землей, где и земли-то, как таковой, нет, рыжая ржавчина, перемешанная с
серым песком, обнажающим под собой глину, цветом напоминающую дохлую,
кое-как на морозе ободранную сталинградскую конину, именно над этим клочком
земли расколошматили, расстреляли, поистребили неустрашимую дивизию.
Залатанные машины, свистя продырявленными крыльями, сипя и рыча плохо
тянущими моторами, ходили и ходили над берегом, соря бомбами, втыкая в его
кромки пули из крупнокалиберных пулеметов, готовые лапами цапать, корпусами
давить все, что еще шевелится там, внизу, в туче рыжей пыли. На выходе из
пике, когда черный дым из надсаженных моторов густо тащился за машинами, на
них набрасывались истребители, рассекая порой частыми очередями самолет
напополам, или гонялись за лапотниками, понужая его в хвост и в гриву. А
выше и дальше лопаются взрывы зениток.
Носок, мысок, часть суши, намытая рекой и речкой, подсеченная
ледоходом, размытая высокой водой, была бомбами отсечена от материка или,
как уголочек уже начатого желтого пирога, отрезана, употреблена, лучше
по-шороховски -- схавана воздушными едоками. Весь яр вроде бы приподнялся и
со вздохом осел, накренился, отпихнул от себя прибрежный песок. И когда
земля, точно распущенная хулиганами подушка, исторглась мягким, сыпучим
нутром, осела на выступ, придавила собою, успокоила людей в непробудной
тьме, они и вскрикнуть не успели. В голове Финифатьева, наглухо укрытой
одеялом, промелькнуло: "А шчо же это было? Жизнь? Сон?" -- и все мысли его
на этом месте остановились, даже последний вздох раздавило в груди. Петька
Мусиков, игравший в детстве с маньдомскими шпанятами в игру, которую только
маньдомские ребята могли и придумать: во время спуска штабелей в реку бегать
вверх по рассыпающимся бревнам, -- ринулся Петька Мусиков встречь
бревносвалу, выскочить норовил на грохот, но его сбивало и сбивало бревнами
и, наконец, ослабнув, он поплыл, покатился. В борьбе за себя он совершил
ошибку, а какую -- уяснить не успел. Под катящимися, грохочущими бревнами
хрустели его кости, смялось в земле и смешалось с землею, растеклось,
размичкалось его худое, с детства замороченное тело.
Вальтер и Зигфрид сколько-то еще плыли в сдвинувшейся с места земляной
дыре, сделавшейся сразу тесной и душной, истошно крича, пытались руками
упереться, отбросить наседающую со всех сторон, молниями разрываемую землю.
Но их все крепче, плотнее, сдавливало и, наконец, утащило, смяло, рассыпало,
и тела, и крики их, и движения, как и сотен других людей, спасавшихся в
земляных норках.
Когда развалился мысок у реки Черевинки и осел берег вниз, в реку еще
долго катились комья и комочки земли, мелькая чубчиками седых трав,
обломками сохлого бурьяна. Попав в воду, комья делали еще один-два подскока
и, намокнув, утихали, пузыря вокруг себя желтую муть. От каждого комка
растягивало по воде, с каждым днем делающейся прозрачней и холодной, желтую
полоску, подле берега кружило нарядный, горелый лист, пух осенних бурьянов,
мусор кружило, из рыхло оседающего яра с комками вместе выкатило безумно
хохочущее, барахтающееся в земле что-то. Раскопавшийся из гиблых недр
лохматый человек плевался, плевался и запел; "Па-яа-лю-би-ыл ж-жа я и-ие,
па-а-я-лю-у-уби-ы-ыл горячо-о-о, а она на любоф не ответила ниче..."
Другой воскресший житель земли русской рыдал, умываясь в речке, и
блажил при этом на весь белый свет: "А-а-а, живо-во-о-о-ой!
Распрот-твою-твою-твою мать, в пе-печо-о-онки, в селеззе-о-онки,
ж-жи-ы-ы-во-о-ой!"
Натужно хрипя, тянули, везли за собой густые дымы лапотники, гнались за
ними, вертясь шало, словно бы балуясь на свету зари, плюющие огнем
истребители. Завалившись беспомощно на спину, по-собачьи, выставив лапы,
обреченно падал и горел один, другой бомбовоз, и единственный белый цветочек
парашюта расцвел на сером, почти уже темном небе, но и его смахнули с
жиденько желтеющего лоскутка зари.
Умолк неугомонный Финифатьев, отмучились раненые и пленные, снесло
мысок, намытый Черевинкой, осадило яр, разлетелись в разные стороны
самолеты, сделалось на берегу и в небе просторней, свету и пространства
прибавилось.



Месяц-два спустя в Вологодское село Кобылино придет извещение о том,
что сержант Финифатьев Павел Терентьевич пропал без вести на полях сражений.
И Алевтина Андреевна, изработавшая и силу, и тело, прибьет четвертую красную
звездочку на угол своей избы -- по северному обычаю отмечая память
вылетевших из этого гнезда на войну защитников отечества. Может, год, может,
десять лет спустя -- дни и годы сольются у русской вдовы воедино, пойдут
унылой чередою, станут одинакового цвета -- покорная вдова повяжет вместо
черного белый платок и подастся в избу Вуколихи, обставленной богатым
иконостасом с круглосуточно горящей перед ним лампадой, заправленной
соляркой, -- молиться по убиенным и страждущим. Она встретит здесь женщин,
которые были вроде бы уже старыми еще тогда, когда они с Павлом играли в
счастливую любовную игру -- время поравняло всех женщин, они сделались
одинаково белы волосом, воздушны телом, тихи голосом.
Теперь они жили только воспоминаниями о прошлом. Собравшись у Вуколихи,
рассказывали друг дружке о своих детях, братьях и мужьях, прося Господа дать
павшим на поле брани место на небе поудобнее -- уж больно худо им было на
земле, так пущай хоть на небе отдохнут.
Мужья теперь у всех баб сделались, как на подбор, хорошими, умными,
добрыми, хозяйственными, жен своих и родителей почитавшими, детей без ума
любившими, власть и Бога не гневившими. Никто из них не колотил жен, не
пропивал получки, не крушил окон у себя и у соседей, не заглядывался на
молодух.
Перхурьевский начальник, рыболовецкой бригадир, Венька Сухоруков,
счастливо отделавшийся от войны по причине бельма, накрыл однажды
собравшихся у Вуколихи старушек. Но бабы страсть какие увертливые сделались
за годы, прожитые под лукавой, воровской властью, вывернулись из сложного
положения, выставив Веньке поллитру, он за это выбросил из мерзлого куля на
пол брюхатую, икряную щуку.
С тех пор, как только Венька бывал не при капиталах, но выпить ему
требовалось, прижимал он старушек, сулясь разоблачить их секту в газетке,
предать их суду общественности, прикрыть гнездо, сеющее вреднеющую
идеологию, идущую вразрез с научным атеизмом и постановлениями партии.
Старушки, как и весь русский народ, боялись партии и раскошеливались.
Разговоры и самодельные молитвы-напевы облегчали душу Алевтины
Андреевны, не истребляя, однако, в ней вовсе загустелую тоску, теперь уж
вечную -- догадывалась она. Алевтина Андреевна носила ту тоску в себе, как
зародыш ребенка, которым не разродиться, который уйдет с нею в могилу. По
праздникам Алевтина Андреевна доставала из сундука завернутую в расшитый
рушник тетрадочку -- бумага истлела и ломалась, но надпись на корке: "Али на
память от любящего доброжелателя" -- еще угадывалась. Ничего без очков в
тетрадке не видя, никаких букв не различая, Алевтина Андреевна все же
вспоминала кое-что из написанного и от себя кое-что добавляла.
Последнее письмо от Павла Терентьевича было с берега Большой реки, он
перед переправою его писал, где -- сердце ей подсказывало -- и погинул. Слов
"без вести пропавший" она не понимала, да и не мог такой человек, как Павел
Терентьевич, взять да и пропасть куда-то, безо всякой вести. Пытаясь
представить тот берег реки, землю ту далекую, глядя на белые снеги, текущие
с неба -- небо-то везде одно, Алевтина Андреевна, сидя подле окна с
веретеном или упочинкой, раскачиваясь безлистой лесиной или едучи в санях за
дровами, за сеном, за всякой другой кладью, творила складную молитву:
"Падай, падай, бел снежок, на далек бережок. На даль-дальнем бережку
прикрой глазки мил дружку..."



Полк Авдея Кондратьевича Бескапустина, наполовину выбитый, но все еще
боеспособный, перебросившийся на плацдарм через островок и мелкую протоку,
первоначально имел успех и начал, хотя и вразброс, путано, продвигаться
вперед, где с боем, где втихую, как группа Щуся, занимать один за другим
овраги, пока не достиг противотанкового рва, с какой неизвестно целью иль
хитростью здесь вырытого, поскольку танкам на этом берегу ни дыхнуть, ни
пукнуть. За рвом начинались картофельные и кукурузные поля, садики с
обсыпавшимися от стрельбы яблоками. Вот уже выхватило светлыми вспышками
ракет крышку клуни на окраине села Великие Криницы, теребнуло взрывами,
подбросило клочья соломы, крыша клуни сразу в нескольких местах закурилась
белыми дымками, невдолге и вспыхнула.
Увидев пожар за спиною и стрельбу там заслышав, немцы, прикипевшие к
кромке берега и добивающие ранее переправившиеся взвод, роты,
забеспокоились, загомонили и вдруг кинулись в темноту, сорвали в бега почти
всю береговую оборону. В противотанковом рву, выкопанном в версте от берега,
немцы начали скапливаться, отдыхиваться и соображать -- не попали ли они в
окружение? И что вообще происходит? Ночь же, ничего не видно и не понятно.
Было высказано предложение, что с тыла их атакуют те самые партизаны,
слухи о которых в немецких частях строго пресекались, и заранее сообщено
было, что район предполагаемой переправы русских от партизан блокирован, что
партизаны будут истреблены, за тылы беспокоиться не нужно. Но тут, на берегу
реки, было уже много солдат, не раз битых, в том числе и на Дону, и под
Сталинградом. Они не верили успокоительным речам и больше доверяли своему
нюху и ногам. Скорее всего из противотанкового рва немцы один по одному
утянулись бы дальше, к селу Великие Криницы, попрятались бы по оврагам да в
пойме речки Черевинки. Но в это время бескапустинцы нарвались на
заминированный склон высоты Сто. Мины-эски, прозванные "лягушками",
начиненные стальными шариками, прянули выше голов, жахнули, рассыпая
смертоносный груз, черно взнялась в ночи земля, серо брызнула врассыпную
наступающая пехота.
Большую беду нельзя было и придумать. "Эсок" этих большинство бойцов,
прежде всего новичков, видом не видели, но слышать о них слышали и заранее
боялись. Сразу в ночи раздались многочисленные вопли о помощи. Заметалась
пехота, подрываясь на привычном уже противотанковом мелкотье. Мины в
деревянных коробочках, похожие на мыло, не такое, правда, красивое,
фирменное, какое в пути на фронт мастерски изготавливали и меняли на жратву
умельцы под руководством Финифатьева. Противопехотные эти мины скорее
смахивали на квадратные куски домодельного хозяйственного мыла. Немцы
очухались, рота Болова накрыла из минометов мечущуюся в потемках толпу, не
разбирающую уже, где рвется, на земле, или в небе, -- нет хуже ощущения, что
каждый клок земли под ногами ненадежен, да еще и небо гудит, сорит бомбами,
сыплет воющие мины, бьет из пулеметов.
Бескапустинцы-художники, вырвавшись с минного поля, побросали оружие,
которого и без того недоставало, ринулись обратно к реке, натыкаясь на свои
же роты, сминали их. Пока одумались да разобрались, что к чему, -- много
потеряли людей, оружия, главное -- оставили так дорого доставшиеся, так
необходимые позиции, сбившись у берега и под берегом.
Утром спохватились: полоска-то в районе действия полка бескапустинцев
-- двести-триста сажень вглубь, вширь -- кто говорит, три версты, кто пять
-- усиди попробуй на таком клочке земли.
Пробовали атаковать. Продвинулись, захватили несколько оврагов, раза
два достигали противотанкового рва, пытались закрепиться в нем, да
вытряхивали их из рва, как поросят, заступивших в кормушку, чешут назад
солдатики, только копытца постукивают.
К исходу вторых суток у полковника Бескапустина осталось всего около
тысячи так называемых активных штыков, да у Щуся в батальоне с полтыщи,
десяток батальонных минометов с тремя минами на трубу, несколько чудом
перетащенных пэтээров, которые тут едва ли понадобятся, два станковых
пулемета, десятка полтора ручных -- "Дегтяревых", в остальном автоматы почти
без дисков, винтовки с тремя-пятью обоймами, гранат несколько ящиков.
Хорошо, что в атаке, начатой с ходу, взяли порядочно трофейного оружия,
патронов, но и своего немало кинули, драпая из-за треклятых "лягушек". Один
станковый пулемет был отправлен в батальон Щуся, к нему отряжен надежный,
умелый пулеметчик-пермяк Дерябин. В его же руки Щусь передал помощника
Петьку Мусикова. Этот неустрашимый воин, про которого сержант Финифатьев
говорил -- точнее не скажешь: "У нашего свата ни друзей, ни брата", -- и на
фронте продолжал жить и действовать по своему уставу. В Задонье было -- во
время боя бегал по траншеям, ползал на брюхе меж окопами, в ту еще пору
командир роты, старший лейтенант Щусь и зрит картину: лежит в уютной ячейке
вояка и постреливает вверх, израсходует обойму, неторопливо всунет другую,
утрется рукавом и пошел по новой палить "по врагу". Щусь полюбовался на
воина, помотал головой и изо всей-то силушки отвесил ему пинкаря: "Воюй!"
Тогда вот, в Задонье, он и передал Петьку в распоряжение Дерябина -- у того
не забалуешься, тот заставит Петьку Мусикова пулеметный станок таскать,
копать землю, о лентах и патронах заботиться. Сам Дерябин мало спал и
помощнику лишка спать не давал, главное, никуда от себя его не отпускал,
даже на то, чтоб харч промыслить, -- хотя оба номера пожрать большие
охотники.
Очень обрадовался Петька Мусиков, когда узнал, что пулемет их,
переправляемый на помосте, сооруженном на бочках из-под горючего, утоп.
Петька Мусиков и знал, что пулемет утопнет, и все, что есть на помосте,
утопнет, -- высоко плывут бочки, и стоит хоть одной пуле попасть хоть в одну
бочку, как она забулькает, набирая воду, потянет за собой все остальное
сооружение, на котором только политическую литературу переправлять да разных
агитаторов -- говно на воде не тонет. Петька Мусиков с маньдомскои шпаной по
заливу по шуге иль весной, еще по большой воде, на бревне плавал, когда на
плотах, когда и на двери от сортира, один раз сам сортир в воду столкнула
шпана, поплыли маньдомские пираты на просторы, а в сортире человек окажись!
Орет! Так ведь плавали-то без груза, в трусах одних, чаще и без трусов,
упадешь в воду -- сам выплывай. А тут пулемет, минометы, пушки на бочки
вкатили -- при такой-то плотности огня! Э-эх, умники.
Очень расстроился, духом упал Петька Мусиков, когда прикатили к ним
пулемет, и рожа эта пермяцкая, Дерябин-то, пустил его в дело.
-- Грызите землю, бейте фашистов лопатами, камнями, чем хотите, но
расширяйтесь! -- дергаясь щекой так, что кривая, с коротеньким мундштуком
трубка взлетала до уха, просил-приказывал полковник Бескапустин.
Еще один бой. Этот уж из последних сил-возможностей. И трубки нет. Хоть
пропадай. Капитан Понайотов, пригнувшись, вошел в добротно, в три наката
крытый немцами блиндаж и доложил командиру полка о своем прибытии. За
начштабом топтался, поблескивая очками, Карнилаев, держа под мышкой плотную
сумочку с картами, за спиной шнурком прихвачен планшет. Следом, треща
катушкой, отчего-то вприпрыжку спешил связист.
-- Кстати, кстати! -- подав все еще пухлую, но холодную руку, сказал
Бескапустин. -- Сыроватко хорошо! Везунчик! У него территория в три
Люксембурга да в одну Бельгию, а тут, на бережку, как плишки -- бегаем и
хвостики в воде мочим...



В полдень начали атаку. Пехота частью потекла по размешанным уже
оврагам, частью двинулась вослед за огненным валом, в отчаянии, без крика,
прямо на окопы, в направлении противотанкового рва, куда смещались разрывы
снарядов.
-- Плотнее, плотнее, капитан! -- наблюдая в бинокль развитие атаки,
просил полковник Бескапустин.
-- На пределе работаем, товарищ полковник. Нельзя плотнее. Побьем
своих.
-- А-ах, ч-черт! Минометчиков бы, минометчиков бы! -- стонал полковник
Бескапустин.-- Ну, где эта трубка? Куда подевалась? Ах, молодец, парень! Ах,
молодец! -- поймав биноклем крупного парня в подпоясанной телогрейке,
который, прихрамывая, должно быть, ранен в ногу, бросками шел к
вздрагивающему огнем в окопе немцев пулемету.
Забирая чуть правее, к ложбинке, парень падал, неторопливо целился,
делал выстрел. Но там, у противника, видать, тоже сидели опытные вояки, и не
просто сидели, но работали, работали. Если подарок от Иванов прилетел,
пулемет смолкал, значит, пулеметчик оседал на дно ячейки, старательно, во
весь профиль выкопанной, в это время, в миг краткий, парень делал
стремительный бросок к цели. И по тому, что он не разбрасывался, не
суетился, выбрав одну цель, к ней и устремлялся, угадывался в нем бывалый
вояка. Один раз он все же угодил куда надо из винтовки. Пулемет вздрогнул, с
рыльца его опал красный лепесток, дымок потек вверх из дула пулемета. Видно,
не напрасно говорится: народ любит гриба белого, а командир -- солдата
смелого.
-- Ах, молодец! Ах, молодец! -- хвалил парня полковник Бескапустин и
загадал себе: если этот его солдат дойдет и уничтожит хорошо поставленный
пулемет -- будет всеобщая удача.
С Булдаковым и его срядой маялись сперва родители, затем все старшины
рот, какие встречались на его боевом пути. У него, как уже известно, сорок
седьмой размер обуви. Самый же крайний, как и в запасном полку, присылали на
фронт сорок третий. Радый такому обстоятельству, Булдаков так же, как и в
бердском доходном полку, швырял чуть не в морду старшине новые ботинки: "Сам
носи!" -- забирался на нары, да еще и требовал, чтобы пищу ему доставляли
непременно в горячем виде.
Потрясенный такой наглой и неуязвимой симуляцией, старшина резервной
роты, что стояла на Саратовщине, достал лоскут сыромятины, из нее по
индивидуальному заказу сшили мокроступы, пытались выдворить на боевые
занятия отпетого симулянта, к тому же припадочного: "У бар бороды не
бывает", -- рычал симулянт и падал на пол. Мокроступы не вязались с боевым
обликом советского воина, раздражали командиров, те гнали Булдакова вон из
строя, подальше с глаз, чего вояке и надо было.
Он шлялся по опустелым подворьям выселенных немцев, находил вино,
жратву и пил бы, гулял бы, но в нем оказались устойчивыми советские,
коллективные наклонности -- непременно угостить товарищей. "Ну-у, хрукт мне
достался!" -- мотал головой старшина роты Бикбулатов, по национальности
башкирин.
Первый раз, завидев бойца с совершенно наглой, самоуверенной мордой, в
немыслимо шикарных обутках, с множеством стальных застежек, одновременно
похожих на сапоги и на ботинки с голяшками, с присосками на подошвах,
Бикбулатов не только изумился, но и загоревал, понимая, что с этим воином он
нахлебается горя. Булдаков напропалую хвалился редкостными скороходами,
сооруженными, по его заверению, аж в Персии, но не объяснял, каким путем
диковинная эта обувь попала на советскую территорию и с кого он ее снял?
Сносились, однако, и те персидские, на вид несокрушимые обутки, Булдаков
ободрал сиденье в подбитом немецком танке, выменял или упер у кавалеристов
седло -- на подметки. Дождавшись передышки, отыскал в боевых порядках
сапожника, отдал ему все кожаное добро, и мастер, исполу, то есть за
половину товара, сработал ему такие сапоги, что в них кроме огромных, с
детства простуженных, костлявых ног Булдакова, измученных малой обувью,
входило по теплому носку с портянкой. Булдаков до того был доволен обувью,
что от счастья порой оборачивался, чтобы посмотреть на свой собственный
след.
Прибыв к реке, Булдаков смекнул, что едва ли сможет переплыть в своих
сапогах широкую воду, сдал их под расписку старшине Бикбулатову. Чтоб
расписка не потерялась, не размокла, спрятал ее сначала у телефонистов в
избе, под крестовиной, потом передумал: изба-то... скорее всего сгорит -- и
засунул расписку вместе с домашним адресом в патрончик, для которого и
пришивался карманчик под животом, на ошкуре брюк. Переправившись на
плацдарм, Булдаков шлепал по холодной земле босыми ногами и орал на ближнее,
доступное ему командование, стало быть, на сержанта Финифатьева, что, ежели
его не обуют, он уплывет опять обратно, -- воюйте сами! Финифатьев стянул с
какого-то убитого бедолаги ботинки крайнего, опять же сорок третьего
размера. Снова маялся Булдаков, смозолил пальцы на ногах, но никому не
жаловался. Да что тут, на этом гибельном берегу, мозоли какие-то? Прыгал,
будто цапля, по берегу Булдаков, и в атаку шел вояка неуверенно,
спотыкаючись, прихрамывая, полковнику же Бескапустину казалось -- боец
ранен.
Будь у Булдакова сапоги, те, что хранились у пропойцы Бикбулатова, иль
хотя бы редкостные персидские мокроступы, он давно бы добежал уже до
вражеского пулемета, и вся война в данном месте, на данном этапе кончилась
бы. Он и в тесных, привязанных к ногам бечевочками деда, скоробленных
ботинках достиг немецкой траншеи, по вымоине дополз до хода сообщения,
спрыгнул в него, двинулся с винтовкой наизготовку, чувствуя, что обошел
пулеметное гнездо с тыла, свалился туда, где никто никого не ждет, тем более
Леху Булдакова. Командиришко тут, видать, зеленый или самонадеянный.
"Балочки, низинки, всякую воронку, глины комок надо доглядывать, закрывать,
господин хороший! Закрывать-закрыва-а-ать!" -- будто детскую считалку
шепотом говорил Булдаков, бросками двигаясь к пулемету, по извилисто -- по
всем правилам копанной траншее. Совсем уже близко работающий пулемет, -- эта
цепная собака, тетка-заика -- по окопному, фрицевскому прозванью. Слышно
шипение перегретого ствола за изгибом траншеи, звон гильз, опадающих по
скосу траншеи, из пулеметной ячейки, из кроличьей норки, как ее опять же
называют фрицы, тащило дымом, окислой медью, и по тому, как сгущалось
горячее шипение, как, захлебываясь, частил пулемет и россыпью, жиденько
отвечали винтовки и автоматы нашей пехоты, да как-то по-киношному, будто
семечки выплевывая, сыпал шелуху пулек "максимко", Булдаков догадался:
бескапустинцев прижали к земле. Да и как не прижмут? Немецкий пулемет М-42,
-- дроворуб этот, сказывал дока Одинец, -- одновременно станковый и ручной,
легко переносимый, с быстро меняемым стволом, в ленте пятьсот патронов --
это супротив сорока шести "Дегтярева" и сотни или двух прославленного
"максимушки", с которого вояки и щиты поснимали, лишнюю в переноске
демаскиру- ющую деталь. А вот еще достижение: пошли патроны -- медь с
примесью железа -- провоевали сырье-то российское, эрзацами приходится
пользоваться. При стрельбе жопки комбинированных патронов отпадают, и
бесстрашный пулеметчик выковыривай пальцем из ствола трубочку гильзы. Пока
возишься -- тебя и ухлопают и идущих в атаку славян в землю зароют. Э-э, да
что там говорить? А кожух пулемета -- попадет пулька -- и вытекло
охлаждение, подтягивай живот, иван, сматывай обмотки -- тикать пора. Так вот
и воюем. Новые пулеметы -- заградотряду, киношного героя "максимушку" -- на
передний край.
Уже без маскировки, без излишней осторожности, Булдаков не крался, шел,
пригнувшись, на звук пулемета, на запах горелого ружейного масла. Битый
вояка, тертый жизнью человек, он сосредоточился, устремился весь к цели, да
так, что не заметил, точнее заметил, но не задержал внимания на отводине
ячейки, прикрытой плащ-палаткой, потому как встречь ему выскочил немчик в
подоткнутой за пояс полой шинели, из-под низко осевшей пилотки
по-мальчишески торчали вихры -- седые, правда. "Связной!" -- мелькнуло в
голове Булгакова, поблизости командир. Стрелять нельзя", -- не спуская глаз
с седенького плюгавого немца, автомат у которого висел за спиной, Булдаков
перехватил винтовку за ствол, продвигаясь к жертве, словно балерина на
пуантах, шажочками, вершочками. Немец тоже почему-то шажочками, вершочками
пятился от грязного, щетиной обросшего существа, похожего скорее на гориллу,
чем на человека. Запятники малых обуток, на которых стояло это существо,
делали его еще громадной, выше. Глыбой нависала над врагом небесная,
карающая сила. Колени немца подгибались, он хотел сделаться еще ниже, творил
молитву: "Святая Дева Мария!.. Господи!.. Приидите ко мне на помощь..." --
дрожал перекошенным ртом, зная, что, если закричит, русский громила сразу же
размозжит ему голову прикладом. Ужимая себя, стискиваясь в себе, немец
надеялся на Бога и на чудо: может, русский пройдет мимо и не заметит его,
пожалеет, может, Гольбах с Куземпелем, ведущие огонь из пулемета рядом, за
поворотом траншеи, почувствуют неладное. И зачтется же, наконец, когда-то
перед Богом все добро, какое он сделал в своей жизни по силам своим и
возможностям... Мало, правда, очень мало тех возможностей отпускал ему
Господь, но он старался, старался изо всех сил. Уроженец маленького
аккуратненького городка Дайсбурга, с восьми лет он уже прислуживал
знаменитому местному доктору Грассу, следил за лошадьми: поил, питал, чистил
лошадей доктора, убирал навоз. Ему разрешалось в сумке уносить тот навоз в
цветник, разбитый возле маленького, из старых шпал и досок слепленного
домика, который прежде был сторожевой, служебной будкой на железнодорожной
линии, и отец его, смирный, блеклый человек по фамилии Лемке возле той будки
зачах и умер в сорок пять лет, оставив жене такого же, как он, еще в утробе
заморенного мальчика.
Цветничок, выложенный из кирпича возле будки, был дополнительным
источником доходов к казенной пенсии за отца -- местная владелица цветочного
магазина охотно брала на продажу особо удавшиеся, бархатно-синие, почти