Легко сказать — подумайте! Алеша просил нас о том, на что мы совершенно не были способны в эту минуту.
— Теперь вы знаете, зачем мы вас пригласили. Слово за вами, — сказал Алеша обычным, неораторским голосом. Он сел на старинный стул с высокой резной спинкой. Стул этот был такой старый что его давно стоило выбросить. Я думаю, Алеша этого не делал из-за спинки: другого стула с такой спинкой не было во всем городе. — Наверху ваши кандидатуры согласованы, — как бы между прочим сообщил Алеша и показал большим пальцем на потолок. Мы поняли, что значит «наверху»: как раз над нами был кабинет Колесникова — первого секретаря горкома партии. Алеша повернулся к военкому, спросил: — Заявления нужны сейчас?
Прежде чем ответить, военком посмотрел на нас.
— Важно согласие. Заявления напишут после экзаменов. Оценки играют не последнюю роль. Кандидаты должны иметь только отличные и хорошие оценки.
— На этот счет будьте спокойны, — сказал Алеша.
Мы не смотрели друг на друга. Как все мальчишки, мы были самого высокого мнения о своих способностях и о себе. Мы были самолюбивы и дерзки. И вдруг оказалось — имели на это право. Алеша назвал нас «лучшими из лучших», в нас нуждались партия и государство. Даже мы, привыкшие к похвалам, такого не ожидали. Военком тихо переговаривался с Алешей, и я не слышал слов. Я вообще ничего не слышал. Мне еще никогда не приходилось принимать такое важное решение. Что-то скажет теперь Инкин отец? А что скажут мама, сестры, Сергей? Но больше всего я думал об Инке и ее отце. Конечно, «думал» — не то слово: просто их лица чаще мелькали у меня в голове.
— Ждем, — сказал Алеша. — Решайте.
Мы молчали, готовые согласиться, смутно догадываясь, насколько серьезно то, чего требовали от нас, как изменится все наше будущее после короткого слова «да» и сколько беспокойства войдет в нашу жизнь.
— Предположим, я скажу «да». Приду домой, а мои папа и мама скажут «нет»?.. — Это сказал Сашка. Он начал говорить сидя, но потом, взглянув на военкома, встал и загородил солнце.
— Кригер, тебе же восемнадцать лет. Вспомни, как в твои годы уходили комсомольцы на фронт. Напомни об этом своим родителям, — сказал Алеша.
Напоминать об этом Сашкиным родителям не имело смысла: они никогда не были комсомольцами и ни на какую войну не уходили. Алеша это знал не хуже Сашки. Поэтому Алеша добавил:
— Какой же ты комсомолец, если не сумеешь убедить родителей?
— Я говорю «да», — сказал Сашка. — А моих родителей мы будем убеждать вместе. — Сашка сел, как будто согнулся пополам, и полоса солнца легла на его колени.
По Сашкиному тону я понял: в согласии родителей он по-прежнему сильно сомневался. Я тоже сомневался: не в своей маме, а в Сашкиных родителях. В своей маме я был уверен. Поэтому, когда Алеша посмотрел на меня, я сказал:
— Согласен.
— Понятно. — Алеша нагнулся к военкому, сказал: — Это Белов, Надежды Александровны сын. — Военком закивал головой и посмотрел на меня. — Твое слово, Аникин, — сказал Алеша.
Витька покраснел, и на лбу у него выступили капли пота.
— Я тоже согласен, — сказал Витька.
— Сколько платят лейтенанту? — Это спросил Павел Баулин. У него был сипловатый бас, и говорил он, сильно растягивая слова. Павел сидел, откинувшись на спинку дивана. Тяжелая рука его свободно лежала на валике: в такой же расслабленной позе, раскинув ноги, он обычно отдыхал в своем углу на ринге.
Алеша приподнял плечи и чуть развел над столом руки: жест достаточно откровенный. Но Павел смотрел не на Алешу, а на военкома.
Прежде чем ответить, военком встал.
— В армии денежное довольствие начисляется не по званию, а по должности, — сказал он. — Вас после окончания училищ назначат на должность командиров взводов…
— Это неважно. Какое жалованье у командира взвода? — спросил Баулин.
— Шестьсот двадцать пять рублей, — ответил военком. — А перебивать старших в армии не положено.
— Подходяще! — Павел посмотрел на Алешу. — Запиши: я согласен.
— Повестка дня, как говорится, исчерпана, — сказал Алеша и поднялся. Мы тоже встали. — Заявления принесете в горком сразу после экзаменов. Между прочим, я тоже иду в военное училище…
Как опытный агитатор, Алеша приберег свое сообщение под конец. Он ждал от нас радости, и мы действительно обрадовались. Мы привыкли к Алеше и были уверены, что с ним не пропадем.
— Теперь вы знаете, зачем мы вас пригласили. Слово за вами, — сказал Алеша обычным, неораторским голосом. Он сел на старинный стул с высокой резной спинкой. Стул этот был такой старый что его давно стоило выбросить. Я думаю, Алеша этого не делал из-за спинки: другого стула с такой спинкой не было во всем городе. — Наверху ваши кандидатуры согласованы, — как бы между прочим сообщил Алеша и показал большим пальцем на потолок. Мы поняли, что значит «наверху»: как раз над нами был кабинет Колесникова — первого секретаря горкома партии. Алеша повернулся к военкому, спросил: — Заявления нужны сейчас?
Прежде чем ответить, военком посмотрел на нас.
— Важно согласие. Заявления напишут после экзаменов. Оценки играют не последнюю роль. Кандидаты должны иметь только отличные и хорошие оценки.
— На этот счет будьте спокойны, — сказал Алеша.
Мы не смотрели друг на друга. Как все мальчишки, мы были самого высокого мнения о своих способностях и о себе. Мы были самолюбивы и дерзки. И вдруг оказалось — имели на это право. Алеша назвал нас «лучшими из лучших», в нас нуждались партия и государство. Даже мы, привыкшие к похвалам, такого не ожидали. Военком тихо переговаривался с Алешей, и я не слышал слов. Я вообще ничего не слышал. Мне еще никогда не приходилось принимать такое важное решение. Что-то скажет теперь Инкин отец? А что скажут мама, сестры, Сергей? Но больше всего я думал об Инке и ее отце. Конечно, «думал» — не то слово: просто их лица чаще мелькали у меня в голове.
— Ждем, — сказал Алеша. — Решайте.
Мы молчали, готовые согласиться, смутно догадываясь, насколько серьезно то, чего требовали от нас, как изменится все наше будущее после короткого слова «да» и сколько беспокойства войдет в нашу жизнь.
— Предположим, я скажу «да». Приду домой, а мои папа и мама скажут «нет»?.. — Это сказал Сашка. Он начал говорить сидя, но потом, взглянув на военкома, встал и загородил солнце.
— Кригер, тебе же восемнадцать лет. Вспомни, как в твои годы уходили комсомольцы на фронт. Напомни об этом своим родителям, — сказал Алеша.
Напоминать об этом Сашкиным родителям не имело смысла: они никогда не были комсомольцами и ни на какую войну не уходили. Алеша это знал не хуже Сашки. Поэтому Алеша добавил:
— Какой же ты комсомолец, если не сумеешь убедить родителей?
— Я говорю «да», — сказал Сашка. — А моих родителей мы будем убеждать вместе. — Сашка сел, как будто согнулся пополам, и полоса солнца легла на его колени.
По Сашкиному тону я понял: в согласии родителей он по-прежнему сильно сомневался. Я тоже сомневался: не в своей маме, а в Сашкиных родителях. В своей маме я был уверен. Поэтому, когда Алеша посмотрел на меня, я сказал:
— Согласен.
— Понятно. — Алеша нагнулся к военкому, сказал: — Это Белов, Надежды Александровны сын. — Военком закивал головой и посмотрел на меня. — Твое слово, Аникин, — сказал Алеша.
Витька покраснел, и на лбу у него выступили капли пота.
— Я тоже согласен, — сказал Витька.
— Сколько платят лейтенанту? — Это спросил Павел Баулин. У него был сипловатый бас, и говорил он, сильно растягивая слова. Павел сидел, откинувшись на спинку дивана. Тяжелая рука его свободно лежала на валике: в такой же расслабленной позе, раскинув ноги, он обычно отдыхал в своем углу на ринге.
Алеша приподнял плечи и чуть развел над столом руки: жест достаточно откровенный. Но Павел смотрел не на Алешу, а на военкома.
Прежде чем ответить, военком встал.
— В армии денежное довольствие начисляется не по званию, а по должности, — сказал он. — Вас после окончания училищ назначат на должность командиров взводов…
— Это неважно. Какое жалованье у командира взвода? — спросил Баулин.
— Шестьсот двадцать пять рублей, — ответил военком. — А перебивать старших в армии не положено.
— Подходяще! — Павел посмотрел на Алешу. — Запиши: я согласен.
— Повестка дня, как говорится, исчерпана, — сказал Алеша и поднялся. Мы тоже встали. — Заявления принесете в горком сразу после экзаменов. Между прочим, я тоже иду в военное училище…
Как опытный агитатор, Алеша приберег свое сообщение под конец. Он ждал от нас радости, и мы действительно обрадовались. Мы привыкли к Алеше и были уверены, что с ним не пропадем.
3
Из горкома Витька и Сашка ушли на пляж, где их ждали Катя и Женя. А мне надо было зайти за Инкой в школу: у нее был письменный экзамен.
В школе ее, конечно, не оказалось. На спортивной площадке в углу широкого двора мальчишки играли в волейбол. Я подошел к девочке из Инкиного класса.
— Ты не видела Инку? — Девочка стояла на краю площадки и смотрела игру.
— Видела, — сказала она и даже не повернула ко мне головы.
— Когда?
— Ну, полчаса, час — не помню…
— Куда она делась?
— Пошла в горком комсомола.
С Инкой всегда так: договоришься встретиться в одном месте, а ее понесет в другое. Я обозлился:
— Почему ты сразу не сказала?
— А почему ты сразу не спросил?
Мальчики слева играли лучше. Погашенный мяч ударился о землю на правой стороне площадки. Девочка резко повернулась ко мне.
— Что ты пристал? — спросила она. — У меня только и забот что караулить Инку!
Ну что было спрашивать с этой отягощенной заботами девчонки?
— Не волнуйся, они все равно проиграют, — сказал я и пошел к воротам. Мне так нужна была Инка. Мне так необходимо было рассказать ей, зачем меня вызывали в горком. Но снова идти в горком не имело смысла: ее наверняка там давно не было.
Я постоял на улице. Бархатно-черные тени акаций резко отделялись от выбеленной солнцем мостовой. На другой стороне тянулась низкая ограда порта. За пологой кромкой берега неподвижно переливалось море. И на желтом песке чернели просмоленные борта парусно-моторных баркасов.
Все еще не зная, куда идти, я пошел по улице. Инка догнала меня на углу и, часто дыша, забросала словами:
— Я уже все знаю… Я так бежала, так бежала! Я обегала весь город. — В этом она могла меня не уверять: представить ее спокойно идущей по улице, когда она меня ищет, было просто невозможно. — Наши на пляже. Женя устроила Витьке скандал: она боится, что его пошлют в город, где нет консерватории.
Инка торопилась выговориться, пока я ее не остановил.
— Ты только подумай, — говорила она, — папа и ты — вы оба военные. Папа, наверное, получит капитана. Его аттестовали на майора, но он говорит, что получит капитана…
Был единственный способ остановить поток Инкиных слов:
— Ты откуда сейчас появилась?
— Из школы.
— А как ты попала в школу? Через забор?
— Не могла же я обегать целый квартал. Ты подумай, я заглянула через забор — увидела Райку. Она злющая оттого, что проигрывает Юрка. Райка сказала, что ты только что вышел на улицу.
Из ворот вышли учителя, и, чтобы не встречаться с ними, мы повернули за угол. Я шел немного впереди, Инка даже не пыталась меня догнать: она прекрасно видела, что я злюсь.
— Почему не ждала меня в школе?
— Я ждала, знаешь, как долго ждала. Я так долго ждала, что просто не могла больше ждать.
Когда я говорил, мне, чтобы видеть Инку, приходилось поворачивать голову. Каждый раз, когда я это делал, я встречал ее взгляд.
Я никогда не видел расплавленного золота, но был уверен, что оно такого же цвета, как Инкины глаза. Такие глаза, как у Инки, я видел еще у рыжих собак. Инка тоже была рыжая — вся рыжая, от пышных волос и крупных веснушек вокруг носа до золотистого пушка на ногах.
Долго злиться на Инку было просто невозможно. Я замедлил шаг, и Инка пошла рядом со мной, как будто ничего не заметила.
Теперь говорил я. Никто так, как Инка, не мог меня слушать. Я рассказывал Инке все, что меня занимало. Если она понимала меня, то это означало, что все, о чем я говорил, додумано мной до конца. Когда она переставала слушать, я улавливал в своих словах противоречия, умолкал и не мог успокоиться, пока не разрешал их. Своей железной логикой, которую так хвалили учителя, я был обязан Инке.
— Я просто не знал, что могу стать военным, — говорил я. — Тут даже сравнивать нечего: геолог и военный. Командир совмещает в себе очень много профессий. Во-первых, учителя — командир должен обучать подчиненных. Во-вторых, инженера — в армии сейчас столько техники. В-третьих, надо очень хорошо знать историю. Кто знает, может быть, битва при Каннах поможет выиграть решительное сражение за коммунизм? А может быть, и не при Каннах, а под Верденом, или, скажем, военные реформы Македонского подскажут новую организацию армии…
Я говорил так, будто всю жизнь мечтал о профессии военного и досконально изучил все ее особенности. Точно так же совсем недавно я доказывал преимущества профессии геолога. Но какое это имело значение? Главным для меня было убедить себя и Инку, что нет ничего удивительного в моем решении изменить свое будущее: больше всего я боялся показаться в Инкиных глазах легкомысленным. Все, что я говорил, пришло мне в голову по дороге из горкома до школы, пришло потому, что все это я уже читал в газетах, слышал от военкома и от Алеши Переверзева. Но эти мысли уже стали моими, я подпал под их влияние, они начали руководить моими поступками.
— В военном училище учатся всего три года, правда? — спросила Инка.
— Да…
— Значит, не через пять лет, а через три года ты уже будешь совсем, совсем самостоятельным?
— Конечно…
— Ты знаешь, Володя, я порочная… Я спросила у мамы, когда мне можно будет выйти за тебя замуж, а она сказала, что пока ты не станешь самостоятельным, даже думать об этом порочно.
Инка сбоку из-под ресниц поглядела на меня: ей, видите ли, необходимо было удостовериться, какое впечатление произвели ее слова.
Я весь покрылся испариной: мне стало понятно, почему Инкин отец называл меня женихом. Я сдвинул брови — от этого Инка всегда приходила в трепет.
— Ну что я такого сказала, что я сказала? — быстро заговорила Инка. — Разве я виновата, что мне без тебя бывает очень скучно? Через три года ты уже будешь лейтенантом. Тебе будет только двадцать один год, а ты уже лейтенант! Ты будешь жить в Севастополе или Кронштадте, а может быть, во Владивостоке… И я к тебе приеду. Нет, ты лучше заедешь за мной… Нет, лучше я, а ты будешь встречать меня на вокзале с цветами.
— Романтика! — небрежно сказал я, изо всех сил стараясь удержать грозное положение бровей, но они предательски расползались.
Мы шли по центральной улице. Идти на пляж было уже поздно. Улица пряталась в густой тени акаций, а там, где солнце пробивало тень, на стенах домов выступали ослепительно-белые пятна. Узкий тротуар заполняли прохожие. Казалось, они просто гуляли, и когда заходили в магазин, то было похоже, что они делают это так, ради любопытства. Им не было никакого дела до нас, так же как и нам до них.
Потом мы сидели на Приморском бульваре. Наша скамья стояла у самого края набережной. Море вспухало и опадало внизу у наклонной стены, то бесшумно вползая на нее, то ударяя. И удары были похожи на ласковые шлепки. Плавали бурые комки прошлогодних водорослей, окурки, клочки бумаги. Они то поднимались, то опадали, оставаясь на месте. Горизонт закрывала белесая пелена, прорезанная косыми полосами: с моря надвигался дождь, а над городом по-прежнему светило солнце.
Я вспомнил, что не узнал у Инки главного.
— А как ты написала сочинение? — спросил я.
Инка махнула рукой:
— Написала…
Мы по опыту знали, что одной из непременных тем сочинений на экзаменах в восьмом классе бывает «Евгений Онегин — лишний человек». Из педагогических соображений мы советовали Инке выбрать именно эту тему. Витька вчера весь вечер репетировал Инку. Надо было быть просто тупицей, чтобы после этого не написать сочинения хотя бы на «хорошо». Но от Инки всего можно было ожидать.
— Инка, скажи по совести, как бы ты хотела жить? Ну что бы ты делала охотно, без нажима?
— А ты снова не разозлишься? По совести, я бы ничего не делала. Нет, конечно, я бы делала, но только то, что весело. Я хочу, чтобы всегда было лето, чтобы было тепло, чтобы я была самая красивая и чтобы было весело… И, конечно, чтобы ты всегда был со мной, и чтобы уже прошли три года, и чтобы нам не нужно было расставаться… — Инка посмотрела на меня и рассмеялась. А глаза ее говорили: знаю, что ты сейчас ответишь.
— Программа не очень определенная, — сказал я. — Но я все понимаю, и, допустим, мне она даже нравится. Совсем не плохо, когда весело. Но если все захотят так жить, то кто же будет работать?
— Ведь я же учусь, — сказала Инка. — Сегодня я писала сочинение, через два дня сдам математику. Но ты спрашиваешь «по совести». Я тебе по совести и сказала.
Инка подняла вытянутые ноги, плотно сдвинула ступни. Она умела показать все, что было в ней красивого: она носила туфли-лодочки на низком каблуке, чтобы подчеркнуть естественный изгиб подъема, а чтобы видны были ее зубы, постоянно держала рот приоткрытым, даже когда не смеялась. Ей было шестнадцать лет, но тем, кто этого не знал, она говорила, что ей восемнадцать. Такая уж была моя Инка, и все равно я ее очень любил. Я смотрел на Инкины ноги, уже тронутые загаром. Белые шелковые носки туго стягивали щиколотку. Ноги у Инки были полные и сильные. Они всегда мне нравились. Инка опустила ноги, но я все равно смотрел на них.
— Не смотри так, — тихо сказала Инка.
Я не знаю, как я смотрел. Но знаю, что мне хотелось поцеловать Инкины ноги, а этого я еще никогда не хотел.
— Ты сказал — это романтика, — сказала Инка. — А как ты сам думаешь?.. Как все, по-твоему, будет?
Что я мог ответить Инке? Радость всегда мешает видеть жизнь такой, как она есть. Впереди, мне казалось, меня ждет только радость, радость неизведанного и непознанного. Мне казалось, что за некоей воображаемой чертой только и начнется настоящая жизнь. Так всегда кажется в восемнадцать лет, а в сорок оказывается, что настоящие радости прожиты именно тогда и что самой большой была радость ожидания.
— Ладно, Инка, — сказал я. — Я буду работать и за тебя и за себя. Ты только должна кончить школу. А потом просто будешь моей женой, как твоя мама…
— А как бы ты хотел по совести: просто или не просто?
— Нет, Инка, по совести я бы хотел, чтобы не просто.
На соседней скамье сидели курортники. Мужчина развертывал дорогие конфеты и кормил ими женщину. Она раскрыла рот, и он положил в него конфету. Женщина прижала конфету зубами так, что половина ее осталась снаружи, и, раздвинув губы, повернулась к мужчине. Он осторожно приблизил рот к ее губам и откусил конфету. Женщина сказала:
— Слышите, как пахнет морем и акацией?
— Они тебе нравятся? — спросила Инка.
— Нет.
— Но ты только что смотрел на мои ноги так же, как он, — сказала Инка.
Я покраснел.
— Тебе было неприятно?
— Не знаю… Мне было немного страшно и немного стыдно. А если бы этого не было, мне было бы, наверно, приятно.
Дождь с шумом приближался по воде. Первые капли прошуршали в листьях деревьев, оставляя на песке мокрые пятна. Люди побежали под деревья и тенты над витринами магазинов. Ушли и наши соседи. На опустелом бульваре остались Инка и я.
В школе ее, конечно, не оказалось. На спортивной площадке в углу широкого двора мальчишки играли в волейбол. Я подошел к девочке из Инкиного класса.
— Ты не видела Инку? — Девочка стояла на краю площадки и смотрела игру.
— Видела, — сказала она и даже не повернула ко мне головы.
— Когда?
— Ну, полчаса, час — не помню…
— Куда она делась?
— Пошла в горком комсомола.
С Инкой всегда так: договоришься встретиться в одном месте, а ее понесет в другое. Я обозлился:
— Почему ты сразу не сказала?
— А почему ты сразу не спросил?
Мальчики слева играли лучше. Погашенный мяч ударился о землю на правой стороне площадки. Девочка резко повернулась ко мне.
— Что ты пристал? — спросила она. — У меня только и забот что караулить Инку!
Ну что было спрашивать с этой отягощенной заботами девчонки?
— Не волнуйся, они все равно проиграют, — сказал я и пошел к воротам. Мне так нужна была Инка. Мне так необходимо было рассказать ей, зачем меня вызывали в горком. Но снова идти в горком не имело смысла: ее наверняка там давно не было.
Я постоял на улице. Бархатно-черные тени акаций резко отделялись от выбеленной солнцем мостовой. На другой стороне тянулась низкая ограда порта. За пологой кромкой берега неподвижно переливалось море. И на желтом песке чернели просмоленные борта парусно-моторных баркасов.
Все еще не зная, куда идти, я пошел по улице. Инка догнала меня на углу и, часто дыша, забросала словами:
— Я уже все знаю… Я так бежала, так бежала! Я обегала весь город. — В этом она могла меня не уверять: представить ее спокойно идущей по улице, когда она меня ищет, было просто невозможно. — Наши на пляже. Женя устроила Витьке скандал: она боится, что его пошлют в город, где нет консерватории.
Инка торопилась выговориться, пока я ее не остановил.
— Ты только подумай, — говорила она, — папа и ты — вы оба военные. Папа, наверное, получит капитана. Его аттестовали на майора, но он говорит, что получит капитана…
Был единственный способ остановить поток Инкиных слов:
— Ты откуда сейчас появилась?
— Из школы.
— А как ты попала в школу? Через забор?
— Не могла же я обегать целый квартал. Ты подумай, я заглянула через забор — увидела Райку. Она злющая оттого, что проигрывает Юрка. Райка сказала, что ты только что вышел на улицу.
Из ворот вышли учителя, и, чтобы не встречаться с ними, мы повернули за угол. Я шел немного впереди, Инка даже не пыталась меня догнать: она прекрасно видела, что я злюсь.
— Почему не ждала меня в школе?
— Я ждала, знаешь, как долго ждала. Я так долго ждала, что просто не могла больше ждать.
Когда я говорил, мне, чтобы видеть Инку, приходилось поворачивать голову. Каждый раз, когда я это делал, я встречал ее взгляд.
Я никогда не видел расплавленного золота, но был уверен, что оно такого же цвета, как Инкины глаза. Такие глаза, как у Инки, я видел еще у рыжих собак. Инка тоже была рыжая — вся рыжая, от пышных волос и крупных веснушек вокруг носа до золотистого пушка на ногах.
Долго злиться на Инку было просто невозможно. Я замедлил шаг, и Инка пошла рядом со мной, как будто ничего не заметила.
Теперь говорил я. Никто так, как Инка, не мог меня слушать. Я рассказывал Инке все, что меня занимало. Если она понимала меня, то это означало, что все, о чем я говорил, додумано мной до конца. Когда она переставала слушать, я улавливал в своих словах противоречия, умолкал и не мог успокоиться, пока не разрешал их. Своей железной логикой, которую так хвалили учителя, я был обязан Инке.
— Я просто не знал, что могу стать военным, — говорил я. — Тут даже сравнивать нечего: геолог и военный. Командир совмещает в себе очень много профессий. Во-первых, учителя — командир должен обучать подчиненных. Во-вторых, инженера — в армии сейчас столько техники. В-третьих, надо очень хорошо знать историю. Кто знает, может быть, битва при Каннах поможет выиграть решительное сражение за коммунизм? А может быть, и не при Каннах, а под Верденом, или, скажем, военные реформы Македонского подскажут новую организацию армии…
Я говорил так, будто всю жизнь мечтал о профессии военного и досконально изучил все ее особенности. Точно так же совсем недавно я доказывал преимущества профессии геолога. Но какое это имело значение? Главным для меня было убедить себя и Инку, что нет ничего удивительного в моем решении изменить свое будущее: больше всего я боялся показаться в Инкиных глазах легкомысленным. Все, что я говорил, пришло мне в голову по дороге из горкома до школы, пришло потому, что все это я уже читал в газетах, слышал от военкома и от Алеши Переверзева. Но эти мысли уже стали моими, я подпал под их влияние, они начали руководить моими поступками.
— В военном училище учатся всего три года, правда? — спросила Инка.
— Да…
— Значит, не через пять лет, а через три года ты уже будешь совсем, совсем самостоятельным?
— Конечно…
— Ты знаешь, Володя, я порочная… Я спросила у мамы, когда мне можно будет выйти за тебя замуж, а она сказала, что пока ты не станешь самостоятельным, даже думать об этом порочно.
Инка сбоку из-под ресниц поглядела на меня: ей, видите ли, необходимо было удостовериться, какое впечатление произвели ее слова.
Я весь покрылся испариной: мне стало понятно, почему Инкин отец называл меня женихом. Я сдвинул брови — от этого Инка всегда приходила в трепет.
— Ну что я такого сказала, что я сказала? — быстро заговорила Инка. — Разве я виновата, что мне без тебя бывает очень скучно? Через три года ты уже будешь лейтенантом. Тебе будет только двадцать один год, а ты уже лейтенант! Ты будешь жить в Севастополе или Кронштадте, а может быть, во Владивостоке… И я к тебе приеду. Нет, ты лучше заедешь за мной… Нет, лучше я, а ты будешь встречать меня на вокзале с цветами.
— Романтика! — небрежно сказал я, изо всех сил стараясь удержать грозное положение бровей, но они предательски расползались.
Мы шли по центральной улице. Идти на пляж было уже поздно. Улица пряталась в густой тени акаций, а там, где солнце пробивало тень, на стенах домов выступали ослепительно-белые пятна. Узкий тротуар заполняли прохожие. Казалось, они просто гуляли, и когда заходили в магазин, то было похоже, что они делают это так, ради любопытства. Им не было никакого дела до нас, так же как и нам до них.
Потом мы сидели на Приморском бульваре. Наша скамья стояла у самого края набережной. Море вспухало и опадало внизу у наклонной стены, то бесшумно вползая на нее, то ударяя. И удары были похожи на ласковые шлепки. Плавали бурые комки прошлогодних водорослей, окурки, клочки бумаги. Они то поднимались, то опадали, оставаясь на месте. Горизонт закрывала белесая пелена, прорезанная косыми полосами: с моря надвигался дождь, а над городом по-прежнему светило солнце.
Я вспомнил, что не узнал у Инки главного.
— А как ты написала сочинение? — спросил я.
Инка махнула рукой:
— Написала…
Мы по опыту знали, что одной из непременных тем сочинений на экзаменах в восьмом классе бывает «Евгений Онегин — лишний человек». Из педагогических соображений мы советовали Инке выбрать именно эту тему. Витька вчера весь вечер репетировал Инку. Надо было быть просто тупицей, чтобы после этого не написать сочинения хотя бы на «хорошо». Но от Инки всего можно было ожидать.
— Инка, скажи по совести, как бы ты хотела жить? Ну что бы ты делала охотно, без нажима?
— А ты снова не разозлишься? По совести, я бы ничего не делала. Нет, конечно, я бы делала, но только то, что весело. Я хочу, чтобы всегда было лето, чтобы было тепло, чтобы я была самая красивая и чтобы было весело… И, конечно, чтобы ты всегда был со мной, и чтобы уже прошли три года, и чтобы нам не нужно было расставаться… — Инка посмотрела на меня и рассмеялась. А глаза ее говорили: знаю, что ты сейчас ответишь.
— Программа не очень определенная, — сказал я. — Но я все понимаю, и, допустим, мне она даже нравится. Совсем не плохо, когда весело. Но если все захотят так жить, то кто же будет работать?
— Ведь я же учусь, — сказала Инка. — Сегодня я писала сочинение, через два дня сдам математику. Но ты спрашиваешь «по совести». Я тебе по совести и сказала.
Инка подняла вытянутые ноги, плотно сдвинула ступни. Она умела показать все, что было в ней красивого: она носила туфли-лодочки на низком каблуке, чтобы подчеркнуть естественный изгиб подъема, а чтобы видны были ее зубы, постоянно держала рот приоткрытым, даже когда не смеялась. Ей было шестнадцать лет, но тем, кто этого не знал, она говорила, что ей восемнадцать. Такая уж была моя Инка, и все равно я ее очень любил. Я смотрел на Инкины ноги, уже тронутые загаром. Белые шелковые носки туго стягивали щиколотку. Ноги у Инки были полные и сильные. Они всегда мне нравились. Инка опустила ноги, но я все равно смотрел на них.
— Не смотри так, — тихо сказала Инка.
Я не знаю, как я смотрел. Но знаю, что мне хотелось поцеловать Инкины ноги, а этого я еще никогда не хотел.
— Ты сказал — это романтика, — сказала Инка. — А как ты сам думаешь?.. Как все, по-твоему, будет?
Что я мог ответить Инке? Радость всегда мешает видеть жизнь такой, как она есть. Впереди, мне казалось, меня ждет только радость, радость неизведанного и непознанного. Мне казалось, что за некоей воображаемой чертой только и начнется настоящая жизнь. Так всегда кажется в восемнадцать лет, а в сорок оказывается, что настоящие радости прожиты именно тогда и что самой большой была радость ожидания.
— Ладно, Инка, — сказал я. — Я буду работать и за тебя и за себя. Ты только должна кончить школу. А потом просто будешь моей женой, как твоя мама…
— А как бы ты хотел по совести: просто или не просто?
— Нет, Инка, по совести я бы хотел, чтобы не просто.
На соседней скамье сидели курортники. Мужчина развертывал дорогие конфеты и кормил ими женщину. Она раскрыла рот, и он положил в него конфету. Женщина прижала конфету зубами так, что половина ее осталась снаружи, и, раздвинув губы, повернулась к мужчине. Он осторожно приблизил рот к ее губам и откусил конфету. Женщина сказала:
— Слышите, как пахнет морем и акацией?
— Они тебе нравятся? — спросила Инка.
— Нет.
— Но ты только что смотрел на мои ноги так же, как он, — сказала Инка.
Я покраснел.
— Тебе было неприятно?
— Не знаю… Мне было немного страшно и немного стыдно. А если бы этого не было, мне было бы, наверно, приятно.
Дождь с шумом приближался по воде. Первые капли прошуршали в листьях деревьев, оставляя на песке мокрые пятна. Люди побежали под деревья и тенты над витринами магазинов. Ушли и наши соседи. На опустелом бульваре остались Инка и я.
4
Домой я бежал. Мокрая рубаха на мне подсохла и больше не прилипала к телу. А я все равно бежал. Зачем? Я бы хотел, чтобы мне самому это сказали.
Мамы дома не было и не могло быть: она не приходила раньше восьми часов. Я вошел в гулкую от пустоты квартиру, прошел кухню, просторный коридор — свет в него падал сверху, через узкое окно над парадной дверью, — вошел в комнату. Я открыл окно, но и на улице в этот час было еще пустынно и тихо.
Почему наша квартира выглядела пустой, я не могу понять до сих пор. Мебели у нас было не так мало. Например, в моей комнате стояли узкая кровать, обеденный стол, кабинетный диван. Дерматин на нем весь потрескался, но был совершенно целый. У нас даже был буфет — громоздкий, с разноцветными стеклами, а у мамы в комнате — туалетный столик из красного дерева. Я не помню, чтобы мама к нему подсаживалась, но столик был. И все равно квартира казалась пустой. Даже воздух в ней был какой-то нежилой — холодный и гулкий.
Я постоял посреди комнаты. Хуже нет, когда все в тебе торопится, а торопиться некуда. Я вышел в кухню. В эмалированном тазу лежала гора посуды: мама мыла посуду, когда в буфете не оставалось ни одной чистой тарелки. Кажется, тарелки в буфете еще были, но я нагрел воду и перемыл всю посуду. Потом я подмел комнаты. Это была моя прямая обязанность. Но я обычно плохо ее выполнял. Я успокаивал свою совесть тем, что мама тоже неважно справляется с домашними делами. Она готовила сразу на три дня. А когда суп прокисал, говорила:
— Это никуда не годится. Готовишь из последних сил, а ты не ешь.
Интересно, как можно есть кислый обед? Я один раз попробовал, а потом три дня ничего не ел, только пил чай с сухарями. Говорили, что я еще легко отделался. Не знаю. По-моему, не очень легко.
Я вынес мусор. Хотел даже почистить примус. Но он был покрыт таким толстым слоем жира и копоти, что до него дотронуться было противно. Я дотронулся, но чистить не стал, только обтер примус газетой. Вместо примуса я занялся почтовым ящиком: прибил петлю и навесил дверку. Удивительно, сколько дел можно переделать, когда надо убить время! А оно все равно тянулось медленно.
Я вернулся в комнату.
На другой стороне улицы стекла открытых окон блестели. Я сидел у открытого окна верхом на стуле. Подоконники были низкие. В комнату заглядывала мокрая улица. Пахло акацией и землей. Я вспомнил слова женщины: «Слышите, как пахнет морем и акацией?»
Странно, а я раньше не замечал запахов нашего города. Наверное, потому, что давно привык к ним. А между тем город был просто пропитан запахами: весной пахло акацией и сиренью, летом — левкоями и табаком и всегда — морем. Теперь я уверен, что из тысячи городов узнал бы наш город по запаху.
Лучше бы я не вспоминал слова женщины. Как только я их вспомнил, сразу подумал об Инке. И все во мне снова куда-то заторопилось. Я хотел вспомнить, о чем мы говорили. Но ничего не получилось: все путалось и перескакивало с одного на другое. Я понимал: на Приморском бульваре что-то произошло. И мы уже не могли вернуться к прежним отношениям. А я и не хотел возвращаться. Я хотел поскорей узнать, что будет дальше. Но на это могло ответить только время. Мне ничего не надо было делать. Надо было просто ждать…
Теперь-то я знаю: просто ждать не худшее, что есть в жизни. Но тогда я порывался бежать — все равно куда, лишь бы не оставаться одному в пустой квартире.
Я едва усидел на стуле. А руки мои расставляли на шахматной доске фигуры, сваленные в кучу на подоконнике. Я не помнил, как пришла мысль разобрать партию между Алехиным и Капабланкой… Но когда я почувствовал в руках тяжесть налитых свинцом фигур, мне сразу стало легче.
Капабланку я называл своим учителем. В душе мне больше нравился Алехин, но он был белым эмигрантом. В жизни со мной такое бывало: нравился мне, например, человек, который, по моим понятиям, не должен нравиться, и я начинал убеждать себя, что он не достоин моего внимания. Иногда мне это удавалось, чаще нет.
Финал партии мне был известен — я разбирал ее дважды: Капабланка проиграл. Меня это не огорчало. Но я поставил себе задачу найти ошибку экс-чемпиона и доказать себе, что победа Алехина случайна.
Не заглядывая в таблицу, я пытался найти очередной ход. Мозг мой вначале, как бы отдельно от меня, прощупывал возможности, скрытые в расположении мертвых фигур. Для меня они не были мертвыми: неожиданно наступала минута прозрения, когда я как-то вдруг проникал в ход чужих мыслей и легко следовал за ними, распутывая хитроумные сплетения взаимно враждебных замыслов. Но в тот вечер эта минута не приходила: я больше смотрел на улицу, чем на доску. На траве булыжной мостовой висели дождевые капли. В выбоинах тротуара, мощенного кирпичом, блестели слепые от заката лужи. Наступило время, когда, отдохнув после пляжа, курортники шли в курзал на Приморский бульвар. Сегодня они шли позже, чем обычно: помешал дождь. Когда они проходили мимо окон, я видел их с ног до головы. И еще раньше, чем они появлялись под окном, слышал их голоса и стук каблуков. Они проходили, и лишь ширина подоконника отделяла меня от них. В комнате гулко звучали их голоса.
В тот вечер я впервые почувствовал нежилую пустоту нашей квартиры. Она окружала меня о детства, но я не замечал ее. На это у меня не хватало времени. Я редко оставался наедине с самим собой и никогда не задумывался над жизнью нашей семьи: моей, маминой, сестер. Я не задумывался над тем, почему матери моих друзей непременно усаживали меня за стол, куда бы я ни пришел. Я ел у них всегда с большим удовольствием и не замечал, что, подсовывая мне вкусные вещи, они жалели меня и, наверное, в душе осуждали маму, нашу неустроенную жизнь.
А жизнь наша была действительно неустроенной. Только тогда я этого не понимал. Я гордился мамой, ее известностью в нашем городе. Гордился тем, что она вступила в партию еще до революции, сидела в царской тюрьме и даже отбывала ссылку. Сколько я ее помнил, она всегда очень много работала. В нашем городе она была председателем союза «Медсантруд». За эту работу она получала зарплату. Но у нее еще было много общественных нагрузок: несколько лет подряд маму выбирали членом бюро горкома партии и депутатом городского Совета. А два года назад она организовала Дом санитарного просвещения. Его никак не могли включить в смету городского бюджета, и Дом не имел фонда зарплаты. Заведовать им бесплатно никто не хотел. Поэтому Домом временно заведовала мама.
С тех пор как я начал помнить маму, она ходила в тужурке из мягкого коричневого шевро и таком же кепи с широким закругленным козырьком. Из-под кепи виднелись коротко постриженные вьющиеся волосы. Мамину тужурку донашивал я, когда учился в восьмом классе, а с кепи мама не расставалась. Оно давно поблекло, покрылось трещинами и только впереди под ремешком сохраняло свой былой цвет. Волосы у мамы наполовину поседели, а лицо покрылось такими же, как на кепи, морщинками.
Я любил рассматривать одну фотографию: она хранилась в старой папке среди бумаг. Молодая женщина в старомодном платье с пышным подолом сидела на стуле. Узкие носки белых туфель выглядывали из-под пышного подола. Я не мог насмотреться на ее руки, удивительно тонкие и нежные. Она сидела очень легко и свободно, а глаза ее смотрели на меня удивленно и весело. Эта женщина тоже была моя мама. Но такой я ее не "знал. За ее стулом выстроились в ряд трое мужчин. Один из них — с усами и высоким лбом — был мой отец, в то время студент-медик Московского университета. Сразу было видно, что он влюблен в маму. Он склонил голову и сбоку заглядывал ей в лицо, забыв, что его фотографируют. И как-то странно было знать, что этот совсем незнакомый мне человек — мой отец, что он, мама и сестры жили все вместе, и о той их жизни я ничего не знал.
Мой отец умер, когда мне был год. О нем в моем присутствии никогда не говорили. А я почему-то стеснялся расспрашивать. Я только догадывался, что мама не ладила с отцом, и мои сестры ее до сих пор за это осуждали. Потом у мамы был другой муж. Мы жили тогда не в Крыму. Его я помнил, но очень смутно. Он исчез как-то незаметно, и я не мог припомнить, как это произошло. Но с его исчезновением были связаны какие-то неприятности, о которых мама тоже никогда не говорила.
Сестры мои давно жили самостоятельно, работали в Заполярье и приезжали в отпуск раз в три года. Старшая, Нина, была замужем. Она вышла замуж, когда мы еще жили вместе.
Я полюбил Сережу раньше, чем он стал мужем Нины, и очень боялся, что он на ней почему-нибудь не женится. Они познакомились на пляже. На пляж с сестрами я обычно не ходил, но в тот день был с ними. Мы вместе купались, и я думал вначале, что Сереже нравится моя вторая сестра, Лена. Мне Сережа сразу понравился. В восемнадцать лет он уже командовал эскадроном, и за бой под Оренбургом его наградили орденом Красного Знамени. Потом он учился на рабфаке, кончил Промакадемию и уехал в Заполярье строить новый город. Все это я узнал, конечно, потом, а в тот день мы просто дурачились. Для меня Сережа был героем прочитанных книг. А кем был для него я, не знаю. Потом я догадался, но все равно не обиделся. Я только никогда не думал, что Сережа и Нина так быстро поженятся. Другое дело Лена. Тут бы я не удивился. Но Нина была у нас очень серьезная и, по-моему, некрасивая.
Мамы дома не было и не могло быть: она не приходила раньше восьми часов. Я вошел в гулкую от пустоты квартиру, прошел кухню, просторный коридор — свет в него падал сверху, через узкое окно над парадной дверью, — вошел в комнату. Я открыл окно, но и на улице в этот час было еще пустынно и тихо.
Почему наша квартира выглядела пустой, я не могу понять до сих пор. Мебели у нас было не так мало. Например, в моей комнате стояли узкая кровать, обеденный стол, кабинетный диван. Дерматин на нем весь потрескался, но был совершенно целый. У нас даже был буфет — громоздкий, с разноцветными стеклами, а у мамы в комнате — туалетный столик из красного дерева. Я не помню, чтобы мама к нему подсаживалась, но столик был. И все равно квартира казалась пустой. Даже воздух в ней был какой-то нежилой — холодный и гулкий.
Я постоял посреди комнаты. Хуже нет, когда все в тебе торопится, а торопиться некуда. Я вышел в кухню. В эмалированном тазу лежала гора посуды: мама мыла посуду, когда в буфете не оставалось ни одной чистой тарелки. Кажется, тарелки в буфете еще были, но я нагрел воду и перемыл всю посуду. Потом я подмел комнаты. Это была моя прямая обязанность. Но я обычно плохо ее выполнял. Я успокаивал свою совесть тем, что мама тоже неважно справляется с домашними делами. Она готовила сразу на три дня. А когда суп прокисал, говорила:
— Это никуда не годится. Готовишь из последних сил, а ты не ешь.
Интересно, как можно есть кислый обед? Я один раз попробовал, а потом три дня ничего не ел, только пил чай с сухарями. Говорили, что я еще легко отделался. Не знаю. По-моему, не очень легко.
Я вынес мусор. Хотел даже почистить примус. Но он был покрыт таким толстым слоем жира и копоти, что до него дотронуться было противно. Я дотронулся, но чистить не стал, только обтер примус газетой. Вместо примуса я занялся почтовым ящиком: прибил петлю и навесил дверку. Удивительно, сколько дел можно переделать, когда надо убить время! А оно все равно тянулось медленно.
Я вернулся в комнату.
На другой стороне улицы стекла открытых окон блестели. Я сидел у открытого окна верхом на стуле. Подоконники были низкие. В комнату заглядывала мокрая улица. Пахло акацией и землей. Я вспомнил слова женщины: «Слышите, как пахнет морем и акацией?»
Странно, а я раньше не замечал запахов нашего города. Наверное, потому, что давно привык к ним. А между тем город был просто пропитан запахами: весной пахло акацией и сиренью, летом — левкоями и табаком и всегда — морем. Теперь я уверен, что из тысячи городов узнал бы наш город по запаху.
Лучше бы я не вспоминал слова женщины. Как только я их вспомнил, сразу подумал об Инке. И все во мне снова куда-то заторопилось. Я хотел вспомнить, о чем мы говорили. Но ничего не получилось: все путалось и перескакивало с одного на другое. Я понимал: на Приморском бульваре что-то произошло. И мы уже не могли вернуться к прежним отношениям. А я и не хотел возвращаться. Я хотел поскорей узнать, что будет дальше. Но на это могло ответить только время. Мне ничего не надо было делать. Надо было просто ждать…
Теперь-то я знаю: просто ждать не худшее, что есть в жизни. Но тогда я порывался бежать — все равно куда, лишь бы не оставаться одному в пустой квартире.
Я едва усидел на стуле. А руки мои расставляли на шахматной доске фигуры, сваленные в кучу на подоконнике. Я не помнил, как пришла мысль разобрать партию между Алехиным и Капабланкой… Но когда я почувствовал в руках тяжесть налитых свинцом фигур, мне сразу стало легче.
Капабланку я называл своим учителем. В душе мне больше нравился Алехин, но он был белым эмигрантом. В жизни со мной такое бывало: нравился мне, например, человек, который, по моим понятиям, не должен нравиться, и я начинал убеждать себя, что он не достоин моего внимания. Иногда мне это удавалось, чаще нет.
Финал партии мне был известен — я разбирал ее дважды: Капабланка проиграл. Меня это не огорчало. Но я поставил себе задачу найти ошибку экс-чемпиона и доказать себе, что победа Алехина случайна.
Не заглядывая в таблицу, я пытался найти очередной ход. Мозг мой вначале, как бы отдельно от меня, прощупывал возможности, скрытые в расположении мертвых фигур. Для меня они не были мертвыми: неожиданно наступала минута прозрения, когда я как-то вдруг проникал в ход чужих мыслей и легко следовал за ними, распутывая хитроумные сплетения взаимно враждебных замыслов. Но в тот вечер эта минута не приходила: я больше смотрел на улицу, чем на доску. На траве булыжной мостовой висели дождевые капли. В выбоинах тротуара, мощенного кирпичом, блестели слепые от заката лужи. Наступило время, когда, отдохнув после пляжа, курортники шли в курзал на Приморский бульвар. Сегодня они шли позже, чем обычно: помешал дождь. Когда они проходили мимо окон, я видел их с ног до головы. И еще раньше, чем они появлялись под окном, слышал их голоса и стук каблуков. Они проходили, и лишь ширина подоконника отделяла меня от них. В комнате гулко звучали их голоса.
В тот вечер я впервые почувствовал нежилую пустоту нашей квартиры. Она окружала меня о детства, но я не замечал ее. На это у меня не хватало времени. Я редко оставался наедине с самим собой и никогда не задумывался над жизнью нашей семьи: моей, маминой, сестер. Я не задумывался над тем, почему матери моих друзей непременно усаживали меня за стол, куда бы я ни пришел. Я ел у них всегда с большим удовольствием и не замечал, что, подсовывая мне вкусные вещи, они жалели меня и, наверное, в душе осуждали маму, нашу неустроенную жизнь.
А жизнь наша была действительно неустроенной. Только тогда я этого не понимал. Я гордился мамой, ее известностью в нашем городе. Гордился тем, что она вступила в партию еще до революции, сидела в царской тюрьме и даже отбывала ссылку. Сколько я ее помнил, она всегда очень много работала. В нашем городе она была председателем союза «Медсантруд». За эту работу она получала зарплату. Но у нее еще было много общественных нагрузок: несколько лет подряд маму выбирали членом бюро горкома партии и депутатом городского Совета. А два года назад она организовала Дом санитарного просвещения. Его никак не могли включить в смету городского бюджета, и Дом не имел фонда зарплаты. Заведовать им бесплатно никто не хотел. Поэтому Домом временно заведовала мама.
С тех пор как я начал помнить маму, она ходила в тужурке из мягкого коричневого шевро и таком же кепи с широким закругленным козырьком. Из-под кепи виднелись коротко постриженные вьющиеся волосы. Мамину тужурку донашивал я, когда учился в восьмом классе, а с кепи мама не расставалась. Оно давно поблекло, покрылось трещинами и только впереди под ремешком сохраняло свой былой цвет. Волосы у мамы наполовину поседели, а лицо покрылось такими же, как на кепи, морщинками.
Я любил рассматривать одну фотографию: она хранилась в старой папке среди бумаг. Молодая женщина в старомодном платье с пышным подолом сидела на стуле. Узкие носки белых туфель выглядывали из-под пышного подола. Я не мог насмотреться на ее руки, удивительно тонкие и нежные. Она сидела очень легко и свободно, а глаза ее смотрели на меня удивленно и весело. Эта женщина тоже была моя мама. Но такой я ее не "знал. За ее стулом выстроились в ряд трое мужчин. Один из них — с усами и высоким лбом — был мой отец, в то время студент-медик Московского университета. Сразу было видно, что он влюблен в маму. Он склонил голову и сбоку заглядывал ей в лицо, забыв, что его фотографируют. И как-то странно было знать, что этот совсем незнакомый мне человек — мой отец, что он, мама и сестры жили все вместе, и о той их жизни я ничего не знал.
Мой отец умер, когда мне был год. О нем в моем присутствии никогда не говорили. А я почему-то стеснялся расспрашивать. Я только догадывался, что мама не ладила с отцом, и мои сестры ее до сих пор за это осуждали. Потом у мамы был другой муж. Мы жили тогда не в Крыму. Его я помнил, но очень смутно. Он исчез как-то незаметно, и я не мог припомнить, как это произошло. Но с его исчезновением были связаны какие-то неприятности, о которых мама тоже никогда не говорила.
Сестры мои давно жили самостоятельно, работали в Заполярье и приезжали в отпуск раз в три года. Старшая, Нина, была замужем. Она вышла замуж, когда мы еще жили вместе.
Я полюбил Сережу раньше, чем он стал мужем Нины, и очень боялся, что он на ней почему-нибудь не женится. Они познакомились на пляже. На пляж с сестрами я обычно не ходил, но в тот день был с ними. Мы вместе купались, и я думал вначале, что Сереже нравится моя вторая сестра, Лена. Мне Сережа сразу понравился. В восемнадцать лет он уже командовал эскадроном, и за бой под Оренбургом его наградили орденом Красного Знамени. Потом он учился на рабфаке, кончил Промакадемию и уехал в Заполярье строить новый город. Все это я узнал, конечно, потом, а в тот день мы просто дурачились. Для меня Сережа был героем прочитанных книг. А кем был для него я, не знаю. Потом я догадался, но все равно не обиделся. Я только никогда не думал, что Сережа и Нина так быстро поженятся. Другое дело Лена. Тут бы я не удивился. Но Нина была у нас очень серьезная и, по-моему, некрасивая.