от кольца, которое зашвырнул в подлесок. Но, удивительное дело, я нашел еще
свою соломенную шляпу, которая, как я считал, находилась у меня на голове!
Одно из отверстий, проделанных в ней для резинки, разошлось и достигло края
поля, то есть представляло собой уже не отверстие, а щель. Зато другое
отверстие сохранилось, и в нем все еще держалась резинка. Наконец я
произнес: Я поднимусь сейчас и с высоты своего роста осмотрю это место в
последний раз. Что и сделал. И тут же нашел кольцо, сначала одну половину,
потом - другую. Затем, не находя больше ничего, принадлежащего мне или моему
сыну, я снова взвалил на спину оба рюкзака, надвинул шляпу на голову,
перекинул плащ через руку, поднял зонт и ушел.
Но ушел я недалеко. Ибо вскоре остановился на вершине небольшого
пригорка, откуда без труда мог видеть и лагерную стоянку, и окружающую ее
местность. И открыл следующее интересное явление - земля, на которой я стою,
даже облака в небе расположены таким образом, что постепенно уводят взгляд к
лагерю, как на картинах старых мастеров. Я устроился поудобнее. Освободился
от всех своих нош и съел целую банку сардин и одно яблоко. Я лег ничком,
подстелив под себя плащ. И то упирался локтями о землю, а ладонями подпирал
подбородок, устремив взгляд к горизонту, то складывал обе ладони на земле
подушечкой и опускал на нее щеку, пять минут одну, пять минут другую, и все
это лежа на животе. Можно было сделать подушку из рюкзаков, но я не сделал,
как-то не пришло в голову. День прошел спокойно, без происшествий.
Единственное, что внесло разнообразие в монотонность третьего дня, - это
собака. Она походила вокруг остатков моего костра, потом скрылась в леске.
Как она покинула его, я не видел, то ли отвлекся, то ли она вышла с другой
стороны, пройдя лесок насквозь. Я починил шляпу, то есть с помощью
консервного ножа проткнул новое отверстие рядом со старым и крепко привязал
резинку. Заодно починил и кольцо, скрутив обе половины вместе, снова нанизал
на него ключи и прикрепил к нему цепочку. Чтобы как-то убить время, я задал
себе несколько вопросов и попытался на них ответить. Вот некоторые из них.
Вопрос. Что случилось с мужчиной в синей фетровой шляпе?
Ответ.
Вопрос. Может ли подозрение пасть на старика с палкой?
Ответ. Весьма вероятно.
Вопрос. Каковы его шансы оправдаться?
Ответ. Ничтожные.
Вопрос. Следует ли рассказать о происшедшем сыну?
Ответ. Нет, ибо тогда его долгом будет донести на меня.
Вопрос. Донес бы он на меня?
Ответ.
Вопрос. Как я себя чувствовал?
Ответ. Почти как всегда.
Вопрос. Однако же я изменился и все еще продолжаю меняться?
Ответ. Да.
Вопрос. И несмотря на это, я чувствовал себя почти как всегда?
Ответ. Да.
Вопрос. Как это объяснить?
Ответ.
Эти вопросы, как и другие, отделяли друг от друга более или менее
длительные промежутки времени, и не только вопрос от вопроса, но и вопрос от
ответа, к нему относящемуся. Ответы не всегда следовали в том же порядке,
что и вопросы. Но, подыскивая ответ или ответы на поставленный вопрос, я
находил ответ или ответы на вопрос, который уже задавал себе, но тщетно, в
том смысле, что был не в состоянии ответить на него или же обнаруживал еще
один вопрос или вопросы, требующие, в свою очередь, немедленного ответа.
Перенесясь в воображении в настоящее время, я заявляю, что все
вышеизложенное было написано твердой и даже удовлетворенной рукой, в
сознании на редкость ясном. Ибо я буду уже далеко, прежде чем эти строки
прочтут, в таком месте, где никому не придет в голову меня поискать. К тому
же обо мне позаботится Йуди, он не позволит наказывать меня за ошибку,
допущенную на службе. И моему сыну ничего не сделают, разве что
посочувствуют, какой у него отец, и предложения о помощи и свидетельства
почтения хлынут на него со всех сторон.
Так медленно тянулся третий день. Около пяти часов вечера я съел
последнюю банку сардин и немного печенья, с большим аппетитом. Таким
образом, у меня осталось несколько яблок и печенье. А около семи часов
прибыл мой сын. Солнце уже клонилось к западу. Должно быть, я чуть-чуть
вздремнул, ибо не заметил точку на горизонте, которая увеличивалась с каждой
минутой, как я и предвидел. Он был уже между мной и лагерем и направлялся к
последнему, когда я его увидел. Волна раздражения захлестнула меня, я живо
вскочил на ноги и завопил, потрясая зонтом. Он обернулся, я знаком велел ему
приблизиться, размахивая зонтом так, словно желал подцепить что-то на ручку.
На мгновение мне показалось, что он готов мне не повиноваться и продолжать
свой путь к лагерю, точнее, к тому месту, где лагерь был, ибо его там больше
не было. Тем не менее он направился в мою сторону. Он толкал перед собой
велосипед, который, как только подошел ко мне, опустил на землю с жестом,
означающим полное изнеможение. Подними велосипед, - сказал я, - я хочу на
него взглянуть. Некогда этот велосипед был, вероятно, неплох. Я с
удовольствием описал бы его, с удовольствием написал бы о нем одном четыре
тысячи слов. И это ты называешь велосипедом? - спросил я. И, почти не ожидая
от него ответа, продолжил осмотр. Но было в его молчании что-то необычное, и
я взглянул на него. Глаза его лезли на лоб. В чем дело? - спросил я. - У
меня расстегнута ширинка? Он снова опустил велосипед. Подними, - сказал я.
Он поднял. Что с тобой? - спросил он. Я упал, - ответил я. Упал? - спросил
он. Да, упал, - закричал я, - а ты разве никогда не падал? Я попытался
вспомнить название растения, которое произрастает из семени повешенного и
стонет, когда его срывают. Сколько ты за него отдал? - спросил я. Четыре
фунта, - ответил он. Четыре фунта! - воскликнул я. Если бы он ответил два
фунта или даже полтора, я бы точно так же воскликнул: Два фунта! или:
Полтора! Они просили четыре фунта и пять шиллингов, - сказал он. Чек у тебя
есть? - спросил я. Он не знал, что такое чек. Я подробно объяснил. Сколько
денег потрачено на образование сына, а он не знает, что такое обыкновенный
чек. Но я подозреваю, что он знал это не хуже меня. Ибо когда я попросил: А
теперь расскажи, что такое чек, - он объяснил все просто безупречно. В
принципе, мне было все равно, заплатил ли он за велосипед в три-четыре раза
больше, чем он того стоил, или же присвоил себе часть денег, выданных на
покупку. Все равно я плачу не из своего кармана. Верни мне десять шиллингов,
- сказал я. Я их потратил, - ответил он. Довольно, довольно. Он начал
объяснять, что в первый день магазины были закрыты, что во второй... Я
осмотрел багажник. Это была лучшая часть велосипеда. Багажник и насос. А
ездить на нем можно? - спросил я. В двух милях от Хоула он спустил, -
ответил он, - остаток пути пришлось идти пешком. Я бросил взгляд на его
ботинки. Накачай его, - сказал я. Я поддержал велосипед. Не помню, какая из
двух шин спустила. Как только возникают два одинаковых предмета, я сразу
теряюсь. Ниппель, умышленно закрученный им неплотно, пропускал воздух между
клапаном и трубкой. Подержи велосипед, - сказал я, - и дай мне насос. Вскоре
шина была тверда. Я взглянул на сына. Он начал было оправдываться, но я
велел ему молчать. Пять минут спустя я потрогал шину. Она была тверда, как
прежде. Мерзавец, - сказал я. Он достал из кармана плитку шоколада и
протянул ее мне. Я взял. Но вместо того, чтобы съесть, как я того желал, я,
хотя и не выношу, когда добро пропадает, отбросил ее прочь, после секундного
колебания, которого, надеюсь, мой сын не заметил. Довольно. Мы спустились на
дорогу или, скорее, на тропинку. Я попробовал сесть на багажник. Ступня моей
негнущейся ноги стремилась уйти в землю, в могилу. Я подложил под себя
рюкзак. Держи крепче, - сказал я. Все равно было низко. Я добавил второй
рюкзак. Его горбы врезались мне в ягодицы. Чем сильнее сопротивляются мне
вещи, тем в большую ярость я впадаю. Располагай я достаточным временем и
имей в своем распоряжении лишь зубы и ногти, я бы продрался из недр земли к
ее вершинам, прекрасно сознавая, что ничего этим не добьюсь. А оставшись без
зубов и без ногтей, я проложил бы дорогу собственными костями. Итак, в
нескольких словах изложу решение, к которому я пришел. Сначала один рюкзак,
на нем другой, затем плащ сына, сложенный вчетверо, все это накрепко
привязывается к багажнику и седлу обрывками бечевки, найденной у сына. Что
касается зонта, то его я зацепил за шею, чтобы оставить свободными обе руки
и держать ими сына за пояс или, скорее, под мышки, ибо мое сиденье оказалось
теперь выше, чем его. Поехали, - сказал я. Он сделал отчаянное усилие, в это
я вполне могу поверить. Мы упали. Острая боль обожгла мне голень. Я
запутался в заднем колесе. Помоги мне! - закричал я. Сын помог мне
подняться. Носок порвался, нога кровоточила. К счастью, кровоточила больная
нога. Что бы я делал с двумя бездействующими ногами? Что-нибудь бы придумал.
Кажется, нет худа без добра. Я имел в виду, естественно, пользу
кровопускания. С тобой ничего? - спросил я. Ничего, - ответил он. А что с
ним может случиться? Я нанес ему сильнейший удар зонтом под колени, в то
место, где между шортами и гольфами белело тело. Он заорал. Ты хочешь нас
погубить? - спросил я. У меня мало сил, - ответил он, - у меня мало сил.
Велосипед, похоже, не пострадал, разве что слегка погнулось заднее колесо. Я
сразу же понял ошибку, допущенную мной. Она заключалась в том, что я оторвал
ноги от земли раньше, чем мы поехали. Я задумался. Попробуем еще раз, -
сказал я. Я не могу, - сказал он. Не испытывай мое терпение, - сказал я. Он
оседлал раму. Когда я скажу, медленно трогай, - сказал я. Я снова встал за
его спиной и устроился на своем сиденье, приподняв ноги над землей. Хорошо.
Жди сигнала, - сказал я. Я наклонялся на бок до тех пор, пока моя здоровая
нога не коснулась земли. Теперь на заднее колесо давила только моя больная
нога, задранная под мучительным углом. Я вонзил пальцы в куртку сына. Малый
ход, - сказал я. Колеса начали крутиться. Я поспевал за велосипедом, то ли
подпрыгивая, то ли волочась. Меня тревожили мои яйца, которые свисали
несколько низковато. Быстрее! - закричал я. Всем весом он нажал на педали. Я
вспрыгнул на свое место. Велосипед качнулся, выпрямился, прибавил скорость.
Браво! - воскликнул я вне себя от радости. Ура! - закричал сын. Какое
отвращение испытываю я к этому восклицанию! С большим трудом вывел я его на
бумаге. Он был рад не меньше меня, кажется, так. Сердце его билось под моей
рукой, хотя рука моя была далеко от его сердца. К счастью, мы спускались по
склону холма. К счастью, я починил свою шляпу, иначе бы ее сдуло ветром. К
счастью, погода стояла прекрасная, и я не был больше один. К счастью, к
счастью.
Так мы и приехали в Баллибу. Я не стану рассказывать о тех
препятствиях, которые нам пришлось преодолеть, о злоумышленниках, которых мы
перехитрили, о проступках сына, о падениях отца. Рассказать все это входило
в мои намерения, почти доставляло радость, я испытывал удовольствие от
мысли, что настанет минута, когда я смогу это сделать. Но теперь намерения
отсутствуют, минута настала, радость исчезла. Лучше моей ноге не стало. Но
не стало и хуже. Рана на голени зажила. Один бы я не добрался. Это произошло
благодаря моему сыну. Что? То, что я добрался. Он часто жаловался на свое
здоровье, на живот, на зубы. Я давал ему морфий. Выглядел он все хуже и
хуже. Когда я спрашивал, что с ним, он не мог объяснить. Велосипед доставил
нам немало хлопот. Но я его чинил. Без сына я бы не добрался. Ехали мы
долго. Недели. Мы то и дело сбивались с пути, зря теряли время. Я
по-прежнему не знал, что я должен делать с Моллоем, когда найду его. Об этом
я больше не думал. Я думал о себе, много, в пути, когда сидел за спиной
сына, глядя поверх его головы, и на стоянках, когда он сновал туда-сюда или
уходил, оставив меня одного. А уходил он часто, разведать местность, купить
продовольствия. Я практически ничего не делал. Должен сказать, что заботился
он обо мне хорошо. Был он неуклюжим, глупым, медлительным, грязным, лживым,
лукавым, расточительным, непочтительным, но меня не покинул. Я много думал о
себе. То есть часто бросал на себя взгляд, закрывал глаза, забывался,
начинал все сначала. Добирались в Баллибу мы долго, а добравшись, не знали
об этом. Стой, - сказал я однажды сыну. Я только что заметил пастуха, вид
которого мне понравился. Он сидел на земле, поглаживая собаку. Стадо черных
стриженых овец безбоязненно бродило вокруг них. Боже, какая пастораль!
Оставив сына у обочины, я направился к ним, по траве. Я часто останавливался
и отдыхал, опершись о зонт. Пастух наблюдал, как я иду, не поднимаясь.
Собака тоже, не подавая голоса. Овцы тоже. Да, постепенно, одна за другой,
они поворачивались в мою сторону и смотрели, как я иду. Лишь изредка
попятное движение, крохотное копытце, бьющее о землю, выдавали их
беспокойство. Пугливыми, какими бывают овцы, они не казались. И сын мой,
конечно, наблюдал, как я иду, я спиной чувствовал его взгляд. Молчание было
полным. Во всяком случае, глубоким. Принимая во внимание все - наступил
торжественный момент. Погода стояла дивная. День завершался. Останавливаясь,
я каждый раз оглядывался вокруг. Смотрел на пастуха, на овец, на собаку,
даже на небо. Но когда я шел, то видел только землю и движение моих ног -
здоровая нога совершает прыжок, задерживается в полете, приземляется и
поджидает приход подруги. Наконец я остановился шагах в десяти от пастуха.
Ближе подходить не имело смысла. С каким удовольствием я его описал бы.
Собака его любила, овцы не боялись. Скоро он поднимется, почувствовав
появление росы. Овчарня далеко-далеко, но он видит издали огонек в своей
хижине. Я оказался посреди овец, они окружили меня, их взгляды сошлись на
мне. Возможно, они приняли меня за мясника, пришедшего выбрать одну из них.
Я снял шляпу и видел, как собака проследила взглядом за движением моей руки.
Я снова оглянулся, утратив дар речи. Я не знал, как нарушить это молчание. Я
был близок к тому, чтобы отступить, не произнеся ни слова. Наконец я
произнес: Баллиба, - с вопросительной, надеюсь, интонацией. Пастух вынул изо
рта трубку и ткнул мундштуком в землю. Я страстно хотел сказать: Возьмите
меня с собой, я буду верно вам служить, а нужен мне лишь ночлег да немного
еды. Я понял, но, кажется, не подал вида, ибо он повторил свой жест и
несколько раз ткнул мундштуком в землю. Балли, - произнес я. Он поднял руку,
мгновение она колебалась, как бы над картой, затем замерла. Трубка все еще
слабо курилась, голубая струйка дыма повисла в воздухе, затем исчезла. Я
посмотрел в указанном направлении. Собака тоже. Мы все трое повернулись на
север. Овцы теряли ко мне интерес. Может быть, они поняли. Я услышал, как
они снова щиплют траву, переходя с места на место. Наконец я различил на
границе равнины неясное мерцание, рой светлячков, затуманенных расстоянием.
Я подумал о Млечном Пути. Как будто слабые брызги на мрачном горизонте. Я
возблагодарил вечер, приносящий с собой огни - в небе звезды, а на земле
ответные огоньки, зажигаемые людьми. Тщетно поднимал бы свою трубку пастух
при свете дня, направляя ее к отдаленному, четко очерченному месту
соединения земли и неба. Но вот я почувствовал, что пастух и собака снова
поворачиваются ко мне, и пастух затягивается трубкой в надежде, что она не
погасла. Я знал, что теперь уже один всматриваюсь в это отдаленное мерцание,
которое будет становиться все ярче и ярче, это я тоже знал, и затем внезапно
потухнет. А мне не хотелось оставаться одному, или с сыном, нет, одному,
очарованному. И я стал обдумывать, как бы покинуть их, не проклиная себя и
не причиняя боли, или с проклятьями и болью, но как можно меньшими, как
вдруг огромной силы вздох вокруг меня дал мне понять, что ухожу не я, а
стадо. Я смотрел, как они удаляются, - впереди человек, за ним овцы,
сбившись в кучу, низко опустив головы, толкая друг друга, изредка пускаясь
трусцой, вслепую, не останавливаясь, хватая в последний раз сколько удастся
травы, и позади всех - собака, помахивая длинным черным поднятым хвостом,
хотя и нет свидетелей ее торжества, если это именно то, что она испытывала.
Вот так, в идеальном порядке, который пастуху не надо устраивать, а собаке
поддерживать, маленькое стадо отбыло. Нет сомнения, что в том же порядке
добредут они до хлева или загона. А там пастух отойдет в сторону, чтобы
пропустить их и пересчитать, пока они проходят перед ним. Затем он
направится к своей хижине, дверь на кухню открыта, лампа горит, он войдет и,
не снимая шляпы, сядет за стол. А собака замрет на пороге, не зная, можно ли
ей войти или она должна остаться на улице.
В эту ночь у меня с сыном произошла дикая сцена. Не помню по какому
поводу. Подождите, это может оказаться важным.
Нет, не помню. У меня с сыном было столько сцен. В тот момент она,
вероятно, показалась похожей на любую другую, и это все, что я помню. Я,
конечно, провел ее наилучшим образом, как всегда, благодаря своей
безукоризненной технике, и продемонстрировал сыну всю безмерность его вины.
Но на следующий день я понял, что допустил ошибку. Ибо, проснувшись утром, я
обнаружил, что нахожусь в шалаше один, а ведь я всегда просыпался первым.
Более того, инстинкт подсказывал мне, что один я нахожусь уже длительное
время и что мое дыхание давно уже не смешивается с дыханием сына, в тесном
шалаше, который он воздвиг под моим наблюдением. Но то, что он исчез вместе
с велосипедом, ночью или на рассвете, само по себе не вызвало у меня
серьезного беспокойства. Если бы дело ограничивалось только этим, я нашел бы
его поступку великолепные и веские причины. К несчастью, он забрал свой
рюкзак и плащ. И ничего из принадлежавшего ему ни в шалаше, ни вне шалаша не
осталось, абсолютно ничего. Но и это еще не все, ибо ушел он со значительной
суммой денег, он, которому дозволялось иметь при себе лишь несколько пенсов,
иногда, чтобы опустить в копилку. Ибо раз уж он отвечал за все, под моим
наблюдением, конечно, и прежде всего за покупки, то пришлось доверить ему
деньги. Так что денег у него всегда было больше, чем необходимо. Чтобы
сказанное мной звучало правдоподобнее, добавлю следующее.
1. Я хотел, чтобы он научился двойной бухгалтерии в денежных расчетах,
и сам преподал ему ее основы.
2. Я не желал более иметь дела с этими жалкими грошами, некогда
составлявшими предмет моего восторга.
3. Я велел ему приглядывать, в его отъезды, второй велосипед, легкий и
недорогой. Ибо я устал от багажника и предвидел тот день, когда у сына не
останется больше сил крутить педали за нас обоих. Я подозревал, что я
способен, и более того, знал, что я способен, немного попрактиковавшись,
крутить педаль одной ногой. И тогда я снова займу принадлежащее мне по праву
место, то есть впереди. А сын мой будет следовать за мной. И прекратится
позор его неповиновения, когда я говорю: Направо, а он поворачивает налево,
а когда я говорю: Налево, он поворачивает направо, или едет прямо, когда я
говорю: Направо или налево, как это случалось в последнее время все чаще и
чаще.
Вот и все, что я хотел добавить.
Но, заглянув в свой кошелек, я обнаружил в нем всего-навсего пятнадцать
пенсов, и это привело меня к выводу, что сын мой, не довольствуясь имеющейся
у него суммой, обшарил мои карманы, прежде чем уйти, пока я спал. А душа
человеческая столь причудлива, что первым моим чувством было чувство
благодарности за то, что он оставил мне эту ничтожную мелочь, которая
выручит меня, пока не придет помощь, и в поступке его я усматривал
деликатность!
Итак, я остался один, имея при себе рюкзак, зонт (который он тоже мог
легко унести) и пятнадцать пенсов, сознавая, что меня покинули, безжалостно
и, наверняка, умышленно, в Баллибе, если я и впрямь находился в Баллибе, но
по-прежнему далеко от Балли. Я пробыл несколько дней, не знаю сколько, там,
где меня оставил сын, доедая остатки еды (которую он также мог легко
унести), не встретив ни одной живой души, бессильный что-либо предпринять,
или, возможно, достаточно наконец сильный, чтобы не предпринимать ничего. Я
сохранял спокойствие, ибо знал, что скоро все кончится или возобновится -
неважно, как это произойдет - тоже неважно, оставалось только ждать. И, то
отгоняя их, то призывая, чтобы проще было их уничтожить, я забавлялся
детскими надеждами, как например: сын мой, поостыв, сжалится надо мной и
вернется! Или: Моллой, в чьем краю я нахожусь, придет ко мне, если я не в
силах прийти к нему, и станет моим другом, моим отцом, и поможет мне сделать
то, что я должен сделать, и тогда и Йуди не разгневается на меня и меня не
накажет! Да, я не мешал моим надеждам расти и множиться, сверкать и
переливаться тысячью граней, а затем сметал их одним взмахом великого
отвращения, очищался от них и с удовольствием обозревал пустыню, которую они
только что оскверняли. А по вечерам я поворачивался лицом к огням Балли и
смотрел, как они разгораются все ярче и ярче, а затем гаснут почти
одновременно - тусклые мерцающие огоньки доведенных до ужаса людей. И я
говорил себе: Подумать только, я мог бы быть сейчас там, если бы не мое
несчастье! Что касается Обидила, о котором я до сих пор ни разу не упоминал
и с которым страстно желал встретиться лицом к лицу, то, признаться, я
никогда его не видел, ни лицом к лицу, ни на расстоянии, возможно, он вообще
не существует, меня бы это не удивило. А при мысли о тех наказаниях, которым
мог подвергнуть меня Йуди, меня охватывал такой мощный приступ внутреннего
смеха, что я сотрясался, не издавая при этом ни звука и сохраняя на лице
присущее мне выражение печали и покоя. Однако все тело мое сотрясалось, даже
ноги, так что я вынужден был прислоняться к дереву или к кусту, когда
приступ заставал меня на ногах, зонта было уже недостаточно, чтобы
предохранить меня от падения. Поистине, странный смех, и, если вдуматься,
назвал смехом я его, пожалуй, из-за лени или по неведению. Что касается меня
самого, этой надежной забавы, то должен признаться, что тогда мысль о себе
мне в голову не приходила. Временами, правда, казалось, что вот-вот она
придет, и я устремлялся к ней, как морской песок устремляется навстречу
набегающей пенистой волне, хотя, признаться, образ этот вряд ли подходил к
моему положению, вернее было бы сказать о дерьме, поджидающем, когда спустят
воду. И здесь же я упоминаю о том, как замерло однажды мое сердце, когда
муха в моей комнате, пролетая над самой пепельницей, взметнула дуновением
своих крыльев щепотку пепла. Постепенно я становился все более слабым и
самоуверенным. Уже несколько дней я ничего не ел. Я мог бы, вероятно,
поискать ежевику и грибы, но мне ничего не хотелось. Целый день валялся я в
шалаше, бессмысленно сожалея о плаще сына, а вечером выбирался наружу, чтобы
от души потешиться над огнями Балли. И хотя у меня немного побаливал живот,
который одолевали то спазмы, то газы, чувствовал я себя необычайно
довольным, я был доволен самим собой, буквально в восторге, очарован
собственной персоной. Я говорил себе: Скоро я совсем потеряю сознание, это
вопрос времени. Но прибытие Габера положило этим забавам конец.
Был вечер. Я выполз из шалаша, чтобы похохотать вволю, а заодно
посмаковать свое истощение. Он был уже здесь. Он сидел на пне и дремал.
Привет, Моран, - сказал он. Вы узнаете меня? - спросил я. Он вынул и раскрыл
записную книжку, послюнявил палец, полистал страницы, пока не нашел нужную,
и поднес книжку к глазам, которые одновременно опустил к ней. Я ничего не
вижу, - сказал он. Одет он был так же, как и в прошлый раз. Следовательно,
мои критические замечания о его воскресном костюме были несправедливы. Если
только сегодня не воскресенье. Но разве когда-нибудь я видел его одетым
по-другому? Спички у вас есть? - спросил он. Я не узнал этот издали
доносящийся голос. Или фонарь, - сказал он. По моему лицу он, вероятно,
понял, что никакими источниками света я не располагаю. Он вынул из кармана
электрический фонарик и посветил на страницу. Затем прочитал: Жак Моран,
вернуться домой, дело прекратить. Он выключил фонарик, закрыл записную
книжку, заложив в нее палец, и взглянул на меня. Я не могу идти, - сказал я.
Что? - спросил он. Я болен, не могу двигаться, - сказал я. Я не слышу, что
вы говорите, - сказал он. Я прокричал ему, что двигаться не могу, что я
болен, что меня надо перенести, что меня бросил сын, что больше мне не
выдержать. Он внимательно осмотрел меня с ног до головы. Я сделал несколько
шагов, опираясь на зонт, чтобы убедить его, что ходить я не могу. Он снова
открыл записную книжку, осветил фонариком ту же страницу, долго изучал ее и
произнес: Моран, вернуться домой, дело прекратить. Он закрыл записную
книжку, сунул ее в карман, положил в карман фонарик, поднялся, скрестил руки
на груди и объявил, что умирает от жажды. Ни слова о том, как я выгляжу. А
ведь я не брился с того самого дня, как мой сын прикатил из Хоула велосипед,
не причесывался, не мылся, не говоря уже о тех лишениях, которые я перенес,
и о глубоких внутренних метаморфозах. Вы узнаете меня? - закричал я. Узнаю
ли я вас? - произнес он. И задумался. Я знал, о чем он думает, - он
подыскивает фразу, способную побольнее меня уязвить. Ах, Моран, - сказал он,
- что вы за человек! От слабости я качался. Если бы я замертво свалился у
его ног, он сказал бы: Старина Моран, ты ничуть не изменился. Становилось
все темнее. Я засомневался, Габер ли это на самом деле. Шеф сердится? -
спросил я. У вас случайно не найдется бутылки пива? - спросил он. Я хочу
знать, сердится ли шеф? - закричал я. Сердится, - сказал Габер, - не смешите