Страница:
Петр Сизов покрутил головой, ухмыльнулся.
— Это конечно! А вот у нас был случай. В городке Малине, когда было непонятно, где немцы, где наши, ночью спим в хате, народу, как обыкновенно, — и на полу, и на печке… Вдруг слышу — за окном мотор ревет. Выглянул, смотрю: «пантера» стоит прямо у двери и стволом-набалдашником водит. Эх, мать честная, думаю…
— Да погоди ты, — перебил Матвеев и глубоко втянул носом воздух. — Слышь, мокрой почкой пахнет. Апре-ель!..
В тихом этом госпитальном переулке блестели на солнце прозрачные тополя, нагретые потоки воздуха волнисто дрожали над их вершинами. Среди теплого бездонного неба, сверкая в высоте нежной белизной крыльев, кружилась над госпиталем стая голубей, а мальчишка, в одном пиджачке, ходил по крыше сарая в соседнем дворе, заваленном щепками, и, задрав голову, глядел в эту синеву, завороженный полетом своей стаи.
За низким забором дворники обкалывали истаявший лед. Изредка, фырча, проезжала машина, разбрызгивая лужи на тротуары.
Училище было в центре города, далеко от госпиталя. Там, наверно, сейчас идут занятия, в классах — солнечная тишина…
— Больной Дмитриев, в палату-у! Ай оглох?
Тетя Глаша вышла на крыльцо и, словно бы из-под очков, с неприступной суровостью ощупала глазами всех поочередно.
— Опять, Петька! А ну застегнись. Ты что, никак на пляже? Или в предбаннике подштанники выставил?
И, подождав, пока спохватившийся Сизов, крякая и ухмыляясь, справился с пуговицами и поясом халата, Глафира Семеновна проговорила командным тоном:
— Однако, больной Дмитриев, марш в палату! Ужо насиделся на сырости!
И Алексей умоляющим голосом попросил:
— Еще минуточку, ведь совсем тепло, тетя Глаша…
— Сказано! — прицыкнула Глафира Семеновна, взяв его за руку, настойчиво потянула за собой в палату. — Вам распусти вожжи, кавалеристы, на голову сядете и погонять будете!
Всем известно было, что «кавалеристами» она называла капризных или своенравных больных, которые, по ее убеждению, готовы были враз сесть на голову, как только еле-еле поослабишь вожжи, и при ее последних словах пулеметчик Сизов прыснул:
— Верно! Нашего эскадрону прибыло, видать! — И, тотчас погасив это беспричинное веселье под пресекающим взглядом Глафиры Семеновны, сделав независимый вид, почесал за ухом увеличительным стеклом. — М-да. Народ пошел… хуже публики.
В палате Алексей лег с унылым лицом, все время поглядывая на Глафиру Семеновну просяще, но та в момент исполнения своих обязанностей была непроницаема: стряхнула градусник, без колебаний сунула ему под мышку и ушла, выказывая непоколебимость, закрыв за собой плотно дверь.
Алексей потянул с соседней тумбочки газету двухдневной давности, прочитал заголовки, затем устарелую сводку. Но даже по этой старой сводке весь мир кипел, сотрясался от событий: армия давно миновала Карпаты и Альпы, вошла в Болгарию, Венгрию, Австрию, Чехословакию, продвигалась в глубь Германии. Да, там — тоже весна… Размытые, вязкие дороги, лужи, даль в сиреневой дымке, незнакомые деревни и солнце, весь день солнце над головой. Проносятся машины с мокрым брезентом: на перекрестках — «катюши» в чехлах, до башен заляпанные грязью танки. И, как всегда в долгом наступлении, идут солдаты по обочине дороги, вытянувшись цепочкой, подоткнув полы шинелей под ремень, идут, идут в туманную апрельскую даль этой чужой, теперь уже достигнутой через четыре года, притаившейся Германии… «Где сейчас батарея?»
Закрыв глаза, Алексей лежал, стараясь представить движение своей батареи по весенним полям. И вдруг из этого состояния его словно вытолкнули суматошные шаги в коридоре, как будто бегущий там перезвон шпор и чей-то возглас за дверью:
— Куда нам? Где он?
— Сапоги-то, сапоги, марш к сетке очищать! Грязищи-то со всего города притащили, кавалеристы?
В коридоре — топот ног, движение; потом, впустив в палату рыжий веселый косяк солнца, совершенно неожиданно возникла белокурая голова Гребнина; лицо его широко расплылось в неудержимой улыбке.
— Страдале-ец, привет! Вон ты где!..
— Сашка!
— Алешка, живой, бес! Неужто ты, не твоя копия!..
Дверь распахнулась, и, неузнаваемые в белых халатах, стремительно, шумно, звеня шпорами, ввалились в палату Саша Гребнин и Дроздов. А когда Алексей, вскочив с койки, кинулся к ним навстречу, оба одновременно протянули ему красные, обветренные руки, столкнулись, захохотали, и Гребнин тщетным криком попытался восстановить порядок, боком оттесняя Дроздова:
— Подожди, Толька, подожди! По алфавиту! Похудел! Ну, похудел! Ну как? Что? Ходишь?
— Погоди ты с сантиментами! — засмеялся Дроздов. — Не видишь, что ли?
Он так сжал руку Алексея, что у обоих хрустнули пальцы, обнял его рывком, притянул к себе, говоря с грубоватой нежностью:
— Здоров! Слона повалить на лопатки может, а ты: «Ходишь?» Вот не видел тебя никогда без формы.
— Не затирать разведку! — командно кричал Гребнин. — Восстановить алфавитный порядок. Я на Г, а ты на Д! Толька, отпусти Алешку, не то тресну по затылку!
— Вот черти, вот черти! Как я рад вас видеть, — повторял дрогнувшим голосом Алексей. — Не представляете, как я рад!..
У Гребнина и Дроздова из явно коротких рукавов наспех натянутых на гимнастерки халатов торчали красные ручищи, сапоги со шпорами были в грязи, от обоих так и веяло теплом улицы, весенним ветром; лица были крепки, веселы, обветренны, плечи так широки, что вся палата сразу показалась маленькой, а эти узенькие халаты не вязались со сдержанной силой, которая кричаще выпирала из них.
— Ну рассказывайте, рассказывайте, — взволнованно торопил Алексей. — Все рассказывайте, я же ничего не знаю! Как я рад видеть ваши рожи, черт возьми! Садитесь вот сюда на койку, вот сюда садитесь!..
— Во-первых, изменения, Алешка, — начал Дроздов, присаживаясь на край койки. — Предметов новых ввели — кучу. Немецкий язык, арттренаж, огневая. По артиллерии перешли к приборам…
— Хоть стой, хоть падай! — вставил Гребнин, пребедово подмигивая. — Понимаешь, мы с Мишей Луцем еще в четверг собрались к тебе. Приходим к помстаршине. Считает белье, бубнит под нос, не в духе: наволочки какой-то не хватает. Обратились по всей форме, а он, дьявол, не отпустил: обратились, мол, не по инстанции. Хотели на следующий… — тут Гребнин покосился на улыбнувшегося Дроздова, — а на следующий день нам с Мишей «обломилось» на неделю неувольнения. Формулировка: «За хорошую организованность шпаргалок во взводе». Короче говоря, хотели написать ответы на билеты по санделу вместе с Мишкой, даже использовать не сумели, как майор Градусов попутал… Оказывается, он перед зачетом слышал, как мы с Мишей договорились в ленкомнате. Представляешь номер? Сразу, конечно, вызвал Чернецова, построение всего взвода. «Курсанты Гребнин и Луц, выйти из строя! Так вы что же, голубчики…» И пошел раскатывать! Нотацию читал так, что Мишка от отупения дремать перед строем начал. Я говорю: «Товарищ майор, разрешите объяснить…» — «Не разрешаю!» Я говорю: «Товарищ майор, пострадали зря — шпаргалки и написать не успели». — «Что-о? За разговоры и оправдания — две недели неувольнения!»
— Сашка, неужто верно это? — смеясь, спросил Алексей.
— Легенда, — махнул рукой Дроздов.
— Да что там! Ребята свидетели. Ты хоть пушку на меня прямой наводкой наводи, не приврал. Это что! Понимаешь, такая еще штука случилась…
— Саша, стоп! Переходим к делу, — внезапно остановил его Дроздов и, разглядывая Алексея своими по-детски ясными глазами, проговорил неловко: — Алеша… Когда тебя думают выписывать? Это главный вопрос.
— Не знаю. По разговорам врачей — не очень скоро. Это дурацкое ранение открылось… Вы не представляете, как надоело мне лежать тут, хоть удирай!
— Ты должен, безусловно, бежать! — воскликнул Гребнин. — И мы тебе поможем. Ночью откроешь окна — и конец простыни будет у тебя. Ну, ты, конечно, привяжешь конец простыни за ножку кровати и…
— И… сначала Алешка, а потом и кровать, вытянутая его тяжестью, попеременно обрушатся на голову Сашке, который будет стоять под окном и держать под уздцы двух вороных коней, из-под копыт которых будут лететь снопы искр, — в тон ему договорил Дроздов и, отдернув рукав халата от своих трофейных часов, показал их Гребнину. — С твоим трепом ушло время. Увольнительная у нас на полчаса фактически — отпустили со строевой, Алеша…
— Эх, жаль, не досказал тебе одну историю! — сказал Гребнин сокрушенно. — Да ладно, в следующий раз. — Он вынул из кармана какую-то бумажку, грозно скомандовал: — Сидеть смирно! Слушай приказ дежурного по батарее. Привет от Бориса, от Зимина, Луца, Кима Карапетянца, Степанова, Полукарова и прочих, и прочих… список огромный, заплетается язык. Короче — от всей братии. Заочно жмут твою лапу, так и ведено передать! Особенно и категорически настаивал на привете помстаршина Куманьков. «Я, — заявил он, — завсегда почитаю геройство». Молчать! У меня здесь все записано. Топором не вырубишь! Жди три свистка под окном лунной ночью и открывай окно…
— Ладно! Идите, понимаю. Передавайте привет ребятам! — Алексей поднялся первым и, стискивая им руки, спросил: — А что Борис не пришел? Что он?
Дроздов отвернулся, стал рассматривать трещинки на стене.
— У меня с ним в последнее время отношения не особенно… Ты не знаешь — ведь он теперь старшина дивизиона.
— Его назначили старшиной? Вот этого я действительно не знал!
— Не будем копаться в мелочах. Ей-богу, все — детали, — заметил Гребнин, явно уходя от этого разговора. — Человек, естественно, пошел в гору. В общем, придешь — увидишь. Ну, ждем.
В палате стало пустынно и тихо; за дверью удалялось по коридору, затихло треньканье шпор, и лишь несколько минут спустя откуда-то снизу, из парка, донеслось:
— Але-еша-а!
Натыкаясь от поспешности на стулья, Алексей бросился к окну. Там, внизу, возле госпитальных ворот, стояли товарищи и махали шапками.
— Але-еша! Привет от лейтенанта Чернецова! Забы-ыли!
Затем он увидел, как они надели шапки, зашагали по тротуару, а под тополями раздробленными зеркалами вспыхивали на солнце апрельские лужи, лоснился, блестел мокрый асфальт, шел от него парок, и везде двигались уже по-весеннему одетые толпы гуляющих на улице.
«Нет, — подумал он растроганно, — я жить без них не могу!»
Перед вечером в палату вошла Глафира Семеновна, зажгла свет, спросила:
— Один лежишь? Это кто же был такой — маленький, а горластый, больше всех тут говорил? Такой попадет в палату — все вверх дном перевернет. Ну и говорун!..
— Это Саша Гребнин, разведчик, — ответил Алексей, засовывая под мышку градусник. — Температура нормальная. Замечательный парень, тетя Глаша.
— Ты меня, вояка дорогой, не успокаивай. «Нормальная!» Залазь под одеяло. Тут еще бы цельный полк пришел. С барабанами. А это кто ж — высокий, русый такой?
— Это Толя Дроздов. В одном полку служили.
— Все вы — молодежь, — сказала со вздохом Глафира Семеновна. — Не было бы этой проклятой войны — сидели бы себе дома да с девчатами гуляли. Самые лучшие годы. Не вернешь.
— Все впереди, тетя Глаша, — задумчиво ответил Алексей.
— Верно-то верно… да не совсем.
А палата была полна светлых сумерек, и за черными сучьями тополей текла по западу розовая река заката, на середине ее течения уже робко, тепло переливалась первая, нежнейшая, зеленая звезда. Над парком огромным семейством опускались, устраивались на ночлег грачи, неугомонно кричали, кучками темнея на деревьях.
9
Часть вторая
1
— Это конечно! А вот у нас был случай. В городке Малине, когда было непонятно, где немцы, где наши, ночью спим в хате, народу, как обыкновенно, — и на полу, и на печке… Вдруг слышу — за окном мотор ревет. Выглянул, смотрю: «пантера» стоит прямо у двери и стволом-набалдашником водит. Эх, мать честная, думаю…
— Да погоди ты, — перебил Матвеев и глубоко втянул носом воздух. — Слышь, мокрой почкой пахнет. Апре-ель!..
В тихом этом госпитальном переулке блестели на солнце прозрачные тополя, нагретые потоки воздуха волнисто дрожали над их вершинами. Среди теплого бездонного неба, сверкая в высоте нежной белизной крыльев, кружилась над госпиталем стая голубей, а мальчишка, в одном пиджачке, ходил по крыше сарая в соседнем дворе, заваленном щепками, и, задрав голову, глядел в эту синеву, завороженный полетом своей стаи.
За низким забором дворники обкалывали истаявший лед. Изредка, фырча, проезжала машина, разбрызгивая лужи на тротуары.
Училище было в центре города, далеко от госпиталя. Там, наверно, сейчас идут занятия, в классах — солнечная тишина…
— Больной Дмитриев, в палату-у! Ай оглох?
Тетя Глаша вышла на крыльцо и, словно бы из-под очков, с неприступной суровостью ощупала глазами всех поочередно.
— Опять, Петька! А ну застегнись. Ты что, никак на пляже? Или в предбаннике подштанники выставил?
И, подождав, пока спохватившийся Сизов, крякая и ухмыляясь, справился с пуговицами и поясом халата, Глафира Семеновна проговорила командным тоном:
— Однако, больной Дмитриев, марш в палату! Ужо насиделся на сырости!
И Алексей умоляющим голосом попросил:
— Еще минуточку, ведь совсем тепло, тетя Глаша…
— Сказано! — прицыкнула Глафира Семеновна, взяв его за руку, настойчиво потянула за собой в палату. — Вам распусти вожжи, кавалеристы, на голову сядете и погонять будете!
Всем известно было, что «кавалеристами» она называла капризных или своенравных больных, которые, по ее убеждению, готовы были враз сесть на голову, как только еле-еле поослабишь вожжи, и при ее последних словах пулеметчик Сизов прыснул:
— Верно! Нашего эскадрону прибыло, видать! — И, тотчас погасив это беспричинное веселье под пресекающим взглядом Глафиры Семеновны, сделав независимый вид, почесал за ухом увеличительным стеклом. — М-да. Народ пошел… хуже публики.
В палате Алексей лег с унылым лицом, все время поглядывая на Глафиру Семеновну просяще, но та в момент исполнения своих обязанностей была непроницаема: стряхнула градусник, без колебаний сунула ему под мышку и ушла, выказывая непоколебимость, закрыв за собой плотно дверь.
Алексей потянул с соседней тумбочки газету двухдневной давности, прочитал заголовки, затем устарелую сводку. Но даже по этой старой сводке весь мир кипел, сотрясался от событий: армия давно миновала Карпаты и Альпы, вошла в Болгарию, Венгрию, Австрию, Чехословакию, продвигалась в глубь Германии. Да, там — тоже весна… Размытые, вязкие дороги, лужи, даль в сиреневой дымке, незнакомые деревни и солнце, весь день солнце над головой. Проносятся машины с мокрым брезентом: на перекрестках — «катюши» в чехлах, до башен заляпанные грязью танки. И, как всегда в долгом наступлении, идут солдаты по обочине дороги, вытянувшись цепочкой, подоткнув полы шинелей под ремень, идут, идут в туманную апрельскую даль этой чужой, теперь уже достигнутой через четыре года, притаившейся Германии… «Где сейчас батарея?»
Закрыв глаза, Алексей лежал, стараясь представить движение своей батареи по весенним полям. И вдруг из этого состояния его словно вытолкнули суматошные шаги в коридоре, как будто бегущий там перезвон шпор и чей-то возглас за дверью:
— Куда нам? Где он?
— Сапоги-то, сапоги, марш к сетке очищать! Грязищи-то со всего города притащили, кавалеристы?
В коридоре — топот ног, движение; потом, впустив в палату рыжий веселый косяк солнца, совершенно неожиданно возникла белокурая голова Гребнина; лицо его широко расплылось в неудержимой улыбке.
— Страдале-ец, привет! Вон ты где!..
— Сашка!
— Алешка, живой, бес! Неужто ты, не твоя копия!..
Дверь распахнулась, и, неузнаваемые в белых халатах, стремительно, шумно, звеня шпорами, ввалились в палату Саша Гребнин и Дроздов. А когда Алексей, вскочив с койки, кинулся к ним навстречу, оба одновременно протянули ему красные, обветренные руки, столкнулись, захохотали, и Гребнин тщетным криком попытался восстановить порядок, боком оттесняя Дроздова:
— Подожди, Толька, подожди! По алфавиту! Похудел! Ну, похудел! Ну как? Что? Ходишь?
— Погоди ты с сантиментами! — засмеялся Дроздов. — Не видишь, что ли?
Он так сжал руку Алексея, что у обоих хрустнули пальцы, обнял его рывком, притянул к себе, говоря с грубоватой нежностью:
— Здоров! Слона повалить на лопатки может, а ты: «Ходишь?» Вот не видел тебя никогда без формы.
— Не затирать разведку! — командно кричал Гребнин. — Восстановить алфавитный порядок. Я на Г, а ты на Д! Толька, отпусти Алешку, не то тресну по затылку!
— Вот черти, вот черти! Как я рад вас видеть, — повторял дрогнувшим голосом Алексей. — Не представляете, как я рад!..
У Гребнина и Дроздова из явно коротких рукавов наспех натянутых на гимнастерки халатов торчали красные ручищи, сапоги со шпорами были в грязи, от обоих так и веяло теплом улицы, весенним ветром; лица были крепки, веселы, обветренны, плечи так широки, что вся палата сразу показалась маленькой, а эти узенькие халаты не вязались со сдержанной силой, которая кричаще выпирала из них.
— Ну рассказывайте, рассказывайте, — взволнованно торопил Алексей. — Все рассказывайте, я же ничего не знаю! Как я рад видеть ваши рожи, черт возьми! Садитесь вот сюда на койку, вот сюда садитесь!..
— Во-первых, изменения, Алешка, — начал Дроздов, присаживаясь на край койки. — Предметов новых ввели — кучу. Немецкий язык, арттренаж, огневая. По артиллерии перешли к приборам…
— Хоть стой, хоть падай! — вставил Гребнин, пребедово подмигивая. — Понимаешь, мы с Мишей Луцем еще в четверг собрались к тебе. Приходим к помстаршине. Считает белье, бубнит под нос, не в духе: наволочки какой-то не хватает. Обратились по всей форме, а он, дьявол, не отпустил: обратились, мол, не по инстанции. Хотели на следующий… — тут Гребнин покосился на улыбнувшегося Дроздова, — а на следующий день нам с Мишей «обломилось» на неделю неувольнения. Формулировка: «За хорошую организованность шпаргалок во взводе». Короче говоря, хотели написать ответы на билеты по санделу вместе с Мишкой, даже использовать не сумели, как майор Градусов попутал… Оказывается, он перед зачетом слышал, как мы с Мишей договорились в ленкомнате. Представляешь номер? Сразу, конечно, вызвал Чернецова, построение всего взвода. «Курсанты Гребнин и Луц, выйти из строя! Так вы что же, голубчики…» И пошел раскатывать! Нотацию читал так, что Мишка от отупения дремать перед строем начал. Я говорю: «Товарищ майор, разрешите объяснить…» — «Не разрешаю!» Я говорю: «Товарищ майор, пострадали зря — шпаргалки и написать не успели». — «Что-о? За разговоры и оправдания — две недели неувольнения!»
— Сашка, неужто верно это? — смеясь, спросил Алексей.
— Легенда, — махнул рукой Дроздов.
— Да что там! Ребята свидетели. Ты хоть пушку на меня прямой наводкой наводи, не приврал. Это что! Понимаешь, такая еще штука случилась…
— Саша, стоп! Переходим к делу, — внезапно остановил его Дроздов и, разглядывая Алексея своими по-детски ясными глазами, проговорил неловко: — Алеша… Когда тебя думают выписывать? Это главный вопрос.
— Не знаю. По разговорам врачей — не очень скоро. Это дурацкое ранение открылось… Вы не представляете, как надоело мне лежать тут, хоть удирай!
— Ты должен, безусловно, бежать! — воскликнул Гребнин. — И мы тебе поможем. Ночью откроешь окна — и конец простыни будет у тебя. Ну, ты, конечно, привяжешь конец простыни за ножку кровати и…
— И… сначала Алешка, а потом и кровать, вытянутая его тяжестью, попеременно обрушатся на голову Сашке, который будет стоять под окном и держать под уздцы двух вороных коней, из-под копыт которых будут лететь снопы искр, — в тон ему договорил Дроздов и, отдернув рукав халата от своих трофейных часов, показал их Гребнину. — С твоим трепом ушло время. Увольнительная у нас на полчаса фактически — отпустили со строевой, Алеша…
— Эх, жаль, не досказал тебе одну историю! — сказал Гребнин сокрушенно. — Да ладно, в следующий раз. — Он вынул из кармана какую-то бумажку, грозно скомандовал: — Сидеть смирно! Слушай приказ дежурного по батарее. Привет от Бориса, от Зимина, Луца, Кима Карапетянца, Степанова, Полукарова и прочих, и прочих… список огромный, заплетается язык. Короче — от всей братии. Заочно жмут твою лапу, так и ведено передать! Особенно и категорически настаивал на привете помстаршина Куманьков. «Я, — заявил он, — завсегда почитаю геройство». Молчать! У меня здесь все записано. Топором не вырубишь! Жди три свистка под окном лунной ночью и открывай окно…
— Ладно! Идите, понимаю. Передавайте привет ребятам! — Алексей поднялся первым и, стискивая им руки, спросил: — А что Борис не пришел? Что он?
Дроздов отвернулся, стал рассматривать трещинки на стене.
— У меня с ним в последнее время отношения не особенно… Ты не знаешь — ведь он теперь старшина дивизиона.
— Его назначили старшиной? Вот этого я действительно не знал!
— Не будем копаться в мелочах. Ей-богу, все — детали, — заметил Гребнин, явно уходя от этого разговора. — Человек, естественно, пошел в гору. В общем, придешь — увидишь. Ну, ждем.
В палате стало пустынно и тихо; за дверью удалялось по коридору, затихло треньканье шпор, и лишь несколько минут спустя откуда-то снизу, из парка, донеслось:
— Але-еша-а!
Натыкаясь от поспешности на стулья, Алексей бросился к окну. Там, внизу, возле госпитальных ворот, стояли товарищи и махали шапками.
— Але-еша! Привет от лейтенанта Чернецова! Забы-ыли!
Затем он увидел, как они надели шапки, зашагали по тротуару, а под тополями раздробленными зеркалами вспыхивали на солнце апрельские лужи, лоснился, блестел мокрый асфальт, шел от него парок, и везде двигались уже по-весеннему одетые толпы гуляющих на улице.
«Нет, — подумал он растроганно, — я жить без них не могу!»
Перед вечером в палату вошла Глафира Семеновна, зажгла свет, спросила:
— Один лежишь? Это кто же был такой — маленький, а горластый, больше всех тут говорил? Такой попадет в палату — все вверх дном перевернет. Ну и говорун!..
— Это Саша Гребнин, разведчик, — ответил Алексей, засовывая под мышку градусник. — Температура нормальная. Замечательный парень, тетя Глаша.
— Ты меня, вояка дорогой, не успокаивай. «Нормальная!» Залазь под одеяло. Тут еще бы цельный полк пришел. С барабанами. А это кто ж — высокий, русый такой?
— Это Толя Дроздов. В одном полку служили.
— Все вы — молодежь, — сказала со вздохом Глафира Семеновна. — Не было бы этой проклятой войны — сидели бы себе дома да с девчатами гуляли. Самые лучшие годы. Не вернешь.
— Все впереди, тетя Глаша, — задумчиво ответил Алексей.
— Верно-то верно… да не совсем.
А палата была полна светлых сумерек, и за черными сучьями тополей текла по западу розовая река заката, на середине ее течения уже робко, тепло переливалась первая, нежнейшая, зеленая звезда. Над парком огромным семейством опускались, устраивались на ночлег грачи, неугомонно кричали, кучками темнея на деревьях.
9
Поздним вечером Алексей вышел в госпитальный парк и, закутавшись в халат, долго смотрел через голые ветви на редкие майские звезды; было свежо, ветрено, весь парк шумел, и где-то в полумраке сыроватых аллей настойчиво, глухо бормотала вода. Пахло мокрой корой, влажностью земли.
По всему госпиталю в палатах гасили свет, только в дежурном флигельке горело одно огромное окно сквозь деревья, но вскоре и оно погасло, там хлопнула дверь, по песчаной дорожке торопливо заскрипели каблуки: к лечебному корпусу шла сестра в белом халате.
— Валя! — окликнул он обрадованно. — Так и знал, что вы сегодня на дежурстве! Вы — в лечебный корпус? Что там может быть ночью?
— А вы почему не в палате? — удивленно спросила, останавливаясь. — Это что за новости?
— Нет, все-таки хорошо, что я вас встретил, а не тетю Глашу…
— Слушайте, — перебила его Валя. — Я с вами поссорюсь. Идите сейчас же в свой корпус. Вы чересчур храбритесь! Вам никто не прописывал вечерние прогулки…
— Но я здоров! Полностью. Вы лучше скажите — где луна, черт подери? Когда-то в детстве я лазил на сарай и из рогатки лупил по луне, очень хотелось попасть. Был дурак, по-моему, основательный. Как вы думаете?
Валя, некоторое время помолчав, спросила с иронией:
— А на фронте из пушки пробовали попасть?
— Нет, и на фронте я любил май. Не верите?
— Да, в самом деле весна, — проговорила Валя чуточку досадливым голосом, точно была недовольна собой. — Так и быть — давайте на минуту сядем, — предложила она.
Они сели на холодноватую скамью. Алексей слышал, как вверху, осторожно касаясь друг друга, шуршали голые ветви, в них спросонок возились, вскрикивали галки, а где-то в глубине парка по-прежнему неутомимо ворковала, звенела и плескалась вода. Сильно пахло влажным тополем — и Алексею казалось, что тополем пахло от Вали, от ее халата, от ее волос, видных из-под белой шапочки.
— Смотрите, — сказала Валя, глядя сквозь деревья вверх. — Вы не замечали, что все, когда начинают смотреть на небо, сразу отыскивают Большую Медведеву? Это почему-то смешно.
Он молчал, слушая ее голос.
— Что ж вы замолчали? Вообще, вы сидите тут и думаете, наверно, об орудиях всяких…
— Нет, об орудиях я не думаю. Мне просто хорошо дышать даже, — неожиданно для себя, тихо и откровенно ответил Алексей. — И я не верю, что вам нехорошо… и хочется идти в корпус дежурить.
Он сказал это и увидел: Валя быстро повернулась, поднялись темные полоски бровей, и она, сунув руки в карманы, вдруг засмеялась.
— Я помню, в девятом классе мне нравился один мальчик, знаете, такой герой класса! — Валя потянулась, сорвала веточку над головой, Алексея осыпало холодными каплями. — Однажды он пригласил на каток, прислал вызывающую и глупую записку. Мы должны были встретиться возле какой-то аптеки. Я пришла ровно в восемь. А этот герой-мальчишка так был уверен, что я влюбилась в него, что опоздал на целых полчаса. Пришел насвистывая, с коньками под мышкой. «Извини, я искал ботинки». Лучшего не мог придумать! Я страшно разозлилась, отдала ему свои коньки и сказала: «Знаешь, вспомнила, мне надо переодеть свитер!» И ушла. Ровно через полчаса вернулась. «Никак не могла найти свитер». Он понял все. А вы?
— И я понял…
Валя встала — и он испугался, что она уйдет сейчас.
— Слушайте, я ведь за вас отвечаю, и, пожалуйста, идите в палату. А мне все-таки пора в лечебный корпус… Вы на меня не рассердились?
— Нет, просто я здоров как бык. И не надо за меня отвечать. Мне надо выписываться, Валя… И я знаю, что вы со мной согласны.
— Может быть.
В ту майскую ночь, полную звуков, звезд, запахов мокрой земли, Алексей чувствовал в себе что-то нежное, до странности хрупкое, что, казалось, можно было разбить одним неосторожным движением.
Сквозь сон ему почудился громкий разговор, потом звонко и резко захлопали двери, простучали быстрые шаги в коридоре: похоже было, поднялся сквозняк на всех этажах госпиталя.
— Подъе-ом! — закричал кто-то над самым ухом.
Он открыл глаза. В палате горел свет. За окнами синел воздух. Сизов в нижнем белье бегал меж коек, срывая одеяла со спящих, и, суетясь, вскрикивал диким, каким-то придушенным голосом:
— Подъем, братцы! Подымайтесь, братцы! Победа! Гитлеру конец! Война кончилась! Братцы, по радио передали! Войне коне-ец!..
Он подбежал к своей кровати, схватил подушку, с бешеной силой ударил ею о стену так, что полетели перья, и, подкошенно упав спиной на кровать, опять вскочил в необоримом неистовстве действия.
— Да что вы, как глухие, смотрите? Обалдели? Языки проглотили? Войне коне-ец!
Сизов прерывисто дышал, узкие его глаза горели сумасшедшей, плещущей радостью.
А Матвеев, заспанный, растерянный, сидел на кровати, дрожащими руками пристегивая протез, несвязно, как в бреду, бормотал:
— Неужели кончилась! Неужели конец?.. Что ж это, а? А мы и не знаем… и не слышим… Как же это?
— Конец?.. — шепотом сказал Алексей, еще не веря, что в эту секунду, когда он произносил это слово, войны уже не было.
В тот необыкновенный день в госпитале уже невозможно было соблюдать никакой порядок и никакие режимы, обеспокоенные врачи бегали по опустевшим на всех этажах палатам, едва удерживая в них только лежащих; встревоженные сестры и нянечки не успевали закрывать калитку; наконец ее заперли, но через минуту опять открыли: из города то и дело возвращались выздоравливающие раненые, в счастливом изнеможении опускаясь на ступеньки крыльца, сообщали:
— На каждом углу столпотворение — не пройдешь! Все целуются, обнимаются, танцуют, музыка шпарит! Военным — не пройти! Одного летчика приезжего на руках до гостиницы донесли!..
— Да ты подумай, подумай! Это… вот именно счастье!
Один из раненых, непонимающе моргая и вроде бы не в состоянии еще взять в толк, рассказывал, вертя письмо в подрагивающих пальцах:
— Сергей… дружок, ехал на фронт, прислал письмо из Знаменки… И вот тебе — без него кончили.
А с улицы приближались звуки духового оркестра: к центру города текли толпы народу, повсюду двигались шапки, косынки, фуражки, платки, мелькали возбужденные женские липа. Окна и двери были распахнуты, везде стояли на балконах; мальчишки черно облепливали заборы, висли на фонарях, кричали и свистели, выпуская из-за пазух голубей, размахивали шапками. Пустые машины и автобусы вытянулись под тополями у тротуаров; трамваи без единого пассажира остановились на перекрестках: городское движение прекратилось, и над всем сразу загудевшим городом — над крышами, над шумящими толпами улицами летали, кувыркались белые голуби с красными лентами на хвостах.
— Победа! Победа!..
Посреди перекрестка качали пожилого артиллерийского полковника, он исчезал в толпе и вновь взлетал над толпой в своем развевающемся плаще, помятая фуражка слетела у него с головы.
— Герою Советского Союза — ура-а! Дяденька-а, фуражка у меня-а! — визжал какой-то мальчишка в восторге, торопливо надевая полковничью фуражку на круглую свою голову, отчего оттопыривались уши.
Тут же пожилая маленькая женщина со сбившейся косынкой, взахлеб плача, обнимала здоровенного танкиста в шлеме. Она прижималась головой к его груди, как в судороге, охватив маленькими руками широкую его спину, а танкист потерянно и беспомощно оглядывался, гладил ее по плечу, говоря охрипло:
— Ничего, ничего… А может, возвернется…
— В сорок первом он… — навзрыд плакала женщина. — Откуда ж ему вернуться…
— Кончила-ась! Все! Победа-а!..
Плотные толпы народа валили меж домов к центру города, обтекая стоявшие цепочкой пустые троллейбусы; на крыше одного из них появился человек и что-то беззвучно закричал, поднимая в воздух кепку; по толпе в ответ прокатилось «ура!».
Весь город, взбудораженный как в лихорадке, смеялся, пел, плакал, целовался на улицах; иногда, после того как становилось немного тише, до Алексея отчетливо долетали отдельные фразы, женский смех, шуршание множества подошв на тротуарах, и чей-то дрожащий бас по-пьяному выкрикивал под самым забором:
— Ва-ася! Ва-ася! Это что же, а, Ва-ся, друг! Не обращай внимания на мелочи! Был ты от начала до конца сибиряком — и остался, Ва-ася! Сибирские полки тоже судьбу России решали! И все! Дай я тебя поцелую!
На крыльце, на ступеньках, на перилах — половина госпиталя; здесь же сестры и врачи в белых халатах; лежачих поддерживали выздоравливающие и нянечки. Все смотрели на улицы. Валя стояла бледная, прямая, засунув руки в карманы. Вокруг шли разговоры:
— По всей стране такое, а? А что в Москве сейчас творится!
— Война кончилась, это понять!..
— И слез, брат, сегодня, и радости!
Внезапно соседний голубятник вскарабкался на госпитальный забор и отчаянно закричал оттуда ломким голосом:
— Товарищи раненые, выходите на улицу! Товарищи раненые…
— Эй, парняга! — крикнул Сизов. — Нос конопатый! Слезай к нам!
В это время с треском распахнулась калитка, и во двор вбежали два курсанта в новеньких, сияющих орденами гимнастерках — и Алексей даже засмеялся от счастья. Это были Дроздов и Гребнин; спотыкаясь от поспешности, они побежали по двору, и он одним прыжком перемахнул через ступени крыльца — навстречу им.
— Толька! Сашка!..
Они не могли отдышаться, стояли и смотрели друг на друга, смеясь. Наконец Дроздов, задержав дыхание, выговорил:
— Было построение училища… Зачитывали текст капитуляции… Германия безоговорочно капитулировала!..
Сегодня смолкли пушки. Время поставило веху. Над землей распространялась тишина.
По всему госпиталю в палатах гасили свет, только в дежурном флигельке горело одно огромное окно сквозь деревья, но вскоре и оно погасло, там хлопнула дверь, по песчаной дорожке торопливо заскрипели каблуки: к лечебному корпусу шла сестра в белом халате.
— Валя! — окликнул он обрадованно. — Так и знал, что вы сегодня на дежурстве! Вы — в лечебный корпус? Что там может быть ночью?
— А вы почему не в палате? — удивленно спросила, останавливаясь. — Это что за новости?
— Нет, все-таки хорошо, что я вас встретил, а не тетю Глашу…
— Слушайте, — перебила его Валя. — Я с вами поссорюсь. Идите сейчас же в свой корпус. Вы чересчур храбритесь! Вам никто не прописывал вечерние прогулки…
— Но я здоров! Полностью. Вы лучше скажите — где луна, черт подери? Когда-то в детстве я лазил на сарай и из рогатки лупил по луне, очень хотелось попасть. Был дурак, по-моему, основательный. Как вы думаете?
Валя, некоторое время помолчав, спросила с иронией:
— А на фронте из пушки пробовали попасть?
— Нет, и на фронте я любил май. Не верите?
— Да, в самом деле весна, — проговорила Валя чуточку досадливым голосом, точно была недовольна собой. — Так и быть — давайте на минуту сядем, — предложила она.
Они сели на холодноватую скамью. Алексей слышал, как вверху, осторожно касаясь друг друга, шуршали голые ветви, в них спросонок возились, вскрикивали галки, а где-то в глубине парка по-прежнему неутомимо ворковала, звенела и плескалась вода. Сильно пахло влажным тополем — и Алексею казалось, что тополем пахло от Вали, от ее халата, от ее волос, видных из-под белой шапочки.
— Смотрите, — сказала Валя, глядя сквозь деревья вверх. — Вы не замечали, что все, когда начинают смотреть на небо, сразу отыскивают Большую Медведеву? Это почему-то смешно.
Он молчал, слушая ее голос.
— Что ж вы замолчали? Вообще, вы сидите тут и думаете, наверно, об орудиях всяких…
— Нет, об орудиях я не думаю. Мне просто хорошо дышать даже, — неожиданно для себя, тихо и откровенно ответил Алексей. — И я не верю, что вам нехорошо… и хочется идти в корпус дежурить.
Он сказал это и увидел: Валя быстро повернулась, поднялись темные полоски бровей, и она, сунув руки в карманы, вдруг засмеялась.
— Я помню, в девятом классе мне нравился один мальчик, знаете, такой герой класса! — Валя потянулась, сорвала веточку над головой, Алексея осыпало холодными каплями. — Однажды он пригласил на каток, прислал вызывающую и глупую записку. Мы должны были встретиться возле какой-то аптеки. Я пришла ровно в восемь. А этот герой-мальчишка так был уверен, что я влюбилась в него, что опоздал на целых полчаса. Пришел насвистывая, с коньками под мышкой. «Извини, я искал ботинки». Лучшего не мог придумать! Я страшно разозлилась, отдала ему свои коньки и сказала: «Знаешь, вспомнила, мне надо переодеть свитер!» И ушла. Ровно через полчаса вернулась. «Никак не могла найти свитер». Он понял все. А вы?
— И я понял…
Валя встала — и он испугался, что она уйдет сейчас.
— Слушайте, я ведь за вас отвечаю, и, пожалуйста, идите в палату. А мне все-таки пора в лечебный корпус… Вы на меня не рассердились?
— Нет, просто я здоров как бык. И не надо за меня отвечать. Мне надо выписываться, Валя… И я знаю, что вы со мной согласны.
— Может быть.
В ту майскую ночь, полную звуков, звезд, запахов мокрой земли, Алексей чувствовал в себе что-то нежное, до странности хрупкое, что, казалось, можно было разбить одним неосторожным движением.
Сквозь сон ему почудился громкий разговор, потом звонко и резко захлопали двери, простучали быстрые шаги в коридоре: похоже было, поднялся сквозняк на всех этажах госпиталя.
— Подъе-ом! — закричал кто-то над самым ухом.
Он открыл глаза. В палате горел свет. За окнами синел воздух. Сизов в нижнем белье бегал меж коек, срывая одеяла со спящих, и, суетясь, вскрикивал диким, каким-то придушенным голосом:
— Подъем, братцы! Подымайтесь, братцы! Победа! Гитлеру конец! Война кончилась! Братцы, по радио передали! Войне коне-ец!..
Он подбежал к своей кровати, схватил подушку, с бешеной силой ударил ею о стену так, что полетели перья, и, подкошенно упав спиной на кровать, опять вскочил в необоримом неистовстве действия.
— Да что вы, как глухие, смотрите? Обалдели? Языки проглотили? Войне коне-ец!
Сизов прерывисто дышал, узкие его глаза горели сумасшедшей, плещущей радостью.
А Матвеев, заспанный, растерянный, сидел на кровати, дрожащими руками пристегивая протез, несвязно, как в бреду, бормотал:
— Неужели кончилась! Неужели конец?.. Что ж это, а? А мы и не знаем… и не слышим… Как же это?
— Конец?.. — шепотом сказал Алексей, еще не веря, что в эту секунду, когда он произносил это слово, войны уже не было.
В тот необыкновенный день в госпитале уже невозможно было соблюдать никакой порядок и никакие режимы, обеспокоенные врачи бегали по опустевшим на всех этажах палатам, едва удерживая в них только лежащих; встревоженные сестры и нянечки не успевали закрывать калитку; наконец ее заперли, но через минуту опять открыли: из города то и дело возвращались выздоравливающие раненые, в счастливом изнеможении опускаясь на ступеньки крыльца, сообщали:
— На каждом углу столпотворение — не пройдешь! Все целуются, обнимаются, танцуют, музыка шпарит! Военным — не пройти! Одного летчика приезжего на руках до гостиницы донесли!..
— Да ты подумай, подумай! Это… вот именно счастье!
Один из раненых, непонимающе моргая и вроде бы не в состоянии еще взять в толк, рассказывал, вертя письмо в подрагивающих пальцах:
— Сергей… дружок, ехал на фронт, прислал письмо из Знаменки… И вот тебе — без него кончили.
А с улицы приближались звуки духового оркестра: к центру города текли толпы народу, повсюду двигались шапки, косынки, фуражки, платки, мелькали возбужденные женские липа. Окна и двери были распахнуты, везде стояли на балконах; мальчишки черно облепливали заборы, висли на фонарях, кричали и свистели, выпуская из-за пазух голубей, размахивали шапками. Пустые машины и автобусы вытянулись под тополями у тротуаров; трамваи без единого пассажира остановились на перекрестках: городское движение прекратилось, и над всем сразу загудевшим городом — над крышами, над шумящими толпами улицами летали, кувыркались белые голуби с красными лентами на хвостах.
— Победа! Победа!..
Посреди перекрестка качали пожилого артиллерийского полковника, он исчезал в толпе и вновь взлетал над толпой в своем развевающемся плаще, помятая фуражка слетела у него с головы.
— Герою Советского Союза — ура-а! Дяденька-а, фуражка у меня-а! — визжал какой-то мальчишка в восторге, торопливо надевая полковничью фуражку на круглую свою голову, отчего оттопыривались уши.
Тут же пожилая маленькая женщина со сбившейся косынкой, взахлеб плача, обнимала здоровенного танкиста в шлеме. Она прижималась головой к его груди, как в судороге, охватив маленькими руками широкую его спину, а танкист потерянно и беспомощно оглядывался, гладил ее по плечу, говоря охрипло:
— Ничего, ничего… А может, возвернется…
— В сорок первом он… — навзрыд плакала женщина. — Откуда ж ему вернуться…
— Кончила-ась! Все! Победа-а!..
Плотные толпы народа валили меж домов к центру города, обтекая стоявшие цепочкой пустые троллейбусы; на крыше одного из них появился человек и что-то беззвучно закричал, поднимая в воздух кепку; по толпе в ответ прокатилось «ура!».
Весь город, взбудораженный как в лихорадке, смеялся, пел, плакал, целовался на улицах; иногда, после того как становилось немного тише, до Алексея отчетливо долетали отдельные фразы, женский смех, шуршание множества подошв на тротуарах, и чей-то дрожащий бас по-пьяному выкрикивал под самым забором:
— Ва-ася! Ва-ася! Это что же, а, Ва-ся, друг! Не обращай внимания на мелочи! Был ты от начала до конца сибиряком — и остался, Ва-ася! Сибирские полки тоже судьбу России решали! И все! Дай я тебя поцелую!
«Победа… Это победа, — повторял про себя Алексей, едва передохнув от волнения. — А прошло четыре года…»
Выхо-оди-ила на берег Катю-юша,
На высокий берег, на круто-ой!
На крыльце, на ступеньках, на перилах — половина госпиталя; здесь же сестры и врачи в белых халатах; лежачих поддерживали выздоравливающие и нянечки. Все смотрели на улицы. Валя стояла бледная, прямая, засунув руки в карманы. Вокруг шли разговоры:
— По всей стране такое, а? А что в Москве сейчас творится!
— Война кончилась, это понять!..
— И слез, брат, сегодня, и радости!
Внезапно соседний голубятник вскарабкался на госпитальный забор и отчаянно закричал оттуда ломким голосом:
— Товарищи раненые, выходите на улицу! Товарищи раненые…
— Эй, парняга! — крикнул Сизов. — Нос конопатый! Слезай к нам!
В это время с треском распахнулась калитка, и во двор вбежали два курсанта в новеньких, сияющих орденами гимнастерках — и Алексей даже засмеялся от счастья. Это были Дроздов и Гребнин; спотыкаясь от поспешности, они побежали по двору, и он одним прыжком перемахнул через ступени крыльца — навстречу им.
— Толька! Сашка!..
Они не могли отдышаться, стояли и смотрели друг на друга, смеясь. Наконец Дроздов, задержав дыхание, выговорил:
— Было построение училища… Зачитывали текст капитуляции… Германия безоговорочно капитулировала!..
Сегодня смолкли пушки. Время поставило веху. Над землей распространялась тишина.
Часть вторая
«В МИРНЫЕ ДНИ»
1
Алексея выписали из госпиталя. Врачи запретили ему всякое физическое напряжение и посоветовали бросить курить; гарнизонную комиссию назначили через месяц. Но Алексею до того надоело валяться на койке и ничего не делать, он до того истосковался по своему взводу, по батарее, что справку в училищную санчасть он смял и выбросил в урну, как только миновал ворота госпиталя.
И когда в жаркий июньский день он еще в шинели и зимней шапке, жмурясь от солнца, шел по училищному двору, сплошь усыпанному тополевыми сережками, а потом шел по знакомому батарейному коридору, то чувствовал, как все радостно замирает в нем.
В кубрике взвода было пустынно, прохладно, окна затеняли старые тополя; золотистые косяки солнца, пробиваясь сквозь листву, лежали на вымытом полу. За открытыми настежь окнами по-летнему неумолчно кричали воробьи.
«Где же дневальный?» — подумал Алексей и тут же увидел Зимина, который с сопением вылез из-за шкафа, держа швабру, как оружие. Вдруг конопатый носик его стремительно поерзал, глаза бессмысленно вытаращились на Алексея, и дневальный, содрогаясь, тоненько чихнул, выкрикивая:
— Ай, пылища!.. — И разразился целой канонадой чихания, фуражка налезла ему на глаза.
— Будь здоров! — засмеялся Алексей. — Ну, привет, Витя!
Зимин был таким же, как прежде, только нос у него донельзя загорел и отчаянно облупился, даже брови и его длинные ресницы стали соломенного цвета. Зимин выговорил наконец:
— Я сейчас эту дурацкую швабру… товарищ старший сержант! — Он спрятал ее за тумбочку и так покраснел, что веснушки пропали на лице его.
— Ну какой я старший сержант сейчас? — сказал Алексей, улыбаясь. — Я ведь из госпиталя.
— Да, да, прямо наказание, столько оказалось замаскированной пыли за шкафом… — заторопился Зимин. — Неужели вам, товарищ старший сержант… операцию делали? — спросил он с робким, нескрываемым сочувствием. — Это правда?
— Это уже прошлое, Витя. Где взвод? Давай сядем на мою койку. Ты разрешаешь, как дневальный?
— Садись, Алеша, пожалуйста, садись. Знаешь, я так понимаю тебя, честное слово! Ты еще не представляешь! А сейчас все готовятся к тактике и артиллерии, ужасно долбят, спасу нет. Вообще, в разгаре экзамены.
— А как Борис Дроздов?
— О, Борис! Не знаешь? — воскликнул Зимин. — Он теперь старшина дивизиона! Ужасно строгий! А Дроздов — он лучше всех по тактике и вообще… А ты, Алеша, как же будешь сдавать?
— Поживем — увидим. Где занимается взвод?
— В классе артиллерии. А ты уже идешь?
Его одолевало нетерпение увидеть взвод. Но перед тем как идти в учебный корпус, он решил заглянуть в каптерку — переодеться — и толкнул дверь в полутемном коридоре; сразу теплый солнечный свет хлынул ему в глаза.
— А-а! Здравия желаю! Здравия желаю! — встретил его появление помстаршина Куманьков. — Прошу, прошу…
В прохладной своей каптерке, свежо пахнущей вымытыми полами, в тесном окружении чемоданов, развешанных курсантских шинелей, аккуратных куч ботинок, сапог и портянок неограниченным властелином восседал за столиком помстаршина Куманьков и, нацепив на кончик толстоватого носа очки, остренько взглядывал поверх них маленькими хитрыми глазами.
— Стало быть, жив-здоров? Руки, ноги на местах, как и полагается? А похудел! — Куманьков сдернул очки, почесал ими нос. — Молодец! — заявил он одобрительно. — Уважаю.
— Что «молодец»? — не понял Алексей.
— Молодец, стало быть, молодец! Я уж знаю, коли говорю.
— Я переодеться пришел, товарищ помстаршина.
— Ничего, ничего. То-то. Я, брат, в курсе. — Куманьков вздохнул понимающе. — Тоже, помню, в германскую в разведку полз. Река, темень. А тут пулемет чешет по берегу. Пули свистят. На берегу пулемет, значит. А я за «языком», стало быть… Приказ. Подползаю ближе, бомбу зажал. Ракета — пш-ш! Пес ее съешь! И щелк! В бедро. Кровища сразу и прочее… Ползу. Застонал. Вдруг слышу: «Шпрехен, шпрехен…» И один выпрыгнул из окопа — и на меня прямо, стало быть. Нагнулся. Морда — что твои ворота. Харя, стало быть. Не понимает, откудова я здесь. Не кинешь же в него бомбу — себя порушишь. Что делать? Снял с себя каску и острием, стало быть, его по морде, по морде его! Оглушил, как зайца. Схватил бомбу — и в окоп ее. Да, приказ для солдата — не кашу уписывать! Тоже знаю… Как же… Не впервой!
И когда в жаркий июньский день он еще в шинели и зимней шапке, жмурясь от солнца, шел по училищному двору, сплошь усыпанному тополевыми сережками, а потом шел по знакомому батарейному коридору, то чувствовал, как все радостно замирает в нем.
В кубрике взвода было пустынно, прохладно, окна затеняли старые тополя; золотистые косяки солнца, пробиваясь сквозь листву, лежали на вымытом полу. За открытыми настежь окнами по-летнему неумолчно кричали воробьи.
«Где же дневальный?» — подумал Алексей и тут же увидел Зимина, который с сопением вылез из-за шкафа, держа швабру, как оружие. Вдруг конопатый носик его стремительно поерзал, глаза бессмысленно вытаращились на Алексея, и дневальный, содрогаясь, тоненько чихнул, выкрикивая:
— Ай, пылища!.. — И разразился целой канонадой чихания, фуражка налезла ему на глаза.
— Будь здоров! — засмеялся Алексей. — Ну, привет, Витя!
Зимин был таким же, как прежде, только нос у него донельзя загорел и отчаянно облупился, даже брови и его длинные ресницы стали соломенного цвета. Зимин выговорил наконец:
— Я сейчас эту дурацкую швабру… товарищ старший сержант! — Он спрятал ее за тумбочку и так покраснел, что веснушки пропали на лице его.
— Ну какой я старший сержант сейчас? — сказал Алексей, улыбаясь. — Я ведь из госпиталя.
— Да, да, прямо наказание, столько оказалось замаскированной пыли за шкафом… — заторопился Зимин. — Неужели вам, товарищ старший сержант… операцию делали? — спросил он с робким, нескрываемым сочувствием. — Это правда?
— Это уже прошлое, Витя. Где взвод? Давай сядем на мою койку. Ты разрешаешь, как дневальный?
— Садись, Алеша, пожалуйста, садись. Знаешь, я так понимаю тебя, честное слово! Ты еще не представляешь! А сейчас все готовятся к тактике и артиллерии, ужасно долбят, спасу нет. Вообще, в разгаре экзамены.
— А как Борис Дроздов?
— О, Борис! Не знаешь? — воскликнул Зимин. — Он теперь старшина дивизиона! Ужасно строгий! А Дроздов — он лучше всех по тактике и вообще… А ты, Алеша, как же будешь сдавать?
— Поживем — увидим. Где занимается взвод?
— В классе артиллерии. А ты уже идешь?
Его одолевало нетерпение увидеть взвод. Но перед тем как идти в учебный корпус, он решил заглянуть в каптерку — переодеться — и толкнул дверь в полутемном коридоре; сразу теплый солнечный свет хлынул ему в глаза.
— А-а! Здравия желаю! Здравия желаю! — встретил его появление помстаршина Куманьков. — Прошу, прошу…
В прохладной своей каптерке, свежо пахнущей вымытыми полами, в тесном окружении чемоданов, развешанных курсантских шинелей, аккуратных куч ботинок, сапог и портянок неограниченным властелином восседал за столиком помстаршина Куманьков и, нацепив на кончик толстоватого носа очки, остренько взглядывал поверх них маленькими хитрыми глазами.
— Стало быть, жив-здоров? Руки, ноги на местах, как и полагается? А похудел! — Куманьков сдернул очки, почесал ими нос. — Молодец! — заявил он одобрительно. — Уважаю.
— Что «молодец»? — не понял Алексей.
— Молодец, стало быть, молодец! Я уж знаю, коли говорю.
— Я переодеться пришел, товарищ помстаршина.
— Ничего, ничего. То-то. Я, брат, в курсе. — Куманьков вздохнул понимающе. — Тоже, помню, в германскую в разведку полз. Река, темень. А тут пулемет чешет по берегу. Пули свистят. На берегу пулемет, значит. А я за «языком», стало быть… Приказ. Подползаю ближе, бомбу зажал. Ракета — пш-ш! Пес ее съешь! И щелк! В бедро. Кровища сразу и прочее… Ползу. Застонал. Вдруг слышу: «Шпрехен, шпрехен…» И один выпрыгнул из окопа — и на меня прямо, стало быть. Нагнулся. Морда — что твои ворота. Харя, стало быть. Не понимает, откудова я здесь. Не кинешь же в него бомбу — себя порушишь. Что делать? Снял с себя каску и острием, стало быть, его по морде, по морде его! Оглушил, как зайца. Схватил бомбу — и в окоп ее. Да, приказ для солдата — не кашу уписывать! Тоже знаю… Как же… Не впервой!