Лютров хохотал так, как давно с ним не случалось, и никак не мог остановиться: в воображении рисовалась толстая тетка с усами, а напротив – плутоватый шофер, старательно записывающий наиболее удачные пассажи. Все еще смеясь, он расплатился, пожелал общительному шоферу счастливого Нового года и вышел у вокзала.
   И стало ему удивительно хорошо от людской суеты вокруг, от мерного шума, от нестихающей метели, которой он с удовольствием подставлял разгоряченное лицо, и все равно, с кем встречать Новый год, куда ехать. Все люди в городе казались ему близкими, своими. В такси, в автобусах, троллейбусах ему виделись только красивые веселые лица, а поспешность, с какой двигались машины и люди, исходила, казалось, из радостной заботы управиться с праздничными приготовлениями, потому что праздник уже звенел в душах, разлился в воздухе, оттеснив «на потом» все надоевшие хлопоты скучных будней.
   Нет, все-таки здорово придумал Извольский – встретить Новый год на даче!.. И вообще, все праздничные действа нужно вершить фантазией выдумщиков, озорников, веселых, душевно благополучных людей!.. Наверное, все приглашенные – такие же, как и сам Витюлька. Или как шофер такси. А все женские лица, какие ему предстояло увидеть в Радищеве, должно быть, похожи на лицо той девушки, что шла с подругами и, блестя глазами, с мокрой челкой из-под пушистого платка, поздравила его с Новым годом.
   Чтобы ему не блудить в поисках дачи, на которой он никогда не был, Извольский назначил ему встретиться с Томкой на вокзальной площади, у пригородных касс, а сам укатил с утра в Радищеве, прихватив с собой все необходимое.
   – Высматривай Томку у выхода из касс… Ее лишь слепой не заметит: пальто красное, а на голове что-то вроде туркменской папахи.
   Со времени возвращения из Крыма Лютров не встречался с ней, и теперь, прохаживаясь в стороне от нескончаемой людской круговерти, старался получше вспомнить лицо Томки, но отчего-то на память приходила только ее улыбка. Улыбалась она одной верхней губой, это была какая-то одной ей присущая манера размыкать сочный разрез рта, выражая веселость: приподнимаясь, пухлая верхняя губа натягивалась, образовывая тонкую складку, и чем веселее Томка улыбалась, тем сильнее обнажался неправильно выросший зуб, невольно заставлявший думать, что он мешает ей.
   Но Лютров напрасно так старательно припоминал ее, она первой заметила его и еще издали помахала рукой в черной варежке.
   Но он не успел убедиться, она ли это и ему ли машет рукой рослая девушка в красном пальто и мохнатой шапке, потому что рядом с собой услыхал чей-то испуганный возглас:
   – Ой!..
   Лютров повернулся. Слева от него, прижав подбородок к воротнику и глядя чуть исподлобья, стояла девушка в белой шубке и черном платке – высокая, бледная, с продолговатым иконописным лицом, несущим неправдоподобно большие, бесцеремонно распахнутые глаза… В руках она держала сумочку, сетку, наполненную свертками.
   В душе Лютрова смолкло все. Онемевший город ничего не мог подсказать ему, а он боялся верить, что видит Валерию, а того больше – что может обмануться.
   Волнение достигло того состояния напряжения, какое бывает в испытательном полете, когда опасность еще не осмыслена, а ты уже охвачен нетерпеливой готовностью к действию, равно как и к тому, что уже поздно. Секунды становятся набатно гулкими, нагнетая и нагнетая непоправимое к тому последнему мгновению, когда уже ничего нельзя будет изменить.
   Вот оно, ее лицо. Оно выглядит отстраненным от всего окружающего, словно вокруг и нет ничего. Протянув ему руку, она чуть сощурила глаза, ободряюще улыбнулась: «Ну, что же вы?»
   Алексей Лютров испугал ее не тем, что явился вдруг на глаза, отделившись из тьмы людей огромного города, а тем, какое странное и страшное сделалось у него лицо, когда он повернулся к ней, увидел ее.
   – Валерия! – сказал Лютров, выражая этим словом все, что чувствовал: ведь я мог умереть, исчезнуть, не прийти сюда и не встретить тебя!..
   Этот страх передался и ей, и она тоже испугалась, не умея понять почему.
   – Алеша!.. Не забыли меня?
   – Вы… так и не позвонили мне из автомата. Почему не позвонили, Валерия?.. Вас ждут, наверно?
   – Меня нет. А вас – да, – указала она поворотом головы на стоявшую рядом Томку.
   – Меня? Ах, да! Познакомьтесь, это невеста моего друга, – при слове «невеста» Томка недоуменно посмотрела на Лютрова и не менее удивленно на Валерию. – Мы тут собрались Новый год отпраздновать. На даче. Хотите с нами?
   – Ой, что вы!.. Мне нельзя, у меня мама…
   – Отпроситесь.
   – Нет, нет. Леша, что вы, мне никак нельзя.
   – Я ведь без вас теперь не поеду…
   – Ну, что вы!.. Как же так? – Валерия мельком посмотрела на Томку.
   Та отрицательно покачала головой, скорее Лютрова догадавшись, что означает этот взгляд.
   – Ничего, мой друг не обидится. Тома ему объяснит… Вы домой?
   – Ага. С работы рано уехала, к подружке забегала, да вот в магазин.
   – Поедемте, – сказала Томка, сострадая Лютрову и глядя на Валерию каким-то свойским женским взглядом.
   – Ну, честное слово, не могу я! – блеснув глазами, Валерия умоляюще посмотрела на Лютрова.
   – Да, конечно, – согласился Лютров, пытаясь затушевать свою растерянность, с какой он не мог справиться и которая, как ему казалось, выдавала всю неловкость его сложения.
   В наступившем молчании взгляд Валерии, выражавший только что немыслимость для нее этой поездки, стал менее решительным, она как будто сожалела, просила понять ее и вдруг сказала:
   – Разве… действительно уговорить маму?.. Поехали!
   Дальше все для Лютрова было путано и тревожно, и от неизвестности, сможет ли она уйти из дому, и от тайной радости, что встреча и ее обрадовала, если она все-таки решилась… Из всего этого выходило, что хорошо жить на свете, так хорошо, что хотелось каждому встречному пожелать счастливого Нового года, подобно девушке у остановки такси.
   – Леша, кто это? – спросила Томка, пока они ждали Валерию у ее дома на Каменной набережной.
   – Я с ней весной познакомился, понимаешь?..
   – Понимаю, это я понимаю.
   От подъезда отделилась быстрая фигурка Валерии.
   – Не волнуйся, – сказала Томка, заметив ее, – отпустили!..
   Но Лютров боялся верить. И только когда подбежавшая Валерия дернула за ручку дверцу автомобиля и весело спросила: «Не опоздаем?» – Лютров до конца уверился, что наступает самый радостный Новый год на земле.
   По пути к перрону заметно взволнованная Томка болтала за троих, игриво переводя взгляд с его на ее лицо, до розовых десен обнажая улыбкой плотные мелкие зубы с выступающим верхним клыком.
   Весь путь до Радищева, равно скованный и возбужденный, Лютров изо всех сил старался занять ее нескончаемыми вопросами о пустяках, нащупать нить общности, понять, о чем следует говорить с ней, как вести себя.
   Валерия же, чувствуя себя непривычно в этой его радости, тоже старалась быть участливой, внимательной к нему, угадывая все с ним происходящее, старалась не ставить его в неловкое положение и поскорее приноровиться к тону той, весенней встречи. Но ни она, ни он не могли пробиться сквозь волнение к той свободе, легкости и независимости. Она не знала, что и как произойдет там, куда они едут, но была совершенно уверена, что все будет непросто, и эта уверенность не давала справиться с волнением. В его голосе, в ожидающей чего-то улыбке, в отдельном от слов смысле пристального взгляда Лютрова она угадала уже, что нужна ему так, как ничто и никогда в жизни. И оттого Валерию томило опасение, что в ней вдруг выкажется что-то такое, что обманет его, обманет вот это страшное своей радостью возбуждение в нем.
   А Лютров и впрямь не мог без волнения смотреть на нее, не мог не восхищаться росными капельками на темном пушке над верхней губой, движениями огрубевших от краски и слипшихся ресниц, черным толстым платком, не только не приглушавшим ее молодость, но оттенявшим свежесть и чистоту лица.
   В купе напротив без устали размахивали пальцами, болтали глухонемые. Они понимали друг друга и были довольны. Лютров завидовал им, ему казались невыразительными и пустыми все те слова, которые он успел наговорить Валерии.
   Спустя полтора часа, уже в темноте, электричка подъехала к притихшим под снегом вековым елям Радищева.
   Становилось все метельнее. По дороге к даче, то тут, то там вырастали снежные смерчи, они вздымались и исчезали как привидения. Снег хлестал им навстречу, тропинку занесло, от нее оставалась едва различимая ложбинка вдоль оград, вдоль старых лип, за которыми стояли заснеженные, заколоченные на зиму дома.
   Блюдя негласную условность, Томка предоставила Валерии шагать вслед за Лютровым, уступчиво смолкая, если он заговаривал, угадывая и как бы поощряя его старание понравиться, вниманием и веселостью сделать для Валерии это нелепое путешествие забавным.
   Свет на даче Извольских горел во всех окнах. Это был большой деревянный дом со множеством комнат, коридоров, с высокой белой изразцовой печью, стоявшей на перекрестии внутренних стен. В комнатах было прохладно, но в печи гудел огонь, на столе блестели алюминиевой фольгой бутылки шампанского, лежали груды свертков, консервные банки, а на старинном кожаном диване ревел магнитофон, заполняя пустую дачу орущей английской песней.
   Поглядев на Валерию, Извольский удивленно застыл, но скоро стал смеяться над собой, говорил, что обознался, принял Валерию за какую-то другую девушку. Услыхав от Лютрова о неожиданной встрече на вокзальной площади, он с потешным испугом пригласил всех «принять по лампадочке для пакости, потому как все это неспроста!»
   – А моих нет и нет, – сокрушался Извольский, то и дело выбегая на улицу. – Ей-ей, блудят… Замерзнут, позвонки!
   Промерзшая дача прогревалась медленно. Лютров нарядил Валерию в летную куртку Витюльки, снял с ее ног замшевые меховые ботинки и натянул унты. Она стала похожа на плюшевого медвежонка, и ему было приятно думать, что теперь ее слабому телу станет тепло под толстым пегим мехом.
   Она следила за тем, что он делал, безропотно, понимая, что не позволить ему вот так играть ею просто невозможно.
   – Согрелись? – спрашивал он таким тоном, как если бы отогревал ее у себя в ладонях.
   – Ага. А вам не холодно в одном пиджаке?
   Он отрицательно качал головой, думая: «О чем она говорит?.. Ведь ей так легко понять, что я ничего не могу чувствовать…»
   Раскрасневшаяся Томка хлопотала на кухне над кипящей картошкой, переживая за Лютрова не только потому, что давно знала его, но, как всякая женщина, стояла на стороне чувства. А Витюлька то и дело бегал во двор за дровами, приходил весь в снегу, бросал к печи охапки припудренных снегом поленьев, всякий раз обещая:
   – Сейчас, сейчас сделаем тепло… А ребятишек моих все не видать. Что бы это значило, а?
   Лютров не мог заставить себя отойти, помочь Витюльке открывать консервные банки, носить воду из колодца и вообще что-то делать вместе с Витюлькой и Томкой. Усадив Валерию в застеленное пледом кресло-качалку, он сел напротив, смущаясь тем, что смущает ее, но не мог справиться с собой, не смотреть на нее, не видеть, как она улыбается, смеется, как сползают борта меховой куртки за выступы груди, укрытой белым свитером, как льнут к щекам длинные волосы, не мог не чувствовать на себе ее взгляда.
   Собравшись с духом, он взял ее руку, зачем-то сжал пальцы, потом опустил их на подлокотник кресла, расположил поудобней, рядышком, эти длинные белые пальцы, чувствуя к ним какую-то отдельную любовь, какую-то особую ласковую нежность, и сказал, ободренный их послушностью:
   – Вы могли бы… быть моим другом, это не покажется вам диким?
   Чуть насторожившись, как ему показалось, она внимательно, но не обидно посмотрела на него и, сделавшись вдруг серьезной, однако облегченно, будто высвобождаясь от чего-то, отрицательно покачала головой.
   – А вам хорошо со мной? – спросила она, отводя глаза к раскрытой топке печи.
   – Разве это не видно?
   Она повернулась и посмотрела на него, но не для того, чтобы удостовериться, хорошо ли ему с ней, а будто отыскивала на его лице подтверждение другой своей, ему неизвестной важной мысли, и улыбнулась, прищурив глаза.
   – У вас нет друзей?
   – В прошлую зиму погиб мой друг и…
   – Разбился?
   – Да. Вот, а больше у меня никого нет…
   – Совсем никого?
   – Нет, у меня друзья на работе, вот Витя, и живем мы дружно…
   И он с радостью, с увлечением стал рассказывать ей о Санине, как никогда и никому не рассказывал, не замечая, что Сергей незримо помогает ему говорить о самом себе…
   Едва они уселись вокруг стола, как на дворе послышались голоса, а затем на дачу ворвалась суматошная толпа друзей Извольского. Перебивая друг друга, крича и смеясь, они принялись объяснять, как вышли из электрички на остановку раньше, потом заблудились в Радищеве, забрели на какую-то дачу, где их вначале облаяла собака, а за ней – хозяин, из-за них они потеряли подставку для елки, которую привезли с собой из города, а хозяин напоследок назвал их «стилягами».
   – Это из-за его бороды, – сказала крохотная девушка в сером пальто и безжалостно дернула толстого парня за мокрую окладистую бороду.
   – Ну, друзья!.. Ну, братцы! – только и говорил Витюлька. – Леша, ты видал таких?.. А ну к столу!..
   – Ур-ра!.. – возопила компания, и в угол полетели пальто, шапки, шубы.
   Две девушки с одинаково начесанными волосами, не столько хорошенькие сами по себе, сколько от праздника, от веселого возбуждения, принялись наряжать елку, доставая игрушки из большой коробки.
   – Позвонки, дачу не спалите! – кричал Извольский, когда парни притащили гору поленьев и принялись подкладывать дрова в топку.
   …На кожаном диване сидел печальный худой парень в пестром свитере, держал на коленях невесть откуда пришедшую собаку, иногда брал ее под мышки, поднимал «лицом к лицу», целовал в мокрый нос, заставляя пса облизываться, и очень сердечно спрашивал:
   – Ведь дурак, а?.. Дурак… А как жить будешь, обезьяна? На дворе-то космический век…
   Крохотная девушка кричала ему, чтобы он оставил собаку, на что парень неизменно отвечал:
   – Люся, я дуплюся!.. – и опять целовал собаку.
   Когда дрова разгорелись, парни погасили свет и начались танцы под бесконечную музыку магнитофона, а от ног по стенам задвигались тени.
   Валерию несколько раз поднимали из кресла, и она шла, как была, в унтах, темной узкой юбке и белом свитере, и ее тень нельзя было спутать с другими. Один из молодых людей, в черном костюме и белой рубашке с непомерно свободным для него воротником, несколько раз приглашал Валерию, пока девушка с высокой прической не остановила его.
   – Идиот, – сказала она громким шепотом, – ты что, не видишь ее мужа?.. Оставь ее в покое, или тебя придется везти домой по частям…
   – Но она… такая красивая, – только и нашел что ответить навязчивый танцор.
   Слыхавшая разговор Валерия оглядела хилую фигуру своего кавалера, потом посмотрела на Лютрова, сидевшего в кресле у огня, и принялась хохотать.
   …В пятом часу все, наконец, устали и угомонились. Молодые люди наговорили оставшимся всяческих любезностей и, полусонные, с явной неохотой отправились на станцию, к первой электричке. Елка, привезенная ими, осталась стоять в перевернутой табуретке посреди гостиной. Вскоре исчезли и Витюлька с Томкой, прихватив с собой магнитофон. Некоторое время из комнаты за печью было слышно, как взвивается страстным петушком мексиканский фальцет да хохочет неуемная Томка. Но вот и там все стихло.
   А за окном все еще была ночь, нескончаемо долгая зимняя ночь, морозная и метельная.
   Возле раскаленной печи с пламенеющим нутром открытой топки остались только Лютров и Валерия. Они сидели лицом к огню и, разговаривая, почти не глядели друг на друга. По-настоящему тепло на даче так и не стало, Валерия сидела в накинутой на плечи меховой куртке, сложив руки под грудью, и говорила о своей жизни в Перекатах, о бабушке, о том, что делает и как живет с матерью.
   Лицо ее, освещенное красным отблеском углей, выглядело усталым. Глаза надолго застывали на пылающих углях, то раскрывались широко и настороженно, то укрывались за опущенными ресницами. Лишь однажды лицо ее оживилось – она принялась рассказывать, как девочкой участвовала в спектакле о Чипполино, разыгранном во дворе дома, и как восхищена была бабушка графиней Вишенкой – Валерией. Но оживление длилось недолго, она вдруг смолкла, улыбка стерлась. Валерия односложно отвечала на вопросы Лютрова и, наконец, сказала, что ей про себя говорить скучно.
   – Я невезучая, Алеша… Расскажите лучше о себе. Вы все летаете?
   – Такая уж планида.
   – Всю жизнь?
   – Половину.
   – Вы, наверное, хороший летчик, я помню ваш большой самолет.
   – Есть лучше.
   – А людей не возите?
   – Редко.
   – На «ТУ-104?»
   – Случается.
   – А почему вы не женаты?
   – Так уж вышло.
   – И я не выйду замуж. Меня не возьмут.
   – Вам это не удастся. У вас много друзей в городе?
   – Не обзавелась, некогда было… Я и в доме-то никого не знаю, кроме маминой подруги Евгении Михайловны да ее сына. А вы где живете?
   – На Молодежном проспекте, рядом с вами.
   – Видите, как бывает… Я очень изменилась?
   – Стали взрослее, по-моему.
   – Да, совсем взрослая, дальше некуда… И хуже, конечно?
   – Нисколько. Но немного не такая, какой были в Перекатах.
   – А вы помните, какой я была? – спросила Валерия, и губы ее дрогнули в улыбке.
   – Еще бы!.. Тоненькая, яркая, как тюльпаны у вас в руках.
   – Да, тюльпаны… А теперь?.. Не бойтесь, говорите.
   – Я с вами всего боюсь: и говорить, и молчать.
   – А вы не бойтесь.
   – Ну вот вы зачем-то накрасили ресницы, губы… Я понимаю, некоторым нельзя без этого, но вас краски… огрубляют. Такие красивые пушистые ресницы слиплись, глаза выглядят заплаканными… На вашем лице ничего нельзя трогать. Впрочем, я могу и не понимать чего-то.
   – Честное слово, Алеша, я впервые разукрасилась… Хотелось выглядеть получше, как все…
   – И вы могли бы не делать этого?
   – Чтобы понравиться вам?
   – Ну, ради этого не стоит.
   – Не обижайтесь, я стала злюкой.
   Но что-то больно кольнуло его, горькое чувство росло, захлестывало, и от этой горечи стало трезвее на душе.
   – Обиделись, да?
   – Мне бы уехать сейчас, – сказал Лютров, пряча глаза.
   – Уехать?.. Почему?
   – Вот что вам нужно знать, Валера… Я собрался просто скоротать новогоднюю ночь, повеселее прожить веселый праздник, у меня был трудный год… И вот случилось маленькое чудо… Счастье нельзя выиграть, Валера, а еще труднее прийти на вокзал, чтобы встретиться с ним… Но пусть вас это не трогает…
   – Вы странно говорите, но я, кажется, понимаю… И… вы сейчас что-то делаете со мной, не знаю… Я не умею выразить, но мне легко и… Не уезжайте. Не нужно уезжать, чтобы я поверила… Ведь вы… любите меня?
   Она опустила голову, опавшие волосы укрыли лицо, но он видел, как застыла она в ожидании. Что ей сказать? Разве изреченное «да» выразит все?
   – Почему вы молчите? Ведь это правда. Правда, я знаю. Я испугалась вашего лица, когда увидела вас на площади. Испугалась и поняла… Наступило неловкое молчание.
   Дрова догорали. Угли подернулись хлопьями пепла, подсвеченный жаром, он казался розовым… Поглядев на Лютрова; Валерия виновато улыбнулась:
   – Не обижайтесь. Я спать пойду, ладно?
   – Да, да… Заговорил я вас.
   – Нет, я просто устала… Ведь скоро рассветет. Она встала и вышла в смежную комнату. Хлопнула и отскочила дверь, вспыхнул свет.
   Лютров долго сидел без всяких мыслей, не чувствуя ни усталости, ни желания спать, и только курил, смотрел на изгибающийся, увлекаемый тягой топки дымок, слушал, как глухо воет в трубе да как бьется о стекла метель.
   На даче совсем стихло, но все чаще прослушивался дальний грохот поездов, совсем слабый, если они останавливались в Радищеве, и погромче, когда проносились мимо, заставляя деревянный дом покорно вздрагивать.
   Все, что он узнал о Валерии из ее слов, было лишено временной связи, казалось, он ненадолго взял интересную книгу и едва успел раскрыть ее.
   Он живо представлял ее подвижной долговязой школьницей в поношенной коричневой форме, с недетскими внимательными глазами. Как у всех торопящихся жить детей, у которых в доме не так, как у всех, о чем эти «все» при случае напоминают ей, она не была глуха к жизни улицы. Не обремененная присмотром, предоставленная сама себе, она почти бессознательно пыталась найти свое место в зримой жизни, объяснить самое себя. Познания шли из толчеи улиц, от событий во дворе, от обмена увиденным и услышанным со сверстниками, от того, к чему с умыслом или походя приобщат старшие… Для Валерии все было истиной, открытием, потому что нет убедительней правды, чем постигаемая собственным опытом.
   Иногда в доме ненадолго появлялась мать. Однажды квартировавший у бабушки врач стал отчимом Валерии. Когда они с бабушкой остались вдвоем, пятнадцатилетняя Валерия поняла, что она – главная помеха в неустроенной жизни матери, что ее собственная жизнь никому не нужна, кроме бабушки, и, что бы с ней ни случилось, пожалеть ее больше некому.
   Дружила она все больше с мальчишками, с тем, кто погрубей, кто мог защитить ее. Но вот окончена школа, она работает, выросли и ее друзья. Но почему-то именно они стали теми, которых боятся в городе, которые бродят с гитарами по танцплощадкам, пьют водку, затевают драки и по старой памяти навязывают ей свое покровительство. А оно уже тяготит девушку. И тогда она понимает, что ей нельзя оставаться в городе.
   Вот и все, что Лютров узнал о ней. Ненамного больше, чем знал раньше, но, рассказанное ею самой, все это заново отозвалось в нем, как если бы она доверила ему исправить все нескладное в ее жизни. Он еще не представлял себе, как сложатся их отношения, но, если они будут вместе, все для нее обернется по-другому; ей больше не придет в голову называть себя невезучей… Лютров стоял у окна, глядел в морозную темноту за стеклами, видел, как осыпается снег с крыши под окнами, слышал дремучий вой ветра в печной трубе, и мало-помалу ему стало казаться, что он в Перекатах, в этом заштатном городишке чеховских времен. Как и тогда, в соседней комнате спала Валерия, а он вот так же прислушивался к тишине за дверью… Похожее на тревогу волнение охватило его: не во сне ли он, на самом ли деле все это происходит.
   «Успокойся, ты как мальчишка», – укорил он себя, покосившись на дверь в комнату Валерии. Там все еще горел свет. Может быть, она не спит, как и он?
   – Вы не спите, Валерия?
   Она не ответила. Лютров заглянул в комнату, на носках прошел к горевшей на этажерке лампе, невольно любуясь лицом спящей. Затененные подушкой, едва просматривались сомкнутые ресницы и влажные губы, чуть приоткрытые, так похожие на губы ребенка, баловня заботливых рук, обласканного на ночь поцелуями матери. Наклонившись, он воровски коснулся пальцами длинных прямых волос, расплескавшихся чернотой по наволочке, и не мог отвести глаз от ее лица. Сон обозначил на нем трогательно-нежные бледно-зеленые тона, припудрившие матовую белизну вокруг уголков губ, у висков, в ямочке подбородка. Лицо казалось светящимся, неприкасаемо хрупким…
   Стараясь не щелкнуть выключателем, он погасил лампу и выбрался из маленькой теплой комнаты в гостиную.
   Усаживаясь на покрытую пледом качалку, Лютров услышал, как скребется в дверь и скулит собака. Жила она где-то по соседству, увязавшись за друзьями Извольского, она вернулась на огонек. Впущенный в комнату, пес благодарно засуетился у ног Лютрова, запрокинув кверху мохнатую морду с черным кожаным носом, отряхиваясь.
   – Есть хочешь, собака? – веселым шепотом спросил Лютров, обрадованный сомнительной возможностью поговорить.
   Пес пристукнул об пол передними лапами и что было сил замахал мокрым хвостом. Лютров собрал в одну большую миску остатки пиршества и поставил ее поближе к печке:
   – Ну, лопай, гулена…
   Но собака не хотела есть. Она как бы из приличия обнюхала миску, но так и не притронулась к еде, а улеглась напротив Лютрова, и всякий раз, когда он заговаривал с ней, вскидывала желтые надбровья и принималась стучать хвостом.
   – Странное ты существо, – ласково растягивая слова, говорил ей Лютров, – плодишь собак, а никого, кроме людей, любить не можешь… Отчего так?
   Смешно повернув набок морду, собака глядела на сидящего перед ней человека с таким видом, будто вместе с ним размышляла над столь несуразным положением вещей.
   Дрова догорели. Лютров разворошил угли и принялся укладывать на них небольшие чурки.
   Давай, друг, печь топить. Все-таки занятие…
 
   Над городом голубело небо, свежо белел обновленный ночной метелицей снег, над рекой висел морозный туман.
   Зябко выдыхая вихрящийся пар, вдоль Каменной набережной катили редкие автомобили.
   По тому, о чем говорила Валерия, пока они добирались к ее дому, Лютров заключил, что в Радищеве ей понравилось. Она весело вспоминала и «этого смешного, худенького, который целовал собаку»; и как танцевали под Светом печной топки; и дурашливый разговор за столом; и Витюльку: «Он дурачится, а лицо у него грустное, хорошее…»