— Ждите меня в павильоне. Я согреюсь, потом приду.
   — Пойдем, пусть он согреется, — сказал Сашка.
   Я растянулся на горячем песке и чувствовал, как из меня вместе с ознобом уходит глубинный холод. Потом я сидел и смотрел на женщину, с которой разговаривал Джон Данкер. Теперь она стояла совсем близко от меня. Я никогда раньше не видел таких красивых женщин. Наверно, просто не очень-то обращал на них внимание. Оказывается, смотреть на красивых женщин было очень интересно. Я смотрел, а она стояла лицом к морю: за первым саем плавала черная голова короля гавайской гитары.
   Мне в лицо больно ударил песок.
   — Это чтобы ты не смотрел.
   Я повернул голову. Инка пересыпала из ладони в ладонь песок.
   — Она же не купается потому, что намазана, — сказала Инка.
   Потом Инка сказала, чтобы я смыл песок и оделся. Но я ответил, что смотреть не могу на воду, и стал стряхивать песок руками, и Инка мне помогала. Когда я одевался, близко от нас прошел Джон Данкер. Он шел к женщине, а смотрел на Инку и улыбался. Вблизи он не казался таким молодым. У него были мешки под глазами и желтоватые, как у стариков, белки. Инка спряталась за мою спину, но я заметил: она тоже улыбалась. Теперь мне было на это наплевать. Мы пошли. Инка положила руку мне на плечо и старалась шагать в ногу.
   — Я знаю, почему ты на меня злишься, — сказала она. — Потому, что я тебя не подождала. Я нарочно не подождала. Понял, как будет плохо, когда я уеду? Понял?
   На этот раз Инка ничего не знала. Но я помалкивал. Мне очень мало и очень много надо было от Инки: мне надо было постоянно чувствовать, что она меня любит. Когда я это чувствовал, я не мог злиться.
   Мы вошли в павильон. Почти все столики были свободны. Только таким дуракам, как мы, могло прийти в голову есть мороженое перед обедом. Наши уже доедали свои порции. По-моему, они говорили о нас, потому что, когда мы вошли, они замолчали. Инка подсела к мраморному столику и подвинула к себе мороженое в металлической вазе на длинной и тонкой ножке.
   — Сколько тут? — спросила Инка.
   Сашка ответил:
   — Двести грамм.
   — Так мало?
   — Послушай, Инка, у Витьки мягкое сердце". В этом все его несчастье. Ехать тебе или не ехать — зависит не от нас.
   Инка насторожилась. Она кончиком языка слизывала с ложечки мороженое.
   — А если я сама не поеду? Возьму и не поеду. Ну, что они со мной сделают? Я несознательная. Пусть они меня воспитывают. А пока я не поеду, и все.
   — Что ты на меня смотришь? — спросил Сашка. Витька сидел красный и зло смотрел на Сашку. — Можешь полюбоваться, твоя работа. Инка, ты же умница. Ты умней всех девчонок, которых я знаю. Ты такая же умная, как Витька. Подумай сама, что значит: «они». Они — это же мы. Мы уедем, а тебе жить с ребятами еще два года. Они же тебе этого никогда не простят. И мы бы не простили.
   — Витя, ну скажи ты! Ну чего ты молчишь? — Витька был последней Инкиной надеждой; наверное, пока не было меня и Сашки, она уговорила его, что может не ехать.
   — Вообще Сашка много врет. Но тебе надо ехать. Это правда, — сказал Витька.
   — Инка, ты же знаешь, ребята тебя и так не любят. Напрасно ты ищешь в Витьке союзника, — сказала Женя. Никто ее, конечно, не просил, но Женя сказала правду. Я не мог понять, за что Инку не любили в школе, потому что сам очень ее любил.
   — Что я им сделала? Что я им сделала? Почему они меня не любят? — Инка кулаками терла глаза. — Почему я не имею права носить красивые платья? Ну скажите, я тряпичница? Скажите, тряпичница?
   Инка очень любила новые платья, но она не была тряпичницей. Она могла в самом дорогом своем платье преспокойно смолить с нами яхту и совсем не заботилась, что будет с платьем. А потом терпеливо ждать, пока ей сошьют новое, а тем временем ходить в старом. И в старом и в новом платье Инка чувствовала себя совершенно одинаково.
   Теперь, когда прошло много лет, я понимаю: дело было не в платьях. Инку не любили, потому что она не была похожа на нас. Для нее главным были собственные желания, а они не очень часто совпадали у нее с тем, что требовала от нас жизнь. Попросту говоря. Инку не любили за то, что она была такой, какой была.
   — Я согласен с тем, что сказал Сашка. Я это Инке раньше говорил. А Женю я не понимаю: если Инка не может рассчитывать на любого из нас как на друга и союзника, тогда и я не могу рассчитывать, — сказал я.
   — Ты же не так меня понял, — сказала Женя.
   — Володька, брось из мухи слона делать, — сказал Витька.
   — Ша! — Сашка поднял руку. — Инка должна ехать. Решили единогласно. Теперь подумаем, что мы на этом теряем. Сегодня мы идем в курзал — Инкин отъезд этому не мешает. Через три дня мы празднуем в «Поплавке» окончание школы. Инка тоже будет с нами. Остаются острова. Так я вас спрашиваю: какая нам разница, идти ли на острова или на косу? Днем будем помогать Инке. За два дня выполним всю ее норму и заберем Инку в город. Разрешить тебе не ехать мы не можем, но кто может запретить нам тебе помочь?
   — Пусть попробует, — сказал Витька.
   Я завидовал Сашке: он как будто не предложил ничего особенного, но Инка, кажется, успокоилась. Я пододвинул свою вазу к Инкиной и переложил мороженое.
   — Ты правда не хочешь? — спросила Инка. Ресницы ее были еще влажны от слез, но она уже улыбалась… По-моему, в Сашкином предложении Инку больше всего устраивало то, что и на этот раз она не была такой, как все.
   Мы вышли на улицу и дошли все вместе до Инкиного дома. Мы постояли, договариваясь, где встретимся вечером. Потом Инка увела меня к себе обедать. Обед еще не был готов. Я сел на диван и заснул. Сам не знаю, как это получилось. Когда я проснулся. Инка сказала, что тоже спала. Оказывается, мы спали с ней в одной комнате, и это почему-то очень меня взволновало. Мы обедали вдвоем с Инкой на кухне. Инкин отец уже пообедал и уехал на аэродром. Инкина мама сидела с нами и смотрела, как мы ели.
   — Пообедаем и пойдем покупать тебе рубаху. И не спорь. Имею же я право подарить тебе на день рождения рубаху. А на день рождения тебя уже здесь не будет. Ничего особенного, я тебе сейчас подарю, — сказала Инка.
   Я и не спорил. Тем более что Инкина мама сказала:
   — Правильно. Обойдешься без лишней пары туфель. Будешь знать другой раз, как портить рубахи.
   Инкина мама пошла покупать рубашку вместе с нами: Инке она не доверяла. Это уже лишнее: покупать рубашку вдвоем с Инкой было бы интереснее.


7


   Слово курзал — означает курортный зал. Обыкновенный зал имеет стены, пол и потолок. А в нашем городе был курортный. Стены в нем заменяла дощатая ограда в рост человека, пол — морской песок, а над головой проступало млечное небо с бледными звездами. Небо, конечно, не всегда было млечным, а звезды бледными. Когда гас земной свет, небо становилось бархатно-черным и звезды на нем мерцали. О сцене ничего сказать не могу: сцена была как в обыкновенных залах. Это сооружение стояло на берегу моря, в парке, где было много цветов, тополей и акаций и где росли декоративные пальмы, почти такие же высокие, как у себя на родине. И море в теплые летние вечера было тоже таким, как бывает на родине пальм. Мне могут сказать: это же обыкновенная летняя эстрада! Может быть, для кого-то она и обыкновенная, но в нашем городе ее называли курзалом.
   Свет со сцены падал на первые ряды. Я спиной чувствовал полумрак. Конечно, полумрак нельзя чувствовать спиной. Но это в нормальном состоянии, а я был в ненормальном. Передо мной была освещенная сцена, а за спиной полумрак. Я его не только чувствовал, я его слышал. Он был наполнен дыханием, шорохами и движением: поскрипывал под ногами песок, шуршал воздух. Давно доказано: воздух состоит из материальных частиц, так почему бы им не шуршать? Мне было очень хорошо и весело. Я сидел в голубой шелковой рубахе, и рядом со мной сидела Инка. Кто никогда не надевал шелковых рубашек на голое тело, не поймет, что это значит. У меня было ощущение, будто кто-то поглаживает по моим голым плечам прохладной и нежной рукой.
   На сцене пел низенький и полный мужчина. Все на нем блестело: лакированные туфли, щеки и лысина. Он поднимался на носки и пытался всех уговорить, что он ветреник, меняющий женщин, как перчатки. Особенно весело пропел он заключительные слова арии герцога.
   — Н-о-о изм-ме-ня-я-ю им первый я, — в сладком самозабвении протянул он.
   Так я ему и поверил! Ему хлопали. Не очень громко, но хлопали. Я тоже хлопал. Не хлопать было просто неудобно. Он выходил на сцену бодрой походкой, как только начинали стихать аплодисменты, весело улыбался, как будто его появление должно было всех осчастливить. Нехорошо обижать человека. Приходилось снова хлопать.
   Мы сидели во втором ряду. Никогда еще мы не сидели так близко. Обычно мы покупали входные билеты и жались в проходе у ограды. В проходе нам было проще, на нас, по крайней мере, никто не обращал внимания. А здесь обратили, как только мы появились. Мы сели на свои места минут за пятнадцать до начала концерта, и это была наша ошибка. Я думаю, Витькин синяк вызвал у наших соседей самые мрачные подозрения. Концерт запаздывал, а время как-то надо было убить.
   Впереди меня сидела женщина с голой до пояса спиной: она, наверное, хотела, чтобы все видели, какой у нее ровный, коричневого оттенка загар. Она могла морочить голову кому угодно, только не нам; мы-то знали: все дело в ореховом масле. К плечу женщины прижимался мужчина. Его волосы были гладко зачесаны и глянцево блестели. Он мазал их бриллиантином, чтобы не раздувал ветер. Значит, под волосами была лысина. Небольшая, но лысина.
   — Вы сегодня божественны. Ваша спина может с ума свести, — говорил он.
   — Только сегодня? — спросила женщина и чуть отвела в сторону голову.
   — Не ловите меня на слове…
   По-моему, от такого разговора нормального человека может стошнить. Меня, например, тошнило. А когда Витька по простоте душевной признался: «Правый туфель жмет, терпенья нет», мужчина оглянулся и сказал: «Безобразие!» Тогда Сашка посоветовал:
   — Сними туфель. Носки, я надеюсь, у тебя чистые?
   Сашка нарочно это сказал. Теперь мужчина уставился на него. Но Сашка не Витька — на Сашку он мог смотреть сколько угодно. Сашка тоже мог смотреть не мигая, и получилось так, что они молча и долго смотрели друг на друга. Первым отвернулся мужчина: наверно, шея заболела.
   — Безобразие, — снова повторил он.
   — Ужасно богатый запас слов, — сказал Сашка.
   А я тут же добавил:
   — Тоже мне логика. О голой спине говорить не безобразие, а когда человеку жмет туфель, он должен молчать.
   — Это вам урок, — сказала женщина с голой спиной. — Не надо говорить пошлостей.
   Вот это правильно. Весь конфликт на этом бы кончился: первыми, во всяком случае, мы никого не задевали. Но кому-то в третьем ряду пришла в голову подлая мысль:
   — Надо позвать билетершу и вывести их.
   Скромное желание, ничего не скажешь. Я повернулся, чтобы посмотреть, кто это такой умный. Мужчина оказался самой обыкновенной внешности. Такой обыкновенной, что я ее даже не запомнил. Я только запомнил соломенную шляпу: во всем курзале он один был в шляпе. Она была ровно надвинута на уши на манер «здравствуй и прощай». Я даже рта не раскрыл, только посмотрел на него. Но и это привело его в ярость. Он встал со своего места.
   — Билетерша! — громко позвал он. (Наивный человек, он думал, что так легко дозваться билетершу.)
   Женя сказала:
   — Я ухожу.
   Витька стал ее уговаривать. Он смотрел на нас молящими глазами и уговаривал.
   — В чем дело? — сказал Сашка. — Мы сидим на своих законных местах.
   Кто-то сказал:
   — Сами виноваты. Распустили.
   — Начинается самокритика, — сказал я. — Все в порядке.
   — Оставьте ребят в покое!
   Я сразу узнал голос — сдавленный и тонкий. Игорь сидел в третьем ряду, ближе к проходу. Когда я оглянулся, он помахал мне рукой и сказал:
   — Добрый вечер, Володя. — Зоя тоже подняла руку. Она была не такая грустная и очень красивая.
   — Как Сынишка? — спросил я.
   — Спасибо, Володя, сегодня лучше, — ответил Игорь.
   — Через две недели обещают снять корсет. — Я не знал, хорошо или плохо, когда снимают корсет. Но Зоя улыбалась, и я понял: хорошо.
   — Поздравляю, — сказал я.
   На своих соседей мы больше не обращали внимания. По-моему, все дело было в том, что мы сели не на свои места. Хуже нет, когда человек садится не на свое место.
   — Это тот самый Игорь? — спросила Инка. — Он же очень молодой. — Инка сидела положив ногу на ногу, локтем она упиралась в колено, а подбородком на руку. Носок ее туфли почти касался широкого зада сидящего впереди мужчины. Один раз даже коснулся, потому что мужчина повернулся и уставился на Инку.
   — Простите, пожалуйста, — сказала Инка.
   Мужчина улыбнулся и закивал головой. И конечно, не потому, что Инка вежливо извинилась. Смотрела она при этом совсем не вежливо. Я-то Инкины глаза хорошо изучил. Глазами Инка говорила: я могу не только туфлей задеть, но и плюнуть — вы все равно будете улыбаться. Просто Инка знала себе цену. Мужчина стал часто оглядываться, но делал вид, что смотрит не на Инку. Я взял Инкину ногу и опустил на землю. Лодыжка была теплая, я чувствовал тепло сквозь носок.
   — Но мне так удобней, — сказала Инка.
   — А мне нет.
   Во время концерта мужчина несколько раз оглядывался. Мы не обращали на него внимания. Мы смотрели, как иллюзионист Жак показывал фокусы. Он ловил в воздухе шарик от пинг-понга, вставлял его в одно ухо, а вынимал из другого, брал в рот зажженную папиросу горящим концом и пускал дым из ушей. Показывал он много разных фокусов, но почему-то больше всего работал ушами. Мне он понравился. Он вышел на сцену и сразу предупредил: буду обманывать, а как — попробуйте догадаться. Но никто особенно не пробовал: большинство зрителей пришло на концерт послушать Джона Данкера.
   Из-за боковой кулисы конферансье вынес стул. Он поставил его и вышел на авансцену. Он долго всматривался в зрителей: наверное, собирался сострить.
   — Джон Данкер! — громко и торжественно выкрикнул конферансье и отступил к боковой кулисе.
   Так и надо оповещать о выходе королей. У меня по ногам мурашки забегали. Погас верхний свет. На сцене остался одинокий стул, освещенный коротким и сильным светом рампы. Казалось, и сцена и стул повисли в воздухе. Сцену окружала теплая ночь. Слышен был ночной шум моря — не очень сильно, но слышно, если прислушиваться. Постукивали твердые, точно вырезанные из жести, листья пальм. Набегал волнами резкий запах маттиол и левкоев: наверное, в парке недавно полили цветы. Такой бархатной ночи я давно не помнил в нашем городе. У меня за спиной нетерпеливо покашливали, под ногами поскрипывал песок. В задних рядах раздавались редкие хлопки: нервы не выдерживали. Было бы кого ждать! Я нарочно представлял себе короля таким, как видел на пляже, — в одних трусах, пусть в трикотажных с белым поясом, но все равно в трусах. А то, что он улыбался Инке? За одно это я на него плевать хотел.
   Я прозевал появление короля. Воздух вздрогнул от аплодисментов. В черной глубине сцены закрылся прямоугольник света. Рядом со стулом стоял король в черном фраке и в белоснежной манишке. Он держал в правой руке черную, отделанную перламутром гитару, а левую положил на спинку стула. Он едва заметно кланялся, оставаясь подчеркнуто строгим, и со сцены казался очень молодым и красивым. Я-то знал: и тот на пляже, и этот на сцене — одно лицо. Но ничего не мог с собой сделать: я тоже аплодировал, и с каждой секундой сильнее; Я объяснял это стадным чувством.
   Я по-прежнему пребывал в восторге, который почему-то называют телячий. Джон Данкер сел, и к нему тотчас же подошел конферансье: наверное, он только и ждал за кулисами этой торжественной минуты.
   — Инка, это же он! А я сразу не узнала. — Чтобы это сказать, Кате пришлось перегнуться через Сашины колени.
   — Кто он? — спросил я у Инки.
   — Конферансье. Он на пляже поругался с Джоном Данкером. Даже не поругался. Просто Джон Данкер ему что-то сказал, а конферансье тоже сказал и пошел к морю.
   Сашку тоже заинтересовало происшествие на пляже, но по другому поводу. Он допрашивал Катю, что сказал Джон Данкер и что ответил конферансье.
   — Выразился? А как он выразился? Мне ты не можешь сказать?
   На сцене конферансье стоял боком, изогнувшись в полупоклоне, и о чем-то шептался с Джоном Данкером. Конферансье выпрямился и повернулся к зрителям.
   — Гавайский вальс! — провозгласил он и почтительно удалился.
   Снова ночь дрогнула от аплодисментов. Чего было аплодировать: Джон Данкер только еще укладывал на колени гитару. Он положил ее на колени плашмя — уже интересно: как можно играть на гитаре, когда она плашмя лежит на коленях? Потом он полез левой рукой в карман брюк и, вынув ее, приподнял на мгновение вверх: он показывал всем, что в руке у него белая металлическая пластинка, очень похожая на те, которыми врачи лазят человеку в горло. Он обхватил гриф рукой так, что пластанка и четыре пальца легли поверх струн, а большой — придерживал гриф снизу. Правая рука свешивалась вдоль стула. Джон Данкер поднял голову и некоторое время смотрел перед собой, и под его взглядом стихли аплодисменты. Стал слышен шум моря и легкое постукивание листьев пальм. Джон Данкер быстро поднял и опустил над струнами правую руку. В ночь проник странный щемящий и чистый звук. Мне показалось, что где-то мяукал котенок. Правая рука Джона Данкера обрела неожиданную легкость и энергичную силу движений. Она поднималась и падала, как будто клевала струны. Теперь не котенок, а здоровенный кот на самых высоких кошачьих нотах предупреждал своего соперника о жестоких законах любви. Никогда не думал, что у кошек такие богатые голосовые данные. Просто они не умеют использовать свои возможности. Из обычных кошачьих верхних нот под руками Джона Данкера складывалась экзотическая мелодия. Она складывалась в воздухе из отдельных звуков где-то над нашими головами.
   — Как это он делает? Ну скажи, как он это делает, — приставала Инка.
   А я откуда знал как? Я сам удивлялся. Теперь-то я знаю: подражать гавайской гитаре может каждый. Для этого надо зажать нос и мяукать любую мелодию. Но узнал я это потом: подражать гавайской гитаре меня научил Сашка.
   — Это обыкновенная гитара, — сказал мужчина, маскирующий лысину, и для этого повернулся. Очень любезно, — значит, он еще не терял надежды. — На ней подняты струны, — говорил он, глядя на Инку…
   Инка мельком взглянула на мужчину, тут же про него забыла: ее меньше всего интересовала технология, Последние фразы мужчина выговорил, глядя на меня. Я великодушно его выслушал. Мне ничего не стоило быть великодушным, раз Инка не обращала на него внимания. Я даже готов был доставить ему удовольствие и поговорить о погоде на Гавайских островах. Но он почему-то поспешил отвернуться. Я думал, меня подвели глаза. По моим глазам он, наверно, догадался, что я о нем думаю.
   Не помню, с какого момента у меня начало портиться настроение. Всем было весело. По-настоящему скучал только Витька. Он то поджимал ногу, то опускал. Снять туфель он так и не решился: врожденная деликатность не позволяла. Я ему показывал знаками, чтобы он снял туфель, но он в ответ только страдальчески улыбался и качал головой.
   Конферансье выходил на сцену, как только замирал последний аккорд. Он стоял и ждал, пока стихнут аплодисменты. На сцену кидали записки, выкрикивали названия песенок. Женщина с голой спиной знала слова всех песенок, мелодии которых наигрывал Джон Данкер. Она не очень громко — в первом ряду не к чему было кричать — назвала несколько песенок. Но только раз название совпало с тем, что объявил конферансье.
   — «Восточное танго»! — крикнул он, и женщина первая зааплодировала.
   Я узнал мелодию. Правда, не сразу. Эту песенку вчера напевал мне Сашка, когда мы шли к Витьке. Но сейчас мелодия складывалась из необычных звуков, и песенка нравилась мне больше. Она чем-то очень подходила к облику нашего города.

 
И люди там застенчивы и мудры.
И небо там как синее стекло.

 
   Наверно, со стороны выглядишь очень глупо, когда иронически улыбаешься, а слушаешь очень внимательно. Но я со стороны на себя не смотрел.
   Инка весь концерт вела себя вполне прилично. Она по-прежнему сидела положив ногу на ногу. Я только следил, чтобы носок ее туфли не касался широкого зада мужчины.
   Во время исполнения «Восточного танго» я не смотрел на Инку. В воздухе погас протяжный и печальный, как отдаленный стон, звук. Инка вскочила и захлопала. Она хлопала и кричала:
   — «Над розовым морем»! — Она перегнулась через спинку передней скамьи, почти касаясь грудью плеча мужчины, и кричала: — «Над розовым морем»!
   Может быть, мужчине приятно было чувствовать плечом Инкину грудь, но такого я допустить не мог. Я приподнялся.
   — Извините, — сказал я мужчине, перегибаясь через его спину, взял Инку за руку выше локтя и усадил на место. Все, что произошло дальше, возможно, было простым совпадением: исполнить песенку просили многие.
   Конферансье объявил:
   — «Над розовым морем»! — И когда он объявлял, Джон Данкер смотрел в нашу сторону. На кого он мог смотреть — не на меня же!
   Настроение у меня к этому времени было уже испорчено, а когда оно испортилось, я так и не помню. Я уже ничего не слышал: я смотрел на Инку. Она сидела совершенно спокойно, опираясь подбородком на руку. А носок ее туфли покачивался в такт мелодии. Мне было все равно, касался он или нет широкого зада мужчины. Мне не было никакого дела до этого густо напомаженного пижона. Для меня его просто не существовало.
   Джон Данкер выходил на сцену, играл, снова уходил, и снова его вызывали. А он, немного утомленный и очень красивый, устало разводил руками и покачивал головой. Конферансье уже стоял у авансцены, готовый объявить конец.
   — «Рощу»! — крикнула Инка, и голос ее звенел от волнения.
   Никаких сомнений не оставалось: среди множества голосов Джон Данкер услышал Инкин голос. Он посмотрел в нашу сторону, улыбнулся. Он даже не подозвал конферансье. Просто сел и начал играть. Женщина оглянулась и очень внимательно посмотрела на Инку, потом мельком глянула на меня, и я заметил слабую улыбку в уголках ее губ. Инка ничего не заметила. Она напевала:

 
Боязно чутка к каждому звуку
Роща в июльском сие.
С тихою шуткой нежную руку
Ты протянула мне.

 


 
Но тот дурман ночи знойной
И стан детский, стройный,
Я знаю, забыть нельзя…

 
   Вряд ли Инка придавала словам этой пошленькой песенки какое-то значение: даже я не обратил на них внимание. А что думал Джон Данкер, наигрывая мелодию, мне тогда не дано было знать. Снова аплодировали, и снова Джон Данкер кланялся и устало разводил руками, и прядка черных волос косо упала на его матово-смуглый лоб.
   Я не знал, какой я — хороший или плохой. Мне говорили, что хороший, и я в это верил. Но когда я видел людей ярких и по-особому одаренных, начинал подозревать, что все во мне ошибаются и только я один понимаю, какой я обыкновенный. Ну за что Инка могла меня любить, когда видела таких ярких людей, как, например, Джон Данкер? Я не вникал в подробности: подлинность таланта Джона Данкера подтверждал его успех.
   Из задних рядов бежали по проходу к сцене. Раньше мы тоже бегали, но сейчас бежать было некуда: в первых рядах аплодировали сидя. Нарядно одетые, чисто вымытые мужчины и женщины в первых рядах знали себе цену. Что-то говорили Катя, Сашка — я не слышал. Они стоя аплодировали и кричали, и на них оглядывались. Женя и Витька тоже стояли, хотя Женя сказала, что ей не нравятся легкомысленные зрелища. Только Инка сидела. Сидела, аплодировала и смотрела на сцену. Потом она встала. Я положил руку на ее плечо. Инка оглянулась. Она как будто меня не видела, а потом вдруг увидела. Глаза ее стали как бывают у провинившихся собак. Я не мог смотреть в ее глаза. Я вспотел, и шелковая рубашка прилипла к лопаткам. Наверное, на рубашке проступили влажные пятна. Я не знал, что делать и как себя вести. Когда Сашка сказал: «Что ни говорите, а он король!» — я крикнул: «А ты идиот!» А когда мужчина в третьем ряду, тот, что сидел в соломенной шляпе, сказал: «Кошачий концерт», я стал бешено аплодировать.


8


   Когда мы вышли в парк. Катя и Женя побежали за сцену смотреть, как будут уходить артисты. Они звали Инку, но она не пошла. Инка стояла рядом со мной. Мы оба стояли в полумраке неподалеку от перекрестка двух аллей. Я прислонился спиной к старой акации и закурил. Когда я зажег спичку. Инка сказала:
   — Дай мне на минуточку. — Она зажгла сразу две спички. Когда они до половины сгорели. Инка лизнула пальцы и взялась ими за обгоревшие концы. Теперь догорала другая половина спичек. Инка смотрела, как они догорали, и огоньки отражались в ее глазах. — Видишь, мы всегда будем вместе, видишь? — сказала Инка.
   Она подняла к моему лицу спички — они обуглились и переплелись. Инка бросила спички и засмеялась.
   — Пойдем посмотрим артистов. Пойдем? — сказала она.
   На аллее Сашка и Витька разговаривали с Павлом Баулиным. Мимо нас выходили с эстрады и шли к перекрестку аллей. Какая-то женщина говорила:
   — Но он просто красавец. У него античный профиль.
   Инка чуть повернула голову. Потом посмотрела на меня.
   — Очень противно курить? — спросила она. — Когда пойдем домой, дашь мне попробовать.
   К перекрестку аллей подошли Катя и Женя.
   — Витя, где Инка? — крикнула Женя.
   Витька оглянулся, но со света не увидел нас в темноте.
   — Она где-то здесь была с Володей, — сказал он.