Улеглись, когда, по обыкновению, переговорили обо всем на свете: о всяческих охотах, о хозяйке, о женщинах вообще, о полях и лесах, о ночах и туманах, о птицах и зверях, чья жизнь так же дика и неизменна, как во времена оны… Потом перешли на бельгийские ружья и тульские самовары фирмы Баташева, а точнее, «Высочайше утвержденного 10 апреля 1898 года товарищества паровой самоварной фабрики наследников Василия Степановича Баташева в г. Туле».
   – Звучит, а? – с увлечением говорил Санин, разглядывая самоварные клейма. – Указанная фирма удостоена за свои изделия золотой медали в Бельгии, 1884 год; золотой медали в России, 1882 год; золотой медали в Голландии, 1883 год; серебряной медали на Всероссийской выставке, 1883 год; бронзовых медалей: на Всероссийской мануфактуре, 1870 год; в Австрии, 1873 год; в Антверпене, 1893 год. Ко всему прочему, фабричная марка утверждена правительством. Ясно? Это вам не фунт изюма!…
   Волнения прошедшей охоты не давали заснуть. Сон то надвигался, то отступал, и тогда всплывал из тишины неверный стук ходиков.
   Самолет несколько раз качнуло, повело в крен, заставило рыскать по курсу.
   Стрелка перегрузок резко перемещалась, покачивалась.
   – Вошли в полосу струйного течения, – сказал Саетгиреев, – скорость упала почти на триста километров, угол сноса пятнадцать градусов. Командир, нужно уходить на высоту.
   Боровский взял штурвал на себя.
   Несколько минут самолет вздрагивал, недовольно потряхивай крыльями, но постепенно полет выровнялся.
   – Как снос, штурман?
   – В норме. Ложимся на прежний курс. Боровский оставил штурвал. «А штурман дока, – думал Лютров. – Хоть молод и красив, как бронзовый бог».
   Лицо Саетгиреева было по-прежнему свежо, несмотря на выступившую щетину. Слабо освещенное отраженным светом, падающим на его откидной рабочий столик, оно напоминало лицо восточного молодца-разбойника. «И зовут романтически: Булатбек. По-лермонтовски».
   С-44 шел навстречу ночи, замкнутая кривая маршрута повторялась. Когда за стеклами стало совсем темно, Тасманов доложил о неисправности одной из систем подачи |топлива.
   Это была вторая неприятность. За час до того отказал локатор.
   – Восьмой бак не отдает горючее.
   – Остаток? – спросил Боровский.
   – Неиспользуемый остаток… около девяти тонн.
   Теперь этот вес будет балластом.
   – Переключайтесь на действующую систему питания… Штурману – определить координаты нового района заправки, исходя из условий встречи с танкером на час раньше. Бортрадисту…
   – Слушаю, командир…
   – Согласовать с землей время вылета заправщика на час раньше оговоренного времени.
   – Вас понял.
   Тасманов переключил питание на соседнюю группу баков и доложил Боровскому.
   Вслед за ним раздался голос Кости Карауша:
   – Командир…
   – Да?
   – В районе вылета заправщика туман. Просят подтвердить и, если можно, сообщить причину вызова заправщика на час раньше.
   – Сообщите о наличии невырабатываемого остатка топлива в количестве девяти тони.
   – Вас понял.
   Еще через десять минут Костя доложил:
   – Командир…
   – Да?
   – Танкер получил разрешение на вылет. Новые координаты стыковки земля подтвердила.
   – Спасибо. Вас понял.
   Услыхав голос Карауша, доложившего о подходе самолета-заправщика, Лютров сказал Боровскому:
   – Попробуйте, как работает штанга, возможно смерзание влаги внутри направляющей…
   Боровский кивнул и включил пневматику. Штанга не выдвигалась. Несколько повторных включений не принесли успеха.
   – Второму летчику, – услышал Лютров, – после подхода к конусу по моему кивку головой увеличите обороты всем двигателям. Когда штанга будет в конусе и образуется петля на шланге, немного уберете. В дальнейшем действуйте как обычно. Поняли?
   – Вас понял: на скорости.
   Но затея Боровского была отнюдь не простым делом.
   Заправка в воздухе – один из наиболее сложных видов летной подготовки. Не всякий хороший летчик способен произвести ее днем, в ясную погоду и при исправной штанге. Что же говорить о заправке ночью с неисправной штангой? Неподвижная штанга – это значит бесконечные подходы, десятки попыток… Лютров вспомнил, сколько ему пришлось летать, прежде чем он превозмог в себе чувство растерянности: на фоне беспредельного пространства, даже днем, конус казался таким микроскопическим, что поначалу сама мысль угодить в него стволом штанги представлялась дикой. Прошло немало времени, пока он освоил заправку. Благо в те годы стыковка в воздухе находилась в стадии освоения, и его неудачи воспринимались начальством в порядке вещей.
 
   На корме заправщика вспыхнул прожектор, вперед по полету, и по мере сближения все яснее просматривалась тускло блестевшая выпуклость его фюзеляжа. Вслед за ним и Боровский включил две фары для освещения кормы танкера и выпущенного конуса, и без того приметного сигнальными лампочками на раструбе. У заправщика в последний раз мигнул и погас мерцающий маяк. Повторяя покачивание самолета, конус послушно перемещался по вертикали.
   В ниточку сжав тонкие губы, Боровский не отрывал взгляда от линии крыльев идущего впереди заправщика. Теперь только они определяли для него все маневры С-44. Он повторял каждое их движение, каждое слабое побуждение к крену. Руки его нервно чертили замысловатую серию ломких движений, синхронно повторяемых свободным штурвалом Лютрова.
   Самолеты сближались. Положив ладонь на ровный ряд рычагов газа, Лютров не спускал глаз с лица Боровского. Конус подходил все ближе. Сигнальные лампочки раскачивались совсем рядом от хромированного окончания штанги. Лютров сжал белые ручки секторов газа.
   Но Боровский не торопился. Он пристально всматривался в колебания конуса.
   – Внимание!
   – В момент подхода штанги снизу вверх, где-то в нескольких сантиметрах от совпадения оси ствола с центром конуса, Боровский резко наклонил голову.
   Лютров перевел секторы газа до упора, внутренне готовый проделывать это не один раз. Но ошибся. Штанга сидела в конусе, как острие стрелы в центре мишени.
   Поддерживая скорость С-44, равно боясь и отстать от заправщика, и вырваться вперед, Лютров уловил движение в кабине штурмана.
   Заросшее угольно-черной щетиной лицо Саетгиреева выражало неподдельное восхищение. Не поднимая руки, Лютров показал ему большой палец. Штурман улыбнулся и со значением прикрыл глаза: что, мол, ни говоря, а старик знает дело!
   …Тасманов уже заполнял баки. Работа проходила молча.
   – Командир, заправка окончена.
   Лютров убавил обороты.
   Боровский дал отойти заправщику и, когда тот, мигая маяком, стал уходить с правым разворотом, сказал Лютрову:
   – Установите режим полета по графику. Я немного отдохну.
   Лютров набрал высоту и принялся настраивать автопилот.
   Это была последняя заправка. Несмотря на девятитонный балласт, горючего хватят на весь путь до аэродрома.
   …А ночь казалась бесконечной, С-44 уходил от рассвета. Темнота будет сопровождать их и над Каспием, и над Черным морем. Лишь после того, как от Молдавии они повернут к северо-востоку, день начнет двигаться к ним навстречу.
   Наплывали и оставались позади огни городов, и только звезды над головой казались неподвижными.
   Боровский спал. Он снял шлемофон и склонил голову на подставленную ладонь левой руки. Неяркий свет кабины четко обозначил рябины на лбу, нестираемые багровые пятна на скулах, чуть отвисшую тяжелую челюсть. На подбородке поблескивала редкая седая щетина. Сонная незащищенность «корифея», расслабленные мышцы траченного рябинами лица, усталость и тяжелое забытье в столь неудобной позе – все говорило о старости. За долгие годы знакомства с Боровский Лютров вдруг близко к сердцу воспринял его возраст. Шевельнувшееся сострадание заставило по-иному взглянуть и на самолюбие Боровского, и на его болезненное самомнение. Да, на все это у пятидесятивосьмилетнего летчика были свои резонные причины. Та же старость, уже принятая за факт начальством, но еще отвергаемая им самим. Сопоставь со всем этим ожидание своего звездного часа, своей громкой работы, рядом с которой навсегда останется имя Боровского, но для которой он сначала был слишком молод, а потом слишком стар, и кто знает, может быть, по-человечески мудро и в высшей степени справедливо было бы отдать С-441 не Чернораю, а ему? Разве не обидно всю жизнь отдать работе, сделать в общей сложности втрое больше своих ровесников и друзей, вошедших в хрестоматийную историю авиации, и остаться в стороне от такой работы, которая могла все поставить на свои места? Те давно уже отошли от летного дела, а он летает, и летает как бог. Но когда хочешь доказать это, а тебе не верят потому лишь, что у тебя за плечами не сорок, а почти шестьдесят лет, – этого достаточно, чтобы бросить все, запить, кончиться, превратиться в брюзжащий на всех перекрестках сгусток злобы. Но ты остаешься. Ты не пьешь. Ты делаешь то, что делал всю жизнь, – летаешь, и Старик, который обозвал тебя сучьим сыном, назначает тебя первым летчиком в такой полет, потому что ты не можешь изменить себе, потому что Старик знает тебе цену… И в конце концов это самое главное. Им обоим это ясно, и Боровскому, и Старику… Всякий может наломать дров, но, если у судьи мера мудрости Старика, все встанет на свое место. Все.
   Пошли последние пять часов полета. Чем ближе был аэродром, тем сильнее сказывалась усталость. Хотелось размяться, стать на твердую землю, разогнуть спину, услышать тишину.
   – Ой, братцы, до чего невмоготу! Побриться бы, выпить стопарик, поспать! А тут болтаешься и болтаешься, как Ганя…
   Это прорвало наконец Костю Карауша.
   – Какой такой Ганя? – спросил Тасманов.
   – Тормозной кондуктор. На товарняке. Знаешь, который трясется на площадке последнего вагона? Почему Ганя? А черт его знает… Была у нас в детстве такая забава. Дождемся, когда подкатит последний вагон с этим вусмерть намотавшимся седоком, и давай кричать: «Га-аня! Га-ня!» Товарняк медленно идет, мы бежим сзади и орем как оглашенные. А те, кто был в кепках, брали их козырьками в зубы и по-собачьи трясли головой. Потеха! Кондуктор прямо-таки зверел, матерился по-лошадиному.
   В два часа местного времени в наушниках послышался голос Саетгиреева:
   – Алексей Сергеевич, прямо по курсу грозовой фронт.
   – Высота облачности?
   – Что-нибудь к девяти с половиной.
   Лютров повернулся к Боровскому, чтобы разбудить его, но тот будто и не спал минуту назад.
   – Штурман, как с обходом? – спросил он, закуривая.
   – Видимые границы фронта определить трудно, разряды просматриваются по всей передней полусфере. Лучше всего обходить верхом.
   – Что ж, верхом так верхом. – Боровский знаком показал, что берет управление.
   Гроза просматривалась все яснее. Натужно ревя двигателями, выведенными на максимальный режим тяги, С-44 уходил все выше от полыхающей, иссеченной молниями тьмы.
   10000… 10500… 11000…
   Здесь впервые между металлическими опорами стекол кабины заметались огненно-зеленые проблески. Несколько минут затем самолет еще тянул вверх, и казалось, что гроза осталась позади, но она словно поджидала машину, чтобы заставить ее рухнуть в самое пекло.
   Лавинный надгрозовой поток воздуха, завалив самолет на правое крыло, вмиг всосал машину, бросил ее на четыре километра ближе к земле.
   Непроизвольным движением Лютров схватился за рога штурвала, но услыхал угрожающий бас Боровского:
   – Спокойно!..
   «Корифей» стрельнул в его сторону зло сощуренными глазами так, что лучше всяких слов объяснил, кто на борту командир.
   Единственным ориентиром, указывающим положение самолета, осталась плавающая линия авиагоризонта. Чтобы совместить ее с неподвижной чертой на шкале, когда машину неистово швыряет из стороны в сторону, нужно было нечеловеческое напряжение. Следя за прибором, Лютров с удовлетворением отметил, что Боровский легко справляется с этим: когда самолет затормаживало мощным восходящим потоком, он заваливал С-44 в отлогое пике, разгонял его и снова пытался набрать высоту. Скорость, главное – сохранить скорость!
   Саетгиреев, у которого был лучший обзор, чем у летчиков, взял на себя роль лоцмана. По его команде Боровский старался уводить самолет от наиболее плотного скопления разрядов, от особо активных участков клокочущего чрева грозы.
   – Вправо, командир!.. Больше вправо!.. Так держать… Еще вправо, круче…
   Боровский заваливал самолет в крен до шестидесяти градусов. Послушание огромной машины в руках «корифея» казалось фантастическим. Крылатая махина, подобно живому существу, почуявшему опасность, повиновалась безропотно.
   Из кабины Кости Карауша было видно, как вдоль плоскостей засновали тончайшие, паутинно-тонкие огненные нити. Иногда они сливались и образовывали сплошное сияние. Бортрадисту показалось, что охваченный «огнями святого Эльма»[2] самолет плавится, растворяется в грозе, поглощается ею…
   «Пора «корифею» командовать, а мне сигать в эту канитель, – думал Карауш. – Молчит командир. Может, у него инфаркт миокарда?»
   – Давайте, что осталось, пешком пройдем, а? – сказал Костя.
   Ему никто не ответил.
   Лютров завороженно глядел на продолговатый, призрачно-зеленый факел, по форме напоминающий пламя ацетиленовой горелки. Он светился прямо перед ним, на конце ствола заправочной штанги, и то пружинно сжимался, становился тусклым, почти синим, то разбухал и тогда горел ослепительно. Пожар?..
   – Продуть штангу азотом! – крикнул Боровский.
   Едва Лютров успел включить продувку, как погас свет. На несколько секунд все в кабине задрожало в отблеске угрожающе близких всполохов, а когда навалилась тьма, по стеклам кабины, являясь ниоткуда, потекли дрожащие голубоватые струйки света…
   Тасманов включил аварийное освещение.
   – Куда ты смотришь? – крикнул Боровский Лютрову. – Остановились двигатели!.. Запускай!
   Стрелки указателей оборотов трех двигателей стояли на нулях.
   «Черт! Что это я?..» – очнулся Лютров и запустил сначала один, затем второй двигатель. Когда набирал обороты третий, послышался голос Кости:
   – За выхлопными соплами шлейфы пламени!
   Боровский посмотрел на приборы и промолчал. Лютров вывел все двигатели на максимальные обороты. Стрелка вариометра показывала набор высоты.
   – Костя, как двигатели? Визуально? – спросил Лютров.
   – В порядке.
   – Левее, командир. Левее и с набором, если можно. Там вроде светлее, – сказал Саетгиреев.
   Не успел штурман договорить, как за бортом взорвался огненный всплеск. Самолет дрогнул, будто ткнулся во что-то, и снова провалился вниз на километр ближе к земле.
   – Совсем светло, – пробурчал Костя Карауш. И тут же добавил: – Остановились оба правых движка!
   Но Лютров уже запускал их. Его теперь ничто не могло отвлечь от дела. Голова обрела привычную ясность, бодрую трезвость, руки – хваткость. Ни один прибор не ускользал от внимания, он чувствовал каждое движение самолета, каждое покачивание крыльев, на лету подхватывал команды, обстоятельно докладывал о каждой выполненной операции и был доволен собой, Боровским, Саетгиреевым, Тасмановым, Костей, самолетом и, кажется, даже грозой.
   Запустив двигатели, он взглянул на Боровского и поразился чему-то необычному в нем. И никак не мог понять, что он такое увидел в Боровском, чего раньше не знал…
   А дело было в том, что Боровский оставался неизменным. И вот эта отсутствие на лице «корифея» примет происходящего Лютров и посчитал за открытие. С ним ничего не происходило. Рядом сидел человек, воспринимающий как вполне возможное все эти неистовые, холодящие душу падения, глохнущие двигатели, всполохи в трех метрах от фюзеляжа, огонь на стеклах… Боровский с первой минуты прохода грозовой облачности работал, а не выматывался, как Лютров. Работал, чтобы уберечь машину от перегрузок, заваливал самолет, скользил в ад грозы, не думая о том, как это называется, и делал это как надо, потому что был на своем месте, у него была высота и самолет, а в остальном он был, умел быть самим собой на любом расстоянии от смерти. Пробивая огненный хаос, он обязал себя забыть, что есть что-то еще, кроме той работы, которую нужно сделать немедленно, и он делал ее как надо, наваливаясь на всю эту божью канитель разом: и бычьими мышцами, и опытом, и все сметающей страстью старого летчика, отрицающего саму возможность поражения. Он мог проиграть где угодно, но не здесь.
   И Лютров понял, что впервые по-настоящему разглядел Боровского и вовсе не потому, что тот «открылся», а потому, что обстоятельства, как это не раз бывало, преобразили самого Лютрова, его способность видеть. А Боровский знал себя таким. Такого себя защищал, утверждал, уверенный в своей силе, и раздражался, делал глупости, когда этого не хотели или не могли видеть другие.
   И мысль эта разом вымела из головы Лютрова все предвзятое, неприятное, наносное, что скопилось там рядом с именем сидевшего слева человека.
   – Костя, как ты там? – весело спросил Лютров.
   – Как дети капитана Гранта, связанный. – Жалуйся на Одессу, она так принимает.
   – Тут всегда качка.
   Между тем Лютров отметил, что указатели скорости показывали ноль. Стрелки даже не вздрагивали. Видимо, грозовые ливни захлестнули трубку приемника воздушного давления, а при подъеме на высоту вода смерзлась. Он включил обогрев, и через несколько секунд стрелки ожили.
   Все реже проваливаясь, С-44 шел с левым разворотом, оставляя справа внизу испещренные молниями облака. Росла высота – 8000, 8200, 8400… На девяти тысячах Боровский выровнял самолет, и он уже совсем без толчков потянул строго по линии горизонта. Вначале не верилось, что все позади, но проходила минута, другая, а устойчивый полет ничем не нарушался.
   – Впереди чистое небо, – сказал Саетгиреев.
   Ровный гул двигателей казался музыкой.
   – Возьмите штурвал, – сказал Боровский Лютрову и полез за сигаретами.
   Несколько раз затянувшись, он улыбнулся, потер ровной ладонью кончик носа.
   – Чуть не сыграли… напоследок, а?.. Веселый разговор!
   Он снова потер кончик носа ладонью, потом рывком отодвинул кресло, вытянул ноги и свесил руки за подлокотники.
   – Сколько до посадки, штурман? – спросил Лютров.
   – Да около четырех часов. Мы тут хороший крюк сделали.
   – Командир, – вклинился Карауш, – земля спрашивает, почему прервали связь?.. Хохмачи.
   – Передайте: проходили грозовой фронт.
   – Вас понял… Предлагают запасной аэродром. Нам бы их заботы.
   – Передайте: нет необходимости. Идем на свой. Уточните у штурмана и сообщите время прибытия. Запросите погоду в районе посадки.
   С-44 шел навстречу занимающейся заре.
   Снижаясь, самолет все громче оповещал землю о своем прибытии, требовательно прижимался к ней, неся с собой неизбывный громовый гул двигателей, шипенье и свист полета.
   Но, едва коснувшись земля, он укрощенно стих, вполсилы изрытая жар позади себя. Под ним была всесильная опора, и его крылья могли отдохнуть…
   Подкатив к стоянке, С-44 замер в двадцати шагах от казавшейся совсем маленькой с высоты кабин фигуры Старика. Позади него чернела толпа людей.
   Двигатели наконец смолкли, турбины остановились.
   Спустившись на неправдоподобную своей неколебимостью землю, Лютров поглядел на небо. Над уходящей к востоку полосой летного поля распалялся, становился все огромнее и светлее огненно-туманный купол неба, в котором они прожили двое суток.
   Со свалявшимися, пропотевшими шевелюрами, небритые, с расстегнутыми застежками «молниями» на кожаных куртках, все пятеро, неловко передвигая ногами, пошагали в сторону ожидавшего их Старика.
   Никто из них не позволял себе выйти вперед. Каждый нес в себе усталость шагающего рядом, чувство общности роднило. Каждый отдавал себя и все свое всем и готов был защищать всех. Так роднит только хорошо сделанная работа, где за усилиями каждого судьба всех. Так роднит общая опасность, разметая химеры тщеславия, отчужденности, непонимания, неумения ценить лучшее в себе самом и друг в друге. Такова счастливая зависимость людей.
   Все дурное в них осыпалось и отошло в небытие. Их ничто не отличало друг от друга. Не было изуродованного рябинами лица Боровского, ничего не значила разбойная красота аспидных глаз Саетгиреева, ничего не значили кривые ноги коротышки Тасманова, модная грациозность Кости Карауша и возвышающиеся над всеми тяжелеющие плечи Лютрова.
   Согласные шаги по бетону отдавались в каждом, как эхо ударов их сердец, одного большого сердца. Над взлетной полосой всходило солнце.
   Лето не заладилось… Холод, дожди, туманы… Непогода сбивала ритм работы, полеты то и дело откладывались, летный состав днями просиживал в комнате отдыха, безнадежно поглядывая на стоянку самолетов, укрытых набухшими от дождей, потемневшими чехлами.
   Каждый убивал время как мог. Для Кости Карауша приспел редкий случай позубоскалить над «отцами-командирами».
   В пику Караушу, штурман Козлевич принимается за историю о радисте, который выскочил из самолета, потому что не переключил тумблер с радио на СПУ и решил, что, если ему никто не отвечает, значит, в самолете никого нет.
   В такие минуты Козлевич мало заикается, речь его становится почти гладкой, но не настолько, чтобы рассказанные им анекдоты производили должное впечатление.
   – Смеху-то, смеху… Полны штаны, – не сдается Костя. – Ты лучше скажи, как мы с тобой на охоту ходили… Не забыл? Ну! Собрались мы с Козлевичем на гусей. Едем. «Я, – говорит, – как бью? Бац – и готово, гола утка». – «Что за гола утка?» – «А после моего выстрела щипать не надо». Это он мне, не кому-нибудь… Приехали на разлив. Первые два дня молчал, а когда я взял пару гусей, говорит: «Давай, Костя, в одно ружье? – «Как в одно?» – «Что набьем – пополам?» – «Интересное кино, – говорю, – у меня пара гусей, а у тебя гола утка!» Обиделся. Ладно… Сели ужинать – темно, а палатку еще не ставили, костра нет. «Беги, – говорю, – поищи кизяков, а я палатку растяну». – «Тебе надо – беги, а я себе и так сготовлю». «Ну, – думаю, – хрен с тобой, куркуль…» Сижу, грызу сухари. А он чего-то нашел, запалил костер и так небрежно – швырь туда банку с болгарскими голубцами… «Ну, – думаю, – гола утка, чтоб я с тобой еще поехал!..» А он сидит боком к огню и чего-то из пальца тянет, занозу, что ли. А она не тянется. Тянул, тянул и– рраз! Ни костра, ни Козлевича, ни голубцов – банка взорвалась!..
   Вместе со всеми от души хохочет и Козлевич, круглое щекастое лицо его округляется еще больше.
   Карауш действует на всех как катализатор. Наперебой начинают вспоминать, кто, где, с кем летал, когда блудил по вине штурманов, какие у кого были командиры, инструкторы, курсанты. По тому, с какой горячностью ведутся рассказы, с каким интересом выслушиваются, нетрудно догадаться, что у каждого с этими историями связаны молодость, годы, вся жизнь. Брошен бильярд, оставлены шахматы и домино, все сходятся в тесную толпу, один перебивает другого, и кто тут разберет, где правда, где вымысел?
   Течение беседы каким-то замысловатым путем начинает касаться вначале бывшего, а затем теперешнего начальства. И уж тут, как нигде в другом месте, высказываются верные характеристики, тонкие суждения, точно подмеченные побудительные причины поведения руководящей публики. Торжествует правда ради смеха.
 
   Лютрова вызвал приехавший на базу ДС, так в КБ звали одного из заместителей Главного – Даниила Сильверстовича Немцова.
   Немцов был в кабинете Добротворского. Савелий Петрович учтиво примостился рядом и внимательно слушал. Когда Лютров показался в дверях, Немцов приглашающим жестом указал на свободный ряд стульев у накрытого зеленый сукном стола.
   В отличие от других заместителей Главного, которые занимались или проблемами прочности конструкций, или автоматикой, или различными самолетными системами, Немцов был «чистым самолетчиком», его подопечные занимались аэродинамикой самолетов, определяли обводы, внешний вид машин. Однако должность обязывала заниматься целиком теми машинами, на которые каждый из заместителей назначался ведущим конструктором. Для Немцова такой машиной был С-44.
   Высокий, очень худой, он носил бороду а-ля Курчатов, казавшуюся приклеенной плохим гримером. Немцов долго разговаривал с генералом вполголоса, а потому Лютров решил, что ждут кого-то еще, прежде чем объяснить ему причину вызова. Это подтверждалось и сидящими в позе ожидающих двумя ведущими инженерами из бригады тяжелых машин.
   У того, что помоложе, в хорошо отутюженном костюме бутылочного цвета, было нарочито серьезное выражение лица, обращенного в сторону Немцова. Дешевое старание быть замеченным в этом своем виде было прямо пропорционально его профессиональной бездарности, чего не угадаешь по внешней респектабельности.
   Вторым был Иосаф Углин, рядом с коллегой он смахивал на поистрепавшегося отца большого семейства. Лицо выглядело мятым и каким-то пришибленным, будто он раз и навсегда осознал, что непригоден ни для чего на свете. Чего стоила одна манера курить в присутствии начальства – он держал сигарету в кулаке и после каждой затяжки прятал ее под стол. А бесцветные волокнистые глаза за сползающими очками?.. Казалось, можно было безошибочно оценить достоинство двух инженеров по внешним приметам. И только летчики знали настоящую цену этому неказистому, близорукому человеку. Занимаясь «семеркой», он с легкостью фокусника держал в памяти данные о едва ли не всех полетах: когда, сколько и в каком из восемнадцати баков было залито топлива, какая при этом была центровка, какое полетное задание, что показали самописцы, сколько времени длился полет, какая в тот день была погода… Его профессиональная добросовестность выглядела юродством для тех, кто знал свои обязанности «от» и «до». В стужу, в дождь, в жару он был у самолета столько, сколько сам считал необходимым. Если для каких-то нужд на стоянку вызывались специалисты, Углин пребывал там до конца работ, сколько бы они ни длились. Все, что мог, он делал сам, и потому его спецодежда была самой истрепанной, замызганной и никак не свидетельствовала о его принадлежности к инженерной элите аэродрома. Истинный знаток дела, он до немыслимых подробностей знал новейшую историю самолетостроения, от первого полета «за звук» – когда, где, кто летал, тип самолета, марка двигателя, продолжительность пребывания в воздухе и «за звуком» – и до того, над чем работают сегодня все мало-мальски известные авиационные фирмы мира. Ему не стоило особого труда с ходу перечислить летные характеристики не только всех отечественных, но и зарубежных самолетов, для него не было секретов в практике летных испытаний, а взаимодействие новейших самолетных систем запросто укладывалось в его большую голову.