Страница:
Дроздов закурил, дымок папиросы пополз в сторону девушки, она отняла руку от виска, мельком посмотрела на пего серыми глазами, и он, погасив папиросу, сказал глухо:
— Простите.
— Пожалуйста. — Девушка чуть-чуть кивнула, и внезапно брови ее дрогнули, она сказала шепотом: — Я вас знаю, кажется… Вы из первой батареи, из артиллерийского училища? Я не ошиблась?
— Нет.
— Я видела вас в госпитале. Вы приходили к Дмитриеву?
— Я приходил. Откуда вы его знаете?
— Знаю.
— Вы из госпиталя? — не сразу догадался Дроздов. — Вы, наверно, Валя?
— Да. Здравствуйте. Знаете что? Вы мне нужны.
— Э-это невыносимо! — зашипел лысый мужчина в очках. — Не дают слушать музыку.
— Надо слушать что-нибудь одно. — Валя, усмехнувшись, взяла книгу, спокойно пригласила Дроздова: — Пойдемте. Я напишу ему записку.
Неподалеку от эстрады, на скамеечке под фонарем, она стала писать записку, а он глядел на ее быстро бегающий по листку карандаш, ждал безмолвно.
— Напомните многоуважаемому Алексею Дмитриеву, что в городе существует госпиталь, куда ему давно уже надо прийти для проверки. Рентген не такая уж страшная вещь, чтобы так бояться его. Наконец, скажите ему, что весь госпитальный персонал зол на него. Записку же можете прочитать перед всей батареей, чтобы Алексей Дмитриев понял: даже сестры ему начинают писать любовно-медицинские письма.
— Я постараюсь, — ответил Дроздов. — Он, очевидно, забыл…
— Вот и все. Мне к троллейбусу. А вам?
— Мне все равно.
Они вышли из парка, заняли очередь на остановке; и когда Валя уже села в троллейбус и помахала книгой, крикнув ему: «Только не забудьте! Ладно?» — и когда троллейбус тронулся и его огни смешались с огнями улицы, он еще стоял, не до конца понимая, почему так но хотелось ему возвращаться в училище: у него было такое чувство, как будто он обманул кого-то и жестоко обманули его.
«Она, наверно, любит Алексея, — подумал Дроздов, нащупывая в кармане папиросы. — Знает ли он это?»
В квартале от училища он забрел в незнакомый, сплошь заросший деревьями переулок; впереди над вершинами акаций во дворах еще догорала узкая желтая полоса заката. Здесь все было тепло, провинциально, уютно, как в детстве когда-то было по вечерам в заросших липами замоскворецких тупичках.
Неожиданно он услышал из распахнутого окна на втором этаже приглушенные звуки пианино, молодой женский голос запел:
8
9
10
— Простите.
— Пожалуйста. — Девушка чуть-чуть кивнула, и внезапно брови ее дрогнули, она сказала шепотом: — Я вас знаю, кажется… Вы из первой батареи, из артиллерийского училища? Я не ошиблась?
— Нет.
— Я видела вас в госпитале. Вы приходили к Дмитриеву?
— Я приходил. Откуда вы его знаете?
— Знаю.
— Вы из госпиталя? — не сразу догадался Дроздов. — Вы, наверно, Валя?
— Да. Здравствуйте. Знаете что? Вы мне нужны.
— Э-это невыносимо! — зашипел лысый мужчина в очках. — Не дают слушать музыку.
— Надо слушать что-нибудь одно. — Валя, усмехнувшись, взяла книгу, спокойно пригласила Дроздова: — Пойдемте. Я напишу ему записку.
Неподалеку от эстрады, на скамеечке под фонарем, она стала писать записку, а он глядел на ее быстро бегающий по листку карандаш, ждал безмолвно.
— Напомните многоуважаемому Алексею Дмитриеву, что в городе существует госпиталь, куда ему давно уже надо прийти для проверки. Рентген не такая уж страшная вещь, чтобы так бояться его. Наконец, скажите ему, что весь госпитальный персонал зол на него. Записку же можете прочитать перед всей батареей, чтобы Алексей Дмитриев понял: даже сестры ему начинают писать любовно-медицинские письма.
— Я постараюсь, — ответил Дроздов. — Он, очевидно, забыл…
— Вот и все. Мне к троллейбусу. А вам?
— Мне все равно.
Они вышли из парка, заняли очередь на остановке; и когда Валя уже села в троллейбус и помахала книгой, крикнув ему: «Только не забудьте! Ладно?» — и когда троллейбус тронулся и его огни смешались с огнями улицы, он еще стоял, не до конца понимая, почему так но хотелось ему возвращаться в училище: у него было такое чувство, как будто он обманул кого-то и жестоко обманули его.
«Она, наверно, любит Алексея, — подумал Дроздов, нащупывая в кармане папиросы. — Знает ли он это?»
В квартале от училища он забрел в незнакомый, сплошь заросший деревьями переулок; впереди над вершинами акаций во дворах еще догорала узкая желтая полоса заката. Здесь все было тепло, провинциально, уютно, как в детстве когда-то было по вечерам в заросших липами замоскворецких тупичках.
Неожиданно он услышал из распахнутого окна на втором этаже приглушенные звуки пианино, молодой женский голос запел:
И вдруг он остановился с перехваченным от волнения дыханием, посмотрел на это раскрытое в тихую листву тополей окно, из которого мягко струился свет абажура. Не обращая внимания на прохожих, Дроздов прислонился плечом к стволу темного тополя и стал слушать. Он чиркал зажигалкой, но не мог курить — спазма сжимала ему горло.
Иду по знакомой дорожке,
Вдали голубеет крыльцо…
8
Сегодня Алексей дежурит по батарее.
В воскресный день почти половина курсантов в городском увольнении; и кажется, что с полудня до сумерек в расположении батарей и вестибюле училища прочно поселяется солнце. Оно блестит в натертых паркетных полах спален, в пустынных коридорах, на подоконниках, оно смотрится в кафельные полы просторных умывален, белыми сияющими столбами пронизывает воздух лестничных площадок.
А в воскресный вечер вся жизнь не уволенных в город переносится в учебный корпус. Но здесь никто не занимается — тут просто больше свободного места, чем в кубриках. Из просторного класса топографии, где на стенах развешаны различного масштаба карты и схемы маршрутных донесений, сейчас звучит патефон, раздается хохот курсантов и голос Полукарова: здесь работает «Секция патефонной иголки». Сам Полукаров, давший это название секции, организатор ее, учит желающих правилам модного танго и хорошему тону. Тут собрались все, кто по разным причинам не пошел в увольнение: Витя Зимин, Ким Карапетянц, Нечаев, Миша Луц и Гребнин. Здесь же толпятся любопытствующие зрители из соседних батарей. Курсант Нечаев — высокого роста, широколицый, конопатый — по-праздничному сверкает всеми начищенными пуговицами, пряжкой ремня, зеркально отполированными суконкой хромовыми сапогами. Перед ним стоит Полукаров и недовольным рокочущим голосом внушает:
— Подожди ты, не топай! Что ты топаешь, как слон на свадьбе? Ты подходишь, наклоняешь голову и говоришь: «Разрешите?» Она встает, ты осторожно берешь ее за талию. Подожди, подожди, что ты меня хватаешь! Ты что, брат, трактор подталкиваешь, что ли? Хватаешь с лошадиной грацией! Подожди, да не смотри ты на носки своих сапог. Слушай музыку. Карапетянц, заводи!
Карапетянц, до синевы выбритый, нахмуренный, с сосредоточенным видом — он все делает серьезно — заводит патефон, переворачивает пластинку и снова садится на подоконник. Полукаров, обворожительно улыбаясь, наклоняет голову и делает приглашающий жест в сторону поставленного к стене стула, на котором должна сидеть «она».
— Продолжаем… Ну так вот, начался, скажем, вальс. Ты подходишь… Стой! Карапетянц, ты что завел? При чем тут хор Пятницкого? Ошалел? Снимай пластинку! Ну и бестолочи вы, братцы! Каши гречневой надо сначала с вами наесться! Кто вас воспитывал, черт вас дери?
Нечаев скомканным платком вытирает пот со лба. Карапетянц так же серьезно ставит другую пластинку. Гребнин и Луц давятся, трясутся от беззвучного смеха; однако у Вити Зимина завороженно светятся глаза: он ждет своей очереди. Зимин в новом, парадном обмундировании, весь тоненький, выглаженный, чистенький, он очень взволнован и слушает Полукарова внимательно. Зрители гудят со всех сторон:
— Снять Карапетянца с командования патефоном! Не справляется с обязанностями. Давай танго!
Между тем пластинка с шипением раскручивается. Полукаров на секунду с прислушивающимся лицом глядит в направлении патефона и продолжает:
— Ну так вот… Подожди, на чем мы остановились? Нечаев, куда ты, шкаф, смотришь? Да разве с такой растерянной физиономищей можно подходить к девушке? Где мушкетерство? Слушай темп музыки и улыбайся! Изображай гусара! Ну так вот, ты подходишь, берешь ее слегка за талию… Опять хватаешь? Да ты что?..
Гребнин и Луц уже не могут сдержаться и хохочут, валясь животами на столы. Глядя на окончательно растерянную конопатую физиономию бесталанного Нечаева, на возмущенное лицо Полукарова, на сосредоточенно-серьезную мину Карапетянца, Алексей тоже хохочет под насмешливые советы оживившихся зрителей:
— Нечаев, не дыши!
— Не прижимайся к девушке!
— Грациознее! Не выставляй зад под вопросительным знаком!
Витя Зимин неодобрительно оглядывается на смеющихся и, поправляя ремень, внезапно говорит своим тонким голосом:
— А потом со мной потанцуй, Полукаров. Ладно?
В классе топографии гремит музыка. Полукаров опять начинает объяснять и водить вконец одуревшего ученика меж столов, показывая премудрые па, а неуклюжий Нечаев спотыкается, ставит ноги не туда, куда надо, и вообще напоминает паровоз, который сошел с рельсов и теперь испускает последний пар.
В самый разгар этих учений в классе появляется Степанов с грудой книг под мышкой; у него такое лицо, как будто он только что спал.
— Товагищи, что это такое? — говорит он, картавя, потирая круглую свою голову. — Сидел, сидел в читальне — и слышу, будто в классе топоггафии лошадей водят. Ужасный ггохот. Это что у вас — ипподгом?
И, обращаясь к Алексею, спрашивает:
— Ты любишь танцы, Дмитгиев? — и глядит в окно на жарко пылающий над крышами закат; взгляд его рассеян.
— Я плохо танцую, Степа.
— А я не люблю. Не понимаю. Тгатить на это вгемя? Ужасная егунда! Человек живет каких-нибудь шестьдесят лет. И не успевает многого узнать и сделать за свою жизнь. А это егунда, ужасная егунда. Вот, Бисмагка взял. Стгашная философия уничтожения у этого человека. Фашисты многое у него пегеняли. Надо знать философию загождений войн.
— Дежурный по батарее, к выходу! — доносится команда дневальных, перекатываясь по этажам. — Старшего сержанта Дмитриева — к выходу!
Придерживая шашку, Алексей бежит по коридору мимо пустых классов в жилой корпус, соединенный с учебным застекленным переходом.
А в распахнутые училищные окна с улицы вливаются звуки самых различных мелодий, рожденных войной, — как только наступал вечер, в городе начинала звучать музыка: отдаленный духовой оркестр в парке не заглушал патефонные ритмы во дворах и ставшие входить в моду аккордеоны. Уже возвращались из госпиталей Берлина и Вены первые демобилизованные по ранениям солдаты, и все жили ожиданием тех, кто должен был вернуться с далеких и замолкших фронтов. Говорили: май — месяц победы, июнь — месяц ожидания и надежды.
Алексея же вызвали потому, что стали возвращаться из города уволенные.
В двенадцатом часу вернулся Дроздов.
— Встретил? — спросил Алексей.
— Встретил, — ответил Дроздов и снял фуражку, лицо было усталым.
— Ну, Толя, должно быть, она тебя не узнала! — сказал Алексей и, не ожидая ответа, спросил: — Куда она поехала? (Дроздов ответил.) Ого! Расстояние!
В коридоре они сели на подоконник возле курилки, из ленкомнаты долетали нестройные звуки пианино. Передвинув жесткий ремень и положив шашку на колени, Алексей помял в руках темляк, спросил:
— Удачно?
— Все получилось как в старых романах. Она вышла замуж, едет с мужем на место работы. И это все.
— Так зачем же ей нужно было встречаться с тобой? — Алексей с силой сбросил с коленей забренчавшую о паровую батарею шашку. — Вышла замуж — и еще присылает телеграмму!
Дроздов вынул из кармана гимнастерки свернутый листок, сказал:
— Это тебе. Я случайно встретил Валю в парке.
Алексей взял записку и, прочитав ее, спрыгнул с подоконника.
— Я совершеннейший дурак, Толька!
В воскресный день почти половина курсантов в городском увольнении; и кажется, что с полудня до сумерек в расположении батарей и вестибюле училища прочно поселяется солнце. Оно блестит в натертых паркетных полах спален, в пустынных коридорах, на подоконниках, оно смотрится в кафельные полы просторных умывален, белыми сияющими столбами пронизывает воздух лестничных площадок.
А в воскресный вечер вся жизнь не уволенных в город переносится в учебный корпус. Но здесь никто не занимается — тут просто больше свободного места, чем в кубриках. Из просторного класса топографии, где на стенах развешаны различного масштаба карты и схемы маршрутных донесений, сейчас звучит патефон, раздается хохот курсантов и голос Полукарова: здесь работает «Секция патефонной иголки». Сам Полукаров, давший это название секции, организатор ее, учит желающих правилам модного танго и хорошему тону. Тут собрались все, кто по разным причинам не пошел в увольнение: Витя Зимин, Ким Карапетянц, Нечаев, Миша Луц и Гребнин. Здесь же толпятся любопытствующие зрители из соседних батарей. Курсант Нечаев — высокого роста, широколицый, конопатый — по-праздничному сверкает всеми начищенными пуговицами, пряжкой ремня, зеркально отполированными суконкой хромовыми сапогами. Перед ним стоит Полукаров и недовольным рокочущим голосом внушает:
— Подожди ты, не топай! Что ты топаешь, как слон на свадьбе? Ты подходишь, наклоняешь голову и говоришь: «Разрешите?» Она встает, ты осторожно берешь ее за талию. Подожди, подожди, что ты меня хватаешь! Ты что, брат, трактор подталкиваешь, что ли? Хватаешь с лошадиной грацией! Подожди, да не смотри ты на носки своих сапог. Слушай музыку. Карапетянц, заводи!
Карапетянц, до синевы выбритый, нахмуренный, с сосредоточенным видом — он все делает серьезно — заводит патефон, переворачивает пластинку и снова садится на подоконник. Полукаров, обворожительно улыбаясь, наклоняет голову и делает приглашающий жест в сторону поставленного к стене стула, на котором должна сидеть «она».
— Продолжаем… Ну так вот, начался, скажем, вальс. Ты подходишь… Стой! Карапетянц, ты что завел? При чем тут хор Пятницкого? Ошалел? Снимай пластинку! Ну и бестолочи вы, братцы! Каши гречневой надо сначала с вами наесться! Кто вас воспитывал, черт вас дери?
Нечаев скомканным платком вытирает пот со лба. Карапетянц так же серьезно ставит другую пластинку. Гребнин и Луц давятся, трясутся от беззвучного смеха; однако у Вити Зимина завороженно светятся глаза: он ждет своей очереди. Зимин в новом, парадном обмундировании, весь тоненький, выглаженный, чистенький, он очень взволнован и слушает Полукарова внимательно. Зрители гудят со всех сторон:
— Снять Карапетянца с командования патефоном! Не справляется с обязанностями. Давай танго!
Между тем пластинка с шипением раскручивается. Полукаров на секунду с прислушивающимся лицом глядит в направлении патефона и продолжает:
— Ну так вот… Подожди, на чем мы остановились? Нечаев, куда ты, шкаф, смотришь? Да разве с такой растерянной физиономищей можно подходить к девушке? Где мушкетерство? Слушай темп музыки и улыбайся! Изображай гусара! Ну так вот, ты подходишь, берешь ее слегка за талию… Опять хватаешь? Да ты что?..
Гребнин и Луц уже не могут сдержаться и хохочут, валясь животами на столы. Глядя на окончательно растерянную конопатую физиономию бесталанного Нечаева, на возмущенное лицо Полукарова, на сосредоточенно-серьезную мину Карапетянца, Алексей тоже хохочет под насмешливые советы оживившихся зрителей:
— Нечаев, не дыши!
— Не прижимайся к девушке!
— Грациознее! Не выставляй зад под вопросительным знаком!
Витя Зимин неодобрительно оглядывается на смеющихся и, поправляя ремень, внезапно говорит своим тонким голосом:
— А потом со мной потанцуй, Полукаров. Ладно?
В классе топографии гремит музыка. Полукаров опять начинает объяснять и водить вконец одуревшего ученика меж столов, показывая премудрые па, а неуклюжий Нечаев спотыкается, ставит ноги не туда, куда надо, и вообще напоминает паровоз, который сошел с рельсов и теперь испускает последний пар.
В самый разгар этих учений в классе появляется Степанов с грудой книг под мышкой; у него такое лицо, как будто он только что спал.
— Товагищи, что это такое? — говорит он, картавя, потирая круглую свою голову. — Сидел, сидел в читальне — и слышу, будто в классе топоггафии лошадей водят. Ужасный ггохот. Это что у вас — ипподгом?
И, обращаясь к Алексею, спрашивает:
— Ты любишь танцы, Дмитгиев? — и глядит в окно на жарко пылающий над крышами закат; взгляд его рассеян.
— Я плохо танцую, Степа.
— А я не люблю. Не понимаю. Тгатить на это вгемя? Ужасная егунда! Человек живет каких-нибудь шестьдесят лет. И не успевает многого узнать и сделать за свою жизнь. А это егунда, ужасная егунда. Вот, Бисмагка взял. Стгашная философия уничтожения у этого человека. Фашисты многое у него пегеняли. Надо знать философию загождений войн.
— Дежурный по батарее, к выходу! — доносится команда дневальных, перекатываясь по этажам. — Старшего сержанта Дмитриева — к выходу!
Придерживая шашку, Алексей бежит по коридору мимо пустых классов в жилой корпус, соединенный с учебным застекленным переходом.
А в распахнутые училищные окна с улицы вливаются звуки самых различных мелодий, рожденных войной, — как только наступал вечер, в городе начинала звучать музыка: отдаленный духовой оркестр в парке не заглушал патефонные ритмы во дворах и ставшие входить в моду аккордеоны. Уже возвращались из госпиталей Берлина и Вены первые демобилизованные по ранениям солдаты, и все жили ожиданием тех, кто должен был вернуться с далеких и замолкших фронтов. Говорили: май — месяц победы, июнь — месяц ожидания и надежды.
Алексея же вызвали потому, что стали возвращаться из города уволенные.
В двенадцатом часу вернулся Дроздов.
— Встретил? — спросил Алексей.
— Встретил, — ответил Дроздов и снял фуражку, лицо было усталым.
— Ну, Толя, должно быть, она тебя не узнала! — сказал Алексей и, не ожидая ответа, спросил: — Куда она поехала? (Дроздов ответил.) Ого! Расстояние!
В коридоре они сели на подоконник возле курилки, из ленкомнаты долетали нестройные звуки пианино. Передвинув жесткий ремень и положив шашку на колени, Алексей помял в руках темляк, спросил:
— Удачно?
— Все получилось как в старых романах. Она вышла замуж, едет с мужем на место работы. И это все.
— Так зачем же ей нужно было встречаться с тобой? — Алексей с силой сбросил с коленей забренчавшую о паровую батарею шашку. — Вышла замуж — и еще присылает телеграмму!
Дроздов вынул из кармана гимнастерки свернутый листок, сказал:
— Это тебе. Я случайно встретил Валю в парке.
Алексей взял записку и, прочитав ее, спрыгнул с подоконника.
— Я совершеннейший дурак, Толька!
9
Отсюда видна была река с лесистым противоположным берегом, с песчаной отмелью, над которой, визжа, носились чайки; а тут, на холме, было тихо, пахло нагретой травой; на тонких ногах ромашки покойно дремали под солнцем.
Полтора часа назад они взяли на водной станции маленькую плоскодонку и отплыли далеко от города; здесь лес подступал к реке вплотную, и коряги купались у берега, изламываясь в ее зеленой глубине.
И вот сейчас они сидели на вершине холма, и, как тогда, в Новый год, время остановилось.
Валя сорвала возле своих ног самую крупную ромашку; в желтизне ее, впившись, хлопотливо возился полосатый шмель, сказала:
— Ишь какой, — и, стряхнув шмеля, провела ромашкой по губам — лепестки подрагивали от ее дыхания, — спросила: — Вы любите цветы? — Покосилась краем глаза на Алексея. — Не конский щавель, конечно, а вот такие?
Алексей слушал ее голос и почему-то думал, что совсем недавно на карпатских лугах он видел другие ромашки, забрызганные кровью, черные от пороховой гари, а Валя этого не знала и, наверное, никогда не узнает. Она просто сидела сейчас, натянув на колени платье, и, как будто войны никогда не было, спрашивала, любит ли он цветы, и, спросив, поднялась, вошла в белый островок лениво разомлевших на солнцепеке ромашек, подобрала платье, опять села.
Она с серьезным лицом искала что-то перед собой, и он смотрел на ее движения; на кончиках опущенных ресниц лежала тонкая цветочная пыльца.
— Вы не суеверный? — спросила Валя, взглянув строго. — Помните, в Новый год вы сказали о числе тринадцать? Что это была за примета — нечетное число?
— В приметы верил на фронте, — ответил Алексей. — Сам не знаю почему. Теперь — нет.
— Ну то-то! — Она откинула волосы и протянула ему руку. — Идемте в лес. А то я здесь не нашла ни одной нечетной ромашки.
Ее ладонь крепко стиснула его пальцы, и он, не рассчитав силы, потянул Валю к себе. Она тоже готовилась подняться сама, но, вскочив, не удержалась, качнулась к Алексею, и он легонько, на миг, обнял ее, ощутив ее щекотное дыхание на щеке.
— Пожалуйста, пустите! — сказала Валя. — Не так получается. Я сама…
Здесь, в прибрежном лесу, было душно и жарко, на траве лежали желтые солнечные пятна; меж кустами дикого малинника среди лиственной духоты сонно гудели золотистые мухи. Сразу же в этих кустах Валя нашла гнездо — теплое, аккуратное, круглое, прикрытое листьями, — в нем тихо, как преступники, прижавшись друг к другу, сидели оперившиеся птенцы, и она воскликнула:
— Смотрите! А где мать? Где мамаша, я вас спрашиваю? Они одни?
Птенцы завозились в гнезде, повернули головы к ней и подняли такой тревожный писк, что Валя расхохоталась.
— Глупые, не трону я вас, только погляжу, — ласково сказала она и погладила испуганных птенцов по головам пальцем.
Птенцы замерли, затем один из них, затоптавшись, покосился на Валин палец черной росинкой глаза и клюнул довольно воинственно, дернув взъерошенной шейкой.
— Спасибо, милый, — сказала растроганно Валя и посмотрела на Алексея. — Бежим отсюда, а то прилетит мамаша — и нам несдобровать…
Запыхавшись от бега, они остановились на поляне, полосами зеленой от сочной травы, красной от дикого клевера. Раскрасневшаяся Валя опустила руки, тихо сказала:
— Как здорово!
Алексей не сразу понял, чему она так обрадовалась, и, только увидев капельки пота на ее верхней губе, почему-то впервые за все время подумал, что она все-таки земная и что он мало знает ее. Валя первая вошла в траву, как в воду, захлестнувшую ее по грудь; и она шла, разводя траву руками, а за ней оставался темный след, и медленно разгибались примятые стебли. Тяжелый, сладкий запах тек по поляне, кружил голову; знойный воздух звенел, прострачивался неистовыми очередями кузнечиков. Сильно парило здесь.
Валя понюхала какой-то цветок, сказала:
— Белладонна. Знаете? — и с загадочным выражением повернулась к Алексею.
Он увидел в ее чистых серых глазах свое отражение, как в прозрачной озерной воде, увидел, как она, прикусив зубами стебелек, смотрела на него, потом в глазах что-то дрогнуло, она прищурилась, точно легла на воду легкая тень от деревьев, и Валя спросила:
— Вы почему все время молчите?
— Я почему-то вспомнил госпиталь, когда вы дежурили…
Последние его слова прервало ленивое ворчание грома. Оно прокатилось и смолкло. Темно-лиловая туча-гора, готовая опрокинуться, вся клубясь, ползла над лесом, и сизые края ее дымились.
— Откуда это? — удивилась Валя. — Вот новость!
Туча надвигалась, а в лесу и на поляне стояла такая духота, воздух сделался таким парным, горячим, что замолчала иволга в чаще. Тень от тучи закрывала поляну, ползла по траве, и все притаилось. Даже не чувствовался запах клевера. Внезапно лес зашумел, закачались вершины, испуганно зароптала листва, везде потемнело, и трава на поляне заволновалась, замотали головами ромашки, точно кланялись в последний раз солнцу. Вокруг полетел пух с одуванчиков. Запахло дождем.
Ветер пронесся. Лес и поляна слегка успокоились. Затихал ропот. Но следующий, уже свежий порыв ветра с силой сорвал листву с ближайших деревьев, зло взъерошил поляну, и солнце исчезло. Стало мрачно. Ветер холодом тянул под тучу.
Одинокая чайка, подхваченная ветром, ослепительно белая в свинцовом небе, косо пронеслась над лесом, ныряя и остро махая крыльями. Из леса надвигался глухой шум. И вдруг электрически мигнула мохнатая туча, и лес ахнул от разорвавшегося над вершинами грома.
А они как будто впервые видели все это. Валя, жмурясь от ветра, придерживая у коленей платье, крикнула:
— Так ведь это же гроза!
Тяжелые капли зашлепали по листьям, по вздрагивающим ромашкам, и опять стихло. Первая туча прошла. И надвинулась следующая, хмурая, лохматая, стремительно кипящая. Она загородила все небо. Ветер, сильный, грозовой, неистово потянул из-под тучи. Снова скользнула ветвистая молния, прогромыхал гром, и сплошная колючая стена воды с настигающим порывистым гулом обрушилась на лес.
— Бежим! — опомнившись, крикнула Валя и, сняв босоножки, радостно оглянулась на Алексея возбужденными глазами.
— Подождите! — тотчас остановил ее Алексей. — До лодки мы не успеем. Стойте под акацией. Мы переждем.
— Ах, какая красота! — громко сказала Валя и, поеживаясь, стала под акацию, держа в руках босоножки.
— Вы промокнете, вот в чем беда, — озабоченно сказал Алексей, став рядом с ней. — Не боитесь промокнуть?
— Беда! — возразила она и поглядела вверх. — Какая же это беда! И я ничего не боюсь, я не трусиха!
В вспыхивающем свете он видел поднятое, словно замершее от тревожного восторга ее лицо и видел, как крупные, торопливые капли стали просачиваться сквозь листву, путая ей волосы — через минуту акация совсем уже не спасала их; от мокрых волос Вали запахло дождевой свежестью, горьковатой ромашкой.
Она оглядела себя — насквозь мокрое платье облепило ее — и воскликнула с испугом:
— Как выкупалась! Не смотрите на меня! Отвернитесь!
Алексей отвернулся, спросил шутливо:
— Долго мне так стоять?
— Попробуйте только повернуться! — сказала она. — А впрочем, можете повернуться… Теперь можете…
Он повернулся и увидел Валины напряженные, точно обмытые дождем глаза, прядку намокших волос на щеке, и вдруг ему непреодолимо захотелось обнять ее, прижать к себе, поцеловать эту спутанную мокрую прядку, ее чуть поднятые влажные брови.
— Ну что же тут стоять? — сквозь шум ливня закричала Валя, оттолкнулась от акации и побежала по траве под дождь, через поляну, затопленную ливнем; промокшее платье било ее по коленям. На середине поляны она задержалась возле лужи, потом как-то совсем по-мальчишески перепрыгнула через нее, повернула к просеке, затянутой дождевым туманом. И только в конце этой просеки Алексей догнал ее. Она, часто дыша, смеясь, возбужденно говорила:
— Ни за что бы не догнали, если бы захотела. Ни за что! — И откидывала слипшиеся волосы со щеки. — Идемте к берегу. Уверена — нашу лодку унесло!
Внезапно дождь перестал. Еще из ближней дымчатой тучи сыпалась светлая пыль, а теплое, сияющее голубое небо стремительно развернулось над лесом. Выглянуло солнце, яркое, веселое, летнее, словно умытое, — такое бывает только после грозы. Стало необыкновенно тихо и ясно. Закричала иволга в чаще. Лес, еще тяжелый от ливня, стоял не шелохнувшись, весь светился дождевыми каплями. Крупные капли звучно шлепались в лужи. Налитые водой колокольчики изредка вздрагивали.
Они подошли к берегу, где в заводи оставили плоскодонку.
— Смотрите, что с нашей лодкой! — сказала удивленная Валя. — Просто какое-то приключение! Нам все время везет!..
Плоскодонка была затоплена наполовину, в ней плавал черпак, покачивались на воде весла.
А река дымно парила после грозы, и на той стороне, далеко слева, виден был домик бакенщика, фиолетовый солнечный веер лучей отвесно рассеивался на него из-за туч.
Они стояли на берегу, переводя дыхание.
— Что будем делать? — спросила Валя. — Откачивать воду?
И Алексей успокоил ее:
— Ерунда! Это двадцать минут работы. Я все сделаю. Но сначала надо обсушиться. Хочешь, я разведу костер? И сена принесу, чтобы сидеть. Я видел копну… На просеке. Хочешь?
— Разводить костер из сырых сучьев? — спросила она. — Я согласна.
Он не ответил — Валя незнакомо, потемневшими глазами глядела ему в грудь, взяв его за ремень.
— Не надо никуда торопиться… хорошо?
Алексею показалось: он падал с высоты с остановившимся сердцем, целуя ее закрытые глаза, ее лоб, подбородок.
— Ты не знаешь, а мне ничего не страшно. Хочешь, будем ходить целую ночь по лесу? Впрочем, тебе нельзя! Почему нельзя, когда это можно? Вот странно — дисцип-лн-на! Слышишь, как чудесно пахнет сено? И коростель — слышишь? Мне всегда кажется, что вечером, когда становится холодно, он вынимает из-под крыла скрипку, хмурится и проводит смычком по одной и той же струне. У этого коростеля много детей, он страшный семьянин, но он почему-то пессимист. Почему ты так на меня смотришь?
— Валя, мне кажется, я вас много лет не видел.
— Алеша, почему мы то на «вы», то на «ты»? «Вы» — это не надо. Ведь мы знаем друг друга давно. Что ты подумал тогда обо мне, в Новый год, помнишь? Какой ты странный был тогда, тебе ничего не нравилось, и смотрел на меня как-то подозрительно.
— Этого не помню.
— Да? Вот смешно! А меня это задевало. Мне хотелось уколоть тебя. Ты знаешь, что я почувствовала тогда? Какое-то любопытство. Помнишь, ты отдал мне свои перчатки?.. Смотри, вон видишь возле обрыва — огонек у бакенщика? А мы одни…
Тонкий запах лесных лугов исходил от сена и, чудилось, от костра, который совсем догорал, и багровое пятно не пылало уже, а суживалось в черной воде, густо усыпанной звездами; и костер, и звезды, и берег — все, казалось, плыло вместе с запахом сена в вечерней тишине. Куда это все плывет?.. Где остановка?.. Может быть, там, на том берегу, где из черной чащи кустов вылезал красный месяц и плавал на воде, как блюдце?
В полусумраке белело Валино лицо, ее шея; привалившись спиной к копне сена, она сидела так близко, что он опять чувствовал запах ее волос, еще не просохших после дневного дождя; и вдруг она повернула к нему голову — ее волосы ветерком коснулись его щеки — и сжала его пальцы с какой-то ласковой настороженностью.
— Я ничего не боюсь! С тобой — ничего. Я никогда не знала, что так может быть.
Валя дрожала ознобной дрожью, прерывисто, осторожно вбирала в себя воздух сквозь сжатые зубы, и ему все казалось, что от всего исходит запах сена — от Валиных губ, от платья, от ее рук.
Он обнял ее.
Валя доверчиво, как во сне, положила ему обе руки на плечи и, прижимаясь, вздрагивая, сказала слабым шепотом:
— Как у тебя сердце стучит, Алеша… И у меня тоже. Вот костер уже погас…
Ее дрожь в руках, в голосе передавалась ему, и он, не слыша свой голос, выговорил только:
— Валя…
Он должен был сейчас встать, чтобы подбросить сучьев в костер. Он уперся руками в землю и поднялся, вошел по сыроватому песку берега, залитому каким-то очень красным светом луны.
Полтора часа назад они взяли на водной станции маленькую плоскодонку и отплыли далеко от города; здесь лес подступал к реке вплотную, и коряги купались у берега, изламываясь в ее зеленой глубине.
И вот сейчас они сидели на вершине холма, и, как тогда, в Новый год, время остановилось.
Валя сорвала возле своих ног самую крупную ромашку; в желтизне ее, впившись, хлопотливо возился полосатый шмель, сказала:
— Ишь какой, — и, стряхнув шмеля, провела ромашкой по губам — лепестки подрагивали от ее дыхания, — спросила: — Вы любите цветы? — Покосилась краем глаза на Алексея. — Не конский щавель, конечно, а вот такие?
Алексей слушал ее голос и почему-то думал, что совсем недавно на карпатских лугах он видел другие ромашки, забрызганные кровью, черные от пороховой гари, а Валя этого не знала и, наверное, никогда не узнает. Она просто сидела сейчас, натянув на колени платье, и, как будто войны никогда не было, спрашивала, любит ли он цветы, и, спросив, поднялась, вошла в белый островок лениво разомлевших на солнцепеке ромашек, подобрала платье, опять села.
Она с серьезным лицом искала что-то перед собой, и он смотрел на ее движения; на кончиках опущенных ресниц лежала тонкая цветочная пыльца.
— Вы не суеверный? — спросила Валя, взглянув строго. — Помните, в Новый год вы сказали о числе тринадцать? Что это была за примета — нечетное число?
— В приметы верил на фронте, — ответил Алексей. — Сам не знаю почему. Теперь — нет.
— Ну то-то! — Она откинула волосы и протянула ему руку. — Идемте в лес. А то я здесь не нашла ни одной нечетной ромашки.
Ее ладонь крепко стиснула его пальцы, и он, не рассчитав силы, потянул Валю к себе. Она тоже готовилась подняться сама, но, вскочив, не удержалась, качнулась к Алексею, и он легонько, на миг, обнял ее, ощутив ее щекотное дыхание на щеке.
— Пожалуйста, пустите! — сказала Валя. — Не так получается. Я сама…
Здесь, в прибрежном лесу, было душно и жарко, на траве лежали желтые солнечные пятна; меж кустами дикого малинника среди лиственной духоты сонно гудели золотистые мухи. Сразу же в этих кустах Валя нашла гнездо — теплое, аккуратное, круглое, прикрытое листьями, — в нем тихо, как преступники, прижавшись друг к другу, сидели оперившиеся птенцы, и она воскликнула:
— Смотрите! А где мать? Где мамаша, я вас спрашиваю? Они одни?
Птенцы завозились в гнезде, повернули головы к ней и подняли такой тревожный писк, что Валя расхохоталась.
— Глупые, не трону я вас, только погляжу, — ласково сказала она и погладила испуганных птенцов по головам пальцем.
Птенцы замерли, затем один из них, затоптавшись, покосился на Валин палец черной росинкой глаза и клюнул довольно воинственно, дернув взъерошенной шейкой.
— Спасибо, милый, — сказала растроганно Валя и посмотрела на Алексея. — Бежим отсюда, а то прилетит мамаша — и нам несдобровать…
Запыхавшись от бега, они остановились на поляне, полосами зеленой от сочной травы, красной от дикого клевера. Раскрасневшаяся Валя опустила руки, тихо сказала:
— Как здорово!
Алексей не сразу понял, чему она так обрадовалась, и, только увидев капельки пота на ее верхней губе, почему-то впервые за все время подумал, что она все-таки земная и что он мало знает ее. Валя первая вошла в траву, как в воду, захлестнувшую ее по грудь; и она шла, разводя траву руками, а за ней оставался темный след, и медленно разгибались примятые стебли. Тяжелый, сладкий запах тек по поляне, кружил голову; знойный воздух звенел, прострачивался неистовыми очередями кузнечиков. Сильно парило здесь.
Валя понюхала какой-то цветок, сказала:
— Белладонна. Знаете? — и с загадочным выражением повернулась к Алексею.
Он увидел в ее чистых серых глазах свое отражение, как в прозрачной озерной воде, увидел, как она, прикусив зубами стебелек, смотрела на него, потом в глазах что-то дрогнуло, она прищурилась, точно легла на воду легкая тень от деревьев, и Валя спросила:
— Вы почему все время молчите?
— Я почему-то вспомнил госпиталь, когда вы дежурили…
Последние его слова прервало ленивое ворчание грома. Оно прокатилось и смолкло. Темно-лиловая туча-гора, готовая опрокинуться, вся клубясь, ползла над лесом, и сизые края ее дымились.
— Откуда это? — удивилась Валя. — Вот новость!
Туча надвигалась, а в лесу и на поляне стояла такая духота, воздух сделался таким парным, горячим, что замолчала иволга в чаще. Тень от тучи закрывала поляну, ползла по траве, и все притаилось. Даже не чувствовался запах клевера. Внезапно лес зашумел, закачались вершины, испуганно зароптала листва, везде потемнело, и трава на поляне заволновалась, замотали головами ромашки, точно кланялись в последний раз солнцу. Вокруг полетел пух с одуванчиков. Запахло дождем.
Ветер пронесся. Лес и поляна слегка успокоились. Затихал ропот. Но следующий, уже свежий порыв ветра с силой сорвал листву с ближайших деревьев, зло взъерошил поляну, и солнце исчезло. Стало мрачно. Ветер холодом тянул под тучу.
Одинокая чайка, подхваченная ветром, ослепительно белая в свинцовом небе, косо пронеслась над лесом, ныряя и остро махая крыльями. Из леса надвигался глухой шум. И вдруг электрически мигнула мохнатая туча, и лес ахнул от разорвавшегося над вершинами грома.
А они как будто впервые видели все это. Валя, жмурясь от ветра, придерживая у коленей платье, крикнула:
— Так ведь это же гроза!
Тяжелые капли зашлепали по листьям, по вздрагивающим ромашкам, и опять стихло. Первая туча прошла. И надвинулась следующая, хмурая, лохматая, стремительно кипящая. Она загородила все небо. Ветер, сильный, грозовой, неистово потянул из-под тучи. Снова скользнула ветвистая молния, прогромыхал гром, и сплошная колючая стена воды с настигающим порывистым гулом обрушилась на лес.
— Бежим! — опомнившись, крикнула Валя и, сняв босоножки, радостно оглянулась на Алексея возбужденными глазами.
— Подождите! — тотчас остановил ее Алексей. — До лодки мы не успеем. Стойте под акацией. Мы переждем.
— Ах, какая красота! — громко сказала Валя и, поеживаясь, стала под акацию, держа в руках босоножки.
— Вы промокнете, вот в чем беда, — озабоченно сказал Алексей, став рядом с ней. — Не боитесь промокнуть?
— Беда! — возразила она и поглядела вверх. — Какая же это беда! И я ничего не боюсь, я не трусиха!
В вспыхивающем свете он видел поднятое, словно замершее от тревожного восторга ее лицо и видел, как крупные, торопливые капли стали просачиваться сквозь листву, путая ей волосы — через минуту акация совсем уже не спасала их; от мокрых волос Вали запахло дождевой свежестью, горьковатой ромашкой.
Она оглядела себя — насквозь мокрое платье облепило ее — и воскликнула с испугом:
— Как выкупалась! Не смотрите на меня! Отвернитесь!
Алексей отвернулся, спросил шутливо:
— Долго мне так стоять?
— Попробуйте только повернуться! — сказала она. — А впрочем, можете повернуться… Теперь можете…
Он повернулся и увидел Валины напряженные, точно обмытые дождем глаза, прядку намокших волос на щеке, и вдруг ему непреодолимо захотелось обнять ее, прижать к себе, поцеловать эту спутанную мокрую прядку, ее чуть поднятые влажные брови.
— Ну что же тут стоять? — сквозь шум ливня закричала Валя, оттолкнулась от акации и побежала по траве под дождь, через поляну, затопленную ливнем; промокшее платье било ее по коленям. На середине поляны она задержалась возле лужи, потом как-то совсем по-мальчишески перепрыгнула через нее, повернула к просеке, затянутой дождевым туманом. И только в конце этой просеки Алексей догнал ее. Она, часто дыша, смеясь, возбужденно говорила:
— Ни за что бы не догнали, если бы захотела. Ни за что! — И откидывала слипшиеся волосы со щеки. — Идемте к берегу. Уверена — нашу лодку унесло!
Внезапно дождь перестал. Еще из ближней дымчатой тучи сыпалась светлая пыль, а теплое, сияющее голубое небо стремительно развернулось над лесом. Выглянуло солнце, яркое, веселое, летнее, словно умытое, — такое бывает только после грозы. Стало необыкновенно тихо и ясно. Закричала иволга в чаще. Лес, еще тяжелый от ливня, стоял не шелохнувшись, весь светился дождевыми каплями. Крупные капли звучно шлепались в лужи. Налитые водой колокольчики изредка вздрагивали.
Они подошли к берегу, где в заводи оставили плоскодонку.
— Смотрите, что с нашей лодкой! — сказала удивленная Валя. — Просто какое-то приключение! Нам все время везет!..
Плоскодонка была затоплена наполовину, в ней плавал черпак, покачивались на воде весла.
А река дымно парила после грозы, и на той стороне, далеко слева, виден был домик бакенщика, фиолетовый солнечный веер лучей отвесно рассеивался на него из-за туч.
Они стояли на берегу, переводя дыхание.
— Что будем делать? — спросила Валя. — Откачивать воду?
И Алексей успокоил ее:
— Ерунда! Это двадцать минут работы. Я все сделаю. Но сначала надо обсушиться. Хочешь, я разведу костер? И сена принесу, чтобы сидеть. Я видел копну… На просеке. Хочешь?
— Разводить костер из сырых сучьев? — спросила она. — Я согласна.
Он не ответил — Валя незнакомо, потемневшими глазами глядела ему в грудь, взяв его за ремень.
— Не надо никуда торопиться… хорошо?
Алексею показалось: он падал с высоты с остановившимся сердцем, целуя ее закрытые глаза, ее лоб, подбородок.
— Ты не знаешь, а мне ничего не страшно. Хочешь, будем ходить целую ночь по лесу? Впрочем, тебе нельзя! Почему нельзя, когда это можно? Вот странно — дисцип-лн-на! Слышишь, как чудесно пахнет сено? И коростель — слышишь? Мне всегда кажется, что вечером, когда становится холодно, он вынимает из-под крыла скрипку, хмурится и проводит смычком по одной и той же струне. У этого коростеля много детей, он страшный семьянин, но он почему-то пессимист. Почему ты так на меня смотришь?
— Валя, мне кажется, я вас много лет не видел.
— Алеша, почему мы то на «вы», то на «ты»? «Вы» — это не надо. Ведь мы знаем друг друга давно. Что ты подумал тогда обо мне, в Новый год, помнишь? Какой ты странный был тогда, тебе ничего не нравилось, и смотрел на меня как-то подозрительно.
— Этого не помню.
— Да? Вот смешно! А меня это задевало. Мне хотелось уколоть тебя. Ты знаешь, что я почувствовала тогда? Какое-то любопытство. Помнишь, ты отдал мне свои перчатки?.. Смотри, вон видишь возле обрыва — огонек у бакенщика? А мы одни…
Тонкий запах лесных лугов исходил от сена и, чудилось, от костра, который совсем догорал, и багровое пятно не пылало уже, а суживалось в черной воде, густо усыпанной звездами; и костер, и звезды, и берег — все, казалось, плыло вместе с запахом сена в вечерней тишине. Куда это все плывет?.. Где остановка?.. Может быть, там, на том берегу, где из черной чащи кустов вылезал красный месяц и плавал на воде, как блюдце?
В полусумраке белело Валино лицо, ее шея; привалившись спиной к копне сена, она сидела так близко, что он опять чувствовал запах ее волос, еще не просохших после дневного дождя; и вдруг она повернула к нему голову — ее волосы ветерком коснулись его щеки — и сжала его пальцы с какой-то ласковой настороженностью.
— Я ничего не боюсь! С тобой — ничего. Я никогда не знала, что так может быть.
Валя дрожала ознобной дрожью, прерывисто, осторожно вбирала в себя воздух сквозь сжатые зубы, и ему все казалось, что от всего исходит запах сена — от Валиных губ, от платья, от ее рук.
Он обнял ее.
Валя доверчиво, как во сне, положила ему обе руки на плечи и, прижимаясь, вздрагивая, сказала слабым шепотом:
— Как у тебя сердце стучит, Алеша… И у меня тоже. Вот костер уже погас…
Ее дрожь в руках, в голосе передавалась ему, и он, не слыша свой голос, выговорил только:
— Валя…
Он должен был сейчас встать, чтобы подбросить сучьев в костер. Он уперся руками в землю и поднялся, вошел по сыроватому песку берега, залитому каким-то очень красным светом луны.
10
Он вместе со всеми сидел в классе, выполнял приказания, кратко отвечал на вопросы, дежурил по батарее, но все это словно проходило мимо его сознания, скользило стороной, как в горячем тумане, без твердого ощущения внешних толчков.
Раз во время занятий в поле, когда в минуты перекура лежали на теплой траве, Алексей повернулся на бок, сорвал ромашку, улыбнулся чему-то, и Борис, заметив это, спросил:
— Что с тобой?
— Абсолютно ничего, Боря.
— Нет, я чувствую, с тобой что-то происходит: ты или стал сентиментален, или до одурения рассеян. Впрочем, каждый по-своему с ума сходит.
— Ты так считаешь?
— Да, кстати, знаешь новость? Мне в штабе сказали: готовится новый послевоенный устав. Офицер перед женитьбой должен представить свою невесту полковой даме, жене командира полка. В обязательном порядке. Кроме того, офицер должен знать иностранные языки, хороший тон… И поговаривают о новой форме для разных родов войск. Неплохо?
Алексей смутно слышал Бориса; покусывая стебелек ромашки, он глядел в небо и думал о своем. Его гимнастерка еще слабо хранила лесные запахи той просеки и свежего сена, когда они сидели возле костра. Та гроза и тот вечер жили в нем — и будто вокруг, как в дреме, стучали тяжелые капли в последождевой тишине, и в этой тишине он вспоминал Валин смех, ее глаза, ее неумелые губы. Он был потрясен этим новым чувством, которое жизнь превращало в непрекращающийся праздник.
А в эти дни, училище готовилось к выезду на летние квартиры, и все огневые взводы чистили материальную часть: орудия, боеприпасы, дальномеры; батарейные старшины получали на складах брезентовые палатки, лопаты, котелки, фляги — готовились к тактическим учениям, к боевым стрельбам на полигоне. Говорили, что дивизионы выедут в лагеря надолго, до поздней осени.
Предстоящая разлука с Валей заставила Алексея тщательно изучить телефонную книжку в соседней от училища автоматной будке. Он позвонил вечером и, ожидая, когда снимут трубку, водил пальцем по темному, запыленному стеклу; там, отражаясь, загорался и гас огонек папиросы.
— Попросите Валю, — сказал Алексей и подумал: «Что она делает сейчас? Где она?»
— Я слушаю, — проговорил знакомый голос в трубке. — Кто это? Алексей? Здравствуй! Извини, я сразу не узнала. Откуда у тебя номер телефона?
— Пришлось прочитать талмуд в автомате.
— Бедный… Можно было сделать легче — узнать у дежурного телефон капитана Мельниченко.
— Валя, мы уезжаем. Надолго, — сказал он как можно спокойнее.
— Я знаю, — ответила она. — Я думала об этом…
— Я тебя не увижу очень долго.
— И я тебя. Это ужасно, Алексей. Надо дожить до октября, — она помолчала. — Это так долго, Алеша!..
— До свидания, Валя! Я позвоню еще. — Он повесил трубку, чувствуя, как упал ее голос, ответивший ему:
— Я буду ждать твоего звонка. До свидания, Алеша.
Утром, сразу же после завтрака, его вызвали к командиру батареи. Он взбежал по лестнице на четвертый этаж, спрашивая себя: «По какому делу? Зачем?»
Капитан Мельниченко, в белом кителе, стоял у окна, тыльной стороной ладони поглаживал выбритый подбородок; было хорошо видно его озаренное ранним солнцем спокойное, темное от загара лицо. Алексей знал, что Валя сестра комбата, и вошел в канцелярию с отчетливо мелькнувшей мыслью о том, что вызывают его не случайно, — и, доложив о себе, ждал первых слов капитана, внутренне напряженный.
Раз во время занятий в поле, когда в минуты перекура лежали на теплой траве, Алексей повернулся на бок, сорвал ромашку, улыбнулся чему-то, и Борис, заметив это, спросил:
— Что с тобой?
— Абсолютно ничего, Боря.
— Нет, я чувствую, с тобой что-то происходит: ты или стал сентиментален, или до одурения рассеян. Впрочем, каждый по-своему с ума сходит.
— Ты так считаешь?
— Да, кстати, знаешь новость? Мне в штабе сказали: готовится новый послевоенный устав. Офицер перед женитьбой должен представить свою невесту полковой даме, жене командира полка. В обязательном порядке. Кроме того, офицер должен знать иностранные языки, хороший тон… И поговаривают о новой форме для разных родов войск. Неплохо?
Алексей смутно слышал Бориса; покусывая стебелек ромашки, он глядел в небо и думал о своем. Его гимнастерка еще слабо хранила лесные запахи той просеки и свежего сена, когда они сидели возле костра. Та гроза и тот вечер жили в нем — и будто вокруг, как в дреме, стучали тяжелые капли в последождевой тишине, и в этой тишине он вспоминал Валин смех, ее глаза, ее неумелые губы. Он был потрясен этим новым чувством, которое жизнь превращало в непрекращающийся праздник.
А в эти дни, училище готовилось к выезду на летние квартиры, и все огневые взводы чистили материальную часть: орудия, боеприпасы, дальномеры; батарейные старшины получали на складах брезентовые палатки, лопаты, котелки, фляги — готовились к тактическим учениям, к боевым стрельбам на полигоне. Говорили, что дивизионы выедут в лагеря надолго, до поздней осени.
Предстоящая разлука с Валей заставила Алексея тщательно изучить телефонную книжку в соседней от училища автоматной будке. Он позвонил вечером и, ожидая, когда снимут трубку, водил пальцем по темному, запыленному стеклу; там, отражаясь, загорался и гас огонек папиросы.
— Попросите Валю, — сказал Алексей и подумал: «Что она делает сейчас? Где она?»
— Я слушаю, — проговорил знакомый голос в трубке. — Кто это? Алексей? Здравствуй! Извини, я сразу не узнала. Откуда у тебя номер телефона?
— Пришлось прочитать талмуд в автомате.
— Бедный… Можно было сделать легче — узнать у дежурного телефон капитана Мельниченко.
— Валя, мы уезжаем. Надолго, — сказал он как можно спокойнее.
— Я знаю, — ответила она. — Я думала об этом…
— Я тебя не увижу очень долго.
— И я тебя. Это ужасно, Алексей. Надо дожить до октября, — она помолчала. — Это так долго, Алеша!..
— До свидания, Валя! Я позвоню еще. — Он повесил трубку, чувствуя, как упал ее голос, ответивший ему:
— Я буду ждать твоего звонка. До свидания, Алеша.
Утром, сразу же после завтрака, его вызвали к командиру батареи. Он взбежал по лестнице на четвертый этаж, спрашивая себя: «По какому делу? Зачем?»
Капитан Мельниченко, в белом кителе, стоял у окна, тыльной стороной ладони поглаживал выбритый подбородок; было хорошо видно его озаренное ранним солнцем спокойное, темное от загара лицо. Алексей знал, что Валя сестра комбата, и вошел в канцелярию с отчетливо мелькнувшей мыслью о том, что вызывают его не случайно, — и, доложив о себе, ждал первых слов капитана, внутренне напряженный.