ему, что он, Федор Варваричев, член партии, кавалер двух орденов Красного
Знамени, подполковник в отставке, стал домовладельцем, он бы, верно,
обиделся или даже рассердился, потому что слово какое-то старорежимное,
вроде заводчика или целовальника. А Федор Христофорович с самого детства
весь этот хлам привык презирать. От отца у него это, который так в батраках
намаялся, что, даже когда получил собственный надел, не пожелал оставаться в
деревне, а подался в Москву со всем своим семейством и всю оставшуюся жизнь
проработал на заводе модельщиком по дереву. Больше всего он хотел пристать к
городской жизни и потому носил кепку и галоши, как будто и знать не знал
другой одежды, никогда не упускал случая заявить, что рабочий класс -
гегемон, а крестьянин по сути своей мелкий собственник.
В то время на заводе выделяли участки под картошку и все радовались,
потому что это было большое подспорье в домашнем хозяйстве, а Христофор
Варваричев от участка отказался и на собрании потом высказался против
"обуржуазивания рабочего класса путем приманивания частной собственностью".
Его неприязнь к деревне, к сельскому труду доходила иногда до смешного.
Жил он тогда в деревянном доме в Марьиной Роще. В то время в Марьиной Роще
все дома были деревянные, с палисадниками, с печным отоплением, в общем мало
чем отличались от деревенских. Вот соседка как-то решила разбить возле дома
грядку и посадить огурцы, редиску и лук, чтобы не бегать за всяким овощем на
базар. Так многие тогда делали. Но Христофор воспринял это как кровную
обиду. В один прекрасный день он привез откуда-то несколько тачек булыжника,
разорил грядку и замостил весь палисадник, так что там даже и трава не
росла.
На массовки за город он тоже никогда не ездил, как другие рабочие с его
завода. Он принципиально сидел дома и читал газеты, к великому огорчению
жены, которой хотелось побыть на людях, набрать грибов, сплясать под
гармонь. Она по-прежнему оставалась женщиной деревенской, и ничто не могло
заставить ее отказаться от привычек, усвоенных от бабушек и прабабушек. И
хоть она теперь не сеяла, не жала, не доила корову, а работала на чулочной
фабрике, в остальном ее жизнь почти не изменилась. По утрам она все так же
растапливала русскую печь, ставила на плиту щи и картошку, а вечером, когда
супруг и дети были накормлены, с полным карманом семечек выходила во двор на
лавочку и вела с соседками извечные женские разговоры про то, как кто живет,
как было прежде и будет в дальнейшем, а больше про то, где какой товар
выбросили и почем дают. Она, пожалуй, даже и не сознавала, что живет в
городе. Для нее Москва была Марьиной Рощей, а стало быть, деревней. По утрам
здесь кричали петухи, а по ночам лаяли собаки, дети бегали купаться на
Синичку и обтрясали яблоки в саду у Копненковых. И всех она вокруг знала,
всем перемывала косточки в очередях за молоком и мукой. Для полного счастья
не хватало только родни, но со временем и родня объявилась, дочь подросла и
вышла замуж за москвича.
Но пожалуй, из всех Варваричевых только Федор чувствовал себя вполне
городским жителем. То есть он не задумывался над тем, где он живет и как он
здесь очутился. Ему не нужно было доказывать на собраниях и в быту свою
принадлежность к рабочему классу, не нужно было приспосабливаться к новой
обстановке. В Москве он чувствовал себя даже не как дома, а просто дома.
Казалось, десять лет, проведенные в деревне, не оставили никакого следа в
его сознании. Да и времени, чтобы думать на отвлеченные темы, у него не
предусматривалось. С утра он вместе с отцом шел на завод, где в
инструментальном цехе работал учеником слесаря. Потом, наскоро перекусив в
столовке, спешил в вечернюю школу, а когда занятий в школе не было,
оставался в заводской библиотеке, чтобы подготовиться к экзамену на разряд.
Поначалу еще и в клуб ходил, хотел выучиться играть на баяне. Но
впоследствии это дело забросил. Техника целиком и бесповоротно захватила
его. В движении маховиков, шестерен, приводов он вдруг увидел какое-то
продолжение жизни, не собственной, а большой, всеобщей, которая настолько
велика, что не поддается. познанию вообще. Познать ее можно только по
частям, а потом эти части сложить! Как дети познают природу живого, наблюдая
за кошкой или собакой, как подростки открывают законы и красоту полета,
гоняя голубей, так Федор познавал природу машины, глядя, как движение
передается от мотора к сверлу. И радовался своим открытиям не меньше, чем те
его сверстники, которые по выходным с утра до вечера отправляли в полет
ученых птиц.
По сути дела и то и другое оставалось игрой. Разница лишь в том, что
для Федора его игра "в шестеренки" стала делом жизни, а голубятники рано или
поздно своих турманов и сизарей передавали младшим братьям. Кто знает,
хорошую или плохую службу сослужило Федору его увлечение механикой, но в его
судьбе оно сыграло решающую роль. Когда заводской комсомольской организации
предложили рекомендовать трех молодых рабочих в военное инженерное училище,
он оказался подходящим кандидатом. В самом деле: техникой интересуется,
кончил десятилетку, имеет разряд и ходит в стахановцах, от поручений никогда
не отказывается и происхождение подходящее - из рабочих. С такими данными
грех не хватать звезд с неба. Одно настораживало заводских комсомольцев,
больно уж не видный этот Федор Варваричев, не в смысле наружности, хотя и
наружностью он не выделялся, а по характеру. Характер, в общем, ничего -
ровный, но не боевитый, можно сказать даже тюфтя. Его на собрании поднимут,
станут хвалить, за то что он перекрывает дневную норму, а он нет чтобы
ответить как надо - пламенной речью про ответственность момента и
международную обстановку, упомянуть Стаханова и призвать всех следовать его
и своему примеру - стоит, как будто провинился, и мямлит себе под нос:
"Оправдаю... Спасибо... Оправдаю..." Не ударник, а сонная муха. На Доску
почета надо фотографироваться, а он в спецовке приперся: "Ладно, я уж так
как-нибудь..." Поначалу его пытались выдвигать, но видят, что малый в вожаки
не годится, и махнули рукой. Так что, когда речь зашла о направлении
Варваричева в военное училище, некоторые сомневались, а один принципиальный
комсомолец так прямо и сказал:
- Не выйдет из Федьки красного командира - говорит дюже тихо.
Конечно, не в голосе дело, но в возражении принципиального товарища все
же был резон. Федор не только не умел командовать, но и не был способен
верховодить. Этой способности, как, впрочем, и честолюбия, он был лишен
напрочь. Даже задатками всего этого природа его обделила, как обделяет
некоторых способностью различать цвета. Поэтому чинов он боялся, а
известностью, пусть маленькой, пусть в масштабах завода, тяготился. Он готов
был сквозь землю провалиться, когда какая-нибудь девчонка, показывая на
него, говорила подруге:
- Гляди, вон Варваричев с Доски почета идет.
А ведь недаром, наверно, говорят, что плох тот солдат, который не
мечтает стать генералом. Вот и вышла у комсомольцев загвоздка: посылать
Варваричева в училище или воздержаться.
Все решило вмешательство директора завода, который сказал, что Красной
Армии нужны не только боевые командиры, но еще и хорошие специалисты, а из
Варваричева выйдет толк, потому что он интересуется техникой и добросовестно
выполняет все задания. Так что, как ему, директору, ни жалко расставаться с
хорошим рабочим, а защита страны превыше всего и удерживать Варваричева он
не имеет права.
Так Федор стал военным. Сначала курсантом, потом офицером инженерных
войск. А командовать ему так и не пришлось. Разве что однажды. В Белоруссии
при форсировании реки. По его проекту должны были наводить временный мост.
На том берегу врага уже не было, и потому никто не ожидал военных действий.
Саперы наводили мост, части, которые должны были переправляться на другой
берег, спокойно ждали, когда мост будет готов. И только небольшой отряд
занял позицию на том берегу. На всякий случай. За старшего был один
лейтенант, очень общительный. Когда Варваричев переправился туда на плоту,
чтобы осмотреть берег, лейтенант, который чувствовал себя здесь хозяином,
чуть ли не старожилом, стал уговаривать его непременно пообедать вместе. Он
был настойчив и так красноречив в описании ухи, приготовленной, по его
словам, специально для гостя, что Федор Христофорович уступил.
И тут случилось непредвиденное. Из дальнего леса выехали два немецких
танка и с ходу открыли огонь по передовому отряду. Лейтенант вскочил с
ложкой в руке, заметался, закричал что-то и тут же упал, подбитый то ли
пулей, то ли осколком. Бойцы легли на землю и стали ждать. В этой ситуации
ждать можно было только смерти. Впереди голое поле, где ни кустика, ни
холмика, за которым можно было бы укрыться, позади обрыв и река, и мост,
который только начали наводить. Так что помощи ждать неоткуда. Можно,
конечно, попытаться спасти жизнь. Скатиться к реке и попробовать вплавь
перебраться к своим. Но тогда уж ни о каком мосте не может быть и речи. Всем
частям придется форсировать реку вплавь. И кто знает, сколько людей при этом
погибнет. Танки приближались. Еще немного и они раздавят людей гусеницами.
Они даже стрелять перестали. Слышен был только нарастающий шум двух
двигателей. И тут кто-то крикнул или даже сказал, но громко, чтобы перекрыть
гул танков.
- Всем закрепиться под обрывом. Приготовить гранаты. Держать оборону.
Это было самым правильным решением, которое только возможно. Под
защитой обрыва солдаты становились недосягаемыми для танкового огня. Танки
не могли смять отряд, не свалившись в реку. В свою очередь, они становились
уязвимыми для солдат, вооруженных гранатами, и не могли вплотную подойти к
мосту, чтобы расстрелять понтону. Танки остановились поодаль и изредка
постреливали по саперам. Тем временем на другом берегу пришли в себя от
внезапного нападения, развернули артиллерию и открыли огонь по танкам. Один
танк был подбит, а другой ушел туда, откуда явился.
Кто знает, может, все обошлось бы и без команды Варваричева, но тем,
кто оборонял мост, почему-то казалось, что только благодаря его находчивости
они остались живы и обеспечили переправу.
После войны Федора Христофоровича направили в Среднюю Азию, потом на
Урал. Там он женился на женщине, которая обожглась на молоке, то есть была
замужем по любви, развелась и уже успела устать от независимости. Второй ее
брак оказался удачнее. Федор Христофорович был вроде неплохим человеком, то
есть положительным. Он не пил, не шастал за юбками. Зарабатывал хорошо, не
то что некоторые молокососы, и к деньгам личного интереса не имел. Так что
грех было не держаться за такого.
Были, правда, и свои минусы. Тоскливо с ним порой бывало так, что хоть
на луну вой. Однако для серьезной женщины - это дело десятое, а жена Федора
Христофоровича считала себя женщиной серьезной, которая обязана понимать,
что если мужчина не подвержен пагубным страстям, то он не может быть плохим
супругом. А так как Федор Христофорович за всю жизнь ни к чему, кроме
крепкого чая и рыбалки, не пристрастился, то остальное можно стерпеть.
Кстати, об этой рыбалке нужно сказать особо. Дело в том, что Федор
Христофорович никогда всерьез не рыбачил. И вообще это его увлечение
казалось многим странным. Судите сами: за всю жизнь человек не поймал ни
единой рыбки, а на старости лет вдруг повадился ездить с удочками за город.
И добро бы удочки были путевые. А то ведь из "Детского мира". Настоящие
рыбаки на его снасти не могли без смеха смотреть. Впрочем, он и не
претендовал на то, чтобы прослыть настоящим рыбаком. По правде говоря, даже
считал это занятие бесполезным времяпрепровождением, а удочки купил и за
город с ними ездил только потому, чтобы угодить сыну, которому врачи
рекомендовали загородные прогулки.
Сын Глеб занял в его жизни совершенно особое место. Он, если можно так
выразиться, был его душой, то есть единственным человеком, которого он любил
и любовь которого готов был заслуживать.
- До рождения Глеба он не знал ничего подобного. Женщин, которые
обозначивались в его жизни, не нужно было завоевывать, они сами были не
прочь прийти и взять свое. Иных он не знал, да и не мог знать в силу своего
характера. Друзей у него в общем-то не имелось, потому что дружить с ним,
честно говоря, было не интересно. Уж очень он сосредоточился на своих
расчетах и чертежах, как будто вокруг ничего стоящего больше не было. Сам
добровольно отказался от всего мира, выгородив для себя только небольшой его
кусочек, где чувствовал себя достаточно уверенно. Некоторые, правда, кто из
корысти, а кто из любопытства, наведывались к нему за оградку, но никто не
желал оставаться на этом пятачке навсегда. Даже если бы кто-нибудь и пожелал
из добрых побуждений разделить духовное уединение Федора Христофорювича, у
него все равно бы ничего не получилось, потому что делянка у него была
одноместная. И вытащить его оттуда тоже не удавалось никому. Даже жене,
которая бралась за это дело всерьез, никак не удавалось втянуть его в
семейный круг. Он вроде бы и не сопротивлялся, но никакого энтузиазма со
своей стороны не проявлял. Вот придет он с работы и она ему скажет: "Федя,
сходи, пожалуйста, в магазин, а то у нас масло кончилось". И он, ни слова не
говоря, пойдет и купит масло. Поведет она его в гости, он наденет свежую
рубашку и галстук, придет к людям, сядет где-нибудь в углу и улыбается молча
весь вечер, как какой-нибудь иностранец азиатского происхождения, а когда к
нему обратятся - ответит дружелюбно, но коротко, как будто отмахнется, и
опять молчит. Кого хочешь такое поведение может вывести из себя. Поначалу
жена обижалась, закатывала истерики по ночам, плакала и, всхлипывая, бросала
ему горькие упреки. И он тоже чуть не плакал, потому что сердце у него было
доброе, но ничего с собой поделать не мог.
Но в один прекрасный день как кто надоумил ее: "Батюшки, да ведь он не
от мира сего". Стало быть, неудачник, его жалеть надо, а не корить. И стала
она его жалеть. Другой бы мужик сразу на дыбы встал, не допустил, чтобы его
жалели, инвалидов жалеют, непутевых, а кому приятно сознавать свою
неполноценность. Только Федор Христофорович на это вроде и ничего, ему вроде
как удобно. Так они и жили: она ему потакала, как маленькому, а он ее
обеспечивал, и обоих это устраивало до тех пор, пока у них не родился сын
Глеб. Во время родов у ребенка была вывихнута нога. Дольше обычного он не
начинал ходить. А когда наконец пошел, то стало ясно, что он будет хромать.
С рождением сына что-то перевернулось в их жизни. Федор Христофорович,
который всю жизнь витал где-то между первым и третьим законами Ньютона, стал
мало-помалу возвращаться на землю. Теперь он все свое свободное время
старался проводить не в библиотеке, а дома. Все чаще на его письменном столе
рядом с монографиями по сопромату и кибернетике можно было видеть "Веселые
картинки" и "Здоровье". По вечерам он целыми часами мог смотреть, как Глеб
лепит из пластилина солдатиков и индейцев, а то вдруг вскинет его на шею и -
пойдет скакать по дому. И в общении с другими он менялся на глазах. Если
раньше он в основном отвечал на вопросы, то теперь не прочь был и сам
заговорить о чем-нибудь для всех интересном, о международном положении,
например, или же о футболе, в котором ровным счетом ничего не понимал.
"Чудной какой-то стал наш старик,- говорили на работе.- Бывало, из него
слова не вытянешь, а теперь не остановишь. Стареет. На пенсию пора..." И
жена не могла понять, что случилось с Федором Христофоровичем. Ну, чудной
был мужик, нелюдимый, зато и смирный, с руки клевал, а тут как будто
подменили. Уж не завелся ли у него кто-нибудь на стороне? Он хоть и не
видный, но военный, а этим нынешним вертихвосткам все равно с кем крутить,
лишь бы за них в ресторанах платили. Так в ее отношение к мужу вкралось
подозрение. Еще больше оно усилилось, когда Федор Христофорович, как будто
вняв разговорам сослуживцев, подал в отставку.
К тому времени он был уже подполковником, жил в Москве, на улице
Алабяна, в просторной двухкомнатной квартире с женой и сыном Глебом,
которому исполнилось десять лет.
После выхода на пенсию он устроился работать в районный Дом пионеров.
Там он два раза в неделю вел кружок технического творчества, где занимался и
его Глеб.
В другие дни он читал сыну вслух, играл с ним в мяч, водил его в
физкультурный диспансер, а по воскресеньям выезжал с ним за город, прихватив
с собой удочки и шахматы.
Пару раз жена, мучимая подозрениями, увязывалась за ними, но ничего
такого не обнаружила и оставила это дело, хотя и не перестала подозревать
мужа в измене.
Это было самое лучшее время в жизни Федора Христофоровича. Благодаря
своему обостренному отцовскому чувству, он то и дело открывал для себя
радости, о существовании которых ранее и не подозревал. Марк Твен и
черносмородиновое мороженое, Исторический музей и кинокартина "Тарзан",
дворец в Царицыно, марки с пальмами и львами и лодки на Останкинском пруду -
все это, переплетаясь самым невероятным образом, составляло прелесть его
новой жизни. А смыслом ее был Глеб, улыбчивый мальчик среднего роста,
который выделялся среди сверстников разве только тем, что слегка
прихрамывал, почти незаметно для тех, кто этого не знал. И все благодаря
стараниям Федора Христофоровича, который не жалел ни времени, ни сил для
того, чтобы Глеб развивался как вполне здоровый мальчуган. Впрочем, сил у
Федора Христофоровича от этого не убывало, а скорее прибавлялось. Он
утверждал, что теперь чувствует себя намного лучше, нежели, скажем, двадцать
лет назад. И сомневаться в этом не приходилось. Ибо его дружба с сыном была
не чем иным, как забегом на сверхдальнюю дистанцию, требующим выносливости
стайера. Попробуй расслабиться, потерять форму, тут же и отстанешь, а этого
Федор Христофорович боялся больше всего на свете.
А вот жена его, та действительно сдала. Но. Федор Христофорович этого
даже не замечал. Она как будто растворялась в обстановке квартиры и
обнаруживала себя, только когда был готов обед или требовались деньги, чтобы
купить продуктов или заплатить за квартиру, всякий раз вызывая у мужа
недоумение. Метаморфозы, происшедшие с Федором Христофоровичем после
рождения Глеба, выбивали ее из привычной колеи. Убедившись в том,- что
соперницы нет, она и вовсе растерялась. Уж лучше бы она была. Тогда можно
было бы хоть ревновать. Это пусть и мучительно, но понятно. Ревновать же
мужа к собственному сыну она не смела и в конце концов оказалась в полном
одиночестве. И только во время еды она обретала какое-то душевное
равновесие. Она все чаще прибегала к этому последнему средству и стала
катастрофически тучнеть. Вскоре у нее появилась одышка и еще много других
болезней, как подлинных, так и мнимых. Чтобы избавиться от них, она все
время пила лекарства, сначала только такие, какие ей выписывал врач, а потом
и разные другие, все, которые можно было купить в аптеке без рецепта или
выклянчить у соседок. Соседки охотно снабжали ее средствами от всевозможных
болезней. Они рады были услужить ей и как будто соревновались в том, кто
даст более сильное лекарство. Это ее в конце концов и погубило. Однажды,
когда Федор Христофорович и Глеб отправились на свою обязательную рыбалку,
она выпила тройную дозу лекарств, легла в постель и уснула, чтобы уже
никогда не проснуться. Врачи установили, что смерть наступила вследствие
сильной лекарственной интоксикации.
Мать умерла, когда Глебу исполнилось семнадцать лет, и он перешел в
десятый класс. Но настоящая жизнь ее кончилась гораздо раньше, может быть,
даже тогда, когда она родила сына. По роковому стечению обстоятельств,
оказавшись всюду лишней, она прожила еще семнадцать лет. Однако трудно
назвать эти годы жизнью. Ветка, посаженная в бутылку с водой, может зеленеть
довольно долго, выпускать корни и даже давать новые побеги, но дерево в
бутылке все равно не вырастет.
Для отца и сына ее уход из жизни остался как бы незамеченным. Нет, они
не были ни холодными, ни жестокими. Они жалели ее и заботились о ней как
могли. Видя, что ей трудно вести домашнее хозяйство, они охотно, чуть ли не
с радостью, взвалили на себя этот груз. Федор Христофорович научился
довольно прилично готовить, а Глеб закупал в магазинах продукты, сначала по
списку, а потом и вовсе самостоятельно. Так она лишилась своей последней
роли, но никаких страданий по этому поводу уже не испытывала. Ведь человеку,
у которого сломана кость, не до ссадин на коже.
Отец и сын, как положено, оплакали свою потерю, погоревали, повздыхали
и побежали дальше. Глебу нужно было готовиться к выпускным экзаменам, а
потом и поступать в институт. Федор Христофорович советовал ему идти в
Бауманский.
Особыми способностями Глеб не отличался, но отец научил его работать. И
он скоро усвоил, что благодаря регулярным и серьезным занятиям можно многого
добиться в жизни: Школу он кончил без троек и поступил в институт. Отцу, как
он ни пытался, так и не удалось передать ему свою любовь к трансмиссиям и
рычагам. Зато Глеб хорошо понимал, что не может стать ни певцом, ни
художником, а это уже немало.
В институте его считали серьезным студентом. Он никогда не прогуливал
ни лекций, ни практических занятий, занимался научной работой на кафедре
сопромата, и все шло к тому, что его оставят в аспирантуре. И Федор
Христофорович как будто учился вместе с ним. Он каждый день просматривал его
конспекты, подолгу просиживал в библиотеке, чтобы быть в курсе всех
технических новинок, и регулярно сообщал сыну обо всем, что вычитал.
Казалось, ничто не может поколебать этих замечательных отношений отца и
сына, но вскоре стали происходить события, которые нанесли им существенный
урон.
Первым таким событием стала женитьба Глеба. Это случилось на последнем
курсе, неожиданно не только для Федора Христофоровича, но и для самого
Глеба.
Правда, ему давно нравилась зеленоглазая красавица Тамара. Но он даже в
мыслях не решался желать ее в жены. Вообще, он трезво оценивал свои
достоинства и понимал, на что может рассчитывать. А тут как раз такой
случай. Даже ее имя казалось ему каким-то особенным. Было в нем что-то,
романтическое, кавказское... А волосы, глаза, фигура... А как она
одевалась... Недаром самые завидные, по мнению сокурсниц, кавалеры, вроде
профессорского сына Сергея Соломатина или молодого доцента Мурадова,
восточного красавца и чуть ли не принца, ухаживали за ней.
Где ему, Варваричеву, тугодуму и увальню, было с ними тягаться. Вот он
и топтался на месте и вздыхал, как какой-нибудь прыщавый подросток. А она,
оказывается, давно его приметила и только ждала момента, когда он* надумает
выяснить отношения. Но время шло, а он не предпринимал никаких шагов к
сближению. До госэкзаменов оставалось несколько месяцев. А потом что? По
распределению ей предстояло ехать в Тюмень. Восточный принц хоть и приглашал
ее к себе в гости, но гарантий никаких не давал. А профессорский сынок так
прямо и сказал, чего от нее хочет. Конечно, можно было бы попробовать
перехватить инициативу, но это казалось слишком рискованным. Время
поджимало. Вот если бы Варваричев... Этот звезд с неба не хватает, зато
надежен и трудолюбив как муравей. Аспирантуру себе одним местом высидел, и
то ли еще высидит. Что ни говори, а в телеге-то ездить намного удобнее,
нежели верхом, хотя и не так красиво. Вот только эта его дурацкая
застенчивость... Необходимо было осторожно, так, чтобы не спугнуть,
натолкнуть его на мысль сделать предложение. Тамара решила, что для этого
лучше всего вызвать у него ревность. Однажды после занятий она собралась с
духом и сказала ему, выпалила как из пистолета в упор:
- А я выхожу замуж.
Дело было в раздевалке. Он держал в руках шапку.
- За кого? - спросил он, а пальцы его так и впились в мех.
- Соломатин сделал мне предложение,- сказала Тамара и закусила губу.
- Хорошо,- сказал Глеб так тихо, что только по губам можно было понять
слова.- Вот и хорошо...- Он хотел надеть шапку и уйти. Но она, не помня себя
от злости на этого тюфяка, который из-за своей патологической застенчивости
мог погубить ее будущее, выхватила у него из рук шапку и бросила ее на пол.
- Дурак,- закричала она так, что все, кто был в раздевалке, уставились
на них в молчании.- Ты чудовище... Хуже Соломатина, хуже Мурадова...- Она
выскочила на улицу и пошла, почти побежала по улице.
Глеб догнал ее только у трамвайной остановки. Она, как будто
почувствовав спиной, что он догоняет ее, резко повернулась ему навстречу и
сказала уже не зло, а скорее насмешливо:
- Неужели я сама должна сделать тебе предложение?..
Потом они гуляли по переулкам. Ветер со снегом слепил глаза, леденил
лица. Время от времени Тамара снимала перчатку и прикладывала свою теплую
руку то к одному Глебову уху, то к другому, потому что он забыл свою шапку
на полу в раздевалке. А после он поехал ее провожать в Новогиреево и по
дороге рассказывал ей о своем отце. Она слушала его и не слышала, то есть не
понимала, о чем он рассказывает.
На замерзшем стекле автобуса кто-то нацарапал школьными каракулями "С
Новым годом!". И, глядя на эти каракули, она думала о своем: "Каким-то будет
этот новый год. Смогу ли я пройти по дорожке, которую выбрала, и не