Сведения о новых самолетах, двигателях, скоростях, о создании школы летчиков-испытателей – все это настойчиво будоражило воображение как предчувствие высокого возрождения, грядущего золотого века авиации. Где-то в опытных КБ клокотало настоящее дело, оно манило, работа в училище казалась рутиной, задворками авиации. Сил было много, много молодости, свободы, избытка любви к небу.
   На имя начальника училища посыпались рапорты с просьбой об отчислении в школу летчиков-испытателей. Но слезные бумаги возвращались с неизменным «отказать». Когда Лютров решил, что исчерпаны все возможности, в училище пришел приказ откомандировать в школу одного человека из числа наиболее способных инструкторов. Дружно написав еще по одному рапорту, инструкторы стали ждать, на кого выпадет жребий.
   Это был третий курсант в то утро. Лютров принимал экзамены по технике пилотирования. Задание состояло из обычного комплекса фигур высшего пилотажа: переворот, «петля Нестерова», иммельман и переход в горизонтальный полет.
   В верхней точке полупетли при завершении иммельмана курсант потерял скорость, но заученно отдал ручку от себя, ожидая перехода в горизонтальные полет. Не тут-то было. Машина заваливается через нос и, вращаясь, начинает падать.
   Перевернутый штопор. Ничего необычного. Это была классическая ошибка не очень способных курсантов.
   Лютров напомнил:
   – Перевернутый штопор. Выводи.
   Однако управление оставалось неподвижным. Машина падала, а курсант не отзывался. Забыл, что следует делать?
   – Перевернутый штопор, – повторяет Лютров, – нужно убрать газ, ручку на себя, дай левую ногу…
   Но ручка перед Лютровым, синхронно связанная с той, что в кабине курсанта, остается неподвижной. Странно неподвижен и затылок человека в передней кабине, словно все происходящее никак к нему не относится.
   Больше ждать было нельзя. Лютров взял управление. Левой ногой надавил на легко поддавшуюся педаль, потянул на себя ручку, но она и не думала перемещаться. Рули? Трансмиссия управления? Что бы там ни было, а земля приближалась, через несколько секунд будет поздно.
   – Прыгай! – приказывает он курсанту, с силой надавливая на кнопку СПУ, и, не слыша ответа, чувствует, как сознание охватывает обидное отчаяние, как противно слабеют мышцы. А затылок курсанта по-прежнему невозмутим, словно в задней кабине у него не инструктор, а господь бог… Значит, все? Да, все. Оглохший курсант не думает выбираться из самолета. Оставить его и выпрыгнуть одному? Нет, он не настолько влюблен в себя, чтобы с завтрашнего дня и потом долгую жизнь, как вторую тень, носить за собой смерть этого мальчишки, которому вздумалось умирать вот так, головой вниз.
   Левая педаль!
   Ручку на себя! На себя! Сильнее! Еще! И не стало мыслей. Были руки, было лихое, почти веселое желание испытать себя в последние секунды.
   На мгновение ему показалось, что голова курсанта шевельнулась. Собрался прыгать, дружок? Поздно, милый, посмотри вниз, и ты увидишь, как дрожат листочки.
   Ручка согнулась? Подалась?
   Спарка[1] лениво прекращает вращение, машина управляема! Лютров дает газ, набирает скорость и от самой земли, когда всем на аэродроме показалось, что они услышали глухой удар упавшей машины, начинает крутой подъем кверху.
   Чувствуя прилив торжества над смертью, устыдившейся тупой бессмысленности жертвы, он делает сложную серию фигур, громко называя каждую из них нерадивому курсанту.
   – Понял, как надо летать? – озорно спрашивает Лютров.
   Понял, как славно жить, как надо бороться и какова на вкус победа?
   Но курсант молчал, поглядывая то направо, то налево сквозь стекла кабины. «Что-то неладное с парнем», – решил Лютров.
   Он вывел самолет из зоны полетов, стал снижаться.
   – Выпускай шасси, – четко сказал Лютров.
   Из его кабины этого сделать нельзя, управление выпуском не дублировано и находится в передней кабине. Курсант по-прежнему бездействует. Лютров принимается за испытанный способ: он раскачивает спарку так, чтобы ручка сдвоенного управления ударяла по коленям курсанта, авось догадается обернуться к инструктору. Догадался. Лютров показывает на пальцах: выпускай шасси! Кивнул, хоть и не очень уверенно, но на табло загорается очко: «Шасси выпущено». Боже, какое наслаждение сажать послушную машину!
   На земле выясняется, что неплотно привязавшийся к сиденью курсант, зависнув в перевернутом положении, высвободил уложенный под ним в чаше сиденья парашют. Тугая сумка подалась вперед по полету, попала в пространство между сиденьем и ручкой управления, ограничив ее перемещение как раз на себя. Но одна беда не приходит: опрокинувшись, парень не заметил, что выдернул вилку шлемофона. Растерявшись, он и не пытался выяснить, почему не слышно инструктора. Непонятное поведение самолета, падение, штопор, молчание Лютрова – этого было более чем достаточно, чтобы в голове парня все смешалось, он забыл даже, что у него есть парашют.
   Не на шутку тяготясь содеянным, незадачливый курсант и вообразить не мог, что сослужил добрую службу своему инструктору. Отпуская Лютрова в школу летчиков-испытателей, начальник училища был уверен в точном выполнении основного требования запроса, где говорилось о направлении в школу «наиболее способного, смелого и находчивого офицера из числа летчиков-инструкторов».
 
   Вот уж чего он не мог предвидеть, так эту встречу!
   Иногда жизнь пробавляется маленькими чудесами, Лютров знал это, но его она не баловала. А тут поди ж ты! Ни один человек из его прошлого не удивил бы его больше, появись он в этом аэропорту, чем его бывший курсант, которого он так и не сделал летчиком.
   Городок стоял на взгорье. С одной стороны к нему подступали бескрайние луга, с другой – леса, все более редея к новым окраинам. С тех пор как в Перекатах, где не было железной дороги, соорудили аэропорт, город стал шириться, и страдал от этого лес. От последних деревьев до новых жилых массивов простиралось большое пыльное пространство, выглядевшее неприветливо, захламленно, как и везде, где вековой покров земли взрывается ножами бульдозеров. А заживает потревоженная земля медленно, много медленнее, чем этого хотелось бы человеку.
   Лютров отчего-то был уверен, что Колчанов живет где-нибудь в этих новых пятиэтажных домах, стоящих наискосок к новой, но уже разбитой, с отслоившейся скорлупой асфальта улице. Но черная «Волга», присланная за ним в гостиницу, пронеслась мимо новых зданий, затем резко сбавила скорость и принялась петлять по старинным мощеным улицам, мимо церковных оград, одноэтажных домов, большинство которых наивно красовались обложенной по фасадам синей, зеленой и всячески пестрой облицовочной плиткой. И столько грустного, незнакомо-давнишнего было в этом старании ушедших людей принарядить свое жилье, что становилось совестно перед ними за тех ныне живущих, кто мог позволить себе посмеяться над их пониманием красоты.
   Черная «Волга» остановилась у одноэтажного домика, очень похожего на те облицованные, но из силикатного кирпича, с несложным декоративный вкраплением красного по углам. За высоким зеленым забором негромко, каким-то жирным голосом залаяла собака, выскочившая на улицу, как только раскрылась калитка, прежде чем показался хозяин в белой рубахе и при галстуке. Ткнувшись к ногам Лютрова, собака смолкла и убежала во двор.
   – Милости просим! – откинул руку Колчанов, ожидая, когда Лютров пройдет, чтобы закрыть калитку. – Спасибо, Витя, – сказал он шоферу, – завтра к четырем.
   – Да, да, – отозвался шофер и стал разворачивать машину.
   – Вот здесь я живу, здесь обитаю, – говорил хозяин, придерживая Лютрова за талию и легонько подталкивая к крыльцу, куда вела тропинка из аккуратно уложенных квадратных плиток бетона.
   Они прошли большую прихожую, где стоял старый диван и пахло собакой. Шагнув вперед, Колчанов предупредительно открыл пухлую, как стеганое одеяло, дверь, обитую дерматином.
   – Марья Васильевна, принимай гостей! – удальски крикнул он уже в комнате и, когда Лютров шагнул за порог и остановился, снова положил руку ему на талию. У стола стояла молодая женщина с чистым, привлекательным лицом, таким девичьи чистым, что казалось оно немного несообразно в сочетании с крупной фигурой, большой грудью и темным глухим платьем. Повернувшись к Лютрову, она машинально продолжала разглаживать расстеленную на столе белую накрахмаленную скатерть, всю в прямоугольных складках.
   – Здравствуйте, – сказала она и вдруг густо покраснела.
   – Здравствуйте, – ответил Лютров, чувствуя прилив оглупляющего смущения. – Вот… Так неожиданно… Наделал вам хлопот… Вы уж извините.
   – Ну что вы! Петя так ждал вас… И мне приятно. Присаживайтесь. И куртку снимайте, в доме тепло, хоть мы и не топим давно. В этом году теплынь небывалая, май, а жара. Мои мальчишки в озера купаться бегают… Да садитесь же!
   – Да, да. Спасибо, я сейчас.
   На куртке у Лютрова, как на грех, застрял замок застежки-«молнии». Так и не справившись с ним и оттого смутившись еще более, он неуклюже потоптался возле стола и наконец решительно присел на пододвинутый ему стул – крепкий, дубовый, с красной обивкой.
   – – Вот это и есть, Маша, тот командир корабля, – заговорил Колчанов и, кажется, больше для Лютрова, чем для жены, – мой бывший инструктор, старший лейтенант Лютров, а теперь уж и не знаю, в каком звании… Курсанты его как девушку любили. Хоть он сам, помнится, монахом жил… Вот она, какая встреча, а!.. Мне в ту пору было девятнадцать, а ему… двадцать три?..
   Улыбнувшись последним словам мужа, Марья Васильевна принялась хлопотать у стола, потом поспешила на кухню, а хозяин полез опустошать холодильник, стоявший почему-то в комнате на самом видном месте, как и телевизор. Осмотревшись, Лютров приметил за остекленной дверью в смежное помещение как бы две копии одного и того же лица. Копии дружно улыбнулись, встретившись взглядом с гостем, и столь же дружно скрылись.
   – Никак, близнецы? – сказал Лютров.
   – Двойняшки, – подтвердил Колчанов. – Веришь, сам путаю, кто Мишка, кто Вадим. Одна жена и разбирается. Спрошу, как угадываешь, а она говорит: «Мои, рожал бы сам, различал бы». Машка! Вадим! Идите сюда. Да не бойтесь! Ну…
   – Близнецы вышли, не без интереса подошли к гостю, пряча за сжатыми губами нехватку передних зубов, ладные, крепенькие, оба лицами в мать.
   – Признавайтесь, кто из вас кто? – Лютров протянул руку и привлек ребятишек ближе к себе.
   – Он – Мишка, а я – Вадим… А вы летчик, дядя?
   – Летчик. Похож?
   – Ага.
   – А ты кем будешь? Летчиком?
   – Ага.
   – Сразу видно, своих нет, – сказала Марья Васильевна, водружая на стол стопку маленьких тарелок.
   – Как вы угадали?
   – И жены, наверно, нет, – продолжала она, не глядя на Лютрова.
   – Она у меня сквозь землю видит, – с шутливой опаской сказал Колчанов.
   Лицо женщины вдруг стало чуть надменно, всего на мгновение, пока она глядела на мужа. Разложив красивые, с золотым обрезом тарелки, она вернулась на кухню.
   Пока Лютров беседовал с ребятами, хозяин извлек из холодильника бутылку водки, нарезанный широкими ломтями балык («сам наработал!»), черную икру в раскрытой банке, соленые грибы.
   – Маша, скоро ты там? А то рефлекс зафыркал, пора внутрь принимать.
   Легким движением бросив передник на спинку стула, из соседней комнаты вышла Марья Васильевна. Взглянув на нее, муж на секунду застыл с запотевшей бутылкой «Столичной» в руке: жена переоделась. Теперь на ней было плотно облегающее вязаное платье фисташкового цвета с белой отделкой. Лютрову показалось, что она не только переоделась, но и преобразилась. И, присев слева от Лютрова, как бы говорила: вот какая я, если тебе интересно, а сама себе я не в диковинку.
   После первой рюмки, как бы завершающей веселую суету начальной стадии встречи, Колчанов спросил тоном человека, знающего, о чем теперь следует говорить:
   – У Туполева работаешь?
   – Нет. У Соколова.
   – Тоже фирма! Испытателем?
   – Да.
   – Сами пошли или послали? – спросила Марья Васильевна.
   – Туда, Маша, не посылают. Это дело на любителя. Ну и платят, конечно, хорошо, а? Задарма-то никому неинтересно гробиться?
   – Ну, если гробиться, не все ли равно, за какую цену, – сказал Лютров.
   – Все ж таки… Не за портрет в газете!
   – Каждый находит работу по душе.
   – При хороших деньгах всякая работа по душе, – сказал Колчанов, умело насаживая на вилку скользкий гриб. – Зачем жить и мучиться, если можно жить и не мучиться, как один мужик говорит. А у вас как: сел в машину и гадай, куда прилетишь, на тот или на этот свет. Воздух, Мол, принял, земля примет, весь вопрос: как примет? Земля-то. До полосы не всегда дотянешь.
   – В свое дело нужно верить.
   – Это конечно. Ну, дав вам бог, чтобы все было хорошо!
 
   Слегка опьянев, Колчанов принялся говорить о службе. Лютров едва слушал его сетования, более охотно вглядываясь в Марью Васильевну, занятую сыновьями, усаженными за стол на противоположной от Лютрова стороне. Мальчишки, в свою очередь, почти не слушали мать, торопливо глотали пельмени и во все глаза глядели на широкоплечего и высокого дядю, которому что-то говорил их отец, прихлопывая ладонью рядом с тарелкой гостя. Сложив руки под грудью, Марья Васильевна спокойно наблюдала интерес сыновей к Лютрову. Иногда, словно заражаясь их немым вниманием, переводила взгляд на Лютрова, и всякий раз ему казалось, что она делает это походя, без тени заинтересованности, взгляд ее скользил, не задерживаясь на его лице.
   Они с Колчановым уже допивали бутылку, а Марья Васильевна больше не дотронулась к едва пригубленной в самом начале застолья рюмке.
   – И не уговаривай, – сказал Колчанов, разливая остатки. – Не пьет. У нее дед старовером был. Его внучка. У них в Сафонове одни староверы жили, к ним, говорят, пьяных-то и в деревню не пускали.
   Колчанов засмеялся смехом человека, внешне подтрунивающего над таким положением вещей, однако не скрывающего, что выбрал жену из лучшего человеческого материала, как выбирал, наверно, холодильник «Днепр», приемник «Фестиваль», телевизор, черепицу на крышу дома, узорчатый линолеум на кухню, прочную полированную мебель и все, что находилось в пределах зеленого забора, – разношерстное, однако ноское и дающее максимум того, что можно ждать от вещей.
   – Вот ты спросил, чего я не летаю? – пьяно растягивая слова, сказал Колчанов. – Думаешь, меня по болезни списали? – Он посмотрел на сыновей, принял мину строгого отца и приказал: – Марш спать! Мать, гони, посидели, и будет.
   Он допил свою рюмку и продолжал:
   – Я в училище как попал? Сдуру. Развели агитацию в военкомате, ну я и пошел. Одно слово – летчик! А чего мне слово? Чего в нем, в слове-то? Ты летишь, а никто и не знает, кто летит и куда летит. Вот ежели гробанешься, может, и узнают. Вот тебя во всем городе один я узнал, а не дотянули бы – все узнали, Помнишь Котлярова? Красавец парень! А после аварии? На ЛА-9? Нет, думаю, это дело не по мне.
   – Будет тебе, – спокойно сказала Марья Васильевна.
   Она смотрела на вспотевшего мужа отчужденно, ее сжатые губы выражали брезгливое пренебрежение.
   – Ты бы Алексею Сергеевичу охоту устроил на зорьке… Вы же охотник?
   – Опять угадали. А что, есть куда сходить?
   – Заметано, – послушно отозвался муж. – Мне завтра нельзя, на работу к четырем, а тебя шофер подбросит на луга, к Сафоновским озерам. И собаку возьми. Па-аршивая собака, но из воды подаст, только потому и держу. Ружья?.. Сейчас.
   Он встал и нетвердо вышел в соседнюю комнату.
   – Откуда вы? – просто спросила женщина.
   – Живу в Энске, работаю в пригороде… Правда, сейчас мы летаем не со своего аэродрома. – Лютров вдруг замолчал, по лицу женщины тенью скользнуло выражение сожаления, словно он говорил совсем не о том, о чем она спрашивала.
   Не дослушав, она вышла на кухню. Вернулся Колчанов. В руках у него было ружье и патронташ, набитый красными патронами.
   – Вот. «Зауэр». Бой что надо. Плащ и сапоги в прихожей.
   Марья Васильевна внесла большую кастрюлю с пельменями. Первую тарелку она подала Лютрову, не взглянув на него, потом мужу.
   Колчанов наклонился над горкой пельменей, окунув лицо в густой пахучий пар.
   – Как тут вторую не откупорить, а? Маш?
   Марьи Васильевна покосилась на Лютрова, спокойно ожидая, что скажет он. Лютров отрицательно покачал головой.
   – Тебе больше нельзя, – холодно сказала она.
   – Маша, такой гость!
   – Тебе когда вставать? Будешь свободный – пей.
   – Во, понял? И все.
   – Жена права, Петр Саввич. И мне хватит, завтра начальство мое прилетит, неудобно.
   – Молчу! Дело есть дело.
   Если бы Колчанов был трезв, говорить было бы некому и не о чем. Лютров слушал одни и те же разглагольствования о «плохом постанове дела», об отсутствии необходимой наземной техники для обслуживания самолетов, о том, что в Перекатах не хотят жить летчики, а стюардессы развратили местных барышень короткими юбками («У нас такое ни в жизнь не обозначилось бы, а тут – форма!»); что механики ничего не смыслят в своем деле и задарма получают деньги.
   Лютров хорошо знал весьма распространенную категорию людей, которые видят огрехи везде, начиная от постановлений месткома и кончая модой на длину юбок, что не мешает им извлекать пользу из каждой буквы закона. А то, что Колчанов принадлежал именно в этой малопочтенной категории, Лютров не сомневался. В душе Колчанову было наплевать на хорошие и плохие «постановы дела», главная его забота – доказать свою непричастность к тому, что некогда может быть поставлено ему в вину.
   – Будет, – остановила его жена, – совсем заговорил человека, а и ему отдохнуть нужно, десятый час!
   – Это верно. Ты ему постели.
   – Не твоя забота. Ступай ложись, – сказала она и направилась в соседнюю комнату.
   Колчанов послушно поплелся за ней.
   Через десять минут Марья Васильевна вернулась. В руках она держала большую подушку со свежей, только что надетой наволочкой, простыни были зажаты под мышкой.
   Я вам здесь постелю, это у нас самая большая лежанка, – улыбнулась она, подходя к большой тахте у окна.
   Не давая себе отчета, зачем он это делает, Лютров поглядел на приоткрытую дверь спальня хозяев.
   – Спит уже, – ответила она на его взгляд, – он как сурок: чуть выпьет или поест поплотнее – и разомлеет… Головой слаб.
   – Я начинаю верить, что вы и в самом деле угадываете мысли, – сказал Лютров.
   Минуту она невозмутимо взбивала подушку.
   – Разглядеть человека много ума не надо. А такой, как мой Петя, сам себя кажет: пригласил в гости, чтоб потешиться, вот-де какие у меня приятели, и сам же охаял вашу профессию, потому как не осилил… Чего в нем невидного? Ест, болтает одному себе в лад, и весь тут. Вот вы летаете, давно, поди, если мужа еще обучали, значит, дело по плечу вам, так в это видно… Человек вы не суетливый, глядите спокойно, весь для людей, тихий, вроде бы сторонний. Значит, сильный. Не кулаками, душой. А уж коли человек сильный не в начальниках ходит, значит, делом мастит да совестлив: ему людьми-то понукать стыдно, совесть не велит… Моему только дай власть, он всякому укажет, со всякого взыщет, всякого служить заставит, потому как совесть для него китайская книга: хоть год гляди, ничего не выкажет… А такие, как вы, совесть-то хранят свято, неприкосновенно, как намогильную плиту материну.
   – Люди скрытны, Мария Васильевна, иногда их принимают за тех, кем они хотят выглядеть.
   – Верно, иной и вырядится в человека, а приглядись, дурак и скажется…
   Лютров слушал женщину, как, наверно, в давние времена слушали пророчиц: от нее исходила покоряющая уверенность в своем всепонимании. Она говорила, как стелила постель, – споро, без лишних движений, нисколько не сомневаясь, что брошенная простыня ляжет так, как то должно быть.
   – Прислала к нам молодого врача из Москвы. Давно это было. Высокий, волосы на лоб зачесаны, бородка стриженная, а самому лет тридцать. Стали бабы говорить: чудак, мол, а дельный, лечит знающе, заботливо. Что ж, думаю, чудного-то в нем, коли врач знающий? Борода на мужике не велика чудинка. Оказывается, висит у него на дверях записка, что входите, мол, все, кому до меня нужда, а попусту только белым синьорам можно. Что это, думаю, за белые синьоры? Санитарки, что ли?.. Шла как-то мимо, дай, думаю, зайду. Он у нас через два дома жил, у бабки Саши. Комната у него с отдельным «ходом, а на дверях, и верно, записка под стеклышком: «Входите, если нужна помощь врача, начался пожар, наводнение или вы белла синьора». Вот оно что… Вхожу. Сидит за столом в сорочке, не оборачивается, говорит: «Минутку». Стою. Долго писал, потом повернулся, поправил очки вот эдак, – она растопырила пальцы, как пианист на октаву, – и говорит: «Слушаю?» Разглядела я его получше и отвечаю: «Записку-то с дверей снимите». – «Это почему?» – «Пожар случится, выскочите. Наводнений у нас не бывает, а красивые женщины по объявлению не придут». – «Однако вы пришли». – «На дурака пришла поглядеть». Сказала, с тем и ушла.
   – А вы злая.
   – Не велико зло одернуть человека, коли тот выставляется.
   – И снял записку?
   – Дураки-то, они упрямые… Бабкина дочь приехала, она и сняла, да и его, голубчика, заодно прибрала к рукам, хоть и старше годами. Теперь в Энске живут, сошлись. Он, сказывают, с женой развелся, ее предпочел, несмотря что у нее Валера, дочь взрослая… Отец-то ее совсем молодым помер, болел сильно… Хотя и шальная баба была, но и красавица, это уж чего там… Родить родила, а растить бабке Саше пришлось. Мать-то свою Валера не во всякий праздник видела. Появится в Перекатах на неделю, да и умахнет на год. Все в какие-то экспедиции ездила. Теперь муж ездит… Отчим в экспедицию, а Валера к матери погостить… Да в этот раз что-то не путем сорвалась. С работой рассчиталась, в тот же день билет взяла на самолет, ей муж мой доставал, со скидкой. А завтра, гляди, и умахнет… Девушка она хорошая, уважительная, да путных людей не знала. Маленькой была – обижали кому не лень, выросла, тоже тунеядцы какие-то вокруг вьются. В Энске-то, может, и замуж выйдет за хорошего человека или учиться пойдет… Да только отчим вот, говорят, против, чтобы она у их жила. Я-де своих детей бросил не для того, чтобы чужих кормить. Да и то, правду сказать…
   Стоя у открытой форточки с сигаретой, Лютров слушал ее негромкий голос, следил за снующими над столом руками женщины, прибирающей посуду, и все больше проникался неприятием духа этого дома, его устоявшейся тишины, красных дорожек на хорошо выкрашенном полу, делающих неслышными шаги хозяйки; безропотного признания Колчановым превосходства жены, его собачьего послушания, а главное, того смысла сожительства этих разных людей, которое принижало их человеческую значимость. Что связывает их? Какие общие жизненные задачи они подрядились выполнить, несмотря на презрение женщины к мужчине? Причем она даже не пытается это скрыть не только от него, но и от посторонних, а он понимает, не может не понимать, а значит, принимает такие условия, и это не приводит ни к разрыву, ни к другим осложнениям, а напротив, не мешает им жить, растить сыновей и считать себя вправе корить образ жизни других.
   Он едва сдерживался, чтобы не спросить, как это она со своим умом, проницательностью, своей. недюжинной внешностью, наконец, выбрала в спутники себе человека явно не по плечу?
   – Вы давно замужем за Петром Саввичем?
   – Мужа моего мне дедушка присоветовал, – сказала она, словно не слыхала вопроса, и едва не рассмеялась, приметив на лице гостя смущенную растерянность. – Вам ведь не то интересно, сколько я прожила с Петром Саввичем, детишки-то вон они, а что я в нем нашла… Дед у меня, как бабка Саша для Валерии, одним родным человеком и был. Отец на войне убит, мать померла, а дедушка жил и жил и все книжки читал – старые, в кожаных переплетах, иных не признавал. Прочтет что ни то поучительное, меня зовет: «Слушай, внученька, набирайся ума. Ум что казна, по денежке собирается. Хорошие мысли не блохи, сами не набегут… Книга писана человеком крайнего ума. Вещие, – говорит, – слова, про нынешнее время сказано, а потому должен я увидеть, какой такой человек приданым твоим распоряжаться станет».
   Последние слова хозяйка проговорила со спокойной уверенностью и после некоторого молчания – стоит, нет ли? – уточнила, что за ними разумелось:
   – Мужниного тут немного, дом на дедушкины деньги ставлен… И уж совсем от болезней захирел, едва ходил, а все свое, все обо мне. «Какой парень глянется, ты, – говорит, – его ко мне, поглядеть». – «Ну тебя, – говорю, – дедушка». – «Да не бойся, внученька, неволить не буду, решать тебе, потому как равенство, а поглядеть приведи, может, и мое слово нелишне будет».
   Лютров улыбнулся, ожидая, что и хозяйка усмехнется вздорным на его взгляд словам деда, но лицо ее оставалось неизменно спокойным, как и скупые, небрежно ловкие прикосновения пальцев к убираемой со стола посуде.
   – Когда аэропорт строили, народу понаехало много. Из деревень, да и совсем не наших. Клуб на стройке открыли, танцы, почитай, каждый день… И я раз увязалась за девчатами. А как пришла да поглядела на приезжих женщин – груди вздернуты как повыше, повидней, бери, мол, кто смелый, твое. Губы крашены, ресницы крашены, в туалете курят, юбки в обтяжку… Испугалась я, вспомнила дедушкино чтение, да и бежать оттуда. Девчата меня за руку, погоди, ошалела, что ль, вместе пойдем… А рядом парень стоял в форменном пиджаке, «Я тоже в город, – говорит, – так что могу проводить, если не возражаете». Поглядела, парень не особо крепкий, если что – уберегусь, да и в форме. Так и познакомились. С полгода ходил к нам. «Как, – говорю, – дедушка, приглянулся Петя?» – «А ничего, ничего… Головой не шибко силен, но гнезда не разорит. Коли не жаль девичества, выходи, будешь сыта и обогрета».