Под окнами горкома мы забыли все свои подозрения. С того места, где мы стояли, видны были ворота и за ними море. На рейде слегка дымил теплоход «Грузия». Мы любили выплывать на рейд навстречу пассажирским пароходам, сидеть на причальной бочке и разглядывать на палубах пассажиров. Их поражало, как это мы не боимся заплывать в открытое море. А для нас это был пустяк, о котором и говорить не стоило.
Теплоход стоял на воде и казался совсем маленьким. Но мы не раз видели его вблизи, рядом с бочкой. Приходилось запрокидывать голову, чтобы увидеть пассажиров на верхней палубе, а переговариваться можно было только с нижней и средней палубами, да и то, чтобы нас услышали, надо было кричать.
Я смотрел на теплоход и не мог поверить, что еще прошлым летом нам доставляло острое удовольствие уплывать в открытое море, — такой мальчишески незначительной казалась мне эта затея.
— Нет, скажите, что мой папа неправ, — приставал Сашка. — Живешь — до всего доживешь.
— Прав, прав, — сказал я.
Разговаривать, держа во рту папиросу, было не очень удобно. Дым заползал в легкие и глаза, вызывая кашель и слезы. Солидности, ради которой мы закурили, от этого не прибавлялось. Поэтому мы старались говорить покороче и больше молчали. Мы стояли лицом друг к другу, но ни на секунду не теряли из вида газетных витрин. Мы молчали и вдруг начинали хохотать, когда кто-нибудь из прохожих — их было не очень много на улице — останавливался просмотреть газеты. Прохожие, особенно женщины, воображали, что мы смеемся над ними, и испуганно себя оглядывали.
— Жалко, такого же синяка у тебя не было два года назад, — сказал Сашка.
Витька ответил:
— Мне не жалко.
— Не понимаешь своей выгоды, поэтому не жалко. Представляешь, черная повязка на портрете?
Наши фотографии были двухлетней давности. На это и намекал Сашка. Витька только рукой махнул и закашлял.
Я так и не успел как следует прочитать статью. Стоять в вестибюле школы и читать о самом себе было не очень-то удобно. Но мельком я все же статью пробежал. Она называлась «Подвиг молодых патриотов». Из статьи я узнал, что всегда отличался вдумчивостью и серьезным отношением к жизни. Мне это и раньше говорили. Но одно дело — говорить, и совсем другое — когда об этом написано в газете. Меня только смущало слово «подвиг». По мнению автора статьи, наш подвиг заключался в том, что мы, как и молодые строители Комсомольска, отказывались от спокойной и удобной жизни и по зову партии и комсомола шли туда, где были нужней. По совести говоря, я ни от чего не отказывался. Просто поступить в училище мне казалось заманчивей. Но, наверное, комсомольцы первой пятилетки чувствовали то же самое. В конце концов, в редакции лучше меня знали, что такое подвиг.
— Нет, скажите, что мой папа неправ?
— Папа твой прав, а я неправ. Зря я тебя утром похвалил.
— Прошу разъяснить, — Сашка притворялся. Он прекрасно понимал, о чем я говорю.
— Хотя бы прочел билет.
— Витька, ты что-нибудь понимаешь?
— Витька как раз не понимает.
— Нет, почему? Понимаю. С билетом, правда, нехорошо получилось.
Милый Витька, наивная душа. Больше всего он боялся показаться недостаточно сообразительным. Я обнял его за плечи и прижался щекой к его потной щеке.
— Ты еще не все знаешь, — сказал я. — Послушал бы, как Сашка разыгрывал из себя скромника по дороге в школу.
— Нет, ты серьезно? — спросил Сашка.
Я и сам не знал, серьезно говорю или несерьезно. Скорей всего и серьезно и несерьезно. У меня всегда была склонность к самоанализу, и я не мог не видеть, что так же, как и Сашка, подвержен тщеславию. Среди нас только Витька не страдал тщеславием — этим изнуряющим и по природе своей бесплодным чувством.
Огромный термометр на стене горкома показывал тридцать градусов в тени. Газировщицы ведрами выливали воду под деревья.
— Пошли искупаемся? — предложил Витька.
— Каждый день купаемся, — ответил Сашка.
Я его понимал: надо было быть последним идиотом, чтобы в такой день не придумать чего-нибудь сногсшибательного. Мы бы давно придумали, если бы с нами были наши девочки. С ними мозги у нас работали лучше. Но Инка занималась, а Катя и Женя собирались идти к Инкиной маме. Зачем — они не сказали. Но мы-то знали — будут переделывать старые платья к сегодняшнему вечеру.
Перед газетными витринами остановился мужчина в белом санаторном костюме. Почему-то тех, кто приезжал в санатории, в городе называли больными. По-моему, из всех здоровых мужчина, остановившийся у газет, был самым здоровым. Чтобы читать, ему приходилось нагибаться, а его плечи закрывали газетный разворот. Он мельком просмотрел «Курортник» и отошел к «Правде».
— Мне нравятся пижоны, которых интересуют только происшествия, — сказал Сашка.
Мужчина оглянулся и снова подошел к «Курортнику».
— Напросился, — сказал Витька.
Пока мужчина читал газеты, мы усиленно курили. Потом он прошел мимо нас и, когда проходил, подмигнул Сашке.
— Наконец-то твой нос пригодился. Тебя-то он узнал, — сказал я.
— А ты знаешь, какой нос был у Спинозы?
— Пойдемте искупаемся, — сказал Витька.
Сашка задумчиво и долго смотрел на него.
— Бриться вы когда-нибудь думаете? — спросил он.
Зимой мы уже пытались побриться. Но ничего у нас не получилось. Мы сами были виноваты. Вместо того чтобы смело войти в парикмахерскую, мы долго торчали у входа. Когда Сашка наконец вошел, у нас уже пропала охота бриться. Мы остались ждать его на улице. Ждать пришлось недолго. Дверь неожиданно открылась, и на пороге появился Сашка. Сзади его легонько подталкивал в спину парикмахер Тартаковский.
— Мне и без вас хватает болячек. Принесите записку от своей мамаши, тогда мы подумаем, — говорил Тартаковский.
— К Тартаковскому пойдем? — Витька улыбнулся.
— Живешь — до всего доживешь, — сказал Сашка.
Подошел Павел Баулин.
— Привет, профессора! — Павел поздоровался с нами за руку, и мы приняли это как должное. — Не знаете, зачем Переверзев вызывает?
— Заявление подать.
— А вы подавали? — Павел почему-то подозрительно оглядел нас. — Зачем заявления? — спросил он.
— Формальность, Паша, формальность, — ответил Сашка.
— Может, обойдется? — спросил Павел. Он, кажется, думал, что от нас зависит, писать или не писать ему заявление.
— Пустяки, — сказал я. — Напишешь: прошу принять меня в училище, — и все.
— Я же не прошу. Мне предложили — я согласился. Получится опять как с техникумом. Уговаривали, пока уговорили. А когда я надумал уходить, две недели допрашивали, зачем заявление подавал. Не люблю. Вы меня подождите, я скоро.
От нечего делать мы посчитали деньги. В наличии оказалось десять рублей, и я положил их в карман. На крыльцо вышел Павел, брезгливо оглядел вымазанные чернилами пальцы.
— Хомут надели. Пошли к Попандопуло.
Ничего себе. Сашкино предложение побриться мгновенно померкло. А мы-то думали и не могли ничего придумать! Я только не был уверен, сумею ли выпить так, чтобы Павел не догадался, что пью я первый раз в жизни.
— Вот это мужской разговор, — сказал Сашка. — Сначала выпьем, потом побреемся.
— Может, не стоит? — спросил Витька. Он улыбался и смотрел на меня.
— Что не стоит? Выпить? Обязательно выпьем.
— Не люблю, когда коренной пролетарий разыгрывает интеллигента. Повязку нацепил, как фраер. — Это сказал Павел.
— Баулин! Зайдите ко мне. — В окне своего кабинета стоял Алеша. По-моему, он стоял уже давно и слышал весь разговор.
— До вечера у меня к тебе никаких дел нет.
— Зайдите ко мне, товарищ Баулин! — Алеша обеими руками откинул со лба волосы. Мы знали: он дружил с Павлом, но почему-то старался скрыть эту дружбу от посторонних.
— Пошел ты на белом катере… — ответил Павел.
Он перешел мостовую. Мы пошли за ним.
— Вернитесь! — крикнул Алеша.
— Привет! — сказал Сашка.
— Пойдем с нами! — крикнул Витька и от удовольствия потер руки.
Мы никогда не позволяли себе так разговаривать с Алешей. Но теперь чувство равенства стирало между нами грани и радовало остротой новизны.
Павел шел, метя своим клешем уличную пыль. Идти с ним рядом мешали прохожие. И мы то отставали, то забегали вперед и очень жалели, что никто из знакомых мальчишек не видит нас рядом с Павлом. А Павел нес по улице свою славу так же просто, как брюки клеш и тельняшку.
Винный погребок был похож на раковину, вставленную в стену жилого дома и выложенную по фасаду камнем-ракушечником. Под гулким сводом стояли бочки с вином и белели два мраморных столика. Стойка выступала на улицу, и темная глубина погребка исходила кислым запахом раздавленного винограда и знобким холодком. Чтобы посидеть в погребке, надо было обладать достоинствами, известными одному Попандопуло. Павла, например, в погребок не пускали. Он, как и прочие смертные, пил на улице, и прохожие обходили пьющих у стойки. А вот Жестянщика с компанией мы часто видели за столиками.
Попандопуло вытирал тряпкой стойку и монотонно выкрикивал:
— Стакан молодого вина — десять лет жизни.
Он ни к кому в отдельности не обращался, никого не уговаривал выпить. Но обещание десяти лет жизни действовало неотразимо. Малинового цвета пористый нос Попандопуло, казалось, пропитался вином. Нос нависал над верхней губой и придавал лицу вид унылой добродетели.
В прошлом Попандопуло был владельцем гостиницы и ресторана «Дюльбер», жил в собственной даче, ездил по городу в красном лакированном экипаже, одетый во фрак, с черным бантиком «собачья радость» на белой сорочке. Но таким мы знали его лишь по рассказам Жениного отца. Женин отец в то время выступал на эстраде ресторана и пел куплеты.
Павел облокотился на стойку и поднял четыре пальца. Стойку покрывала черная тень акаций, но все равно на улице было душно.
— Им тоже? — Попандопуло кивнул в нашу сторону.
— По-вашему, мы не люди? — вежливо спросил Сашка.
Попандопуло нацедил из бочки в глиняный кувшин и, не глядя, разлил вино по стаканам, не пролив при этом ни капли.
— Солнце, виноград, здоровье! — выкрикнул он.
Я чувствовал себя так, как будто сел за шахматную доску сыграть ответственную партию с незнакомым и сильным партнером. Я вдохнул, и в нос мне ударил теплый кисловатый запах. Витька пил маленькими глотками, страдальчески сдвинув брови. А Сашка выпил так, как будто в стакане было не вино, а сельтерская вода. Он даже рыгнул. Я сначала попробовал вино губами: оно было терпким и вяжущим. Я выпил, и во рту у меня стало так, как будто я съел кило недозрелого винограда.
— Хорошо! — сказал Павел.
— Ничего! — лицемерно ответил я.
Через минуту я вдруг ощутил в себе необыкновенную легкость. Мне казалось, что я могу оторваться от земли и полететь, если бы очень этого захотел. Но я не хотел: мне и на земле было хорошо.
— Здорово тебе отец подвесил, — сказал Павел.
Витька уставился на него зловеще блеснувшим глазом.
— Откуда ты знаешь, что отец?
— Алеша рассказал, — Павел вертел на стойке пустой стакан. — Не пойму, чего вас несет в военное училище?
— А тебя? — Это спросил Сашка.
— У меня свои планы. Мне из морского училища Фрунзе персональный вызов прислали. Я уже в состав училищной команды включен на армейские соревнования.
Это была для нас новость. И она как бы отодвигала нас на второй план. Мне даже обидно стало.
— На одних кулаках далеко не уедешь, — сказал я.
— Я и не собираюсь. Мне бы свободы побольше да денег. Надоело буксиры чалить. Выпьем?
— Можно, — сказал я и достал из кармана деньги.
— Спрячь. Пьем по-морскому.
— Как это по-морскому?
— Кто приглашает, тот и платит.
К стойке подошли два матроса с каботажных баркасов. Один из них сказал:
— Подожди, вместе дернем.
Мы ждали, пока Попандопуло наливал всем вино. Матрос поднял стакан, сказал:
— Чтоб они сдохли! — и чокнулся сначала с Павлом, потом с нами.
— Кто чтобы сдох? — спросил Сашка.
— Откуда ты их выкопал? — Матрос стаканом показал на Сашку.
Павел сказал:
— Что же вы, профессора, меня позорите? Выпьем, потом объясню.
Матрос поставил на стойку стакан, сказал:
— Нет. Втемную не пью.
— Каждому кто-то мешает жить, профессора. Ему, например, зануда шкипер, что плавает на «Посейдоне». Так вот, чтобы не мешали, пускай сдохнут.
Мы сразу оценили тост. Сашка тут же предложил, чтобы сдох Жестянщик. Долго обсуждали участь Тартаковского и решили, что он сначала должен нас побрить. Потом, не сговариваясь, все вдруг уставились на Попандопуло и захохотали. Попандопуло смотрел поверх наших голов печальными, как у старого бульдога, глазами.
— Стакан молодого вина — десять лет жизни! — выкрикнул он.
— Если надавить на его нос, из него брызнет вино, — сказал Сашка.
Это показалось нам очень остроумным, и мы снова захохотали.
К Витьке со стаканом вина подошел Женин отец. Мы не заметили, когда у стойки появились квартирные агенты.
— Поздравляю, — сказал Женин отец и прикоснулся к Витькиному пустому стакану.
Витька, наверно, забыл, что держал в руке пустой стакан. Женин отец улыбался. Улыбка у него была неприятная. Когда он улыбался, нам казалось, что он хочет кого-то ущипнуть.
— Позвольте полюбопытствовать, когда и в какой город едете?
Я что-то не слышал, чтобы раньше Женин отец называл Витьку на «вы». Витька растерялся.
— Мы едем в Ленинград, — сказал Сашка. — Одновременно с Женей. Из окон консерватории будет виден двор нашего училища.
Женин отец оглядел Сашку и вернулся к своей компании на другой конец стойки.
— Кто тебя просил врать? Ну скажи, кто тебя просил? — шипел Витька.
— Ничего себе ты выбрал тестя. Нет, ты видел, какое у него стало лицо? Имею предложение: надо выпить, чтобы он сдох.
— По морде хочешь? — спросил Витька.
— Нет, ты подумай: стакан вина — и на всю жизнь избавишься от крупной неприятности.
У Сашки была привычка, разговаривая, размахивать руками. Мы долго его от этого отучали. Наверно, плохо старались; Сашка говорил и размахивал руками, как будто мы не вели с ним никакой работы.
— Сашка! — сказал я и опустил руки.
— Понял, — ответил Сашка, но через секунду руки его снова мелькнули в воздухе.
Кто-то пристально на меня смотрел. Я повернул голову. Смотрел Павел. Его широкий тонкогубый рот улыбался.
— Может, хватит для первого раза? — спросил Павел.
Мы не ждали от него такой подлости.
— Шесть стаканов! — крикнул Сашка.
— Солнце, виноград, здоровье, — говорил Попандопуло и вытирал стойку.
— Шесть стаканов! — крикнул Сашка, и у него начал расти нос.
Когда Сашка злился, на его лице оставался только нос.
— Кто будет платить? — спросил Попандопуло.
— Вы меня не знаете?
Попандопуло смотрел на Сашку печальными глазами:
— Я знаю в городе одного уважаемого доктора. Но я не знал, что его сын растет алкоголиком.
У стойки стало тихо. Слышны были шаги прохожих и жужжание ос. Дело приняло принципиальный характер. Я бросил на стойку шесть рублей, а Витька крикнул:
— Шесть стаканов! — и протиснулся к стойке, сдвинув плечом матроса.
Попандопуло даже не взглянул на деньги. Я встал рядом с Витькой.
— Советскими деньгами брезгуешь? Правила советской торговли нарушаешь? Это тебе не собственный ресторан, а государственная служба. Забыл, да? Забыл? — Я еще не кончил говорить, а Попандопуло уже нацеживал кувшин.
— По-морскому, — сказал Сашка, подвигая по стойке стаканы. — Чтоб они сдохли! — крикнул он.
— Толк будет, — сказал матрос.
— Я же говорю: профессора.
Мы ушли довольные собой. Последнее, что мне запомнилось, — это ехидная улыбка Жениного отца и печальные, как у старого бульдога, глаза Попандопуло.
Почти у каждого в жизни случается такое, что тяжело бывает вспомнить. А когда вспомнишь, то весь покрываешься испариной. В жизни моей было не так уж много грехов, и в общем-то я не боюсь ворошить прожитые годы. Но когда я вспоминаю по-собачьи печальные глаза Попандопуло, мне становится не по себе. И еще одни глаза преследуют меня как кошмар…
В январе 1942 года под Сычевкой, когда под ногами визжал и скрипел морозный снег, я в упор стрелял из пистолета в немецкого ефрейтора. Он почему-то не падал, только шатался и все хотел вскинуть свой автомат и смотрел мне в лицо нечеловеческими глазами. После каждого выстрела из его спины вместе с клочками шинели вылетали струйки пара. Он упал лицом вниз, и струйки пара иссякли у меня на глазах.
Я не знаю, в чем моя вина. Очевидно, в том, что я человек и поэтому отвечаю перед своей совестью за все подлости и преступления, совершаемые на земле.
Теплоход стоял на воде и казался совсем маленьким. Но мы не раз видели его вблизи, рядом с бочкой. Приходилось запрокидывать голову, чтобы увидеть пассажиров на верхней палубе, а переговариваться можно было только с нижней и средней палубами, да и то, чтобы нас услышали, надо было кричать.
Я смотрел на теплоход и не мог поверить, что еще прошлым летом нам доставляло острое удовольствие уплывать в открытое море, — такой мальчишески незначительной казалась мне эта затея.
— Нет, скажите, что мой папа неправ, — приставал Сашка. — Живешь — до всего доживешь.
— Прав, прав, — сказал я.
Разговаривать, держа во рту папиросу, было не очень удобно. Дым заползал в легкие и глаза, вызывая кашель и слезы. Солидности, ради которой мы закурили, от этого не прибавлялось. Поэтому мы старались говорить покороче и больше молчали. Мы стояли лицом друг к другу, но ни на секунду не теряли из вида газетных витрин. Мы молчали и вдруг начинали хохотать, когда кто-нибудь из прохожих — их было не очень много на улице — останавливался просмотреть газеты. Прохожие, особенно женщины, воображали, что мы смеемся над ними, и испуганно себя оглядывали.
— Жалко, такого же синяка у тебя не было два года назад, — сказал Сашка.
Витька ответил:
— Мне не жалко.
— Не понимаешь своей выгоды, поэтому не жалко. Представляешь, черная повязка на портрете?
Наши фотографии были двухлетней давности. На это и намекал Сашка. Витька только рукой махнул и закашлял.
Я так и не успел как следует прочитать статью. Стоять в вестибюле школы и читать о самом себе было не очень-то удобно. Но мельком я все же статью пробежал. Она называлась «Подвиг молодых патриотов». Из статьи я узнал, что всегда отличался вдумчивостью и серьезным отношением к жизни. Мне это и раньше говорили. Но одно дело — говорить, и совсем другое — когда об этом написано в газете. Меня только смущало слово «подвиг». По мнению автора статьи, наш подвиг заключался в том, что мы, как и молодые строители Комсомольска, отказывались от спокойной и удобной жизни и по зову партии и комсомола шли туда, где были нужней. По совести говоря, я ни от чего не отказывался. Просто поступить в училище мне казалось заманчивей. Но, наверное, комсомольцы первой пятилетки чувствовали то же самое. В конце концов, в редакции лучше меня знали, что такое подвиг.
— Нет, скажите, что мой папа неправ?
— Папа твой прав, а я неправ. Зря я тебя утром похвалил.
— Прошу разъяснить, — Сашка притворялся. Он прекрасно понимал, о чем я говорю.
— Хотя бы прочел билет.
— Витька, ты что-нибудь понимаешь?
— Витька как раз не понимает.
— Нет, почему? Понимаю. С билетом, правда, нехорошо получилось.
Милый Витька, наивная душа. Больше всего он боялся показаться недостаточно сообразительным. Я обнял его за плечи и прижался щекой к его потной щеке.
— Ты еще не все знаешь, — сказал я. — Послушал бы, как Сашка разыгрывал из себя скромника по дороге в школу.
— Нет, ты серьезно? — спросил Сашка.
Я и сам не знал, серьезно говорю или несерьезно. Скорей всего и серьезно и несерьезно. У меня всегда была склонность к самоанализу, и я не мог не видеть, что так же, как и Сашка, подвержен тщеславию. Среди нас только Витька не страдал тщеславием — этим изнуряющим и по природе своей бесплодным чувством.
Огромный термометр на стене горкома показывал тридцать градусов в тени. Газировщицы ведрами выливали воду под деревья.
— Пошли искупаемся? — предложил Витька.
— Каждый день купаемся, — ответил Сашка.
Я его понимал: надо было быть последним идиотом, чтобы в такой день не придумать чего-нибудь сногсшибательного. Мы бы давно придумали, если бы с нами были наши девочки. С ними мозги у нас работали лучше. Но Инка занималась, а Катя и Женя собирались идти к Инкиной маме. Зачем — они не сказали. Но мы-то знали — будут переделывать старые платья к сегодняшнему вечеру.
Перед газетными витринами остановился мужчина в белом санаторном костюме. Почему-то тех, кто приезжал в санатории, в городе называли больными. По-моему, из всех здоровых мужчина, остановившийся у газет, был самым здоровым. Чтобы читать, ему приходилось нагибаться, а его плечи закрывали газетный разворот. Он мельком просмотрел «Курортник» и отошел к «Правде».
— Мне нравятся пижоны, которых интересуют только происшествия, — сказал Сашка.
Мужчина оглянулся и снова подошел к «Курортнику».
— Напросился, — сказал Витька.
Пока мужчина читал газеты, мы усиленно курили. Потом он прошел мимо нас и, когда проходил, подмигнул Сашке.
— Наконец-то твой нос пригодился. Тебя-то он узнал, — сказал я.
— А ты знаешь, какой нос был у Спинозы?
— Пойдемте искупаемся, — сказал Витька.
Сашка задумчиво и долго смотрел на него.
— Бриться вы когда-нибудь думаете? — спросил он.
Зимой мы уже пытались побриться. Но ничего у нас не получилось. Мы сами были виноваты. Вместо того чтобы смело войти в парикмахерскую, мы долго торчали у входа. Когда Сашка наконец вошел, у нас уже пропала охота бриться. Мы остались ждать его на улице. Ждать пришлось недолго. Дверь неожиданно открылась, и на пороге появился Сашка. Сзади его легонько подталкивал в спину парикмахер Тартаковский.
— Мне и без вас хватает болячек. Принесите записку от своей мамаши, тогда мы подумаем, — говорил Тартаковский.
— К Тартаковскому пойдем? — Витька улыбнулся.
— Живешь — до всего доживешь, — сказал Сашка.
Подошел Павел Баулин.
— Привет, профессора! — Павел поздоровался с нами за руку, и мы приняли это как должное. — Не знаете, зачем Переверзев вызывает?
— Заявление подать.
— А вы подавали? — Павел почему-то подозрительно оглядел нас. — Зачем заявления? — спросил он.
— Формальность, Паша, формальность, — ответил Сашка.
— Может, обойдется? — спросил Павел. Он, кажется, думал, что от нас зависит, писать или не писать ему заявление.
— Пустяки, — сказал я. — Напишешь: прошу принять меня в училище, — и все.
— Я же не прошу. Мне предложили — я согласился. Получится опять как с техникумом. Уговаривали, пока уговорили. А когда я надумал уходить, две недели допрашивали, зачем заявление подавал. Не люблю. Вы меня подождите, я скоро.
От нечего делать мы посчитали деньги. В наличии оказалось десять рублей, и я положил их в карман. На крыльцо вышел Павел, брезгливо оглядел вымазанные чернилами пальцы.
— Хомут надели. Пошли к Попандопуло.
Ничего себе. Сашкино предложение побриться мгновенно померкло. А мы-то думали и не могли ничего придумать! Я только не был уверен, сумею ли выпить так, чтобы Павел не догадался, что пью я первый раз в жизни.
— Вот это мужской разговор, — сказал Сашка. — Сначала выпьем, потом побреемся.
— Может, не стоит? — спросил Витька. Он улыбался и смотрел на меня.
— Что не стоит? Выпить? Обязательно выпьем.
— Не люблю, когда коренной пролетарий разыгрывает интеллигента. Повязку нацепил, как фраер. — Это сказал Павел.
— Баулин! Зайдите ко мне. — В окне своего кабинета стоял Алеша. По-моему, он стоял уже давно и слышал весь разговор.
— До вечера у меня к тебе никаких дел нет.
— Зайдите ко мне, товарищ Баулин! — Алеша обеими руками откинул со лба волосы. Мы знали: он дружил с Павлом, но почему-то старался скрыть эту дружбу от посторонних.
— Пошел ты на белом катере… — ответил Павел.
Он перешел мостовую. Мы пошли за ним.
— Вернитесь! — крикнул Алеша.
— Привет! — сказал Сашка.
— Пойдем с нами! — крикнул Витька и от удовольствия потер руки.
Мы никогда не позволяли себе так разговаривать с Алешей. Но теперь чувство равенства стирало между нами грани и радовало остротой новизны.
Павел шел, метя своим клешем уличную пыль. Идти с ним рядом мешали прохожие. И мы то отставали, то забегали вперед и очень жалели, что никто из знакомых мальчишек не видит нас рядом с Павлом. А Павел нес по улице свою славу так же просто, как брюки клеш и тельняшку.
Винный погребок был похож на раковину, вставленную в стену жилого дома и выложенную по фасаду камнем-ракушечником. Под гулким сводом стояли бочки с вином и белели два мраморных столика. Стойка выступала на улицу, и темная глубина погребка исходила кислым запахом раздавленного винограда и знобким холодком. Чтобы посидеть в погребке, надо было обладать достоинствами, известными одному Попандопуло. Павла, например, в погребок не пускали. Он, как и прочие смертные, пил на улице, и прохожие обходили пьющих у стойки. А вот Жестянщика с компанией мы часто видели за столиками.
Попандопуло вытирал тряпкой стойку и монотонно выкрикивал:
— Стакан молодого вина — десять лет жизни.
Он ни к кому в отдельности не обращался, никого не уговаривал выпить. Но обещание десяти лет жизни действовало неотразимо. Малинового цвета пористый нос Попандопуло, казалось, пропитался вином. Нос нависал над верхней губой и придавал лицу вид унылой добродетели.
В прошлом Попандопуло был владельцем гостиницы и ресторана «Дюльбер», жил в собственной даче, ездил по городу в красном лакированном экипаже, одетый во фрак, с черным бантиком «собачья радость» на белой сорочке. Но таким мы знали его лишь по рассказам Жениного отца. Женин отец в то время выступал на эстраде ресторана и пел куплеты.
Павел облокотился на стойку и поднял четыре пальца. Стойку покрывала черная тень акаций, но все равно на улице было душно.
— Им тоже? — Попандопуло кивнул в нашу сторону.
— По-вашему, мы не люди? — вежливо спросил Сашка.
Попандопуло нацедил из бочки в глиняный кувшин и, не глядя, разлил вино по стаканам, не пролив при этом ни капли.
— Солнце, виноград, здоровье! — выкрикнул он.
Я чувствовал себя так, как будто сел за шахматную доску сыграть ответственную партию с незнакомым и сильным партнером. Я вдохнул, и в нос мне ударил теплый кисловатый запах. Витька пил маленькими глотками, страдальчески сдвинув брови. А Сашка выпил так, как будто в стакане было не вино, а сельтерская вода. Он даже рыгнул. Я сначала попробовал вино губами: оно было терпким и вяжущим. Я выпил, и во рту у меня стало так, как будто я съел кило недозрелого винограда.
— Хорошо! — сказал Павел.
— Ничего! — лицемерно ответил я.
Через минуту я вдруг ощутил в себе необыкновенную легкость. Мне казалось, что я могу оторваться от земли и полететь, если бы очень этого захотел. Но я не хотел: мне и на земле было хорошо.
— Здорово тебе отец подвесил, — сказал Павел.
Витька уставился на него зловеще блеснувшим глазом.
— Откуда ты знаешь, что отец?
— Алеша рассказал, — Павел вертел на стойке пустой стакан. — Не пойму, чего вас несет в военное училище?
— А тебя? — Это спросил Сашка.
— У меня свои планы. Мне из морского училища Фрунзе персональный вызов прислали. Я уже в состав училищной команды включен на армейские соревнования.
Это была для нас новость. И она как бы отодвигала нас на второй план. Мне даже обидно стало.
— На одних кулаках далеко не уедешь, — сказал я.
— Я и не собираюсь. Мне бы свободы побольше да денег. Надоело буксиры чалить. Выпьем?
— Можно, — сказал я и достал из кармана деньги.
— Спрячь. Пьем по-морскому.
— Как это по-морскому?
— Кто приглашает, тот и платит.
К стойке подошли два матроса с каботажных баркасов. Один из них сказал:
— Подожди, вместе дернем.
Мы ждали, пока Попандопуло наливал всем вино. Матрос поднял стакан, сказал:
— Чтоб они сдохли! — и чокнулся сначала с Павлом, потом с нами.
— Кто чтобы сдох? — спросил Сашка.
— Откуда ты их выкопал? — Матрос стаканом показал на Сашку.
Павел сказал:
— Что же вы, профессора, меня позорите? Выпьем, потом объясню.
Матрос поставил на стойку стакан, сказал:
— Нет. Втемную не пью.
— Каждому кто-то мешает жить, профессора. Ему, например, зануда шкипер, что плавает на «Посейдоне». Так вот, чтобы не мешали, пускай сдохнут.
Мы сразу оценили тост. Сашка тут же предложил, чтобы сдох Жестянщик. Долго обсуждали участь Тартаковского и решили, что он сначала должен нас побрить. Потом, не сговариваясь, все вдруг уставились на Попандопуло и захохотали. Попандопуло смотрел поверх наших голов печальными, как у старого бульдога, глазами.
— Стакан молодого вина — десять лет жизни! — выкрикнул он.
— Если надавить на его нос, из него брызнет вино, — сказал Сашка.
Это показалось нам очень остроумным, и мы снова захохотали.
К Витьке со стаканом вина подошел Женин отец. Мы не заметили, когда у стойки появились квартирные агенты.
— Поздравляю, — сказал Женин отец и прикоснулся к Витькиному пустому стакану.
Витька, наверно, забыл, что держал в руке пустой стакан. Женин отец улыбался. Улыбка у него была неприятная. Когда он улыбался, нам казалось, что он хочет кого-то ущипнуть.
— Позвольте полюбопытствовать, когда и в какой город едете?
Я что-то не слышал, чтобы раньше Женин отец называл Витьку на «вы». Витька растерялся.
— Мы едем в Ленинград, — сказал Сашка. — Одновременно с Женей. Из окон консерватории будет виден двор нашего училища.
Женин отец оглядел Сашку и вернулся к своей компании на другой конец стойки.
— Кто тебя просил врать? Ну скажи, кто тебя просил? — шипел Витька.
— Ничего себе ты выбрал тестя. Нет, ты видел, какое у него стало лицо? Имею предложение: надо выпить, чтобы он сдох.
— По морде хочешь? — спросил Витька.
— Нет, ты подумай: стакан вина — и на всю жизнь избавишься от крупной неприятности.
У Сашки была привычка, разговаривая, размахивать руками. Мы долго его от этого отучали. Наверно, плохо старались; Сашка говорил и размахивал руками, как будто мы не вели с ним никакой работы.
— Сашка! — сказал я и опустил руки.
— Понял, — ответил Сашка, но через секунду руки его снова мелькнули в воздухе.
Кто-то пристально на меня смотрел. Я повернул голову. Смотрел Павел. Его широкий тонкогубый рот улыбался.
— Может, хватит для первого раза? — спросил Павел.
Мы не ждали от него такой подлости.
— Шесть стаканов! — крикнул Сашка.
— Солнце, виноград, здоровье, — говорил Попандопуло и вытирал стойку.
— Шесть стаканов! — крикнул Сашка, и у него начал расти нос.
Когда Сашка злился, на его лице оставался только нос.
— Кто будет платить? — спросил Попандопуло.
— Вы меня не знаете?
Попандопуло смотрел на Сашку печальными глазами:
— Я знаю в городе одного уважаемого доктора. Но я не знал, что его сын растет алкоголиком.
У стойки стало тихо. Слышны были шаги прохожих и жужжание ос. Дело приняло принципиальный характер. Я бросил на стойку шесть рублей, а Витька крикнул:
— Шесть стаканов! — и протиснулся к стойке, сдвинув плечом матроса.
Попандопуло даже не взглянул на деньги. Я встал рядом с Витькой.
— Советскими деньгами брезгуешь? Правила советской торговли нарушаешь? Это тебе не собственный ресторан, а государственная служба. Забыл, да? Забыл? — Я еще не кончил говорить, а Попандопуло уже нацеживал кувшин.
— По-морскому, — сказал Сашка, подвигая по стойке стаканы. — Чтоб они сдохли! — крикнул он.
— Толк будет, — сказал матрос.
— Я же говорю: профессора.
Мы ушли довольные собой. Последнее, что мне запомнилось, — это ехидная улыбка Жениного отца и печальные, как у старого бульдога, глаза Попандопуло.
Почти у каждого в жизни случается такое, что тяжело бывает вспомнить. А когда вспомнишь, то весь покрываешься испариной. В жизни моей было не так уж много грехов, и в общем-то я не боюсь ворошить прожитые годы. Но когда я вспоминаю по-собачьи печальные глаза Попандопуло, мне становится не по себе. И еще одни глаза преследуют меня как кошмар…
В январе 1942 года под Сычевкой, когда под ногами визжал и скрипел морозный снег, я в упор стрелял из пистолета в немецкого ефрейтора. Он почему-то не падал, только шатался и все хотел вскинуть свой автомат и смотрел мне в лицо нечеловеческими глазами. После каждого выстрела из его спины вместе с клочками шинели вылетали струйки пара. Он упал лицом вниз, и струйки пара иссякли у меня на глазах.
Я не знаю, в чем моя вина. Очевидно, в том, что я человек и поэтому отвечаю перед своей совестью за все подлости и преступления, совершаемые на земле.
2
Мы вошли в парикмахерскую не так, как бы нам хотелось. Внешне мы держались довольно нахально, но чувствовали себя не очень уверенно: мы боялись, хватит ли у нас денег, чтобы расплатиться. Сколько стоит побриться, мы не имели понятия. А потом сам Тартаковский был для нас в некотором роде загадкой, и мы не знали, как к нему относиться. Тартаковский приехал в наш город из Одессы, а в Одессу он попал из Голты вместе с бригадой Котовского. Просто не верилось, что этот старый человек, толстый и лысый, скакал на коне и брил самого Котовского. Но не поверить было нельзя: в парикмахерской на самом видном месте висела «Почетная грамота», выданная красному кавалеристу Рувиму Наумовичу Тартаковскому, проявившему мужество и высокую революционную сознательность в борьбе с сыпным тифом. За эту грамоту, подписанную Котовским, мы готовы были любить и уважать Тартаковского. Но, к сожалению, Тартаковский при всех своих революционных заслугах был позорной отрыжкой нэпа. Парикмахерская, в которой он работал, была лучшей в городе и принадлежала лично Тартаковскому. Финотдел облагал его налогом, который каждый год увеличивали. Но на Тартаковского это не действовало. Когда ему предлагали войти в артель, он неизменно отвечал:
— Чуточку подожду.
Все это было нам известно, как бывает известна биография каждого сколько-нибудь заметного жителя в небольшом городе.
Вот такой был Тартаковский, и к нему в парикмахерскую мы вошли. Тартаковский сидел у круглого столика, заваленного журналами, и читал «Курортник». Мы переглянулись, а Тартаковский снял золотое пенсне и надел рабочие очки в черной оправе. Газету он положил на столик портретами вверх.
— Прошу, — сказал он и положил руки на кресло.
Мы заранее условились, что первым будет бриться Витька. На него одного денег должно было хватить, а тем временем Сашка сбегает домой и выпросит у матери еще денег.
— Что будем делать, что? — спросил Тартаковский.
— Бриться, — басом ответил Витька. Откуда у него появился бас? Наверно, от волнения.
— А я думаю, мы сначала пострижемся. Я вам сделаю такой полубокс — родная мама не узнает.
В зеркало я увидел Витькин мгновенно затосковавший глаз.
— Можно полубокс, — сказал я.
Сашка исчез. Тартаковский, прищурясь, разглядывал Витьку в зеркало.
— Я понимаю, черная повязка вам очень идет, но ее придется снять, — сказал он.
Потом окутал Витьку белой простыней и поднял вверх руку с машинкой прежде, чем опустил ее на Витькин затылок.
— Будущие лейтенанты. Ну-ну… — сказал Тартаковский, и машинка застрекотала в его руке.
— Вам не нравится? — спросил я.
— Почему? Я просто думаю, почему лейтенанты, а не поручики.
— В Красной Армии введено звание «лейтенант».
— Вот это как раз меня интересует. Почему лейтенант, а не поручик? Насколько мне помнится, в царской армии были поручики, а не лейтенанты.
— При чем тут царская армия?
— Ни при чем? Ну-ну… Что же тогда «при чем»?
Тартаковский выстриг Витькин затылок и теперь щелкал ножницами. Я сидел у столика, листал журнал «Красная новь» и тихо злился.
— Так скажите мне, зачем надо было стрелять полковников в семнадцатом году? — Тартаковский снял с Витьки простыню и щеточкой смахнул с шеи волосы.
Потом он ушел за занавеску, чтобы приготовить бритвенный прибор. Он делал все медленно и обстоятельно, а мне казалось, что работает он очень быстро и Сашка не успеет вернуться. Витька разглядывал себя в зеркало и улыбался. У него на затылке молочно розовела незагоревшая кожа. Опухоль спала, и голубой глаз блестел, окруженный густой синевой. Витька мог улыбаться: четыре рубля на одного — сумма вполне достаточная. А я предвидел возможные неприятности, и это мешало мне поговорить с Тартаковским начистоту. Витьку я почти ненавидел за его блаженную улыбку. Как это я раньше не замечал, что уши у него большие и оттопыренные?
Я не знаю, как Тартаковский истолковывал мое молчание. Он вышел из-за занавески с прибором в руках и принялся намыливать Витьке лицо. Тартаковский тоже молчал и смешно двигал губами. Тогда я вдруг подумал, что, если не буду отвлекать его разговорами, он побреет Витьку еще быстрее.
— Воинские звания введены для укрепления в армии дисциплины. Воинское звание подчеркивает, что служба в армии становится пожизненной военной профессией, — сказал я.
Но теперь Тартаковский не желал разговаривать. Он брил Витьку и шевелил губами.
— Массаж будем делать? — спросил он.
Витька смотрел на меня в зеркало испуганными глазами.
— Обязательно, — быстро сказал я. Может быть, даже слишком быстро.
Массаж не помог. Когда я садился в кресло, Сашки еще не было. А вдруг мать не дает ему денег? Меня пот прошиб. За Витьку надо было уплатить два пятьдесят. Я держал руку в кармане и сжимал в потном кулаке скомканные бумажки. А Витька уселся за столик, закинул ногу на ногу и листал журнал. Его ничего не касалось. Он привык: раз я что-то делаю, значит, я знаю, что делаю. Я был сам виноват: так приучил.
Я не помню, как Тартаковский меня постриг. Он ушел за занавеску приготовить прибор, а я шепотом сказал Витьке:
— Беги за Сашкой.
Витьку как будто ударили по голове. Он сидел и смотрел на меня.
— Беги за Сашкой…
— Куда это делся ваш приятель? — спросил Тартаковский, когда вышел из-за занавески.
— Покурить вышел. — Я смотрел в зеркало на Тартаковского и пытался понять, догадывается ли он, что у меня нет денег?
Напрасный труд. По лицу Тартаковского невозможно было ничего узнать. Тартаковский взбивал в алюминиевой чашечке мыльную иену и жевал губами.
— Совсем как в старом анекдоте, — сказал Тартаковский. — Офицеры говорили: учись, учись — студентом будешь. А студенты, так те отвечали: не будешь учиться — офицером будешь. Так я вас спрашиваю: зачем это вам понадобилось быть офицерами?
— Во-первых, в Красной Армии не офицеры, а командиры. А во-вторых, вы не понимаете азбучных истин.
— Я не понимаю. Ну-ну. А может быть, я хочу узнать, понимаете ли вы? Такого вам в голову не приходило?
В парикмахерскую влетел Сашка и поднял ладонь: все в порядке.
Я откинулся на спинку кресла и, перехватив в зеркале взгляд Тартаковского, спросил:
— Узнали?
— Вполне, — ответил Тартаковский.
Горячая мыльная пена защекотала кожу, и я забыл все на свете. Мыльная пена покрыла все мое лицо. Кожу под ней слегка покалывало и зудило, и это было приятно. Но еще приятней было прикосновение бритвы. Она слегка почесывала и гладила кожу, собирая пену. От горячей салфетки, наложенной на лицо, я задохнулся. Пар раскрыл поры, и я чувствовал, как воздух проникал в кровь. Тартаковский быстрыми мазками накладывал на лицо крем. Под толстыми пальцами Тартаковского кожа делалась упругой, как резиновый мяч. После массажа Тартаковский обрызгал меня одеколоном, как будто облил огнем, который жег, не сжигая. Такого я еще в жизни своей не испытывал. Когда после всех процедур Тартаковский оставил мое лицо в покое, мне показалось, что оно совсем новое.
Пока брился Сашка, я разглядывал себя в зеркало. Витька тоже разглядывал. Потом мы вышли на улицу и стали разглядывать себя в стеклах витрин.
— По-моему, Тартаковский типичная контра, — сказал я.
— С чего ты взял? — спросил Сашка.
— Так. Интуиция, — ответил я.
В другое время Сашка бы задал сотню вопросов, но сейчас Тартаковский его меньше всего интересовал. Меня тоже.
— На всякий случай надо будет выпить, чтобы он сдох, — сказал Сашка.
И таким образом судьба Тартаковского была нами решена.
Мы закурили, хотя нас уже начало тошнить от папирос, и пошли вверх к Базарной улице. С таким же успехом мы могли пойти вниз: нам было все равно куда идти. Жара стала еще сильнее, но кожа на моем лице была прохладной. Не трогая лица, я чувствовал бархатистую гладкость кожи. После бритья наши лица как-то неуловимо изменились, и мы не могли без смеха смотреть друг на друга. О том, что мы выпили, мы забывали, а когда вдруг вспоминали, то начинали покачиваться. Мы загораживали дорогу встречным девчонкам и говорили им черт знает что. Девчонки смеялись, и даже к черту не все посылали.
К Базарной улице мы пошли напрасно. Возле аптеки на нас налетела Сашкина мама. По-моему, она специально нас караулила. О хороших футбольных вратарях говорят, что они умеют выбирать место. Сашкина мама тоже умела. Она перехватывала Сашку в любой части города. Я и Сашка незадолго перед встречей успели выбросить окурки. А Витька держал папиросу во рту. К счастью, Сашкина мама смотрела только на своего сына.
— Чуточку подожду.
Все это было нам известно, как бывает известна биография каждого сколько-нибудь заметного жителя в небольшом городе.
Вот такой был Тартаковский, и к нему в парикмахерскую мы вошли. Тартаковский сидел у круглого столика, заваленного журналами, и читал «Курортник». Мы переглянулись, а Тартаковский снял золотое пенсне и надел рабочие очки в черной оправе. Газету он положил на столик портретами вверх.
— Прошу, — сказал он и положил руки на кресло.
Мы заранее условились, что первым будет бриться Витька. На него одного денег должно было хватить, а тем временем Сашка сбегает домой и выпросит у матери еще денег.
— Что будем делать, что? — спросил Тартаковский.
— Бриться, — басом ответил Витька. Откуда у него появился бас? Наверно, от волнения.
— А я думаю, мы сначала пострижемся. Я вам сделаю такой полубокс — родная мама не узнает.
В зеркало я увидел Витькин мгновенно затосковавший глаз.
— Можно полубокс, — сказал я.
Сашка исчез. Тартаковский, прищурясь, разглядывал Витьку в зеркало.
— Я понимаю, черная повязка вам очень идет, но ее придется снять, — сказал он.
Потом окутал Витьку белой простыней и поднял вверх руку с машинкой прежде, чем опустил ее на Витькин затылок.
— Будущие лейтенанты. Ну-ну… — сказал Тартаковский, и машинка застрекотала в его руке.
— Вам не нравится? — спросил я.
— Почему? Я просто думаю, почему лейтенанты, а не поручики.
— В Красной Армии введено звание «лейтенант».
— Вот это как раз меня интересует. Почему лейтенант, а не поручик? Насколько мне помнится, в царской армии были поручики, а не лейтенанты.
— При чем тут царская армия?
— Ни при чем? Ну-ну… Что же тогда «при чем»?
Тартаковский выстриг Витькин затылок и теперь щелкал ножницами. Я сидел у столика, листал журнал «Красная новь» и тихо злился.
— Так скажите мне, зачем надо было стрелять полковников в семнадцатом году? — Тартаковский снял с Витьки простыню и щеточкой смахнул с шеи волосы.
Потом он ушел за занавеску, чтобы приготовить бритвенный прибор. Он делал все медленно и обстоятельно, а мне казалось, что работает он очень быстро и Сашка не успеет вернуться. Витька разглядывал себя в зеркало и улыбался. У него на затылке молочно розовела незагоревшая кожа. Опухоль спала, и голубой глаз блестел, окруженный густой синевой. Витька мог улыбаться: четыре рубля на одного — сумма вполне достаточная. А я предвидел возможные неприятности, и это мешало мне поговорить с Тартаковским начистоту. Витьку я почти ненавидел за его блаженную улыбку. Как это я раньше не замечал, что уши у него большие и оттопыренные?
Я не знаю, как Тартаковский истолковывал мое молчание. Он вышел из-за занавески с прибором в руках и принялся намыливать Витьке лицо. Тартаковский тоже молчал и смешно двигал губами. Тогда я вдруг подумал, что, если не буду отвлекать его разговорами, он побреет Витьку еще быстрее.
— Воинские звания введены для укрепления в армии дисциплины. Воинское звание подчеркивает, что служба в армии становится пожизненной военной профессией, — сказал я.
Но теперь Тартаковский не желал разговаривать. Он брил Витьку и шевелил губами.
— Массаж будем делать? — спросил он.
Витька смотрел на меня в зеркало испуганными глазами.
— Обязательно, — быстро сказал я. Может быть, даже слишком быстро.
Массаж не помог. Когда я садился в кресло, Сашки еще не было. А вдруг мать не дает ему денег? Меня пот прошиб. За Витьку надо было уплатить два пятьдесят. Я держал руку в кармане и сжимал в потном кулаке скомканные бумажки. А Витька уселся за столик, закинул ногу на ногу и листал журнал. Его ничего не касалось. Он привык: раз я что-то делаю, значит, я знаю, что делаю. Я был сам виноват: так приучил.
Я не помню, как Тартаковский меня постриг. Он ушел за занавеску приготовить прибор, а я шепотом сказал Витьке:
— Беги за Сашкой.
Витьку как будто ударили по голове. Он сидел и смотрел на меня.
— Беги за Сашкой…
— Куда это делся ваш приятель? — спросил Тартаковский, когда вышел из-за занавески.
— Покурить вышел. — Я смотрел в зеркало на Тартаковского и пытался понять, догадывается ли он, что у меня нет денег?
Напрасный труд. По лицу Тартаковского невозможно было ничего узнать. Тартаковский взбивал в алюминиевой чашечке мыльную иену и жевал губами.
— Совсем как в старом анекдоте, — сказал Тартаковский. — Офицеры говорили: учись, учись — студентом будешь. А студенты, так те отвечали: не будешь учиться — офицером будешь. Так я вас спрашиваю: зачем это вам понадобилось быть офицерами?
— Во-первых, в Красной Армии не офицеры, а командиры. А во-вторых, вы не понимаете азбучных истин.
— Я не понимаю. Ну-ну. А может быть, я хочу узнать, понимаете ли вы? Такого вам в голову не приходило?
В парикмахерскую влетел Сашка и поднял ладонь: все в порядке.
Я откинулся на спинку кресла и, перехватив в зеркале взгляд Тартаковского, спросил:
— Узнали?
— Вполне, — ответил Тартаковский.
Горячая мыльная пена защекотала кожу, и я забыл все на свете. Мыльная пена покрыла все мое лицо. Кожу под ней слегка покалывало и зудило, и это было приятно. Но еще приятней было прикосновение бритвы. Она слегка почесывала и гладила кожу, собирая пену. От горячей салфетки, наложенной на лицо, я задохнулся. Пар раскрыл поры, и я чувствовал, как воздух проникал в кровь. Тартаковский быстрыми мазками накладывал на лицо крем. Под толстыми пальцами Тартаковского кожа делалась упругой, как резиновый мяч. После массажа Тартаковский обрызгал меня одеколоном, как будто облил огнем, который жег, не сжигая. Такого я еще в жизни своей не испытывал. Когда после всех процедур Тартаковский оставил мое лицо в покое, мне показалось, что оно совсем новое.
Пока брился Сашка, я разглядывал себя в зеркало. Витька тоже разглядывал. Потом мы вышли на улицу и стали разглядывать себя в стеклах витрин.
— По-моему, Тартаковский типичная контра, — сказал я.
— С чего ты взял? — спросил Сашка.
— Так. Интуиция, — ответил я.
В другое время Сашка бы задал сотню вопросов, но сейчас Тартаковский его меньше всего интересовал. Меня тоже.
— На всякий случай надо будет выпить, чтобы он сдох, — сказал Сашка.
И таким образом судьба Тартаковского была нами решена.
Мы закурили, хотя нас уже начало тошнить от папирос, и пошли вверх к Базарной улице. С таким же успехом мы могли пойти вниз: нам было все равно куда идти. Жара стала еще сильнее, но кожа на моем лице была прохладной. Не трогая лица, я чувствовал бархатистую гладкость кожи. После бритья наши лица как-то неуловимо изменились, и мы не могли без смеха смотреть друг на друга. О том, что мы выпили, мы забывали, а когда вдруг вспоминали, то начинали покачиваться. Мы загораживали дорогу встречным девчонкам и говорили им черт знает что. Девчонки смеялись, и даже к черту не все посылали.
К Базарной улице мы пошли напрасно. Возле аптеки на нас налетела Сашкина мама. По-моему, она специально нас караулила. О хороших футбольных вратарях говорят, что они умеют выбирать место. Сашкина мама тоже умела. Она перехватывала Сашку в любой части города. Я и Сашка незадолго перед встречей успели выбросить окурки. А Витька держал папиросу во рту. К счастью, Сашкина мама смотрела только на своего сына.