Зелень. Это время называли часом Зелени.
   Всадник спешился и махнул рукой перед глазами верблюда, тем самым дав тому знак стоять. Глаза верблюда затуманились, он замер в неподвижности, а гонец отошел на пару шагов от животного и воздел руки к небу, издал странный полустон-полувой, завертелся на месте, а потом рухнул наземь, головой к Священному Городу.
   Это было второе из Пяти Поклонений, которые правоверные были обязаны совершать ежедневно. Существовало древнее пророчество, в котором повествовалось о пятерых великих смертных правителях, что будут править Унангом до тех пор, пока в мир не возвратятся боги. Поклонения именовались так: «Катакомбы», «Зелень», «Пыль», «Волна» и «Звезды». По всему Унангу, в городах и селениях, мужчины и женщины любого сословия совершали эти ритуалы в означенное время. Шагающие по пустыне караваны останавливались. Мятущиеся толпы замирали. Крестьяне, трудившиеся в полях, откладывали мотыги и серпы. И в благородных собраниях, и в грязных свинарниках все утихали и предавались молитве.
   Довольно долго гонец лежал, распростершись на земле, бессвязно бормоча и причитая. Внизу голубым полем простиралось море, сверкающая гладь его была неподвижна, а по другую сторону стояли суровые голые скалы, тут и там щетинящиеся уродливыми колючими кустами.
   Гонец произносил слова, знакомые с детства: он молился за султана, за его здоровье и богатство, за его мудрость, за его милосердие, за его руки и ноги, за его глаза и губы, за его легкие, печень и сердце, за его желудок, кишечник, за крепость и силу его оплодотворительного органа. Лишь в самом конце молитвы, по обыкновению, гонец добавил несколько слов мольбы за себя самого, попросил о пощаде и милости к себе, и также о том, чтобы в урочное время он познал любовь одной прекрасной юной девушки с далекого нагорья, что было его родиной.
   Это была скромная, смиренная молитва, но ему не суждено было дождаться ответа на нее.
   Гонец был человеком преданным, честным и неподкупным, но не без странностей. Миновало много фаз с тех пор, как он отправился в путь. Теперь, когда до Куатани было рукой подать, ему бы следовало поторопиться, но было еще довольно рано, и он решил, что непременно будет в Куатани до темноты. Уж слишком соблазнительно выглядел караван-сарай под горой.
   Всадник не знал о том, что этот соблазн смертелен.
 
   Амеда, дочь Эвитама, которую за ее мальчишеский нрав порой называли, как мальчишку, Амедом, на цыпочках, крадучись, шла по холодным плиткам пола комнаты отца. Старик лежал, распростершись на потрепанном коврике у окна, и писклявым голосом молился. Как отец обожал это окно! Сейчас, залитый ярким солнечным светом, он был просто-таки воплощением набожности. «Отсюда, — так он любил говаривать, — мои слова, как звездочки, летят через барханы прямо к Священному Городу».
   У противоположной стены сгустились глубокие тени. Амеда бросила взгляд на свой коврик, который она только что покинула, и почувствовала себя виноватой, но лишь на миг. Она вообще не слишком переживала из-за того, удастся ли ей сбежать во время Поклонения. Это как раз было очень легко. Погрузившись в молитвенный экстаз, отец ни за что бы не заметил, что его дочь исчезла. Труднее было вернуться вовремя. Амеда поежилась. Она представила себе, как ее охаживают по спине бичом-саханой. Ох. Если бы только ей удалось заставить Фаху Эджо прийти в караван-сарай!
   Но нет. И что же, разве она допустит, чтобы какой-то пастух посчитал ее трусихой?
   Амеда была не какой-нибудь простой унангской девчонкой.
   У двери комнаты стоял большой, украшенный резьбой сундук из потемневшего от времени дерева. Амеда собралась с духом, еще раз опасливо обернулась и подняла тяжелую крышку. Она собиралась заглянуть в сундук прошлой ночью, когда отец спал. Но днем она, как обычно, рубила дрова, таскала воду, протирала полки в кладовой и так уморилась, что уснула сразу, как только легла, а утром ее разбудил отец.
   Теперь ей надо было торопиться. Отбросив тряпицу, что лежала сразу под крышкой, Амеда подложила под петли краешек отреза бархата и запустила руку в мягкие недра сундука.
   От тканей исходил пьянящий аромат мускуса. Сколько Амеда помнила себя, ее всегда привлекал этот благоухающий сундук, наполненный воспоминаниями о былой жизни отца. Когда она была маленькая, она то и дело упрашивала отца вновь облачиться в эти удивительные одежды, но он только улыбался и молчал. Как-то раз, когда отца не было дома, Амеда вытащила из сундука плащ, расшитый звездами, напялила его на себя и потом спустилась по лестнице и разгуливала по караван-сараю, волоча по земле длинные сверкающие полы. Гостящие в караван-сарае путники и девушки-служанки смеялись и хлопали в ладоши, но когда отец обо всем узнал, он страшно разгневался. Целая луна миновала, пока со спины Амеды сошли рубцы, оставленные саханой. «Если ведешь себя дерзко, как мальчишка, так и получай, как мальчишка», — заявил тогда отец. Он всегда так говорил, когда порол Амеду.
   С тех пор девочка, которую ее дружок Фаха Эджо называл «сорванцом», вела себя осторожнее, но все же частенько заглядывала в сундук. Все вещи, которые в нем лежали, стали для нее как бы старыми приятелями — плащ со звездами, остроконечный колпак, золоченый цилиндр, толстая книга, которую нужно было открывать ключом.
   Амеда обожала эти сокровища, но в сундуке, кроме них, лежало немало всякой дребедени — пустые флакончики из-под благовоний, потрескавшаяся тарелка, шахматная доска без фигур, перстень без камня. Маленький, вырезанный из слоновой кости верблюд без одной ноги. Пустые песочные часы с разбитым стеклом. А еще — лампа. Она лежала на самом дне сундука, под свернутым в рулон старым засаленным ковром — помятая, давно не чищенная. Мать-Мадана ни за что не позволила бы отцу зажечь такую лампу в караван-сарае. Вряд ли бы Фаха Эджо счел эту лампу сокровищем, но ничего, удовольствуется и ей. Уж по крайней мере отец не заметит, что она исчезла. Амед нащупала лампу, схватила и потянула к себе. Что ж... не так уж она была плоха, верно? А может быть, пастуху и такая лампа покажется невиданной роскошью?
   Амеда очень на это надеялась.
   Она осторожно прикрыла крышку сундука. От окна все еще слышался заунывный распев отца. Девочка на цыпочках вышла из комнаты и молнией промелькнула мимо матери-Маданы, которая, проявляя полное отсутствие набожности, сновала по кухням. Отвратительная старуха, хозяйка караван-сарая, непременно наказала бы Амеду, если бы узнала о том, что задумала девчонка. Только во время молитвы Амеда ненадолго забывала о том, что ее в любое мгновение позовут и дадут очередное приказание: «Пойди туда!», «Принеси то!», «Отнеси это!» И так весь день напролет.
   Девочка быстро пробежала по двору, а уже через несколько мгновений она взбиралась по склону холма за деревней, перепрыгивала через острые камни и чахлые кустики с узкими листьями, покрытыми кристалликами соли.
   — Неверный! — крикнула она. — Неверный!
   — Сорванец! — Приятель встретил Амеду белозубой улыбкой, озарившей его смуглое лицо.
   Фаха Эджо, пастух, чьим заботам было вверено стадо коз, валялся на солнцепеке, привалившись к белому валуну, и курил глиняную трубку.
   — Уж лучше сорванец, чем неверный.
   — Не-а, неверный лучше, чем девчонка-сорванец.
   Это было их обычное приветствие. Ладошки приятелей ударились друг о дружку, да с такой силой, что оба почувствовали ожог. Амеда, запыхавшись, плюхнулась на землю около камня.
   — Я принесла, — гордо сообщила она.
   — А-а?
   Фаха Эджо выдохнул ровную стройку дыма, обозрел сверкающими глазами немногочисленное стадо. Некоторые козы уныло бродили по отрогам холмов внизу, другие пытались найти себе пропитание среди камней.
   — Принесла, говорю! — обиженно повторила Амеда и подсунула лампу прямо под нос Фахе Эджо.
   — А-а-а, так ты про это, что ли?
   Лампа была на редкость неказистая. Пастух с сомнением взял из рук Амеды скромное подношение, пробежался кончиками пальцев по чаше для масла, рукоятке в форме уха, приплюснутым носикам (их было два: один — для масла, второй — для угольного порошка). Амеда нетерпеливо вырвала у Фахи Эджо трубку и слишком глубоко затянулась дешевым табаком. Фаха Эджо недовольно скривился.
   — Она вся помятая.
   — Зато... старинная, — закашлявшись, ответила Амеда.
   — Оно и видно. И грязнющая.
   Пастух забрал у девочки трубку.
   Амед сглотнула слюну.
   — Старые вещи дорого стоят.
   — Это если они золотые или серебряные, сорванец. Что, ничего получше не могла найти?
   — Это отличная лампа!
   — Для свинарника!
   Амед так обиделась, что совсем забыла о деле. Она выхватила у пастуха лампу и уже готова была умчаться обратно в деревню, но Фаха Эджо вдруг вскочил.
   — А может, мой двоюродный братец Эли все-таки возьмет ее.
   Амеда просияла.
   — Ты так думаешь?
   — Надо будет спросить. Пойдем поищем его.
   Амеда опасливо глянула вниз. Плоская крыша караван-сарая мстительно блестела на солнце.
   — Поклонение того и гляди закончится.
   — Ты что, струсила?
   — Мне надо вернуться.
   Фаха Эджо презрительно фыркнул.
   — А ты скажи старику, что у тебя живот прихватило — объелась, дескать, похлебки, что мать-Мадана варит из овечьих глаз!
   Амеда не выдержала и расхохоталась — Фахе Эджо всегда удавалось рассмешить ее. Пастух снова взял у нее лампу и решительно зашагал прочь.
   — Погоди, а как же твои козы?
   — Да куда они денутся! Ну, давай наперегонки!
   Какое там — «наперегонки»! Фаха Эджо бегал по горам легко, как все его сородичи из племени горцев. Пытаясь не отстать от него, Амеда чуть было не соскользнула вниз по осыпи. Она раскинула руки в стороны, чтобы удержать равновесие, и успела, бросив взгляд вниз, окинуть глазом всю округу — не только деревню, но и утесы, и море, и где-то вдали, окутанные дымкой, силуэты построек Куатани.
   Какой жалкой была ее деревня!
   Каким прекрасным, великолепным — широкий мир!
   Когда Амеда приходила к Фахе Эджо, ей всегда открывался более широкий мир. Она прожила на свете уже почти пятнадцать солнцеворотов, а до сих пор не видела ничего, кроме своей деревни. Часто ее пугала мысль о том, что она никогда так ничего и не увидит. Верно, будущее ее ожидало незавидное. «Кто же, — в отчаянии сокрушался отец, — возьмет в жены такого сорванца?» Но Амеда мечтала не только о замужестве. Ей хотелось жизни, в которой был бы не только изнурительный труд. Да, сейчас жизнь ее текла так уныло, что от тоски все костры, полыхавшие в сердце девочки, должны были бы угаснуть. И вдруг во время последнего сезона Короса в деревню явились метисы, полукровки. Мать-Мадана велела Амеде держаться от них подальше, но Амеда ее не слушала.
   И вскоре искорки полупогашенных костров в ее сердце разгорелись с новой силой.
   У Фахи Эджо и мысли не было о том, чтобы соблазнить свою новую подружку. Пастух рассказывал ей о тех местах, где ему довелось побывать — о городах с домами, стены которых были украшены драгоценными камнями, о горах с заснеженными вершинами, о дальних странах, где барханы из розового и лилового песка мерцают и переливаются, как миражи. Но рассказывал равнодушно, безо всякого ощущения чуда. Язык у пастуха был подвешен неплохо, и он буквально несколькими словами ухитрялся создать живые картины. Так он изобразил для Амеды Геденское Море Мертвых и Джанадские джунгли, Великий Факбарский пожар, убийства в Нардаке и те времена, когда войско султана захватило Ринскую котловину.
   От Фахи Эджо Амеда узнала о том, как необычен мир. А еще у него она научилась курить, сквернословить, врать и воровать. И вот теперь, если бы лампа оказалась достаточной платой, Амеда могла бы получить еще более прекрасное запретное удовольствие.
   — Ну, догоняй же, копуша! — оглянувшись, крикнул на бегу Фаха Эджо.

Глава 8
БОЛЬШОЙ ЧЕЛОВЕК ИЗ КУАТАНИ

   Они угодили в настоящий лабиринт. Шатры вперемежку с кибитками и навесами примостились за домиками с плоскими крышами. Котелки, ночные горшки, веревки, увешанные не слишком старательно выстиранным бельем, бечевки с метелками целебных трав и кусками вяленого козьего мяса то и дело перегораживали дорогу Амеды и ее спутника. Натужно жужжали мухи, заливались плачем грудные младенцы. В воздухе висели запахи дыма и нечистот. Слышались грубый смех и залихватская музыка.
   Все добропорядочные унанги презирали метисов. Одни говорили, что они так же дурны, как ваганы, хотя теперь мало кто мог судить об этом наверняка — в южных краях совсем не осталось ваганских племен. И верно: в жилах многих метисов текла ваганская кровь. Другие, как Фаха Эджо, были ксладинами, рассеявшимися по свету после ксладинских войн, но большинство из них являли собой немыслимую родовую помесь: кровь гарандов мешалась с кровью юков и геденов, факбаров, нардаков и ринов. Попадались метисы с примесью венайской, эаксонской, варльской и тиралосской крови. Как бы то ни было, все они, по понятиям унангов, считались неверными, а по словам матери-Маданы — грязными и отвратительными, и потому их нельзя было пускать в караван-сарай — нет-нет, ни за что на свете! Между тем метисы могли быть кем угодно: бродячими торговцами, попрошайками, шлюхами и разбойниками, но они никогда никому не служили и крайне редко попадали в рабство.
   И еще все знали: метисам доверять нельзя.
   Фаха Эджо схватил за плечо худенького, чумазого, сопливого мальчугана.
   — Где мой братец Эли?
   Мальчишка непонимающе шмыгнул носом.
   — Ну, папаша твой где? — уточнил Фаха Эджо и изобразил руками здоровенное пузо.
   Мальчишка весело расхохотался и ткнул пальцем в сторону.
   В проходе между домиком-развалюхой и обшарпанной кибиткой сидел на земле, скрестив ноги, двоюродный брат Фахи Эджо (он же — отец сопливого мальчишки). Он покуривал трубку и время от времени лениво глодал кость. У его ног лежала косматая собака с тоскливыми глазами, у которой, быть может, была отнята эта самая кость. За его спиной, у котла с каким-то варевом стояла мать Фахи Эджо и ощипывала тушку убитой чайки. Завидев сына, она ухмыльнулась, обнажив коричневые зубы.
   — А-а-а, Фаха приперся! А козы-то, козы как же, а?
   Фаха Эджо пропустил ее слова мимо ушей и потрепал брата по плечу.
   — Эй!
   — Эй-эй!
   Братья принялись отвешивать друг другу приятельские тычки. В конце концов Фаха Эджо отскочил в сторону, ухмыльнулся и поманил брата пальцем. Поначалу Эли идти не хотел, но потом, с выражением крайней усталости и скуки на лице, недовольно кряхтя, поднялся на короткие толстые ноги и поковылял следом за братом. В сопровождении собаки и сопливого мальчугана они пробирались между шатрами и кибитками.
   Амеде не нравился братец Фахи Эджо. Толстяк не наведывался в деревню вместе с остальными метисами. Он явился один, несколько дней назад, прикатил в обшарпанной ваганской кибитке. В деревне он остановился по пути к Куатани от другой стоянки метисов, располагавшейся далеко на побережье. Эли утверждал, что дело у него срочное, но тем не менее в деревне задержался, соблазненный едой и уютом, если можно было назвать грязный поселок метисов уютным. Эли Оли Али был ленив и вспыльчив, и, похоже, ссориться с ним не следовало. Его младший братец утверждал, что он — важная шишка.
   Амеда в это верила с трудом. Чтобы метис был важной шишкой? Толстяк болтал, будто бы ездил за своей сестрой, которую намеревался продать в городе. Девушку он держал взаперти, в кибитке, и ее никто в глаза не видел, но поговаривали, будто бы девушка необыкновенно хороша, намного красивее любой из метисок. Уж если кто мог выручить за нее хорошие деньги, так это Эли Оли Али — по крайней мере, так утверждали сами метисы.
   Амедой владело волнение пополам с отвращением. Вчера в какое-то мгновение Фаха Эджо вдруг с жаром объявил, что им хорошо бы бежать в Куатани, отправиться вместе с братцем Эли. Эли их непременно возьмет с собой, обязательно! Но уж если метис-толстяк смеялся над собственным братом, то тем более он бы посмеялся над Амедой. Как-то раз он осклабился, погладил ее руку и поинтересовался, девочка она или мальчик. «Если ты — девочка, — промурлыкал он, — у меня найдется для тебя хо-орошая работенка!»
   Посреди ночи, проснувшись в караван-сарае, на жестком матрасе, Амеда услыхала, как со стороны поселка метисов доносятся грубые, визгливые песни. Девочка зажала уши ладонями, ощутила странную, отчаянную беспомощность, и ее щеки жарко зарделись. И все же она согласилась участвовать в последнем — глупом и рискованном — замысле Фахи Эджо.
 
   Они поднялись на вершину утеса. Вокруг вились крикливые чайки — до тех пор, пока толстяк не крикнул: «Кыш!» и не швырнул обглоданную кость вниз с обрыва. Пес обиженно залаял, Эли Оли Али дал ему пинка, и тот устремил обиженный взгляд на сопливого мальчугана.
   Фаха Эджо, ухмыляясь, показал брату лампу.
   — Ну, что скажешь?
   Толстяк, вздохнув, взял из рук Фахи Эджо подношение, повертел в пухлых руках, выпятил нижнюю губу, поскреб усы и небритый подбородок. Физиономия у Эли Оли Али была засаленная, под ногтями чернели полумесяцы грязи.
   Наконец он проговорил:
   — Этим ты хотел расплатиться за хмельной сок Куа? Пф-ф-ф!
   — Пф-ф-ф? — оскорбился Фаха Эджо и принялся расхаживать по утесу, расписывая достоинства лампы. Он был убежден в том, что лампа настолько хороша, что такую не постеснялся бы иметь даже визирь при дворе самого богатого из владык. Разве лампа не отличалась редкостной красотой? Разве она не являла собой шедевр тончайшего мастерства? Разве она не могла украсить собой самый прекрасный дворец, самый священный алтарь? Мудрейший из имамов, держа в руках такую лампу, мог бы возносить хвалы Терону, а принцесса, наследница престола, могла бы принести клятву при вступлении в брак.
   Фаха Эджо шагнул к брату и проговорил заговорщицким шепотом:
   — Да разве с такой лампой не засияли бы еще ярче красы Доны Белы?
   Толстяк разгневался и сердито швырнул лампу. Она, звякнув, ударилась о камни. Эли Оли Али схватил брата за горло:
   — Не смей говорить о моей сестрице неуважительно!
   Фаха Эджо прохрипел:
   — Нет... Нет! Я говорю только о лампе!
   — Мусор, а не лампа! — выпалил Эли Оли Али, поддел лампу ногой, и та бы покатилась вниз с обрыва, если бы ее не успел схватить сопливый мальчишка. Расхохотавшись, он принялся выплясывать на каменистом склоне, размахивая лампой, как захваченным в бою трофеем. Лампа сверкнула в лучах солнца.
   Фаха Эджо вырвался на волю.
   — Братец Эли, — возмутился он, — ты же обещал...
   — Обещал — за хорошую вещь!
   — Я и принес хорошую вещь!
   — Ты говорил, что это будет драгоценность, диковинка, которую не стыдно показать при дворе! — с укоризной воскликнул Эли Оли Али и презрительно глянул на Амеду. — Ты за кого меня принимаешь, пацанка! А? — Он обвел рукой панораму сверкающего под солнцем залива. — Если хочешь знать, в вашей распрекрасной столице есть люди, которые отвалят не один кошель золота за бурдюк — всего за один бурдюк! — напитка Куа! А вы приносите мне какой-то мерзкий старый светильник! Вы что, не понимаете, что я — важный торговец? Не понимаете, что мне приходится сражаться за место под солнцем с самим Каска Даллой?
   Это имя Эли упоминал нередко — оно то и дело слетало с его жирных губ, пока метисы жили неподалеку от деревни. Похоже, оно принадлежало какому-то заклятому сопернику, из-за которого Эли мог лишиться прибыльной торговли. Предназначив для продажи свою красавицу-сестру, он надеялся нанести проклятому конкуренту сильнейший удар. Он заявлял, что что-то хорошее можно купить только у него, Эли Оли Али.
   — Думаете, там так легко, в Куатани, а? — разглагольствовал толстяк, размахивая руками. — Думаете, я в золоте купаюсь и могу монетами швыряться направо и налево? Лампа! Пш-ш-ш! Да был бы я таким глупцом, Каска уже давно бы меня переплюнул! Тьфу! Лампа! Вот уж невидаль, право слово!
   Покачав головой и тем самым обозначив свое мнение о невежестве нынешней молодежи, толстяк развернулся и вразвалку зашагал вниз по склону. Унылый пес нехотя поплелся за ним.
   — Терон его раздери! — выругался Фаха Эджо, выхватил у мальчишки лампу и уже был готов зашвырнуть ее в море, но что-то его удержало, и он упрятал ее под рубаху.
   Сопливый племянник Фахи Эджо принялся скулить и причитать из-за потери новой игрушки, но пастух свирепо зарычал на него. Мальчишка испугался и убежал следом за отцом. Фаха Эджо погнался за ним.
   Добежав до поселка, пастух остановился возле первой попавшейся кибитки и в сердцах стукнул по ее стенке глиняной трубкой. Амеда чувствовала себя виноватой. На какое-то мгновение она испугалась того, что ее друг сейчас на нее набросится, и как же она обрадовалась, когда пастух процедил сквозь зубы:
   — Вот свинья! Какое Каске Далле дело до нас? Да я об заклад готов побиться — Эли сам хлещет напиток Куа!
   Амед с готовностью поддержала друга, но втайне порадовалась. Пить напиток Куа — это было страшным грехопадением. Пусть в городе существовали курильни, где люди вдыхали дым эша и маши и прочих опасных растений, привозимых из Джарвела, пусть на каждом базаре продавали всевозможные порошки и снадобья, зерна и листья, от употребления которых у человека могла весело закружиться голова или начаться сказочные видения или сны. Но напиток Куа — это было совсем другое дело. В храмах Терона, где проповедовали имамы старой школы, говорили о том, что грехопадение Агониса, легендарного бога небес, свершилось тогда, когда он испил из кубка, поднесенного ему злым колдуном. И потому «сны, навеваемые хмельным зельем», были запрещены во всех землях, где люди поклонялись Терону.
   Наверное, поэтому пьяницы и выглядели так отвратительно. Да, те, что пили пьянящие напитки, болтали про чудные видения, про неизбывную радость, а те, что этими напитками торговали, зачастую ухитрялись сказочно разбогатеть. Но если их ловили, и тех и других сурово наказывали. Некоторым отрезали губы, другим вырывали языки, а третьих лупцевали палками до тех пор, пока у них не ломались кости. И Амеда порой ловила себя на том — да-да, представьте! — что желает именно такого жестокого наказания для Эли Оли Али.
   — Мне бы лучше вернуться домой, — уныло проговорила девочка.
   — Погоди! — Фаха Эджо торопливо схватил ее за руку. — Хочешь, что-то покажу? Останься!
   — Не могу! — замотала головой Амеда. Ей уже мерещился бич-сахана, занесенный отцом над ее спиной. Она бросилась в лабиринт повозок и шатров и побежала, лавируя между пологами из сухих водорослей, ночных горшков и висевшего на бечевках вяленого мяса, вокруг которого алчно роились мухи.
   Фаха Эджо увязался за ней.
   — Я-то хотел подождать до тех пор, пока тебя не заберет напиток Куа...
   — Ах ты, неверный!
   — Я думал, что дурман от напитка Куа подарит тебе видение, посланное богами...
   — Сказала же: мне пора!
   — Но послушай, сорванец, я ошибался! Какие видения могут быть у слепой?
   Амеда обернулась и остановилась, тяжело дыша.
   — Проклятый неверный! О чем ты таком болтаешь?
   Фаха Эджо наклонился ближе к девочке. От пастуха противно несло табаком. Он произнес хриплым шепотом:
   — Сестрица Дона Бела!
   — Что?
   Фаха. Эджо осклабился.
   — Этот жирный кабан думает, что ее никому не увидеть! А в стенке кибитки есть дырочка! Хочешь поглазеть?
   У Амеды взволнованно забилось сердце. Она понимала, что ей нужно как можно скорее бежать к караван-сараю, но любопытство взяло верх. С тех пор как она услышала об этой несчастной девушке, которую держат взаперти, ей стало ужасно жалко ее, а к жалости примешалось и возмущение.
   Девочка в одно мгновение позабыла о страшном биче-сахане. А в следующий миг она уже протискивалась следом за Фахой Эджо в узкий простенок за кибиткой Эли. Доски, из которых был сколочен фургон, потрескались, яркая краска облупилась.
   Фаха Эджо осторожно присел на корточки и прижался глазом к щелочке. Вокруг шумел многолюдный поселок, но здесь, где лежала густая тень, никто бы не смог заметить друзей. Фаха Эджо восторженно присвистнул:
   — Вот уж точно — божественное видение!
   Амеда нетерпеливо оттолкнула приятеля в сторону. Дырочка в стенке была не шире мизинца девочки, и поначалу она ничего не видела, кроме темноты. Она уже собралась было выразить свое негодование, решив, что Фаха ее попросту обманул.
   Но вот она увидела золотую вспышку.
   Амеда чуть-чуть сдвинулась в сторону и отчетливо увидела все, что находилось внутри кибитки. У нее занялся дух. Пусть там многое было попорчено молью и тронуто плесенью — тем не менее все напоминало о былой роскоши. Лампа, намного более красивая, чем та, которую принесла своему дружку Амеда, мягким светом озаряла пухлую обивку и резные панели, цепочки бус и складки тканей. Изнутри кибитки доносились ароматы благовоний. С потолка свисали нитки с серебряными и стеклянными колокольчиками, готовыми зазвенеть, стоило бы повозке тронуться с места.
   Но не все это вызвало такой восторг у Амеды. У нее перехватило дыхание при виде той пленительно прекрасной девушки, что примостилась на устланном подушками полу. Одетая в тончайшие шелка, сестра Эли Али Оли лежала спиной к щелочке, но Амеда догадалась, что та дивно хороша: для этого достаточно было бросить один взгляд на роскошные, пышные длинные черные волосы, разметавшиеся по подушкам, на гладкую оливковую кожу обнаженного плеча.