Когда-то такой машиной для Лютрова был С-04, и она очень долго после первого вылета вела себя безукоризненно. До тех пор, пока в полете целевого назначения спущенная с крайнего пилона ракета не повредила гидравлику выпуска шасси, из-за чего стойка правой ноги подломилась на пробежке после посадки. Последние триста-четыреста метров машина была неуправляема. Сорвавшись с полосы и надломив правое крыло, они с Сергеем Саниным едва не свернули себе шеи.
   – Ты понял что-нибудь? – спросил Лютров, выбравшись из самолета.
   – Чудак! Понял, что мы с тобой беседуем, а в остальном всегда можно разобраться.
   В другой раз их выручил паренек-электрик из отдела экспериментального оборудования. Шасси не хотело выходить дальше чем до половины пути. Они носились над летным полем, пока было горючее, и Лютров был уверен, что сажать придется «на брюхо». А в это время тот самый паренек-электрик прибежал к Данилову со схемой электрооборудования самолета и предложил остроумнейший вариант аварийного выпуска, для которого нужно было отключить от питания почти все бортовые системы. Решение было основано на его собственных предположениях о причине невыхода шасси, а паренек оказался прав. Проделав все предложенные с земли манипуляции, Лютров не без радостного удивления воспринял вспыхнувший зеленый огонь сигнала: «Шасси выпущено».
   Как почти все машины Старика, С-04 стояла на вооружении вот уже несколько лет. КБ Соколова умеет делать машины надолго. Но всему свой черед: недалеко то время, когда на смену С-04 придет второй год «пробующий голос» С-224.
   Шагая вдоль линии ангаров к зданию летной части, Лютров видел, как садится на малую полосу и тут же взлетает истребитель-бесхвостка. Видимо, снимались посадочные характеристики. Кто на самолете? Гай-Самари? А может, Витюлька Извольский, которого Гай недавно выпустил и очень старательно готовил к испытаниям на штопор?
   На ближней стоянке, в двухстах метрах от окон здания летной части, механики гоняли все четыре турбовинтовых двигателя С-440. Дождевая лужица на бетоне под винтами растекалась и дрожала, охваченная мелкой концентрической рябью. А еще дальше, по ту сторону рулежной полосы, у нового С-224 осатанело срывались на форсаж два мощных спаренных двигателя. Этот всепогодный многоцелевой перехватчик в прошлом году поднимал Борис Долотов и уже облетали Лютров, Чернорай и недавно зачисленный на фирму Федя Радов.
   Когда Старик снял Долотова с С-14 за самовольный выход «за звук», ожидали, что последуют какие-то еще более суровые меры, говорили даже, что главный вообще собирается отказаться от услуг Долотова, но он не только не отказался, но и ничего не имел против, когда Данилов давал Соколову подготовленный им приказ о назначении Долотова ведущим летчиком на С-224. Прав был «корифей»: «мальчишка» заставит уважать себя, хотя, кроме нешуточного выговора, ничем еще не отличен.
   Взрывная струя С-224 рикошетила от отбойного щита, неслась вверх, насыщая бледную голубизну неба легкой дымной вуалью. От рева дрожала земля, Лютров чувствовал эту дрожь через подошвы ботинок, видел, как мелко поблескивали стекла на ангарных воротах.
   Беззвучные в этом грохоте, по площадке катили тучные топливозаправщики, автомобили с пусковыми генераторами, заправщики жидкого кислорода. Дважды мимо Лютрова пронесся красно-белый РАФ Наденьки, единственной девушки на всю шоферскую братию аэродрома. Летом в клетчатой мальчишеской рубашке, зимой в старенькой меховой летной куртке и вязаной шапочке, девушка-шофер обречена была выслушивать бесконечные шутливые заигрывания летчиков, пока доставляла их от парашютной к стоянке самолетов и обратно. Наденька никогда не отзывалась на реплики такого толка и лишь косила на болтунов строгими серыми глазами. Единственный, кто повергал ее в забавную растерянность, заставлял краснеть и отвечать невпопад, был Гай-Самари. Впрочем, не только ее. Наделенный изысканной вежливостью, неизменно в белоснежной сорочке и безукоризненно отглаженном костюме, Гай выглядел «аристократом» даже среди самых молодых и самых модных щеголей летного состава. Его появление в конструкторских отделах фирмы вызывало заметное оживление среди женской части сотрудников.
   – Девочки, кто это? – невольно восклицала какая-нибудь вчерашняя студентка.
   – Гай-Самари, старший летчик-испытатель. Или, ежели по-заграничному, шеф-пилот, – отвечали посвященные.
   Иногда прибавляли:
   – Соколов к нему слабость питает.
   – Похож на итальянского графа. И фамилия какая-то… – размышляла вслух вчерашняя студентка.
   И если мужчины иронически интересовались, откуда у нее познавая об итальянской аристократии, то женщины молчали, им казалось, что сравнение вполне подходящее.
   В КБ его ценили (и не только Старик) не за впечатляющую внешность, а за недюжинную пытливость, за аналитический ум, за редкую способность докопаться до причин самых непредвиденных отклонений, отрицательно влияющих на поведение опытной машины. Никто лучше Гая не мог обосновать психологически неизбежные действия человека за штурвалом в самых запутанных происшествиях, потому он и был постоянным членом всех аварийных комиссий.
   Минувшим летом с серийного завода пришло сообщение о непонятной склонности некоторых из выпускаемых истребителей вибрировать на больших высотах. На заводе чуть ли не вслух говорили о каких-то темных дефектах в аэродинамической компоновке самолета. Когда об этом сказали Старику, он насмешливо хмыкнул и велел послать на завод Гая.
   – Донат разберется.
   Он сделал несколько полетов, но они не принесли разрядки. Предложенный для проверки самолет отлично вел себя до высоты 12 тысяч метров, но стоило затеи включить двигатель на форсажный режим, и машину начинало «знобить». Дефект обнаруживал себя только в разреженной атмосфере, но откуда исходит вибрация? По нескольку раз в день Гай сажал машину с чувством человека, который ничего не может прибавить к уже известному; Подрулив к стоянке после очередного полета, он принялся под насмешливыми взглядами заводских летчиков с пристрастием осматривать закрылки, лючки, каждый стык обшивки, пока не добрался до выхлопного отверстия двигателя. И тут нужно было быть Гаем, чтобы отыскать едва приметные глазу следы наклепов в том месте, где тронутая цветами побежалости жаропрочная сталь выхлопной камеры прижималась к обрезу обшивки фюзеляжа. Гай запросил рабочие чертежи и убедился, что на них указан лишь максимально допустимый зазор между несущей большие вибрационные нагрузки выхлопной камерой и кромкой фюзеляжа, а на заводе умели работать и подгоняли фюзеляж едва не вплотную к двигателю.
   Зазор увеличили до максимально допустимого, и после следующего полета Гай возвращался, по его словам, «как после свидания с девушкой, которую ты очень ждал».
   Его сдержанности, такту, умению вести себя можно было позавидовать. «Воспитанный человек должен уметь слушать», – говорил он и делал это как никто. Обращался ли к нему моторист на стоянке, старая уборщица летных апартаментов Глафира Пантелеевна или один на заместителей Старика, глаза Гая излучали на собеседника столько участливого внимания, готовности помочь, что самый мнительный человек уходил с уверенностью в расположении к нему шеф-пилота известной фирмы.
   – Ты родился дипломатом, Гай, – говорил ему Костя Карауш, его земляк.
   – Я рос в Одессе, Костик, – тонко улыбаясь, отвечал Гай.
   – Я тоже! – с кислой миной парировал Карауш, давая понять, что не все обаятельные мужчины вскормлены Одессой.
   Что касается происхождения, то родословная Гая не поддавалась расшифровке. По воспитанию он был типичным русским парнем, разве что красив был не по-здешнему, чем и озадачивал навязчивое пристрастие некоторых определять по внешности национальную принадлежность. Как-то в непринужденной беседе с молодящейся дамой из КБ Гай остроумно заметил, что принадлежность к нации определяет не прадед по материнской линии, а врожденная способность думать и говорить на языке народа, среди которого ты родился и вырос. Фамилия, порода, кровь – это мистика; всякое стремление к обособленности на этом основании или глупо, или подозрительно.
   – А все-таки кем вы себя чувствуете? – не сдавалась дама-физиономистка.
   – Зулусом, – не очень вежливо ответил Гай и заторопился куда-то.
   – Юмор какой-то, – растерянно улыбнулась дама.
   – Юмор – это когда смешно и тому, над кем смеются, – глубокомысленно пояснил Костя Карауш, – а сатира – это когда ему уже не смешно.
   – Да? – сказала дама, ничего не разобрав.
   – Не иначе, – подтвердил Костя.
   А когда дама ушла, добавил:
   – Дура. Ей хочется видеть в Гае «восточного человека», милого ее склонностям.
   У Гая были иссиня-черные волосы, заиндевевшие мазками седых прядей, зачесанных от висков за уши; лоснившиеся от старательного бритья сизые щеки, всегда гостеприимно распахнутые глаза цвета орехового комля, решительный нос, размашистая походка и широкая душа, раскрытая для всякого доброго человека. Все в нем бросалось в глаза, все было незаурядным. Он напоминал людей искусства – актеров, художников, в традиционном представлении о людях свободных профессий.
   Рассказывая о себе в тоне печальной иронии, Гай говорил, что его мама преподавала музыку. Он запомнил это потому, что «ученики приходили к ним в комнату и давили гаммы, как клопов». Может быть, это помогло им, и они стали Рихтерами и Гилельсами, но когда теперь он слышит пианино, у него отваливается нижняя челюсть, а шея и щеки покрываются красными пятнами.
   Его жизнь укладывалась в анкету с той легкостью, с какой она заполняется у тех, кто не знает темных пятен в своем прошлом, кто, не мудрствуя, старательно идет по однажды избранной дороге. С восьмого класса перешел в спецшколу ВВС, оттуда в летное училище, потом служба в воинских частях на востоке. Школу летчиков-испытателей закончил одновременно с заочным факультетом МАИ и после назначения на фирму Соколова сменил ушедшего на пенсию начальника летной службы Тримана, знаменитого авиатора тридцатых годов, ровесника Чкалову, Громову, Спирину. Слабость Старика к Гаю выказывалась в том, что он назначал его на самые сложные заказы, на испытания экспериментальных образов тех самолетов, которые несли в себе наибольшие надежды КБ. Говорили, что Гай был единственным из летчиков за всю историю фирмы, которого Старик называл по имени, в то время как всех других сухо величал по имени-отчеству. И не чудачества ради, а дабы не отличать от тех работников, на которых простиралась не знающая компромиссов десница Главного. Ведущие инженеры из бригады тяжелых машин слышали, как на вопрос директора серийного завода, кто такой Гай-Самари и почему именно его присылают поднимать головной экземпляр запущенного в серию С-44, Старик сердито ответил:
   – То есть как кто такой? Летчик. Божьей милостью.
   До той минуты, когда Гай сшиб своей «Волгой» студентку-выпускницу медицинского института, рискованно перебегавшую улицу, он был непременным участником холостяцкого времяпрепровождения в компании с Лютровым и Саниным. Памятное происшествие повлекло за собой непредвиденные последствия, развивавшиеся с быстротой и поворотами в стиле новелл О'Генри.
   Не дожидаясь, пока прохожие накостыляют ему за содеянное или подоспеет милиция, Гай мигом отвез пострадавшую в травматологическое отделение ближайшей больницы, благо она находилась неподалеку, и в первые дни просиживал у ее больничной кровати на втором этаже столько, сколько было позволено, а затем и того больше.
   На базе уже ползли слухи о «трагическом» происшествии, и Юзефович ждал только официальной бумаги, чтобы приняться за Гая, но это было крупное дело, сулящее соразмерные неприятности в случае неудачи, и Юзефович выжидал.
   Движимый состраданием к земляку, Костя Карауш спросил Гая, будучи с ним на борту С-44 в одном из долгих полетов:
   – Что это за история с пешеходом, Гай? Ты сбил кого-то?
   – Да, Костик, – улыбнулся Гай. – Это оказалась моя жена.
   Больше Костя ни о чем не спрашивал, он ничего не понимал: у Гая никогда не было жены.
   А произошло вот что.
   К концу пребывания в травматологическом отделении, когда привели в порядок раздробленные пятки девушки, ее ждала еще одна неожиданность; неудачливый шофер предложил ей стать его женой. Надо полагать, едва подлечившаяся студентка сочувствовала себя в состоянии шока второй раз, иначе трудно объяснить ее согласие. Золотоволосая медичка знала о своем женихе не более того, что можно увидеть в ее положении. Но что-то успела разглядеть, хоть и была почти вдвое моложе своего жениха. Наверно, не только его умение носить костюмы с непринужденностью манекенщика, но и ту самую живую душу, что сама по себе сказывается в человеке и зовется обаянием.
   Она говорила Лютрову, что влюбилась в Гая уже постфактум, выигрыш выпал при игре втемную. Впрочем, они разделили его поровну – жили на редкость дружно и как-то легко, необременительно друг для друга, точно два хороших человека знали, были уверены, что встретятся, будут любить друг друга и что это в порядке вещей. С тех пор, со времени их необычного знакомства, прошло более трех лет, а, чуть пополневшая жена Гая, уже врач-педиатр, все еще глядела на мужа как на обретенное чудо, словно не решалась до конца поверить, что оно принадлежит ей.
   Когда Лютров заходил к Гаю, жившему в одном доме с ним, а это случалось часто после гибели Сергея Санина, и они, послушные привычке, заводили профессиональные разговоры, она никогда не прерывала их, находила себе какое-нибудь дело в затененном углу большой комнаты, старалась как можно «меньше присутствовать» и украдкой поглядывала на них через плечо. Хотела она того или нет, все в ее облике выражало обезоруживающе стыдливую девическую привязанность к мужу. И для этого ее чувства все на свете, казалось, было пустяками, кроме того, что Гай жив, Гай здоров, Гай курит, Гай смеется, кроме того, что он рядом.
   Она удивительно легко и быстро нашла общий язык со всеми друзьями Гая и была пленительна как раз своей непосредственностью, открытостью, умением принимать человека таким, какой он есть, – редкое свойство красивой женщины.
   Бели верить многодетному Козлевичу, а он считал, что знает толк в докторах, то жена Гая ко всему прочему была еще и отличным детским врачом, готовым приехать по первому звонку, днем и ночью, если у кого-нибудь из сорванцов Козлевича появилась сыпь на животике или синяк на затылке.
   – А-ты можешь а-поверить мне, – говорил, слегка заикаясь, Козлевич какому-нибудь коллеге-отцу, – лучше жены а-Доната никто тебе не поможет.
   Союз двух счастливых людей, мужчины и женщины, выпадал из стойкого представления Лютрова о хлопотности семейной жизни. Если бы он не знал Гая, то решил бы, что его дурачат. В такие минуты Лютров считал, что неженат и не живет такой же привлекательной жизнью лишь потому, что подобное совпадение счастливых случайностей – редкость, а он не одарен ни обаянием Гая, ни его удачливостью. Но теперь, вернувшись из Перекатов, Лютров начинал подозревать, что по-настоящему никогда не пытался определить, почему все-таки вот такая семейная жизнь заказана для него. И вспоминал голос Валерии: «Я позвоню вам, из автомата только…» – счастье представлялось ему и близким и невозможным.
   У подъезда летной части Лютров столкнулся с Володей Рукановым, ведущим инженером истребителя-бесхвостки. Неулыбчивый ведущий Гая-Самари отличался неколебимой серьезностью, холодной и способной охладить всякую попытку к легкомыслию, как если бы к этому его обязывала принадлежность к когорте людей, обремененных ответственностью за скверные порядки в этом мире.
   Блеснув ограненными стеклами очков с золотыми дужками, он посмотрел на Лютрова так, словно определял, готов ли тот слушать или ему еще подождать.
   – К концу дня приедет Николай Сергеевич. Есть распоряжение собрать летный состав в его кабинете.
   Руканов сделал паузу и добавил:
   – Ему сообщили, что Боровский обвинил службу летных испытаний в катастрофе «семерки», не менее того… Коль скоро потребовалось вмешательство Главного конструктора, особое мнение Боровского может дорого ему обойтись, не так ли?
   «А тебе-то с какой стороны это важит?» – подумал Лютров, так ничего и не ответив Руканову.
 
   Методсовет перед первым вылетом, в сущности, необходимая формальность – так считали многие молодые летчики.
   Внешне как будто все так и было. Ведущие конструкторы различных самолетных систем вкупе с представителями фирм-смежников вслух докладывают о том, что куда продуманней изложено в соответствующих документах, – о готовности систем и изделий к первому испытанию в воздухе. На стенах зала заседаний висели раскрашенные схемы, диаграммы, таблицы. Выступающие знакомили остальных присутствующих с принципами обеспечения надежности работы изделий, с резервированием возможных отказов дублирующими устройствами, с методами проведенных наземных или летно-лабораторных испытаний всего, что входит в жизнеобеспечение самолета. И на этот раз, как и обычно перед первым вылетом, вопросов почти не было. Следуя привычному порядку, председатель спросил командира о готовности экипажа, зачитал короткую записку о рекомендуемых метеорологических условиях и пожелал успеха всем присутствующим.
   Но пустая трата времени на подобных методсоветах была лишь кажущейся. Лютров знал, как важно для летчика до конца поверить в готовность машины, и не по документам, а на этом столь представительном «конклаве», обладающем пропастью знаний и опыта по каждому освещаемому докладчиками вопросу; как важно для летчика их молчаливое согласие с докладчиками. Это не просто их согласие, это молчание тех, кто может подняться, подойти к схеме и своей эрудицией перечеркнуть поспешные заключения, высказать полновесное сомнение в правильности предпосылок для успокоительного вывода. Это молчание успокаивает любое тревожно стучащее сердце. И потому внешне театрализованное, обреченное якобы на сонливую бездеятельность совещание, по существу, имеет значение той главной подписи, которая как будто ничего не меняет в существе дела, но подтверждает подлинность документа.
   Когда почти все разошлись, Лютров подошел к Чернораю.
   – Голова кругом, а?
   – Не говори, Леша. Уж скорей бы вылет! Чувствуешь себя как в лифте, который никак не остановится…
   Освободившись, Лютров направился в комнату отдыха летчиков, чувствуя, что соскучился по лицам ребят за время командировки и работы в КБ, по стуку бильярдных шаров, по вечным перепалкам круглолицего холеного Козлевича с Костей Караушем, по мальчишескому смеху Витюльки Извольского. И даже хмурый Борис Долотов являла собою какую-то часть привычной картины жизни летной службы базы, без него тоже чего-то не хватало.
   Комната отдыха – залитое светом помещение с огромными, во всю стену, окнами, формой напоминало половину шестиугольника, средняя грань которого выходила на летное поле. В центре стоял бильярд, слева от входа – два шахматных столика, затем круглый, прочно сработанный стол для домино. Стулья, диваны, столики со многими отечественными и зарубежными журналами стояли у боковых стен. На низких подоконниках ярко пестрели выпуски экспресс-информации, толстые справочники, каждый вечер убираемые Глафирой Пантелеевной в стеклянный шкаф у задней стены. Иногда в компанию деловых изданий попадал завезенный из заграничной поездке рекламный журнал с не очень одетыми красотками, восседающими за рулем спортивных автомобилей, катеров, яхт; рекламные проспекты авиационных выставок, все с теми же стереотипными улыбками безымянных девиц, как если бы присутствие их загорелых телес превратилось в некую форму благословения прогрессу.
   Единственный портрет, висевший рядом с большой, в половину задней стены картой страны, изображал Николая Сергеевича Соколова.
   Портрет был скверным. В генеральской форме с регалиями Старик выглядел нарочито благолепно, каким он никогда не бывал в жизни, как никогда в жизни не был военным, в чем нетрудно было удостовериться по старомодным овальным очкам, они-то были всегдашними, сросшимися с гражданским обликом Главного.
   Как правило, в комнате было тихо, как в холле санатория, но при нелетной погоде, в дни собраний, иногда по утрам, когда в ней оказывалось много народу, становилось шумно, клацали костяшки домино, возбужденно травил «правдивые истории» Костя Карауш, обменивались новостями вернувшиеся из командировки, обсуждались летные происшествия. Но прояснялось небо, в диспетчерской трезвонили телефонами ведущие инженеры, и комната отдыха с разбросанными на подоконниках брошюрами снова пустела.
   И на этот раз в кресле у залитого солнцем среднего окна сидел, откинув голову на спинку, один Гай-Самари. Он, видимо, только что вылез из своего «малыша», у висков еще не рассосались красные пятна от зажимов защитного шлема.
   – Привет, боярин! Один?
   – А-а, Лешенька! Дорогой мой!
   Придержав в своей руке руку Лютрова, он качнул головой в сторону самолетной стоянки, где черно-оранжевый тягач подкатывал к отбойному щиту истребитель-бесхвостку.
   – Я с утра на «малыше». Не мог быть на методсовете.
   – Видел.
   – Ну и как, глядится?
   Зная пристрастие Гая к истребителям, Лютров пошутил:
   – Разве это ероплан? Крыла чуть-чуть, горючего два ведра, а хвоста и совсем нет.
   – Так зато научная вещь, начисто лишена чувства юмора.
   – Пробовал шутить?
   – Искушался.
   – Извольского выпустил на нем?
   – Давно. Уже готовится к полетам на штопор! Ты знаешь, у него идет на «малыше»: каждый полет как наглядное пособие – чисто, грамотно.
   – К осени освободится?
   – Витюлька?
   – Непременно. Программа на двенадцать полетов.
   Разговору мешал нарастающий, секущий звук турбовинтовых двигателей С-440.
   – «Корифей» намыливается? – спросил Лютров.
   – Он.
   – Надолго?
   – Нет, здесь в зоне.
   – Тебе твой ведущий ничего не говорил о приезде Старика?
   – Нет. По какому случаю?
   – Я потому и спросил, надолго ли полет у Боровского. Помнишь, на совещании у Данилова «корифей» разыграл негодование, раздухарился из-за чепуховой неточности в составлении программы испытаний этого своего корабля, связал ошибку с катастрофой «семерки» и выдал все вместе за принципы постановки испытательной работы на базе?
   – Ну! Я еще подумал, что примерно также фабрикуются теоретические предпосылки для правительственных переворотов в банановых республиках… И кажется, Данилов пожаловался Старику?
   – После истории с Чернораем Данилов не посчитался со скверным настроением Боровского…
   – И поехал к Старику.
   – И поехал к Старику.
   Допек «корифей» Данилова, да и свидетелей много было. Так что Старик?
   – Его ждут сегодня на базе. Решил поговорить разом со всеми.
   – Читай: с Боровским, – Гай жестом отстранил всякие предположения о каких-то иных целях Главного. – Главный отвинтит ему уши. Юзефовича не знобит?
   – Ну, если уж Володя Руканов озабочен, суди сам. С его-то какой спрос?..
   – Никакого. Но милый Володя себе на уме. Уж он-то настроится на нужную волну. В его тактических методах продвижения по службе должное место занимает умение блюсти реноме вышестоящих товарищей. Усек?.. Не собственный престиж, а «ихний», и он делает это с рвением и тактом хорошего дворецкого. Это не дешевый подхалимаж, когда какой-нибудь Юзефович изгибается до хруста в позвонках, а стратегия. Володя никогда не скажет болвану, что он болван, не встанет и не уйдет из зала, когда на трибуне битый час «докладает» тот же Юзефович, как это третьеводни проделал Долотов, а вслед за ним начальник бригады прочности Буним Лейбович. Руканов не прост, Лешенька! Он врос в дело, как хорошо подогнанная пружина. Если ты услышишь от него нечто определенное, можешь быть спокоен, тебе выдали результаты трижды проверенного… Он пришел в авиацию не ваньку валять, он знает дело, он понял, что Старик любит работников. Кто из ведущих может похвастаться тремя вызовами в КБ для сугубо конфиденциальных бесед? Кстати, Володя ни словом не обмолвился не только о вызовах к Главному, но и о предмете разговора. Казалось бы, слухи о внимании Старика ему же на пользу? Ан нет, он тоньше, ему не нужно дешевой популярности. Достаточно того, что о нем прослышал Главный со товарищи. К тому же он знает, как трудно обрести безусловное доверие Деда и как легко его потерять. Но, что ни говори, для руководителя базы, для первого зама Старика и даже для министра Володя – наиболее предпочтительный вариант. Я не из тех, кто с чистой совестью бросит в человека камень только за то, что он хочет сделать карьеру…
   Слушая Гая, Лютров мысленно сравнивал его наблюдения со своими.
   Уравновешенная порядочность Володи Руканова, тихая склонность оставаться в стороне от всего, что не безусловно или может дурно повлиять на его репутацию толкового инженера, скрывали какую-то чуждую русскому характеру черту. Что похвального в том, что Володя никогда не воевал с начальством, да и вообще никак не высказывал своего отношения к драке, предпочитая в лучшем случае «при том присутствовать»? Настоящее дело не оставляет времени для «делания карьеры».