших предшественников?
   – Возможно, это и так, – согласился старик. Опустив глаза, он рассматривал свои гета и шерстяные заплатанные таби на ногах. – Хранить тридцать три древних бронзовых зеркала – это очень большая ответственность. На некоторых из них есть датировка, свидетельствующая о том, что они были изготовлены в эпоху Хань. На них можно рассмотреть также чудесный китайский рисунок ивовых ветвей.
   – Простите, но не кажется ли вам странным, что такие драгоценные предметы хранятся в столь неподобающем месте, в глуши?
   – Действительно, очень странно, – согласился священник, улыбаясь. – Очень давно, в юности, я прислуживал в святилище в Киото. Храм был посвящен сломанным иголкам.
   – Сломанным иголкам?
   – Да, обычным швейным иголкам. Только сломанным. Этому святилищу покровительствовало знаменитое семейство Арисугава, которое состояло в родстве с императором Мэйдзи. Глава семейства был кузеном Его величества. Однако думаю, что теперь, вероятно, они уже перестали собирать сломанные иголки.
   – Какое удивительное совпадение! – воскликнул я. – В юности моя бабушка в течение нескольких лет жила в доме Арисугава, своих дальних родственников.
   – Очень интересно. Осмелюсь сказать, что это совпадение является добрым знаком. Ваша бабушка уже умерла?
   – Да, и теперь я никогда не узнаю, относила ли она свои сломанные иголки в святилище Киото.
   Я взглянул на храм Сотни Зеркал, который пребывал в полном запустении.
   – В наше трудное время рыбаки, наверное, забыли о священных обрядах и не ходят в храм.
   – О нет, вы ошибаетесь, местные жители – очень набожные люди, – возразил старик. – Но они нашли себе нового бога – бога процветания.
   – Могу ли я войти в святилище и полюбоваться хранящимися в нем сокровищами?
   – К сожалению, у нас осталось только одно зеркало, все другие были в прошлом году увезены в музей Осаки.
   – Я и не знал об этом, – с досадой сказал я. Отец ничего не сказал мне об этом факте.
   – Если вам угодно, вы можете осмотреть святилище, – промолвил священнослужитель и повел меня к крыльцу храма. – Входите, вам не потребуется провожатый, святилище очень тесное. Но я уверен, в некотором смысле оно покажется вам просторным.
   На сколоченном из кедровых досок потертом крыльце я снял обувь, хлопнул в ладоши, позвонил в висевший колокольчик и переступил порог. Внутри я увидел еще один бронзовый колокольчик и лакированный столик, на котором лежал развернутый свиток с королевской сутрой Павлина, самым тайным буддийским священным текстом. Его ритуалы уходили своими корнями в риобу, учение, возникшее в девятом веке и представлявшее собой сплав буддизма школы сингон и синтоизма, поклонявшегося духам. Я увидел перед собой бумажные экраны, простиравшиеся от пола до потолка. Отодвинув один из них, я оказался в тускло освещенной части святилища и разглядел в полутьме очертания священного, покрытого красным лаком центрального столба и колоссальной бронзовой лампы, верх которой был выполнен в форме лотоса, а ножку украшало изображение обвившегося вокруг нее дракона.
   Я прошел вперед, задев плечом свешивавшиеся с потолка колокольчики, и они мелодично зазвенели. Чтобы добраться до алтаря, я раздвигал один экран за другим, словно снимал слой за слоем прозрачную шелуху с луковицы. Пробивавшиеся сверху лучи яркого солнечного света играли в позолоченных медных сосудах, освещали висевшие на стенах шелковые свитки с письменами и высвечивали алтарь, на котором стояли замысловатые канделябры.
   Напрасно было искать здесь образ божества, продираясь сквозь прозрачную луковую шелуху. В святилище обитал лишь один дух – это была пустота большого, круглого зеркала из белой полированной меди. Я пристально вгляделся в бледный мерцающий диск и ничего ие увидел, кроме отражения бескрайних морских просторов.
   Что это? Может быть, я стал прозрачным? Растаял в воздухе? Или это иллюзия? Я снова всмотрелся в зеркало и понял, что его насмешка надо мной намного хуже любой иллюзии.
   «Ты видишь здесь отражение, – услышал я немолчный голос моря, – священнослужителя на перепутье, того, кто разбрасывает неочищенный рис, чтобы рассеять тьму затмения, ты видишь одного из подземных жителей, обитающих в глубинах земли. Ты видишь презираемого хинина, изгоя, праздношатающегося игрока, балаганного шута».
   Вот кого я действительно увидел в зеркале. Черные, мохнатые, похожие на гусениц брови на смертельно бледном лице, лошадиные черты, элегантная стрижка-ежик, нелепый и трогательный, купленный в магазине готовой одежды в 1950-х годах летний костюм, яркий галстук (хорошо еще, что я не надел сегодня цветастую рубашку-гавайку), узкие туфли со стертыми с внешней стороны каблуками (следствие шаркающей обезьяньей походки). Это был средних лет писатель послевоенных пятидесятых годоз, с маленькими, как у ребенка, руками, старавшийся выглядеть суровым и солидным, пустой манекен, внутренности которого выел солитер; грустный, потертый жизнью, скептичный ребенок, усмехающийся сам над собой, – честолюбивый император японской литературы, отражающийся в зеркале богини солнца.
   Выйдя из святилища, я был растроган, увидев, что старый изможденный священнослужитель ждет меня с чашкой чая в руках. Присев па крыльцо, я надел обувь (странно, но зеркало воссоздало ее с удивительной точностью, хотя я стоял перед ним босым) и взял из рук священнослужителя чашку чая.
   – Вы хорошо устроились на Гакидзиме? – спросил старик.
   – В деревне я снял уютную комнатку. Впрочем, прошлую ночь я провел на маяке, у смотрителя Икеды, мне пришлось спать на не слишком удобном соломенном матрасе, расстеленном на полу.
   – Да, маркиз Икеда очень интересный человек.
   – Маркиз Икеда, вы говорите?
   – Дело в том, что он происходит из древнего самурайского рода, входившего в клан Сацума. Вы не знали об этом?
   Я промолчал, досадуя па отца. Он намеренно не сообщил мне о происхождении Икеды. Оказывается, Икеда, которого я считал самоучкой, человеком скромного происхождения, был маркизом! Я недооценил его.
   В створ ворот я заметил местного разносчика Огату Macao. Он раздраженно посматривал па меня, усевшись на чемодан с товарами. Я забыл свое обещание встретиться с ним в полдень у маяка. Должно быть, Икеда сообщил ему, где меня искать. Огата курил, словно дракон, выпуская изо рта струйки дыма, и украдкой подсматривал, сколько иен я отсчитываю, чтобы дать священнослужителю храма Ста Зеркал.
   – Осмелюсь попросить у вас сигаретку, добрый господин, – промолвил старик.
   Я протянул ему пачку, но тут же с беспокойством подумал о том, что такое количество сигарет может убить его.
   – О нет, мне не надо так много, – возразил он. – Хватит и одной сигареты.
   И он достал из пачки одну сигарету своими тонкими костлявыми пальцами с серыми, как у покойника, ногтями, свидетельствовавшими о близости смерти.
   Старик с наслаждением вдохнул аромат табака.
   – Я приберегу ее и выкурю вечером, когда освобожусь от дел. Я подошел к сидевшему у ворот Огате.
   – Нам надо торопиться, Мисима-сан, – проворчал он. – Что вы делали здесь так долго? В святилище нечего смотреть, там нет ничего интересного.
   Мы направились по тропинке на юг от маяка к берегу Тихого океана, где в полдень в маленькой бухточке собирались ныряльщицы за моллюсками. Я хотел познакомиться с этими женщинами, знаменитыми своими уникальными способностями пырять на большие глубины без всяких искусственных приспособлений. Интуиция подсказывала мне, что среди них я найду юную героиню для своего нового романа, идеальную Хлою. Огата вызвался быть посредником и познакомить меня с ними.
   – Без меня, – заявил он, – у вас ничего не получится. Женщины такие же робкие и пугливые, как маленькие крабы, которые при первой опасности зарываются в песок.
   Я познакомился с Огатой на пароме, на котором переправлялся на Гакидзиму. И он сразу же постарался убедить меня в том, что является знатоком жизни и обычаев островитян. Огата действительно приобрел незаменимый опыт, занимаясь торговлей вразнос и разъезжая по Гакидзиме и другим островам. Свою карьеру он начал на черном рынке, вернувшись после войны на родину из Маньчжурии. Хотя он не признавался в этом, я подозревал, что Огата торгует на островах с разрешения якудзы – японской мафии, контролировавшей таких, как он, разносчиков из Токио. Он представлял несколько магазинов из Санья, пролетарского торгового района Токио, и рекламировал печально известные своим низким качеством товары, которые сбывал островитянам по более высоким ценам, чем розничные.
   Огата был высоким человеком с желтоватой кожей. И хотя ему еще не исполнилось и сорока лет, у него было изборожденное морщинами лицо шестидесятилетнего старика. Двубортный коричневый костюм сидел на нем мешковато, как на огородном пугале. Он зачесывал свои неопрятные волосы наверх, прикрывая ими лысину. Узел широкого цветастого галстука на нейлоновой рубашке был ослаблен, и в расстегнутом вороте виднелась тощая шея. Когда Огата улыбался, обнажались коричневатые зубы, которые, казалось, вот-вот выпадут из иссохших десен. Чемоданы Огаты были наполнены дешевыми дрянными товарами, характерными для послевоенного времени. Все они имели марку «Ниппонсей» – «Сделано в Японии». Спеша к бухте, Огата нес в одной руке бивший его по колену чемодан, а другой доставал сигарету из пачки.
   – Знаете, – неожиданно заявил он, – до войны я был директором высшей спортивной школы.
   Я бросил на него недоверчивый взгляд.
   – Вас это удивляет, да? – смеясь, спросил он. – Позвольте мне в таком случае сообщить вам еще кое-какие сведения о себе. Я был сержантом и служил в Квантунской армии в Маньчжурии. Мы не были побеждены. Вы понимаете это? Правительство вынуждено было послать к нам в 1945 году члена императорской семьи принца Такеду Цунеёси, чтобы уговорить нас сдаться. Но мы не были побеждены! Однако теперь столичные интеллектуалы почему-то считают себя вправе презирать всю императорскую армию.
   – Я не презираю императорскую армию, Огата.
   Огата кивнул.
   – Я верю вам, – сказал он. – После подписания Акта о капитуляции я чувствовал себя разъяренным, но не побежденным. Но когда я приехал в Токио и увидел руины и пепел, когда узнал, что моя семья погибла, когда люди на улицах стали плевать на мой мундир, я понял, что потерпел поражение.
   – И тогда вы стали одним из рэкетиров на черном рынке?
   Огата бросил на меня обиженный взгляд, хотя чувствовалось, что он гордится тем, что не сдался.
   – Честно говоря, я скорее предпочту иметь дело с якудзой, чем с пораженцами, которые сегодня правят пашей страной.
   – Согласен, между мафией и правительством нет особой разницы.
   – Вы слишком молоды и занимаете слишком высокое положение в обществе, чтобы высказываться столь цинично.
   Я подумал о том, что со стороны мы, должно быть, кажемся довольно странной парой. Некоторое время мы шли молча, а затем Огата повернулся ко мне, лукаво улыбаясь.
   – Скажите, Мисима-сан, эти ныряльщицы за морскими ушками действительно вызывают у вас лишь чисто литературный интерес? Если вы желаете поразвлечься, я посоветовал бы вам не тратить зря время на этих девиц, а обратить внимание на более зрелых женщин, особенно вдов. Они научат вас, как надо нырять за моллюсками. А какие атлетические у них бедра! Это настоящие спортсменки, разве могут сравниться с ними какие-то девчонки в белых трусиках.
   Он расхохотался. Я чувствовал на своей щеке его мерзкое дыхание. Впрочем, мое, наверное, тоже не отличалось свежестью.
   Огата изощрялся, превознося женские прелести. Но я начал сомневаться в том, что он – именно тот человек, который мне нужен, чтобы познакомиться с ныряльщицами и завоевать их доверие.
   Огата провел меня по узкой песчаной тропке между валунами и известняковыми скалами на берег. Мы оказались среди покрытых почерневшими водорослями камней, за которыми скрывалась бухточка. Впереди расстилался пляж. Белый песок подходил к самому морю. Огата поставил чемодан на землю, устроился на нем, закурил и жестом пригласил меня присесть на выступ скалы.
   – Не надо, чтобы нас видели, – сказал он. – Подождем тут и посмотрим, как будут развиваться события.
   Я понял, что Огата хочет посмотреть, каков будет улов ныряльщиц, чтобы в нужный момент выйти и предложить свои товары. Сезон сбора моллюсков только начался.
   Я присел на выступ скалы и затаился. Полуденное солнце ослепительно сияло на ярко-синем небе. Примерно в ста двадцати футах от меня полдюжины женщин стояли на коленях вокруг небольшого костерка. Это были зрелые матроны, которых так превозносил Огата. Накинутые на плечи фуфайки ныряльщиц скрывали их прелести. Я не мог рассмотреть, что находится в их корзинах. Однако, судя по подавленному настроению женщин, улов был скудным. Они разговаривали, некоторые даже пели, но шум волн заглушал голоса, и я не мог разобрать слов.
   Море у берега казалось спокойным, теплым и прозрачным. Но сезон дождей уже начался, и там, на глубине, где располагались морские ушки, царил жуткий холод. Я задрожал, представив, что приходится испытывать этим ныряльщицам. Свинцовое удушье, давление воды, холод сковывает тела. Обведя взглядом уютную бухту, я испытал облегчение, чувствуя себя здесь в полной безопасности.