17
   После двухнедельной командировки в колонию 6515 дробь семнадцать Никулин, Вселенский и Канистров сделали на двух заседаниях лаборатории обстоятельные доклады. Для меня, как, впрочем, для Никольского и Лапшина, Заруба и его дело открылись с совершенно иной стороны.
   – Что я вам должен сказать? – начал свой доклад Никулин.- Я потрясен тем, что увидел в этой колонии. Все разговоры о перестройке нашего общества останутся лишь разговорами, если наши теории не будут подкреплены практическими результатами. Здесь мы имеем цельный опыт или, как замечал Макаренко, имеем индукцию цельного опыта, где методика параллельного действия позволяет ускоренными темпами решать проблемы осуществления ближней, средней и дальней перспектив как личности, так и коллектива.
   Прежде чем развернуть некоторые важные и даже несколько непривычные для нашего слуха ценности этого опыта, мне бы хотелось остановиться на чисто внешней организационно-бытовой стороне колонии. Что сразу бросается в глаза – это необыкновенная опрятность и чисто советская, я бы сказал, коммунистическая атрибутика, характеризующая направленность работы воспитательного процесса, его соревновательный принцип, трудовой накал. В центре колонии – знамя. Правда, знамя с траурной лентой, которая означает, что не все еще достигнуто колонистами, что многое агонизирует, находится при смерти. Черная лента – это наши всеобщие пороки, наши просчеты, наши беды. И колонисты честно об этом говорят. Справа от знамени – доска соревнований: каждое утро председатель Совета коллектива перед завтраком в присутствии актива колонии и всех желающих (гласность во всем и всегда!) вывешивает вымпелы и выставляет определенное количество баллов бригадам, отрядам, звеньям, а также отмечаются определенными знаками отдельные осужденные, отличившиеся за предыдущий день или неделю.
   Слева от знамени – стенд работы общественных комиссий. У знамени всегда стоят с самодельными винтовками (макеты) двое осужденных. Они гордо отдают честь, когда к ним подходит руководство колонии или члены актива. Рядом со стендом выстроена небольшая виселица, на которой болтаются, как правило, пять-шесть осужденных. Это нарушители дисциплины, а также бросившие в неположенное место окурок или бумажку – это наиболее часто встречающееся нарушение. На груди у повешенных висят таблички, на которых указано, за что осужденный наказан. Человечки, разумеется, сделаны из папье-маше, но на лица наклеены настоящие фотографии. Эта виселичка имеет огромное воспитательное значение. Вокруг нее всегда толпы осужденных. Члены актива, однако, считают, что эту игрушечную виселицу надо заменить настоящей, тогда воспитательный эффект значительно повысится. Можно для эксперимента, скажем, подвешивать не за голову, а за руки: важен сам факт подвешивания и параллельное, по Макаренко, воздействие на других осужденных. Но руководство колонии на эту меру не идет. Члены актива обращались в Министерство внутренних дел с просьбой ввести экспериментальные виселицы, но оттуда ответили, что этот вопрос будет тщательно изучен, в частности, в милицейской академии, а затем сообщат о решении. Колонисты по этому поводу выражаются так: «Там, в министерстве, любое ценное начинание загубят, уж чего проще простого: два столба, перекладина, кусок веревки – никаких затрат, а воспитательный эффект будет потрясающим – в этом убеждены колонисты. А потом можно будет эту меру распространить и на всю страну. И это недорого, тем более можно дело так поставить, что сами осужденные будут рубить и пилить лес, закапывать столбы и даже можно будет впоследствии практиковать самоповешение».
   – И вот что меня больше всего поразило,- рассказывал Никулин,- так это ориентация всей воспитательной системы на самоактуализацию личности, на самообеспечение и самореализацию, на самовоспитание и самонаказание. Это великое «само!» на каждом шагу, на каждом метре благородной колонийской земли. Дело ведь дошло до такого уровня сознательности, что отдельные осужденные сами добиваются посадить себя в шизо, сами лишают себя еды, тепла, пайков, посылок, дополнительных свиданий, выходных дней. И здесь я не мог не вспомнить высказывания замечательного русского писателя, к сожалению покинувшего нашу страну, который, нет, не в «Архипелаге ГУЛАГ», а в одной из своих статей говорил, что Россию может спасти только самоограничение, то есть добровольный отказ от различных форм привилегий, типа спецпайков, спецобслуживания и так далее. Опыт этой колонии – настоящий зародыш, да уже не зародыш, а древо новой жизни. Повсеместное внедрение этого опыта поможет ускоренно перестроить нашу жизнь, экономику, общественные отношения. Я должен сказать и еще об одном чрезвычайно важном обстоятельстве. Я в колонии поинтересовался составом заключенных, так сказать, по социальным и национальным признакам. Что я вам должен сказать. Восемьдесят шесть процентов осужденных – это рабочие. Таким образом, в строительстве новой жизни лидирует рабочий класс, гегемон и авангард. Примечательно и то, что свыше девяноста пяти процентов по национальному составу – русские. Да, товарищи, мы с гордостью можем ответить, что именно великий русский рабочий класс лидирует в обновлении общества, дает образец высоконравственных методов перестройки нашей жизни. Руководство сейчас правильно ставит проблему укрепления колонии интеллектуальными и высконрав-ственными кадрами из числа осужденных. Неправильной является практика разделения колоний по социальному составу. Прошло то время, когда создавались колонии отдельно для работников милиции, органов госбезопасности, партийных работников. Сейчас нужно бросить наши лучшие оступившиеся кадры в самое пекло, то есть в горнило нашего воспитания.
   Не могло нас не поразить и такое обстоятельство, дорогие товарищи, что колония уже сегодня имеет огромное влияние на общество, на развитие идей гармонических отношений в нашей стране. В наш адрес поступило уже сейчас восемь тысяч шестьсот девяносто девять заявок с просьбой принять на духовное и физическое оздоровление граждан разного возраста, пола и социальной принадлежности. Приведу несколько выдержек из этих писем наших трудящихся, а также живущих на нетрудовые доходы. Вот что пишет секретарь Рубского райкома Ковенской области: наворовался до такой степени, что уже это наворованное начинает обратно лезть, тем самым подводить мою репутацию и наносить ущерб моей честной партийной жизни. Так, восемь лет назад я отвел под землей трубы со слитками золота и кое-какими украшениями на участок моего соседа и слегка забыл про сам факт отвода. А сосед, разумеется, не согласовав ни с кем, стал рыть котлован под строительство домика для своего зятя. И, конечно же, обнаружил трубопровод, который я считал непоколебимым и надежным, как все наше марксистско-ленинское учение. Приехала, комиссия, составила акт. Хорошо, что в этом доме до революции жил священник, и я сразу сориентировался, повалил все на него, вот, мол, опиум до чего доводит, из пролетариата родного, можно сказать, из горла вырвал, попище проклятый. Пришлось сдать золотишко в казну. Знали бы вы, дорогие колонисты, какое сердечное расстройство со мной произошло, когда мои кровные сбережения в казну государственную уходили! Шесть недель я провалялся в военном госпитале, подлечили меня, но чувствую все равно постоянную тревогу. К этим волнениям прибавляется еще и то, что во время моей болезни сгорел мой флигель, где хранилась ученическая тетрадь в клеточку с планами других тайников. Вернулся я из госпиталя, стал рыть огород, срывать доски, трубы, печки перекладывать, обогревательные батареи пилить, никому не могу сказать, зачем я это делаю, а они, даже мои домочадцы, решили, что я сошел с ума. Забрали меня как-то утречком, свезли, но, слава богу, не в психушку, а снова в госпиталь, в отделение, где наркоманов и дезертиров вылечивают, стали там меня промывать да колоть, спасу нет, как я натерпелся, и терпел бы еще, если бы не сунул начальнику отделения две сотенных, отпустил меня на волю, а на воле никак не могу жить, так как сколько ни мучаюсь, а не могу вспомнить, где зарыл большое ожерелье, которое мне досталось при конфискации имущества крупного вора и расхитителя нашего добра, начальника ОБХСС Толдухина Федора Дементьевича. Он все просил меня припрятать до его прихода кое-что, в том числе и ожерелье, я и припрятал, а сам намекнул в следственном изоляторе, чтобы как следует, каждое утро эти, как у вас говорят, бишкауты пересчитывали ему резиновой дубинкой, чтобы почки с печенью оторвались от своей основной части. Они, конечно, так и сделали, и Толдухин на тот свет отправился, так и не повидавшись больше с ожерельем. Это ожерелье такое красивое, что я всякий раз перед поездкой в обком глядел на него, радости из него набирался, оно мне вдвойне дорого: во-первых, как память моего друга Толдухина, а во-вторых, как надежный талисман, который меня спасал от бед всяких. А сейчас жизнь моя на воле совсем осложнилась, хоть в петлю лезь. Вернулся из флота сын Толдухина – списали его за пьянку на берег – и стал права качать: «Давай, мол, ожерелье, а то замочу, как ты моего батю замочил». Я ему признался как на духу: «Закопал и не знаю где, а тетрадь в клеточку сгорела вместе с флигелем». Он как схватит меня за рубаху, громила здоровый, орет: «Душу вытрясу и за отца, и за ожерелье». А я трясусь, как во время цековской проверки. А он видит, что взять нечего, говорит «Завтра рыть будем весь огород, скажешь всем, что собираешься теннисный корт строить».- «Я же в теннис не играю, куда мне с таким брюхом в теннис?» А он говорит: «Скажешь: ради внуков, пусть хоть они поживут…» И вот на той неделе придут рыть огород на метр в глубину, а я знаю, как начнут рыть, так меня опять в госпиталь, а может быть, и ОБХСС догадается, так лучше я к вам сбегу, где заодно и пользу принесу всему нашему партийному делу. Видите, я как на духу во всем чистосердечно признался, а потому прошу ускорить высылку мне путевки в ваше воспитательное учреждение. С глубоким уважением Петр Пантелеевич Кропоткин».
   А вот что пишет писатель из Мордоворотской области: «Я в своей трилогии «Рабочая смена» показал перековку сталеваров посредством бесплатного труда в выходные и праздничные дни, раскрыл способы формовки нового человека, создал, можно сказать, учебник жизни, бери его в руки и шуруй, а что мне за это? Повсеместные насмешки, критика, надругательства такие, что жизни не стало. Вот до чего довела честного писателя так называемая демократизация и гласность. Всякому волю дали болтать. Раньше меня в президиум сажали, а сейчас как появлюсь в присутственном месте, так сразу кричат: «Графоман идет!» Когда вытаскивать страну, можно сказать, из беды, тогда Достоевченко (это мой псевдоним) был писателем, а теперь, когда общий бардак пошел, так уже графоман. Мне-то еще ничего, а вот мой друг, он, конечно, никогда ничего не писал, но писательский билет имеет, чего греха таить, я, когда был секретарем вместе с Закопайлом, устроил ему прохождение в Союз, взносы он платит аккуратно, в стенную печать статьи пишет,- так вот, за него взялись, выкинуть хотят из Союза, а основная причина состоит в том, что он, будучи сотрудником органов, справедливо подверг критике и дальнейшей изоляции в колонии строгого режима писателей Бимкина и, Шувахера, которые теперь после отсидки и после пребывания в капстранах вернулись в наш Союз, печатаются у своих евреев и травят почем зря таких честных граждан, каким является мой друг Заебнев (это его настоящая фамилия). Так вот, мы и решили с другом, чем прозябать в столице, лучше строить новую жизнь на широких просторах нашей необъятной Родины. С уважением и надеждой на скорую встречу Достоевченко».
   И еще один отрывочек из письма я вам зачитаю. Пишет комсомолец Нарообразов: «Так как мне эта серая жизнь вот где стоит, прошу определить меня в утопический эксперимент, где я хоть пользу сослужу будущим поколениям. А что касается состава преступлений, то я хоть и хожу чистым, а всю жизнь ворую у государства, правда, что у нас никогда не называется воровством».
   – Ну и как вы считаете, их примут в колонию? – задал вопрос Манекин.
   – Пробивать придется,- ответил Никулин.- У нас все приходится пробивать. Во всяком случае, нужно помочь ребятам.
   – Надо бы поаккуратнее с рекламированием опыта,- сказал Манекин.- А то ведь народ повалит. На корню скомпрометируют идею. Уже и у нас в институте зашебуршились. Если путевки поступят, то следует жеребьевку строгую ввести и, конечно же, состав преступлений заранее готовить.
   – Чего-чего, а с составом у нас все в порядке обстоит,- это Нина Ивановна заметила.- Вот женщинам как быть? Опять дискриминируется слабый пол.
   – Ничего подобного,- ответил Канистров.- Женщин будут принимать на поселение, они по спецобслуживанию будут проходить. Так что не волнуйтесь.

18

   Эдуард Дмитриевич Вселенский – фат. Успех у женщин до двадцати трех баснословный, любит рубашки из шелка, батиста и крепдешина, вместо галстука – бабочка в мелкий горошек, пиджаки с искрой, не какие-нибудь из сукна, а из тончайшей шерсти, особо следит за каблуками, никакой преждевременной скошенности и никаких набоек, употребляет словечки на английском и французском, однако словечки не избитые, не какое-нибудь «се ля ви» или «о'кей», а что-нибудь малоизвестное: крейзи, мон плезир, комильфо.
   Эдуард Дмитриевич Вселенский выше всего ценит в людях вкус. Вкус во всем: в одежде, в манерах, в искусстве, в отношениях с людьми, в науке. Предпочитает вкус с некоторым загибом, вывертом, но чтобы оригинальность била ключом. И доклад его по колонии 6515 дробь семнадцать был настолько неожиданным, настолько ошеломительным, что мы все поразились его находчивости, смелости и самобытности. Он сумел увидеть то, что мы не увидели в Зарубе, хотя то, что он увидел, лежало на поверхности.
   – Если уж искать нового человека,- так начал свой рассказ Вселенский,- так надо искать его в самом Зарубе. Вот вам живая модель нового человека недалекого будущего. Ему, правда, недостает вкуса и некоторой элегантности, но это вполне объяснимо поскольку в нем сейчас превалирует природное, то есть экологическое начало. Личность Зарубы требует особого анализа. И эта проблема ждет своих исследователей. Я же остановлюсь на, казалось бы, микроскопическом явлении, которое поразило меня своей глубиной и оригинальностью.
   Речь пойдет о татуировках заключенных. Мне удалось познакомиться с обстоятельным научным трудом Зарубы, который сразу меня привлек своим необычным названием: «Татуировки как система ценностных ориентации личности осужденного в условиях тотального обновления общества». Должен вам сказать, что этот труд не является отвлеченным бессодержательным трепом, чем так грешат научные труды начинающих провинциальных исследователей. Этот труд Зарубы – сама жизнь, ибо здесь изучаются символы и установки реальных лиц, которые отбывали и отбывают срок в этой колонии.
   Я слушал Вселенского и вспоминал то, как мне иной раз стыдно было рассматривать татуировки заключенных. Когда я бывал в бане, невольно бросал взгляд на то, как разукрашено огромное тело того же Багамюка, но присматриваться к его наколкам мне было просто стыдно. Больше того, я старался как можно быстрее прошмыгнуть мимо Рога Зоны и вообще не задерживался в бане больше того минимума времени, который необходим для поспешного мытья. Вселенский же сумел не только разглядеть наколки Багамюка, но и сфотографировал их, а теперь показывал снимки членам нашей лаборатории.
   – Начнем с его могучей спины,- говорил Вселенский.- На двух лопатках вы видите изображение двух туров, вступивших в беспощадное единоборство. Это момент судьбы самого Багамюка, который в единоборстве с неформальным лидером по кличке Косяк оказался победителем и об этом знали не только в колонии, но и далеко за ее пределами. На груди у Багамюка, главы Сучьего Парламента – так именуется собрание актива заключенных, – огромный воровской крест с распятой женщиной. Это знак вора в законе. Внизу змеи, черепа, карты, вино – это означает мысль: «Все в мире тленно». На животе,- взгляните на эту фотографию,- так сказать, поясной девиз: «Коммунизм – дорога в никуда». Это всего-навсего часть татуировок председателя Совета коллектива, порвавшего со старым, преступным миром, с мирскими традициями, вступившего в борьбу за новую, светлую жизнь. Нет, Багамюк не «ссучился», простите меня, женщины, за употребление столь неожиданного для нашей науки термина. Он сумел приподняться над своим кланом, как подлинный революционер стал бороться за новое, гармоническое общество. Да, если хотите, его сейчас можно сравнить с героями гражданской войны, с руководителями и организаторами Октябрьской революции. Его можно сравнить с такими персонажами нашей истории, как батька Махно, Котовский, Сталин, Дыбенко, Пархоменко, Щорс.
   Но вернемся к предмету нашего разговора. Должен вам сообщить, что все наколочки, или, как называют их зеки, «перточки», имеют огромный социально-психологический смысл, ибо в них сконцентрирована жизненная философия уголовника. Причем каждый осужденный, нанесший татуировку на свое тело, отвечает за ее содержание. Если человек, скажем, выколол на своем драгоценном теле трефовый крест, череп или церковь, а отбывает срок не по воровским статьям, то он несет за это строжайшую ответственность, а его разоблачение может грозить ему даже лишением жизни. Если уголовник изобразил на своем предплечье голову кота, то он всегда занимался и будет заниматься грабежом и разбоем. Если на груди человека красуется орел с распростертыми крыльями и с чемоданом в клюве, то такой человек склонен к побегам и непременно сделает попытку расписаться на заборе (Расписаться на заборе – побег из колонии.), то есть самовольно покинуть колонию. – Вселенский окинул взглядом слушавших и, глядя в сторону женщин, с улыбкой сказал: – Ну а если вам когда-нибудь придется близко сойтись с человеком, на спине которого будет изображен гладиатор, остерегайтесь такого кавалера, ибо его наколка свидетельствует о том, что ее владелец склонен к садизму: он в одно прекрасное время может приставить к вашей нежной шее какую-нибудь заточку или литовку, нож и медленно начнет лезвием водить по вашей коже, причиняя вам страдания.
   Заруба подсчитал, что из ста гладиаторов наибольшее число, до 39 процентов, получают удовольствие от прижигания жертв зажженной свечкой, а наименьшее – от применения силовых приемов.
   Надо сказать, что Заруба установил и определенную закономерность: чем выше воспитательный уровень в колонии, тем содержательнее характер татуировок. Под содержательностью Заруба подразумевает прежде всего социальную направленность наколок, их политическую окраску. Не каждому было дано носить на своем благородном теле изображения, в которых утверждалась идеология целого поколения. Существовало три-четыре вида политических наколок, которые носили лишь высшие авторитеты уголовного мира. Осужденные понимали, что некоторые политические наколки как бы противоречат друг дружке. Но это их не смущало, поскольку разные идеологические изображения как бы выражали плюрализм мнений и установок, бытовавших в обществе как уголовного, так и неуголовного мира. Впрочем, между этими двумя мирами уголовники не видели пропасти: просто у каждого своя работа, и каждый, разумеется, должен выполнять ее качественно.
   Кстати, особенную брезгливость и недоверие вызывали у осужденных непрофессионально выполненные наколки. В татуировках ценился лаконизм как признак высокого творчества, реализм, то есть сходство, в особенности если изображались известные персонажи истории: Гитлер или Наполеон, Сталин или Ленин. Эти четыре исторических героя выражали четыре различные политические установки; правда, в последние годы некоторые именитые, уголовники потянулись к монархическим идеям, чего раньше никак не наблюдалось, стали изображать Николая Второго. Эта, так сказать, пятая политическая модель была связана с русофильскими настроениями в среде заключенных. Из пяти названных исторических персонажей особое место занимал Наполеон. Его образ отражал не узкополитическую направленность, а идею побеждать!
   Что касается других персонажей, то их изображения связывались с великими чаяниями. Ленин – с амнистией, поскольку Великая Октябрьская революция дала свободу прежде всего уголовному миру. Какие же это были времена, когда ученейший и интеллигентнейший человек стал настоящим паханом и громогласно крикнул всем обиженным: «Братцы, грабьте награбленное!»
   Конечно же, сам факт принадлежности к национальности не отрицался уголовным миром, потому и были введены отнюдь не оскорбительные понятия, которыми обозначались те или иные национальности. Ну, например, словом «маро» обозначался цыган, а словом «маровый» – человек еврейской национальности. Но что дурного в этих словах, близких по звучанию к таким словам, как «мара», что означает женщину отнюдь не дурного свойства, а нормальную женщину или девушку, которая может стать любимой любого уголовника.
   Зарубу привлекали острополитические наколки, в которых звучала жажда нового верования, нового, может быть, чисто маколлистического воспитания, потому среди словесных наколок значимыми были такие, где изображался ребенок за решеткой, что означало: «Спасибо тебе, Родина, за счастливое детство». Эта последняя наколка согласно сложившемуся ритуалу выкалывается на животе и означает не только протест, но и констатацию загубленной молодости.
   Заруба вычленил зашифрованные наколки, которые, как он сам заметил, отражали три ценности: тайну, надежду на чудо и приобщение к космосу. Как видите, он пошел дальше Достоевского. Среди этих наколок он особенно выделил такие:
   Рокзисм – Россия облита кровью зеков и слезами матерей.
   Христос – хочешь, радости и слезы тебе отдам, слышишь?
   Вселенский еще долго говорил о святой самоотверженности уголовников, об их готовности отдать жизнь за высокие идеалы, а когда закончил, в комнате стояла тишина, которую нарушало лишь сопение спящего Манекина.
   Канистров, который должен был делать доклад вслед за Вселенским, сказал виновато:
   – Товарищи, впервые я был свидетелем того, как в стены нашего затхлого заведения ворвалась настоящая жизнь. Знаете, этот доклад меня не просто ошеломил, он совершил в моем сознании революцию. Я ведь сделал свой доклад в исключительно академическом ключе, а у меня есть материал не менее интересный, чем у Эдуарда Дмитриевича. Поэтому разрешите мне еще поработать над докладом; я сумею учесть все повороты, сделанные Геннадием Никандровичем и Эдуардом Дмитриевичем, тем более что мой доклад касается самого существа маколлизма – любви.
   Потрясенные таким признанием, мы согласились отсрочить доклад Канистрова на неделю.

19

   «…А полюбила я тебя, когда ты стал мне рассказывать сказки. И хотя ты упорно этому не веришь, это было так.
   После Исаакиевского собора мы долго шли по улицам, и ты все хотел поймать такси, но они не останавливались, и мы все шли и шли. За это время мы успели пообедать в каком-то очень милом кафе, где ты. заказал цыпленка табака, а я с ужасом ждала, когда его принесут, потому что не знала, как его есть, за что руками брать, а что ножом отрезать, но, к счастью, ты, наверное, это понял и порезал мне этого цыпленка, после чего мне стало намного легче. А потом опять были улицы Ленинграда, пока мы не оказались в твоем номере. Мне было неудобно идти к тебе в номер, но так не хотелось расставаться с тобой. К тому же в твой номер должны были мне принести билет на поезд, и я себе стала внушать, что у меня для визита к тебе есть оправдание. Мы пили чай, говорили о Достоевском, о психологии творчества, а потом ты сказал:
   – Я сочиняю исторические сказки… Принципиально новый жанр. Впервые в мире…
   Сказку мне захотелось безумно, но ты сказал, что для этого надо рядом сидеть, а на это я никак не могла согласиться. Я осталась в своем большом кресле, а ты с дивана напротив перебрался на краешек моего кресла и вполголоса стал рассказывать сказки. С этого момента реальность исчезла, и я стала полностью жить в твоих сказках. Меня совершенно сразило то, как ты свободно владеешь историческими фактами и как связываешь различные деяния, оценки и конфликты в один духовно-исторический узел. Твои коровки и жучки, бизоны и леопарды, гиены и антилопы, кролики и мышки устраивали заговоры, перевороты, проводили пленумы и съезды, они пытали, репрессировали, допрашивали, праздновали победы. Я хорошо понимала, что это твои сказки, что ты их не сию минуту сочинил, а только специально добавлял к ним что-то очень смешное и серьезное, и мне от этого хотелось смеяться и плакать. И я боялась только одного – чтобы ты вдруг не оборвал свою импровизацию. И мне хотелось, чтобы ты рассказывал еще и еще, никогда не замолкая, а ты периодически выводил меня из этого мира, прося меня подвинуться, потому что ты, видите ли, с кресла падаешь. А я не могла пошевелиться, все во мне будто окаменело. Мне казалось: вот сдвинусь хоть на миллиметр – и все разрушится, и от этого я злилась на тебя – неужели потерпеть нельзя…
   И вот тогда-то во мне и родилось то, что уже ничем, никогда и ни за что меня не остановило. Это потом повторилось у дома Пушкина.
   Передо мной и теперь, и всегда эти два момента из моей жизни: вечер со сказками и полтора часа во дворе пушкинского дома. Они возникли рядом неспроста, а потому, что только вдвоем, только вместе они составляют единое целое. И это целое есть не что иное, как то новое чувство, которое во мне зародилось. Может, я грубо проведу разграничения, может, и неправильно, но сказки явились духовным началом моей любви. Тут я должна тебе сказать (хотя ты не склонен верить), что в моем представлении о любви эта сторона доминировала. И, наверное, если быть До конца честным, это доминирование происходило не потому, что я такая уж хорошая, а потому, что я другого не знала. Если о духовной близости у меня были хоть какие-то представления, то об интимных отношениях – вообще никаких. Более того, я даже как-то презирала эту сферу. Я относила это к проявлению чего-то животного, с чем человек обязательно должен бороться. Не знаю, ненормальность развития или что-то другое, называй как хочешь, но у меня не было ни любопытства, ни желания испытать, попробовать; даже когда Надя рассказывала мне о своих отношениях с Фаридом. У меня не было чувства дискомфорта, чувства какой-то неполноценности, а, наоборот, я испытывала превосходство оттого, что я над этими отношениями. На первый взгляд может показаться, что у меня было такое мощное Супер-эго, что бороться с ним каким-нибудь Ид и Эго было уже невозможно. Не думаю, хотя дедушка Фрейд может нам пригодиться. Дело в том, что здесь есть еще одна сторона. Не могу сейчас назвать тот момент, когда это началось, но могу сказать, что во мне постоянно жило убеждение, что я не могу любить, вернее, не любить, а проявлять какую-то ласковость по отношению к мужчине. Когда я смотрела любовные сцены в кино, мне было стыдно за всех женщин сразу, я думала: ну как же можно так лезть к нему