Страница:
председатель рассказал про совхозного быка по кличке Трибун или Трибунал,
который так напугал беременную Марину Гущину, что она выкинула. И все
слушали, а потом каждый добавлял что-нибудь свое, как будто бросал лопату
земли на могилку не рожденного младенца.
"Вот так они сидели и сто, и двести лет назад и разговоры, наверно,
вели те же самые,- думал Глеб.- О покосе да о погосте. Нет, надо родиться в
деревне, чтобы жить по-ихнему. Это мука, сидеть вот так под розовым абажуром
и разглагольствовать о быке, когда там выводят на орбиту какой-нибудь
космический аппарат. Интересно, что думает по этому поводу отец?"
А Федор Христофорович ничего не думал по этому поводу. Он ел и пил,
слушал разговоры и даже отвечал что-то, когда к нему обращались, но все его
мысли вертелись вокруг того момента, когда Глеб поднимется из-за стола и
станет прощаться со всеми, а потом сядет в машину и уедет к своим, а он,
Федор Варваричев, по странному стечению обстоятельств, должен будет остаться
здесь, где ни он никого не знает, ни его никто, в чужом доме, среди чужих
людей, в каком-то Синюхино, о существовании которого он всю жизнь не имел
представления. Кому это нужно? Зачем? Какая-то глупая игра, которой не видно
конца-краю. Неужели нельзя нарушить ее ход? Это как во сне, когда человек
видит, что с ним происходит неладное, а вмешаться не может, потому что не
властен над своими снами.
Федор Христофорович хотел уже сказать об этом Глебу, но вдруг
почувствовал на своем плече чью-то руку. Это был Пиккус.
- Скажи сыну, чтобы привез большой гвоздь кило пять и разная краска.
Будем дом делать.
И Федор Христофорович как будто пробудился ото сна и подумал: "Господи,
да что это я раскис. Никто ж меня сюда не сослал. Вот Глеб приедет в отпуск,
отремонтируем дом и будет дача, приедет Тома с внуком, пойдем с ним на
речку. Мальчику здесь приволье. А потом все вместе поедем домой, а за дачей
попросим приглядеть того же Пиккуса".
Так он думал, но от этих мыслей на душе почему-то не становилось ни
светлее, ни теплее. А когда пришла пора прощаться с Глебом, он почувствовал,
как к глазам подступают слезы. Хорошо, что было уж темно и никто не заметил
этих старческих слез.
После того, как Федор Христофорович перестал слышать Глебову машину, он
еще видел некоторое время красные огоньки. Последний раз они зажглись где-то
над рекой, на мосту, как будто попрощались, и больше уж не появлялись,
сколько он ни всматривался в сумерки.
И только тогда, когда он окончательно потерял надежду увидеть эти огни,
он почувствовал, что воздух вокруг напоен запахом сирени, увидел, как
светятся окна домов, услышал, как где-то по радио или по телевизору
популярная певица пела песню про дожди и грозы, которая ему нравилась. Это
его успокоило, и он отправился "в дом". Подумать "домой" он как-то не смел,
потому что "домой" для него значило только одно - в свою квартиру на Соколе,
где был его письменный стол и полки с книгами и фотография двенадцатилетнего
Глеба в соломенной шапочке с козырьком.
В сумерках его сельское домовладение напоминало доисторическое
диковинное животное. "Это ковчег,- почему-то подумалось Федору
Христофоровичу.- Неужели мне суждено плыть на нем в последний путь..." Ему
стало тоскливо от этой мысли, как никогда не бывало, даже после смерти жены,
и, чтобы избавиться от этого чувства, он попытался заставить себя думать
иначе: "Этакие хоромы и всего за полтыщи". Да за такой домину где-нибудь в
Малаховке заломили бы тысяч шестьдесят. Нет, правы все-таки мои ребята -
хорошее дело дача". Под эти мысли, как под какой-нибудь полонез, он пошел
навстречу своей новой жизни, раздвигая локтями заросли крапивы, которые
заполонили все подступы к дому с тех пор, как его покинул Генка Чупров.
Вот Федор Христофорович взошел на крыльцо, вот он открыл скрипучую
дверь, вот в окне засветился глаз одинокой свечи, заметались по потолку
тени, как будто испугались чего-то, и...
"Вот и слава богу,- выдохнула Степанида, наблюдавшая за всем этим с
лавочки на противоположной стороне улицы, никем не видимая и не слышимая.-
Чего зря добру пропадать".
Спроси ее кто-нибудь сейчас, зачем она пришла сюда, да еще обманула
невестку - сказала, что надо к соседке за каплями забежать, она бы, верно,
объяснить того не смогла. Может, пришла проститься? Да вроде нет, чего там
прощаться, рассусоливать, она ведь никуда не уезжает и помирать, кажется, не
собирается, еще крепкая женщина, любую молодую по части работы за пояс
заткнет, а что ноги побаливают, так у кого они молчат... Бывает, с домом
прощаются, когда его сносят или горит он, а этот стоит себе и еще сто лет
простоит. Нет, не прощаться пришла Степанида на скамейку под сирень и не
воздухом дышать.
Тогда, может, она захотела вспомнить девчоночью свою жизнь, повздыхать
в темноте да всплакнуть по-бабьи, красоты своей былой жалеючи? Для многих
людей, особенно для женщин, отрочество оказывается самой счастливой порой
жизни. Живет себе девчоночка, как будто в тереме, с куклами тетешкается, и
нет-нет да и глянет в окно, а там сад и сплошь цветы, и сердце ее прыгает от
радости в предчувствии чуда. А подрастет она и выйдет во двор, а там, глядь,
одни коровьи лепешки, да репьи, да крапива... А цветы, оказывается, были не
взаправдашние, а нарисованные на стекле.
Было о чем поплакать и Степаниде, но только она себе ни за что не
позволила бы. Всякий в Синюхино знал, что за женщина Степанида. Все на свете
подразделялось для нее на полезное и бесполезное. И все, из чего нельзя было
извлечь хоть какую пользу, беспощадно изгонялось ею из своей жизни. В разряд
бесполезного у нее попали и детские воспоминания. Какой толк в том, чтобы
бередить себе душу картинами, в которых ничего нельзя исправить. Да, это все
ее прошлое и как бы уже не ее. Со своим-то можно поступать как бог на душу
положит, хочу - выкрашу, а хочу - выброшу, А над прошлым человек не властен,
оно уж какое есть - таким и останется. Можно, конечно, приукрасить его
враньем и пустить в дело. Но это уже другой разговор. О таком Степанида
никогда не помышляла, и не потому, что она была такой уж кристальной
женщиной, а из той же практичности. С детства она себе усвоила, что красть
да врать невыгодно. Все одно рано или поздно краденое из рук выскользнет да
еще и честно нажитое с собой уведет, навранное разольется, и так в нем
изгваздаешься, что и всей жизни недостанет, чтобы очиститься.
Мудра была Степанида, что и говорить, но какой-то особенной
посудохозяйственной, бакалейной и платяной мудростью, попахивающей
нафталином и машинным маслом. Трудно было разместить на ее полках боль,
страдание и всякое такое, без чего радость не в радость, и не потому ли она
так легко прожила тяжелую свою жизнь. Другой бы, может, на полпути сломался,
а она ничего, выдюжила, хотя это не совсем так. Выдюжить - значит победить в
открытой борьбе, а практичный человек в борьбу вступать не любит, ибо тут
можно как выиграть, так и проиграть.
Степанида терпеть не могла пустоты, и если у нее разбивалась чашка, то
она тотчас же выбрасывала за порог осколки и норовила поставить на ее место
любую посудину, какая оказывалась под руками, пусть даже глиняный горшок.
Это свойство характера спасало ее от многих неприятностей.
Взять хотя бы тот случай, когда она оказалась в своем огромном доме с
тремя малолетками на руках. Это случилось после того, как ее мать умерла от
страшной болезни, которую в деревне называют корчей, а врачи столбняком.
Болезнь приключилась от старого гвоздя, которым мать проколола ногу. Он
торчал из доски, которая невесть откуда взялась на дворе. Мать наступила на
него босой ногой, когда несла дрова в баню, и он проколол ей ступню и вышел
между пальцев. К вечеру того же дня ступню разнесло. Она стала как подушка.
Степаниде все время хотелось ее потрогать, и только испуг на лице матери
останавливал ее от этого. На другой день у матери началась горячка, она
стала бредить. Степанида побежала к соседке, потому что дома никого из
взрослых не было. Отец приторговывал льняным маслом и целыми неделями
пропадал в городе. Когда он приехал, все уже было кончено. Жена его лежала
на столе, обмытая и обряженная, по углам сидели черные тетки с темными, как
на старых иконах, лицами, а Степанида, как ни в чем не бывало, варила
рисовую кашу с изюмом и говорила младшей сестре, которая держалась за ее
подол и всхлипывала: "Тихо, доня, мама к ангелам улетела... Да тихо ты,
дуреха..."
И все это с такими материнскими интонациями, что отец, уж на что
кремень мужик, и то слезу пустил.
Получилась такая штука: потеряв мать, Степанида тут же восполнила
потерю. На первый взгляд могло показаться, что одно другого заменить не
может. То тебя любили, заботились о тебе, а то тебе нужно любить и
заботиться о других. Однако Степанида скоро доказала, что любовь, с плюсом
она или с минусом, по сути дела одно и то же чувство.
Конечно, жизнь свое берет. И всякий человек, как бы он ни страдал,
потеряв ближнего, рано или поздно утешается, чтобы жить дальше. Время
великий лекарь, и по-человечески понятно, когда вдовец женится вновь, пусть
даже через год после смерти жены. Через месяц это уже как-то некрасиво.
Значит, не любил и желал погибели, только и ждал случая. А уж совсем из ряда
вон выходящий случай, когда на материных поминках, дочь, подхватив свою
сестру, пытается плясать. А именно так и вела себя Степанида. Она не
понимала значения происходящего. Ей казалось, что раз в доме гости, значит,
надо веселиться, как это бывало раньше. Но соседи и особенно соседки не
могли знать, что на душе у Степаниды, и осудили ее. Раз и навсегда за ней
укрепилась слава жестокого, холодного человека, для которого нет ничего
святого. И теперь, что бы она ни делала, во всем им виделись корысть и
холодный расчет.
Взять хотя бы ее замужество. Семнадцати лет вышла она замуж за Миньку
Чупрова. Как только отец ее женился в другой раз, и младшие дети перешли в
ведение мачехи, так Степанида и выскочила за Миньку. А этот Минька не
парень, а так, одно недоразумение, вроде дурачка, жил с матерью вовсе
полоумной, которая побиралась по соседям. Другие в его годы любят погулять,
покуражиться, а этот сядет на крыльцо, подопрет голову руками и сидит,
смотрит, кто куда пошел да что понес, и так пока не стемнеет. Сидит и
молчит. Вот за этого самого Миньку и вышла Степанида. Соседи, конечно, сразу
решили, что у нее был на то особый интерес. Дескать, Минькина мать не так
прозрачна, как кажется. С миру по нитке, как говорится... Ходили
слухи, что она скопила чуть ли не состояние и продолжает побираться
так, для отвода глаз. Степанида, по их мнению, про деньги прознала и решила
их прибрать к рукам. Для этого и объегорила она дурачка Миньку. Им и в
голову не приходило, что Степанида просто-напросто заполнила прореху в своем
хозяйстве. С приходом в отцовский дом чужой женщины она неминуемо должна
была лишиться всего того, что составляло ее счастье, то есть права на своих
малолетних сестер и брата, права быть хозяйкой и заботиться об отце.
Выйдя замуж, она совершенно безболезненно сменила одну привязанность на
другую и зажила не хуже прежнего. Сама поступила работать на свиноферму, а
Миньку устроила в котельную при бане. Специальность не ахти какая, но все ж
женой истопника быть лучше, нежели женой обормота. К тому же Минька оказался
вовсе не таким уж беспомощным тюфтей. Просто не хватало ему напора,
жизненной силы что ли, а так мужик был не хуже других, только выпить любил,
а когда выпивал, все плакал, видимо опять же от душевной слабости.
Степанида родила ему сына Николая и уже подумывала о дочери, когда
началась война. Минька похлюпал и ушел на фронт. Уходил, как будто навсегда,
жалкий, мокроносый, вовсе не похожий на защитника. Степанида проводила его
до райцентра и тут же назад, в Синюхино. Она как будто даже не заметила его
отсутствия, как будто и не ждала обратно. Степанида не давала воли чувствам.
Что ж с того, что муж на фронте, зато сын, вот он, рядом, орет в люльке,
просит есть. И опять про нее говорили недоброе, будто она даже рада была
сбагрить Миньку, будто вовсе не желала его возвращения. Доподлинно это
утверждать никто не мог, но что другое можно подумать о жене, которая
говорила почтальону, размахивающему у калитки фронтовым треугольничком:
"Брось в ящик, я потом возьму... Колька есть просит..." Говорили, что она
Миньку еще там, в райцентре, вычеркнула из живых, а он возьми да и вернись с
войны целым и невредимым. Другие, кого ждали, по ком тосковали, за кого даже
молились в открытую и тайком, не вернулись, а этот заявился домой невредимый
и гладкий такой, как будто не из окопов вышел, а приехал из дома отдыха. В
котельную он больше не пошел, а надел новые узкие сапоги, что привез с собой
в вещмешке вместе с фарфоровым оленем, у которого был отбит один рог, и
тушенкой, и поехал в район показаться начальству. Никто не знает, кому он
там показался, какие получил указания, только после этого его как-то
вывернуло.
Работать в совхозе он не желал, от своего хозяйства тоже отлынивал,
надевал с утра сапоги, гимнастерку и слонялся по селу как неприкаянный,
говорил, что ждет назначения из района. Другие мужчины отгуливали и брались
за дело, а Минька свою линию крепко гнул. И в один прекрасный день он исчез
из Синюхино. Вышел на крыльцо покурить и как в воду канул. То ли пешком
ушел, то ли на попутке уехал - никто не видел. А может, он и вправду получил
долгожданное назначение. Никто этого так и не узнал, потому что никому
всерьез до него не было дела. Зато про Степаниду чего только опять не
говорили. И загубила-то она своего мужика, чтобы воспользоваться трофейным
добром, и извела его дурным обхождением, и даже зарезала и в огороде
закопала. А Степанида словно и не замечала, что муж пришел и опять ушел,
знай себе возилась со свиньями, да гнула спину в своем огороде, да растила
Николая. Раз потеряв мужа, она так и не сумела его найти. Вскоре у нее
родился второй сын, Геннадий, и образ Миньки развеялся до сновидения.
После смерти отца Степаннды мачеха уехала жить в Калугу к
родственникам. К тому времени сестры повыходили замуж, а брат подался в
Сибирь и там затерялся. И получилось так, что Степанида осталась
единственной владелицей отцовского дома, а Минькина халупа настолько вся
расползлась, что и на дом-то не походила, ни дать ни взять прошлогодняя
копенка, и, хотя тепло она все еще держала хорошо, Степанида решила
перебраться в свои родовые хоромы. Там она и жила до тех пор, пока старший
сын Николай не обзавелся своей семьей и собственным домом, а младший
Геннадий не ушел служить в армию.
И конечно, для тех, кто хоть мало-мальски знал Степаниду, не было
ничего удивительного в том, что она оставила насиженное место, чтобы
перебраться к старшему сыну. Ведь там было то, что могло заполнить пустоту,
которой грозило временное отсутствие существа, нуждающегося в ее заботе. В
доме Николая таким существом стал внук Васятка.
А как же отчий дом? Неужели сердце ее не дрогнуло, когда она решилась
отдать его в чужие руки? Не дрогнуло, потому что теперь родным для нее стал
дом Николая. Здесь были родные люди, а там только стены. Не таким
чувствительным человеком была Степанида, чтобы вздыхать по деревяшке.
Поэтому, увидев, как в комнате, где она родилась, выросла и состарилась,
загорелась чужая свеча, она с облегчением подумала: "Слава богу, кажется,
денег назад не потребует". И, успокоенная, пошла заниматься своим
хозяйством.
Дома еще никто не ложился. Васятка и тот полуночничал, сидел на кухне
на березовом чурбане и, что-то мурлыкая себе под нос совсем как взрослый
самостоятельный мужчина, клеил воздушного змея.
- Баб Степ,- сказал Васятка. Он привык так называть Степаниду с
пеленок, когда еще путал, где мужской, а где женский род.- Я у тебя в
запрошлом году суровые нитки видел?..
- Кончились,- ответила Степанида.- Давно уж все вышли. Помнишь, я тебе
валенки подшивала.
- Ага,- сказал Васятка опять же по-взрослому и тут же, забыв, что он
"взрослый", шмыгнул носом.
В большой комнате, которую невестка Клавдия норовила назвать залой,
сама невестка, сидя под абажуром, заметывала вручную зеленую блузку. Ей
зеленое шло.
Николай сидел тут же за столом босой и в майке и набивал бумажные
гильзы махоркой. Когда-то, очень давно, его премировали за хорошую работу в
совхозе машинкой для набивания папирос, пятью пачками махорки и целым ящиком
бумажных гильз. Все это стоило рублей двадцать на старые деньги, но Николай
высоко оценил награду. До этого он не курил и не имел в том потребности, а
тут закурил и не заметил, как пристал к этому делу, так что уж тянуло.
Поначалу он признавал только самодельные папиросы, но дальше гильзы
завозили в сельпо все реже, а потом они и вовсе исчезли из продажи. И тогда
Николай перешел на фабричные папиросы "Казбек", но с тысячу гильз он все же
оставил про запас. И перед праздниками или же когда уж очень уставал и хотел
отдохнуть душой и телом он раскладывал их перед собой, распечатывал пачку
табаку или махорки, смотря что я это время продавалось в сельпо, доставал
свою машинку и не спеша, со вкусом, заготавливал ровно столько курева,
сколько помещалось в портсигар с надписью "Ленинград". Это тоже была премия
за хорошую работу, но из другого времени.
- Генки-то снова нету,- не то спросила, не то подумала вслух Степанида.
- Должно, на танцы подался,- ответил ей Николай.
- Галстук надел,- добавила Клавдия не без некоторого ехидства.
- Он казак вольный, ему сам бог велел,- сказала мать, доставая из
комода коробку с пуговицами.- Женится - еще насидится подле юбки.
Время было позднее. Обычно в этот час Чупровы уже расходились по углам.
Но сегодня все были немного возбуждены. Все-таки не каждый день случается
продавать дом. Хотелось говорить.
- Продали, значит, имущество,- сказала Степанида, делая вид, будто ищет
чего-то в коробке.- Хорошо, что не передумали ахвицеры наши, а то я уж
сомневалась. Давеча в конторе сказывали - выйдет указ: дома, которые пустые,
сносить под огороды. Овощеводство хотят развивать, потому что луку не
хватает. Приходится его из этой... как его... привозить... Гущин говорит:
"Кто бы мою конуру купил, я б за бутылку отдал"... Шуткует, а все-таки
хорошо, что дело сделано. Все-таки полтыщи деньги хорошие, что ни говори...
- Деньги-то хорошие, да вот хорошо ли вы их пристроите,- не выдержала
Клавдия.- Вот в чем вопрос.
- А никакого вопроса тут нету,- приняла вызов Степанида.- Дом был
отписан Геннадию, стало быть, и деньги его.
- Он же не хочет их брать,- сорвалась Клавдия.- Понимает, что все одно
пропьет. А вы, мамаша, ему их силком впихиваете, только чтобы нам назло.
- Клава,- сказал Николай как можно строже, но прозвучало довольно-таки
вяло.
Жена это восприняла по-своему, как нежелание мужа вмешиваться в бабские
дела, и пошла в новое наступление:
- У Васятки вон из пальто вата полезла, ботинки - одна видимость.
Николай двадцать лет в одном костюме ходит, от соседей стыд, а вы все Генке
норовите отдать. Он пьет, подзаборничает, а вы на него молиться готовы...
- Так Генка, значит, подзаборник, пьянь? Ладно, сношенька, спасибо
тебе, что глаза нам открыла,- зло усмехнулась Степанида.
- Пожалуйста! А молчать больше я не намерена. Вы у нас ни в чем
недостатка не знаете, живете как у себя дома, так будьте любезны... А то как
чего нужно, так Николай купи, а денежки Геночке на книжку...
- Клавдия,- Николай саданул рукой по столу так, что его папироски
попрыгали на пол.- Придержи язык. Дом братов и деньги братовы, что он
захочет, то с ними и сделает. А перед мамашей извинись. Не она должна нам
спасибо говорить, а мы ей. Кабы не она, так все наше хозяйство пошло бы
прахом. Какие мы с тобой хозяева.
Клавдия замолчала, но извиняться не стала. Собрала свое шитье и пошла
стелить постель.
"Чтоб вас всех Чупровых...- думала она, ворочаясь под одеялом,- До чего
несуразные люди. Черт меня с ними связал".
А в это время Глеб уже почти подъезжал к Москве. Все шоссе впереди чего
и позади напоминало гигантский эскалатор, сплошь уставленный легковыми
автомобилями.
Казалось, они не катятся вовсе, а плывут в ночи, нанизанные на
невидимый трос. Так и хотелось бросить баранку, вытянуть ноги и прищурить
глаза, чтобы из каждого огонька, как в детстве, выросли лучики.
"А славно все получилось с этим домом... И хозяева славные люди... И
начальство... И этот эстонец...- думал Глеб в такт плавному движению
автомобильной кавалькады.- Такой домина, впору клуб оборудовать, и всего за
пятьсот рублей. Вот что значит далеко от Москвы... А в общем-то не так уж и
далеко, еще нет двенадцати, а вот уж и окружная... Зато какой воздуху какая
река... Слава богу, что все так устроилось. Теперь можно и докторской
заняться".
Настроение у Глеба от самого Синюхино было приподнятое. Он чувствовал
себя чуть ли не врачом, который только что спас жизнь человеку. Хотя,
конечно, врач - это уж чересчур, и насчет жизни тоже, пожалуй, слишком
резко. Но никто же не станет спорить, что он выполнил сыновний долг,
позаботившись о здоровье отца.
Естественно, то, что сделал для него отец, нельзя оплатить никакой
заботой, а только всей своей жизнью, которая ему, Глебу, как человеку
семейному, принадлежит уже не вполне. Но не стремиться отдать долг
порядочный человек не может. Иначе можно ли его назвать порядочным? Вот он и
стремится, вот и пытается. И первая попытка вроде бы удалась: человек,
который всю свою жизнь добровольно отдал на общее благо, наконец-то обретет
заслуженный покой.
"Дорогой мой старик,- радовался Глеб почти вслух.- Проснется завтра, а
в окно сирень заглядывает, петухи орут из конца в конец деревни...
Благодать".
Тамара тоже обрадовалась, когда Глеб рассказал ей, что все устроилось
наилучшим образом. Она только спросила:
- Как отец с тобой прощался?
- Чуть слезу не пустил, скупую мужскую,- признался Глеб.- Весь день
улыбался как ребенок, а тут что-то на него нашло. Видимо, нервное
напряжение...
- Да, конечно,- согласилась Тамара.- Отец последнее время весь
издергался и нас издергал.
- Но теперь-то ему нечего волноваться,- сказал Глеб.
- А как ты думаешь,- спросила вдруг Тамара,- он не сбежит оттуда в
первую же неделю?
- Чего ради? - удивился Глеб.- Он же сам хотел...
- Конечно, сам, но нужно учитывать, что он не привык один. Затоскует
вдруг по тебе, по Женьке и прикатит...
- Не должен,- возразил Глеб, но не совсем решительно.- На неделю у него
есть работа. Дом осел на один бок, и его нужно выправить, потом сменить
рамы... Там один эстонец вызвался помогать. А на выходные я обещал приехать.
- Хорошо,- сказала Тамара.- Но на всякий случай нам нужно поторопиться
с отпуском. Он очень обрадуется, когда мы заявимся к нему все вместе. А там,
глядишь, он привыкнет к месту, появятся новые знакомые, его оттуда и калачом
не выманишь.
- Ты у меня умница, Томка, что бы я без тебя делал,- сказал Глеб и
нежно дотронулся губами до ее носа.- Завтра пишу заявление на отпуск.
На следующий день Федор Христофорович проснулся чуть свет. Чей-то петух
бесстыдно исходил криком под самыми его окнами. Простыня, одеяло, надувной
матрас, на котором Федор Христофорович спал,- все отсырело. Его била дрожь,
он никак не мог согреться под одеялом. Пришлось вставать, махать руками и
приседать. Таким образом он малость согрелся, но уснуть уже не смог. Чтобы
как-то скоротать время до прихода Пиккуса, с которым накануне договорился
осмотреть дом на предмет ремонта, Федор Христофорович попробовал читать. Но
получалось как-то глупо: один в сыром доме, лежа на полу ни свет ни заря с
книгой...
Тогда он решил позавтракать, достал из рюкзака колбасу, хлеб и стал
жевать. Но хлеб всухую не лез в горло. "Вот бы чаю сейчас",- подумал
новоиспеченный домовладелец и попробовал поискать в своем владении
какую-нибудь посудину, куда можно было бы набрать воды, но ничего похожего
не нашел. В сенях, на стене, висело коромысло, а емкостей в доме не имелось.
Тогда он взял свою алюминиевую кружку и пошел к колодцу. Там он встретил
Клавдию.
- Чего это вы, товарищ полковник, в такую рань встали? - удивилась она.
- Попить,- смутился Федор Христофорович, как будто его уличили в чем-то
непристойном.
- Ах, ты господи,- всплеснула руками женщина.- Да пошлите к нам, чайку
выпьете.
Он хотел было отказаться, но представил себе, как горячий чай согреет
его изнутри, и пошел к Чупровым.
Степанида встретила его как будто не столь радушно, как прежде, но все
же вдобавок к чаю и хлебу с маслом, которым его угощала Клавдия, поставила
на стол еще тарелку с толсто нарезанной финской колбасой, его же вчерашним
презентом. Разговор как-то не клеился.
Из мужчин в доме был один Васятка. Отец его уже ушел на работу, а
Геннадий дома и не ночевал.
- Дядя, а ты правда полковник? - спросил Васятка.
- Неправда,- признался Федор Христофорович.
- -Вот и я говорю бабе Степе - не похож он на полковника, а она
заладила: "Половник, половник..." А ты огород копать будешь?
- Буду.
- А нельзя тебе. Сельсовет сказал: пусть живет, а копать тебе не
разрешается, потому что земля совхозная.
- Значит, не буду,- сказал Федор Христофорович, поблагодарил хозяев и
пошел к себе, дожидаться Пиккуса.
Эйно Карлович пришел все в той же вязаной шапке, но в белой рубашке,
поверх которой была надета вязаная жилетка. И весь он был какой-то
который так напугал беременную Марину Гущину, что она выкинула. И все
слушали, а потом каждый добавлял что-нибудь свое, как будто бросал лопату
земли на могилку не рожденного младенца.
"Вот так они сидели и сто, и двести лет назад и разговоры, наверно,
вели те же самые,- думал Глеб.- О покосе да о погосте. Нет, надо родиться в
деревне, чтобы жить по-ихнему. Это мука, сидеть вот так под розовым абажуром
и разглагольствовать о быке, когда там выводят на орбиту какой-нибудь
космический аппарат. Интересно, что думает по этому поводу отец?"
А Федор Христофорович ничего не думал по этому поводу. Он ел и пил,
слушал разговоры и даже отвечал что-то, когда к нему обращались, но все его
мысли вертелись вокруг того момента, когда Глеб поднимется из-за стола и
станет прощаться со всеми, а потом сядет в машину и уедет к своим, а он,
Федор Варваричев, по странному стечению обстоятельств, должен будет остаться
здесь, где ни он никого не знает, ни его никто, в чужом доме, среди чужих
людей, в каком-то Синюхино, о существовании которого он всю жизнь не имел
представления. Кому это нужно? Зачем? Какая-то глупая игра, которой не видно
конца-краю. Неужели нельзя нарушить ее ход? Это как во сне, когда человек
видит, что с ним происходит неладное, а вмешаться не может, потому что не
властен над своими снами.
Федор Христофорович хотел уже сказать об этом Глебу, но вдруг
почувствовал на своем плече чью-то руку. Это был Пиккус.
- Скажи сыну, чтобы привез большой гвоздь кило пять и разная краска.
Будем дом делать.
И Федор Христофорович как будто пробудился ото сна и подумал: "Господи,
да что это я раскис. Никто ж меня сюда не сослал. Вот Глеб приедет в отпуск,
отремонтируем дом и будет дача, приедет Тома с внуком, пойдем с ним на
речку. Мальчику здесь приволье. А потом все вместе поедем домой, а за дачей
попросим приглядеть того же Пиккуса".
Так он думал, но от этих мыслей на душе почему-то не становилось ни
светлее, ни теплее. А когда пришла пора прощаться с Глебом, он почувствовал,
как к глазам подступают слезы. Хорошо, что было уж темно и никто не заметил
этих старческих слез.
После того, как Федор Христофорович перестал слышать Глебову машину, он
еще видел некоторое время красные огоньки. Последний раз они зажглись где-то
над рекой, на мосту, как будто попрощались, и больше уж не появлялись,
сколько он ни всматривался в сумерки.
И только тогда, когда он окончательно потерял надежду увидеть эти огни,
он почувствовал, что воздух вокруг напоен запахом сирени, увидел, как
светятся окна домов, услышал, как где-то по радио или по телевизору
популярная певица пела песню про дожди и грозы, которая ему нравилась. Это
его успокоило, и он отправился "в дом". Подумать "домой" он как-то не смел,
потому что "домой" для него значило только одно - в свою квартиру на Соколе,
где был его письменный стол и полки с книгами и фотография двенадцатилетнего
Глеба в соломенной шапочке с козырьком.
В сумерках его сельское домовладение напоминало доисторическое
диковинное животное. "Это ковчег,- почему-то подумалось Федору
Христофоровичу.- Неужели мне суждено плыть на нем в последний путь..." Ему
стало тоскливо от этой мысли, как никогда не бывало, даже после смерти жены,
и, чтобы избавиться от этого чувства, он попытался заставить себя думать
иначе: "Этакие хоромы и всего за полтыщи". Да за такой домину где-нибудь в
Малаховке заломили бы тысяч шестьдесят. Нет, правы все-таки мои ребята -
хорошее дело дача". Под эти мысли, как под какой-нибудь полонез, он пошел
навстречу своей новой жизни, раздвигая локтями заросли крапивы, которые
заполонили все подступы к дому с тех пор, как его покинул Генка Чупров.
Вот Федор Христофорович взошел на крыльцо, вот он открыл скрипучую
дверь, вот в окне засветился глаз одинокой свечи, заметались по потолку
тени, как будто испугались чего-то, и...
"Вот и слава богу,- выдохнула Степанида, наблюдавшая за всем этим с
лавочки на противоположной стороне улицы, никем не видимая и не слышимая.-
Чего зря добру пропадать".
Спроси ее кто-нибудь сейчас, зачем она пришла сюда, да еще обманула
невестку - сказала, что надо к соседке за каплями забежать, она бы, верно,
объяснить того не смогла. Может, пришла проститься? Да вроде нет, чего там
прощаться, рассусоливать, она ведь никуда не уезжает и помирать, кажется, не
собирается, еще крепкая женщина, любую молодую по части работы за пояс
заткнет, а что ноги побаливают, так у кого они молчат... Бывает, с домом
прощаются, когда его сносят или горит он, а этот стоит себе и еще сто лет
простоит. Нет, не прощаться пришла Степанида на скамейку под сирень и не
воздухом дышать.
Тогда, может, она захотела вспомнить девчоночью свою жизнь, повздыхать
в темноте да всплакнуть по-бабьи, красоты своей былой жалеючи? Для многих
людей, особенно для женщин, отрочество оказывается самой счастливой порой
жизни. Живет себе девчоночка, как будто в тереме, с куклами тетешкается, и
нет-нет да и глянет в окно, а там сад и сплошь цветы, и сердце ее прыгает от
радости в предчувствии чуда. А подрастет она и выйдет во двор, а там, глядь,
одни коровьи лепешки, да репьи, да крапива... А цветы, оказывается, были не
взаправдашние, а нарисованные на стекле.
Было о чем поплакать и Степаниде, но только она себе ни за что не
позволила бы. Всякий в Синюхино знал, что за женщина Степанида. Все на свете
подразделялось для нее на полезное и бесполезное. И все, из чего нельзя было
извлечь хоть какую пользу, беспощадно изгонялось ею из своей жизни. В разряд
бесполезного у нее попали и детские воспоминания. Какой толк в том, чтобы
бередить себе душу картинами, в которых ничего нельзя исправить. Да, это все
ее прошлое и как бы уже не ее. Со своим-то можно поступать как бог на душу
положит, хочу - выкрашу, а хочу - выброшу, А над прошлым человек не властен,
оно уж какое есть - таким и останется. Можно, конечно, приукрасить его
враньем и пустить в дело. Но это уже другой разговор. О таком Степанида
никогда не помышляла, и не потому, что она была такой уж кристальной
женщиной, а из той же практичности. С детства она себе усвоила, что красть
да врать невыгодно. Все одно рано или поздно краденое из рук выскользнет да
еще и честно нажитое с собой уведет, навранное разольется, и так в нем
изгваздаешься, что и всей жизни недостанет, чтобы очиститься.
Мудра была Степанида, что и говорить, но какой-то особенной
посудохозяйственной, бакалейной и платяной мудростью, попахивающей
нафталином и машинным маслом. Трудно было разместить на ее полках боль,
страдание и всякое такое, без чего радость не в радость, и не потому ли она
так легко прожила тяжелую свою жизнь. Другой бы, может, на полпути сломался,
а она ничего, выдюжила, хотя это не совсем так. Выдюжить - значит победить в
открытой борьбе, а практичный человек в борьбу вступать не любит, ибо тут
можно как выиграть, так и проиграть.
Степанида терпеть не могла пустоты, и если у нее разбивалась чашка, то
она тотчас же выбрасывала за порог осколки и норовила поставить на ее место
любую посудину, какая оказывалась под руками, пусть даже глиняный горшок.
Это свойство характера спасало ее от многих неприятностей.
Взять хотя бы тот случай, когда она оказалась в своем огромном доме с
тремя малолетками на руках. Это случилось после того, как ее мать умерла от
страшной болезни, которую в деревне называют корчей, а врачи столбняком.
Болезнь приключилась от старого гвоздя, которым мать проколола ногу. Он
торчал из доски, которая невесть откуда взялась на дворе. Мать наступила на
него босой ногой, когда несла дрова в баню, и он проколол ей ступню и вышел
между пальцев. К вечеру того же дня ступню разнесло. Она стала как подушка.
Степаниде все время хотелось ее потрогать, и только испуг на лице матери
останавливал ее от этого. На другой день у матери началась горячка, она
стала бредить. Степанида побежала к соседке, потому что дома никого из
взрослых не было. Отец приторговывал льняным маслом и целыми неделями
пропадал в городе. Когда он приехал, все уже было кончено. Жена его лежала
на столе, обмытая и обряженная, по углам сидели черные тетки с темными, как
на старых иконах, лицами, а Степанида, как ни в чем не бывало, варила
рисовую кашу с изюмом и говорила младшей сестре, которая держалась за ее
подол и всхлипывала: "Тихо, доня, мама к ангелам улетела... Да тихо ты,
дуреха..."
И все это с такими материнскими интонациями, что отец, уж на что
кремень мужик, и то слезу пустил.
Получилась такая штука: потеряв мать, Степанида тут же восполнила
потерю. На первый взгляд могло показаться, что одно другого заменить не
может. То тебя любили, заботились о тебе, а то тебе нужно любить и
заботиться о других. Однако Степанида скоро доказала, что любовь, с плюсом
она или с минусом, по сути дела одно и то же чувство.
Конечно, жизнь свое берет. И всякий человек, как бы он ни страдал,
потеряв ближнего, рано или поздно утешается, чтобы жить дальше. Время
великий лекарь, и по-человечески понятно, когда вдовец женится вновь, пусть
даже через год после смерти жены. Через месяц это уже как-то некрасиво.
Значит, не любил и желал погибели, только и ждал случая. А уж совсем из ряда
вон выходящий случай, когда на материных поминках, дочь, подхватив свою
сестру, пытается плясать. А именно так и вела себя Степанида. Она не
понимала значения происходящего. Ей казалось, что раз в доме гости, значит,
надо веселиться, как это бывало раньше. Но соседи и особенно соседки не
могли знать, что на душе у Степаниды, и осудили ее. Раз и навсегда за ней
укрепилась слава жестокого, холодного человека, для которого нет ничего
святого. И теперь, что бы она ни делала, во всем им виделись корысть и
холодный расчет.
Взять хотя бы ее замужество. Семнадцати лет вышла она замуж за Миньку
Чупрова. Как только отец ее женился в другой раз, и младшие дети перешли в
ведение мачехи, так Степанида и выскочила за Миньку. А этот Минька не
парень, а так, одно недоразумение, вроде дурачка, жил с матерью вовсе
полоумной, которая побиралась по соседям. Другие в его годы любят погулять,
покуражиться, а этот сядет на крыльцо, подопрет голову руками и сидит,
смотрит, кто куда пошел да что понес, и так пока не стемнеет. Сидит и
молчит. Вот за этого самого Миньку и вышла Степанида. Соседи, конечно, сразу
решили, что у нее был на то особый интерес. Дескать, Минькина мать не так
прозрачна, как кажется. С миру по нитке, как говорится... Ходили
слухи, что она скопила чуть ли не состояние и продолжает побираться
так, для отвода глаз. Степанида, по их мнению, про деньги прознала и решила
их прибрать к рукам. Для этого и объегорила она дурачка Миньку. Им и в
голову не приходило, что Степанида просто-напросто заполнила прореху в своем
хозяйстве. С приходом в отцовский дом чужой женщины она неминуемо должна
была лишиться всего того, что составляло ее счастье, то есть права на своих
малолетних сестер и брата, права быть хозяйкой и заботиться об отце.
Выйдя замуж, она совершенно безболезненно сменила одну привязанность на
другую и зажила не хуже прежнего. Сама поступила работать на свиноферму, а
Миньку устроила в котельную при бане. Специальность не ахти какая, но все ж
женой истопника быть лучше, нежели женой обормота. К тому же Минька оказался
вовсе не таким уж беспомощным тюфтей. Просто не хватало ему напора,
жизненной силы что ли, а так мужик был не хуже других, только выпить любил,
а когда выпивал, все плакал, видимо опять же от душевной слабости.
Степанида родила ему сына Николая и уже подумывала о дочери, когда
началась война. Минька похлюпал и ушел на фронт. Уходил, как будто навсегда,
жалкий, мокроносый, вовсе не похожий на защитника. Степанида проводила его
до райцентра и тут же назад, в Синюхино. Она как будто даже не заметила его
отсутствия, как будто и не ждала обратно. Степанида не давала воли чувствам.
Что ж с того, что муж на фронте, зато сын, вот он, рядом, орет в люльке,
просит есть. И опять про нее говорили недоброе, будто она даже рада была
сбагрить Миньку, будто вовсе не желала его возвращения. Доподлинно это
утверждать никто не мог, но что другое можно подумать о жене, которая
говорила почтальону, размахивающему у калитки фронтовым треугольничком:
"Брось в ящик, я потом возьму... Колька есть просит..." Говорили, что она
Миньку еще там, в райцентре, вычеркнула из живых, а он возьми да и вернись с
войны целым и невредимым. Другие, кого ждали, по ком тосковали, за кого даже
молились в открытую и тайком, не вернулись, а этот заявился домой невредимый
и гладкий такой, как будто не из окопов вышел, а приехал из дома отдыха. В
котельную он больше не пошел, а надел новые узкие сапоги, что привез с собой
в вещмешке вместе с фарфоровым оленем, у которого был отбит один рог, и
тушенкой, и поехал в район показаться начальству. Никто не знает, кому он
там показался, какие получил указания, только после этого его как-то
вывернуло.
Работать в совхозе он не желал, от своего хозяйства тоже отлынивал,
надевал с утра сапоги, гимнастерку и слонялся по селу как неприкаянный,
говорил, что ждет назначения из района. Другие мужчины отгуливали и брались
за дело, а Минька свою линию крепко гнул. И в один прекрасный день он исчез
из Синюхино. Вышел на крыльцо покурить и как в воду канул. То ли пешком
ушел, то ли на попутке уехал - никто не видел. А может, он и вправду получил
долгожданное назначение. Никто этого так и не узнал, потому что никому
всерьез до него не было дела. Зато про Степаниду чего только опять не
говорили. И загубила-то она своего мужика, чтобы воспользоваться трофейным
добром, и извела его дурным обхождением, и даже зарезала и в огороде
закопала. А Степанида словно и не замечала, что муж пришел и опять ушел,
знай себе возилась со свиньями, да гнула спину в своем огороде, да растила
Николая. Раз потеряв мужа, она так и не сумела его найти. Вскоре у нее
родился второй сын, Геннадий, и образ Миньки развеялся до сновидения.
После смерти отца Степаннды мачеха уехала жить в Калугу к
родственникам. К тому времени сестры повыходили замуж, а брат подался в
Сибирь и там затерялся. И получилось так, что Степанида осталась
единственной владелицей отцовского дома, а Минькина халупа настолько вся
расползлась, что и на дом-то не походила, ни дать ни взять прошлогодняя
копенка, и, хотя тепло она все еще держала хорошо, Степанида решила
перебраться в свои родовые хоромы. Там она и жила до тех пор, пока старший
сын Николай не обзавелся своей семьей и собственным домом, а младший
Геннадий не ушел служить в армию.
И конечно, для тех, кто хоть мало-мальски знал Степаниду, не было
ничего удивительного в том, что она оставила насиженное место, чтобы
перебраться к старшему сыну. Ведь там было то, что могло заполнить пустоту,
которой грозило временное отсутствие существа, нуждающегося в ее заботе. В
доме Николая таким существом стал внук Васятка.
А как же отчий дом? Неужели сердце ее не дрогнуло, когда она решилась
отдать его в чужие руки? Не дрогнуло, потому что теперь родным для нее стал
дом Николая. Здесь были родные люди, а там только стены. Не таким
чувствительным человеком была Степанида, чтобы вздыхать по деревяшке.
Поэтому, увидев, как в комнате, где она родилась, выросла и состарилась,
загорелась чужая свеча, она с облегчением подумала: "Слава богу, кажется,
денег назад не потребует". И, успокоенная, пошла заниматься своим
хозяйством.
Дома еще никто не ложился. Васятка и тот полуночничал, сидел на кухне
на березовом чурбане и, что-то мурлыкая себе под нос совсем как взрослый
самостоятельный мужчина, клеил воздушного змея.
- Баб Степ,- сказал Васятка. Он привык так называть Степаниду с
пеленок, когда еще путал, где мужской, а где женский род.- Я у тебя в
запрошлом году суровые нитки видел?..
- Кончились,- ответила Степанида.- Давно уж все вышли. Помнишь, я тебе
валенки подшивала.
- Ага,- сказал Васятка опять же по-взрослому и тут же, забыв, что он
"взрослый", шмыгнул носом.
В большой комнате, которую невестка Клавдия норовила назвать залой,
сама невестка, сидя под абажуром, заметывала вручную зеленую блузку. Ей
зеленое шло.
Николай сидел тут же за столом босой и в майке и набивал бумажные
гильзы махоркой. Когда-то, очень давно, его премировали за хорошую работу в
совхозе машинкой для набивания папирос, пятью пачками махорки и целым ящиком
бумажных гильз. Все это стоило рублей двадцать на старые деньги, но Николай
высоко оценил награду. До этого он не курил и не имел в том потребности, а
тут закурил и не заметил, как пристал к этому делу, так что уж тянуло.
Поначалу он признавал только самодельные папиросы, но дальше гильзы
завозили в сельпо все реже, а потом они и вовсе исчезли из продажи. И тогда
Николай перешел на фабричные папиросы "Казбек", но с тысячу гильз он все же
оставил про запас. И перед праздниками или же когда уж очень уставал и хотел
отдохнуть душой и телом он раскладывал их перед собой, распечатывал пачку
табаку или махорки, смотря что я это время продавалось в сельпо, доставал
свою машинку и не спеша, со вкусом, заготавливал ровно столько курева,
сколько помещалось в портсигар с надписью "Ленинград". Это тоже была премия
за хорошую работу, но из другого времени.
- Генки-то снова нету,- не то спросила, не то подумала вслух Степанида.
- Должно, на танцы подался,- ответил ей Николай.
- Галстук надел,- добавила Клавдия не без некоторого ехидства.
- Он казак вольный, ему сам бог велел,- сказала мать, доставая из
комода коробку с пуговицами.- Женится - еще насидится подле юбки.
Время было позднее. Обычно в этот час Чупровы уже расходились по углам.
Но сегодня все были немного возбуждены. Все-таки не каждый день случается
продавать дом. Хотелось говорить.
- Продали, значит, имущество,- сказала Степанида, делая вид, будто ищет
чего-то в коробке.- Хорошо, что не передумали ахвицеры наши, а то я уж
сомневалась. Давеча в конторе сказывали - выйдет указ: дома, которые пустые,
сносить под огороды. Овощеводство хотят развивать, потому что луку не
хватает. Приходится его из этой... как его... привозить... Гущин говорит:
"Кто бы мою конуру купил, я б за бутылку отдал"... Шуткует, а все-таки
хорошо, что дело сделано. Все-таки полтыщи деньги хорошие, что ни говори...
- Деньги-то хорошие, да вот хорошо ли вы их пристроите,- не выдержала
Клавдия.- Вот в чем вопрос.
- А никакого вопроса тут нету,- приняла вызов Степанида.- Дом был
отписан Геннадию, стало быть, и деньги его.
- Он же не хочет их брать,- сорвалась Клавдия.- Понимает, что все одно
пропьет. А вы, мамаша, ему их силком впихиваете, только чтобы нам назло.
- Клава,- сказал Николай как можно строже, но прозвучало довольно-таки
вяло.
Жена это восприняла по-своему, как нежелание мужа вмешиваться в бабские
дела, и пошла в новое наступление:
- У Васятки вон из пальто вата полезла, ботинки - одна видимость.
Николай двадцать лет в одном костюме ходит, от соседей стыд, а вы все Генке
норовите отдать. Он пьет, подзаборничает, а вы на него молиться готовы...
- Так Генка, значит, подзаборник, пьянь? Ладно, сношенька, спасибо
тебе, что глаза нам открыла,- зло усмехнулась Степанида.
- Пожалуйста! А молчать больше я не намерена. Вы у нас ни в чем
недостатка не знаете, живете как у себя дома, так будьте любезны... А то как
чего нужно, так Николай купи, а денежки Геночке на книжку...
- Клавдия,- Николай саданул рукой по столу так, что его папироски
попрыгали на пол.- Придержи язык. Дом братов и деньги братовы, что он
захочет, то с ними и сделает. А перед мамашей извинись. Не она должна нам
спасибо говорить, а мы ей. Кабы не она, так все наше хозяйство пошло бы
прахом. Какие мы с тобой хозяева.
Клавдия замолчала, но извиняться не стала. Собрала свое шитье и пошла
стелить постель.
"Чтоб вас всех Чупровых...- думала она, ворочаясь под одеялом,- До чего
несуразные люди. Черт меня с ними связал".
А в это время Глеб уже почти подъезжал к Москве. Все шоссе впереди чего
и позади напоминало гигантский эскалатор, сплошь уставленный легковыми
автомобилями.
Казалось, они не катятся вовсе, а плывут в ночи, нанизанные на
невидимый трос. Так и хотелось бросить баранку, вытянуть ноги и прищурить
глаза, чтобы из каждого огонька, как в детстве, выросли лучики.
"А славно все получилось с этим домом... И хозяева славные люди... И
начальство... И этот эстонец...- думал Глеб в такт плавному движению
автомобильной кавалькады.- Такой домина, впору клуб оборудовать, и всего за
пятьсот рублей. Вот что значит далеко от Москвы... А в общем-то не так уж и
далеко, еще нет двенадцати, а вот уж и окружная... Зато какой воздуху какая
река... Слава богу, что все так устроилось. Теперь можно и докторской
заняться".
Настроение у Глеба от самого Синюхино было приподнятое. Он чувствовал
себя чуть ли не врачом, который только что спас жизнь человеку. Хотя,
конечно, врач - это уж чересчур, и насчет жизни тоже, пожалуй, слишком
резко. Но никто же не станет спорить, что он выполнил сыновний долг,
позаботившись о здоровье отца.
Естественно, то, что сделал для него отец, нельзя оплатить никакой
заботой, а только всей своей жизнью, которая ему, Глебу, как человеку
семейному, принадлежит уже не вполне. Но не стремиться отдать долг
порядочный человек не может. Иначе можно ли его назвать порядочным? Вот он и
стремится, вот и пытается. И первая попытка вроде бы удалась: человек,
который всю свою жизнь добровольно отдал на общее благо, наконец-то обретет
заслуженный покой.
"Дорогой мой старик,- радовался Глеб почти вслух.- Проснется завтра, а
в окно сирень заглядывает, петухи орут из конца в конец деревни...
Благодать".
Тамара тоже обрадовалась, когда Глеб рассказал ей, что все устроилось
наилучшим образом. Она только спросила:
- Как отец с тобой прощался?
- Чуть слезу не пустил, скупую мужскую,- признался Глеб.- Весь день
улыбался как ребенок, а тут что-то на него нашло. Видимо, нервное
напряжение...
- Да, конечно,- согласилась Тамара.- Отец последнее время весь
издергался и нас издергал.
- Но теперь-то ему нечего волноваться,- сказал Глеб.
- А как ты думаешь,- спросила вдруг Тамара,- он не сбежит оттуда в
первую же неделю?
- Чего ради? - удивился Глеб.- Он же сам хотел...
- Конечно, сам, но нужно учитывать, что он не привык один. Затоскует
вдруг по тебе, по Женьке и прикатит...
- Не должен,- возразил Глеб, но не совсем решительно.- На неделю у него
есть работа. Дом осел на один бок, и его нужно выправить, потом сменить
рамы... Там один эстонец вызвался помогать. А на выходные я обещал приехать.
- Хорошо,- сказала Тамара.- Но на всякий случай нам нужно поторопиться
с отпуском. Он очень обрадуется, когда мы заявимся к нему все вместе. А там,
глядишь, он привыкнет к месту, появятся новые знакомые, его оттуда и калачом
не выманишь.
- Ты у меня умница, Томка, что бы я без тебя делал,- сказал Глеб и
нежно дотронулся губами до ее носа.- Завтра пишу заявление на отпуск.
На следующий день Федор Христофорович проснулся чуть свет. Чей-то петух
бесстыдно исходил криком под самыми его окнами. Простыня, одеяло, надувной
матрас, на котором Федор Христофорович спал,- все отсырело. Его била дрожь,
он никак не мог согреться под одеялом. Пришлось вставать, махать руками и
приседать. Таким образом он малость согрелся, но уснуть уже не смог. Чтобы
как-то скоротать время до прихода Пиккуса, с которым накануне договорился
осмотреть дом на предмет ремонта, Федор Христофорович попробовал читать. Но
получалось как-то глупо: один в сыром доме, лежа на полу ни свет ни заря с
книгой...
Тогда он решил позавтракать, достал из рюкзака колбасу, хлеб и стал
жевать. Но хлеб всухую не лез в горло. "Вот бы чаю сейчас",- подумал
новоиспеченный домовладелец и попробовал поискать в своем владении
какую-нибудь посудину, куда можно было бы набрать воды, но ничего похожего
не нашел. В сенях, на стене, висело коромысло, а емкостей в доме не имелось.
Тогда он взял свою алюминиевую кружку и пошел к колодцу. Там он встретил
Клавдию.
- Чего это вы, товарищ полковник, в такую рань встали? - удивилась она.
- Попить,- смутился Федор Христофорович, как будто его уличили в чем-то
непристойном.
- Ах, ты господи,- всплеснула руками женщина.- Да пошлите к нам, чайку
выпьете.
Он хотел было отказаться, но представил себе, как горячий чай согреет
его изнутри, и пошел к Чупровым.
Степанида встретила его как будто не столь радушно, как прежде, но все
же вдобавок к чаю и хлебу с маслом, которым его угощала Клавдия, поставила
на стол еще тарелку с толсто нарезанной финской колбасой, его же вчерашним
презентом. Разговор как-то не клеился.
Из мужчин в доме был один Васятка. Отец его уже ушел на работу, а
Геннадий дома и не ночевал.
- Дядя, а ты правда полковник? - спросил Васятка.
- Неправда,- признался Федор Христофорович.
- -Вот и я говорю бабе Степе - не похож он на полковника, а она
заладила: "Половник, половник..." А ты огород копать будешь?
- Буду.
- А нельзя тебе. Сельсовет сказал: пусть живет, а копать тебе не
разрешается, потому что земля совхозная.
- Значит, не буду,- сказал Федор Христофорович, поблагодарил хозяев и
пошел к себе, дожидаться Пиккуса.
Эйно Карлович пришел все в той же вязаной шапке, но в белой рубашке,
поверх которой была надета вязаная жилетка. И весь он был какой-то