Раз во время этой утренней уборки из середины одной книги выпала крохотная, уже пожелтевшая от времени фотокарточка; на обороте детским круглым почерком было написано: «Родной мой, я всегда тебя буду помнить». Тетя Глаша, охнув, опустилась на стул и заплакала — это была Лидочка, покойная жена Василия Николаевича: с тонкой шеей, большеглазая, с наивной, смущенной полуулыбкой, которая как бы говорила: «Не смотрите на меня так пристально, я не хочу улыбаться», — это совсем детское лицо поразило ее. И целый день тетя Глаша думала об этой улыбке, об этой тонкой ее, слабой шее и даже несколько раз доставала и смотрела на маленькую зеленую пилотку со звездочкой, которая лежала в чемодане у Василия Николаевича, хранимая им. Это было все, что уцелело от жены его; сама она осталась в далекой Польше, на высоте 235, возле незнакомого города Санок.
   Тетя Глаша никогда не видела ее живой, никогда не слышала ее голоса — знала только, что она была военной сестрой и работала в каком-то медсанбате, где Василий Николаевич познакомился с ней.
   «Господи, — прижимая руки к груди, думала она в тот день, когда увидела фотокарточку, — ведь совсем ребенок. Зачем ее убили?»
   Но Василий Николаевич ничего не говорил о своей жене; и когда Валя настойчиво просила его что-нибудь рассказать о ней, он лишь хмурился, отвечая: «Все прошло, Валюша».
   Но, очевидно, ничего не прошло.
   Недавно к ним зашла молоденькая медсестра из госпиталя, и, когда Валя представила ее: «Это Лидочка», Василий Николаевич быстрее, чем надо, пожал ее протянутую руку; и тете Глаше показалось, в глазах его толкнулось выражение невысказанного вопроса. «Очень приятно, Лидочка», — сказал он и произнес слово «Лидочка» так медленно и ненадежно, что эта медсестра, покраснев, спросила: «Вам не нравится мое имя?» Он посмотрел на нее странно и ответил, что имя это очень ей подходит, и ушел в свою комнату, извинившись.
   В Новый год он не пошел на вечер в училище, наверно, потому, что ранним утром принесли письмо. Тетя Глаша вынула белый треугольничек из ящика, шевеля губами, прочитала на штемпеле: «Проверено военной цензурой», — и крикнула радостно:
   — Васенька!
   А он вышел с намыленной щекой, без кителя, в нижней рубашке, взял письмо и тут же, держа еще в руке помазок, прочитал его; и впервые вдруг крепко выругался вслух — видимо, забыл, что рядом стояла тетя Глаша.
   — Убило кого? — спросила она упавшим голосом. — Товарища твоего?
   — Да… старшего лейтенанта Дербичева. Какой парень был — цены ему нет!..
   И тотчас же ушел к себе, слышно было — затих, а когда теперь он лежал на диване, весь день не выходя из дому, и когда говорил о доброте, тетя Глаша чувствовала, о чем думал он, и в порыве непроходящей жалости и к нему, и к Лидочке, и к неизвестному ей погибшему на фронте старшему лейтенанту спросила все-таки совсем некстати:
   — Письмо тебя расстроило, Васенька?
   А Валя сидела молча, усталая, вертела в пальцах рюмку, волосы упали на щеку. Возбуждение прошло, и в теплой комнате после мороза ее охватила такая сладкая истома и так горели щеки, что хотелось положить голову на стол и отдаться легкой дреме. Какая-то отдаленная музыка звучала в ушах — или, может быть, это казалось ей, — веки смыкались, и все мягко плыло куда-то.
   — Да у нее глаза спят! — громко сказал Василий Николаевич. — А ну-ка марш в постель!
   — Нет уж! И не собираюсь! — Валя тряхнула головой, выпрямилась. — Знаешь, в госпитале на дежурстве я привыкла дремать чутко, как мышь. Хочешь, я повторю твою последнюю фразу: ты говорил…
   — О чем? — усмехнулся Василий Николаевич. — О танцах, по-видимому?
   — Ох, совсем в голове все смешалось! — Валя встала. — Разве можно спрашивать сонного человека?
   — Ты угадала, — сказал он. — Это несправедливо.
   Нахмурясь, он медленным движением загасил папиросу в пепельнице, снова налил себе водки. Тетя Глаша пристально-внимательно смотрела на рюмку, а Валя спросила с настороженностью:
   — Почему ты пьешь?
   Он ласково взял Валю за подбородок, заглянул в глаза.
   — Так, хочется. Тебе это мешает? Я пью за тех, кому не повезло.

3

   Первый дивизион артиллерийского училища, в котором капитан Мельниченко командовал батареей, формировался две недели и только несколько дней назад приступил к занятиям. Сформированный из фронтовиков, артспецшкольников и людей из «гражданки», весь дивизион в первые дни имел разношерстный вид. Фронтовики, прибыв в глубокий тыл прямо с передовой, ходили в обхлюстанных, прожженных, грязных шинелях, в примятых, выбеленных солнцем, смоченных дождями пилотках: в осеннем наступлении некогда было менять обмундирование, старшины едва успевали догонять батареи, проклиная грязь и дожди.
   Серебристый звон орденов и медалей весело наполнял классы и огромные коридоры.
   Среди особенно молодых были и такие, которые, не думая долго задерживаться в тылу, так и не расставшись с оружием на фронте, привезли его с собою в училище — главным образом трофейные парабеллумы, «вальтеры» и офицерские кортики — оружие, которое аккуратные фронтовые старшины не успевали брать на учет. По приказу это трофейное и отечественное оружие сдали в первый же день. Сдал свой новенький «ТТ» и Борис Брянцев — провел пальцами по рукоятке, задумчиво сказал: «Что ж, пусть отдохнет, авось не отвыкнет от хозяина», — и, передавая пистолет Мельниченко, полушутливо-полусерьезно поцеловал полированный металл.
   До свидания, оружие! До свидания! Все воевавшие с сорок первого и сорок второго года были твердо уверены, что им еще придется заканчивать войну.
   Однако капитан Мельниченко знал, что ни ему, ни его батарее, ни одному курсанту из училища не придется уже вернуться на фронт. Перед отправкой в тыл из разговора с членом Военного совета армии он хорошо понял: в глубоких тыловых городах создается офицерский корпус мирного времени. И в середине декабря 1944 года вместе с эшелоном фронтовиков капитан прибыл в Березанск. Он попросил назначение в училище того города, в котором жил до войны.
 
 
   Новый год прошел, наступили будни и, как ни тяжело было чувствовать себя оторванным от фронта, капитан Мельниченко начал втягиваться в училищную жизнь.
   Здания училища огромны и просторны.
   Широкая мраморная лестница с зеркалами на площадках, с красным ковром на ступенях ведет на этажи, в батареи. Над лестницей висят люстры; тоненьким звоном вторят они веселому позвякиванию шпор в коридорах, сияют, мирно отражаясь в зеркально натертых полах. В главном вестибюле толпятся курсанты, вениками стряхивают снег с сапог. После морозного воздуха на плацу здесь тепло, шумно, оживленно, доносится смех и громкий говор. Дневальный строгими глазами проверяет входящих, то и дело начальственно покрикивает:
   — Слушай, ты сознательный человек или несознательный? Ты ценишь труд дневального? Или не ценишь? Как у тещи, снега нанес, понимаешь!
   — Милый, не грусти! — отвечает ему кто-то. — Я небесной канцелярией не ведаю. В общем, не делай страшных глаз!
   Утренние занятия окончены. Время — перед обедом. Капитану Мельниченко нравится это время: дивизион наполняется движением и ритмом — жизнью.
   По лестницам в новеньком обмундировании вверх и вниз бегут и бегут курсанты. Толпа — и опять пусто: в училище все делают бегом.
   Вот один, совсем мальчик, идет сзади краснолицего старшины-выпускника, который хозяйственно нахмурен и нетороплив. Курсант, спотыкаясь и робея, тащит на спине ворох новых, пахнущих снегом шинелей; краснолицый зорко оглядывается на него и недовольно басит:
   — По полу, по полу! Кто по полу шинели валяет, товарищ дорогой курсант! Смотреть надо! В каптерку заносить! Да в кучу не валяйте. Не дрова. Думать головой надо!
   Увидев капитана, краснолицый изображает уставное рвение и бросает руку к виску, курсант же отпыхивается, оскальзываясь на паркете; он не может поприветствовать — на нем гора шинелей. Это новичок, капитан знает его: спецшкольник из первого взвода; кажется, его фамилия Зимин.
   Вслед за шинелями несут лопаты, дальномеры в чехлах, буссоли с раздвижными треногами, прицельные приспособления, стопки целлулоидных артиллерийских кругов с логарифмическими линейками. Это обычная жизнь училища в предобеденный перерыв, у этой жизни — свой смысл.
   Сейчас капитан стоит в вестибюле, смотрит вокруг и стягивает перчатки: он только что вернулся с плаца. Дежурный по дивизиону, при шашке и противогазе, не отрывает от него ждущих глаз и с преданной готовностью выпячивает грудь.
   — Попросите ко мне в канцелярию лейтенанта Чернецова, курсантов Дмитриева и Брянцева!
   Дежурный бросается бегом к лестнице и командует с усердными голосовыми переливами:
   — Лейтенанта Чернецова, курсантов Дмитриева и Брянцева к командиру первой батареи!
   — …перво-ой батареи!.. — разноголосым эхом покатилась команда, подхваченная дневальными на этажах.
   Капитан поднялся по стертому ковру на четвертый этаж, в батарею, где тихо, безлюдно — все ушли в столовую. Безукоризненно натертые паркетные полы празднично мерцают; кровати и тумбочки, педантично выровненные, отражаются в паркете, как в воде:
   Везде на кроватях лежат свернутые шинели: в столовую курсанты ходят в одних гимнастерках.
   Где-то вверху, над крышей, обдувая корпус, ревет ветер, наваливается на черные стекла; порывами доносится сквозь метель отдаленный шум трамвая, а здесь веет благостной теплынью и все уютно, по-домашнему светло.
   Дневальный по батарее — Гребнин, прибывший в училище из полковой разведки, навалясь грудью на тумбочку, недоверчиво ухмыляясь, читал; заметив капитана, он поспешно спрятал книгу, вскочил, придерживая шашку.
   — Батарея, смир-рно!
   — Отставить команду. Книгу вижу, дневальный.
   В упор глядя на капитана бедовыми глазами, Гребнин спросил с нестеснительным интересом:
   — Вы не в разведке служили, товарищ капитан?
   — Нет. А что?
   — Глаз у вас наметанный, товарищ капитан.
   — Ну, артиллерист и должен иметь наметанный глаз. А книжку все же спрячьте подальше, чтобы не соблазняла вас, дневальный.
   Капитан, звеня шпорами, пошел по коридору.
   В канцелярии его уже ожидал командир первого взвода лейтенант Чернецов; в новой гимнастерке со сверкающими золотыми пуговицами, золотыми погонами, он, весь сияя, сейчас же встал.
   — Вызывали, товарищ капитан? — спросил он таким до удивления звонким голосом, что капитан подумал невольно: «Вот колокольчик».
   — Да, садитесь, пожалуйста.
   Некоторое время он молча рассматривал Чернецова: небольшого роста, неширокие плечи, чистый — без морщинки — юношеский лоб, живые, детские светло-карие глаза, нежный румянец заливает скулы; на вид ему года двадцать три; окончил училище по первому разряду, на фронт не отпустили, оставили в дивизионе.
   — Во всех взводах уже назначены младшие командиры, — сказал Мельниченко. — В вашем еще нет. Почему?
   Это сказано было слишком официально — Чернецов весь подтянулся.
   — Товарищ капитан, во взводе много фронтовиков… Я присматривался. Вот, — он вынул список. — Я наметил старшину Брянцева, старшего сержанта Дмитриева, старшего сержанта Дроздова… Все из одной армии.
   Капитан взглянул с любопытством: лейтенант Чернецов умел так краснеть, что даже шея розовела возле чистого, аккуратно подшитого подворотничка.
   — Вам они докладывали о взыскании майора Градусова?
   — Так точно.
   — Ну а вы не думали, как отнесется к этому назначению командир дивизиона?
   — Товарищ капитан, Дмитриев и Брянцев три года были младшими командирами на фронте. Кроме них, нет сержантов во взводе, — заговорил звонким голосом Чернецов. — Что касается этой драки, товарищ капитан, то майор Градусов приказал младшему лейтенанту Игнатьеву отвезти задержанного к коменданту. При проверке выяснили — темная личность.
   Он не без волнения подергал свою новенькую портупею, приняв серьезный вид. «А колокольчик-то не такой уж робкий, как кажется, — подумал капитан. — Кем он хотел быть до войны? На этот вопрос вряд ли он мне ответит…»
   В дверь постучали.
   — Разрешите?
   В канцелярию вошел Дмитриев: этот гораздо старше Чернецова, воевал с первых дней войны — таких много в дивизионе; у этих пареньков странное сочетание взрослой серьезности и детскости. Его брови были влажны от растаявшего снега, лицо спокойно, чуть-чуть удивленно.
   — Курсант Дмитриев по вашему приказанию прибыл!
   — Садитесь, курсант Дмитриев. Так вот зачем вас вызвали. Мы хотели бы с лейтенантом Чернецовым назначить вас помощником командира взвода. С сегодняшнего дня.
   Дмитриев с недоверием смотрел на Мельниченко.
   — Разрешите сказать, товарищ капитан? Прошу вас не назначать меня помощником командира взвода.
   — Почему?
   — Просто не хочу.
   — Так просто? Вы не договариваете, — сказал Мельниченко. — Но я, наверно, не ошибусь, если скажу: здесь, в тылу, не хотите портить отношения со старыми товарищами? Верно?
   — Фронт — другое дело, товарищ капитан.
   — Что ж, фронт — Другое дело, Дмитриев, верно, — согласился Мельниченко. — Но мы хотели назначить командирами отделений Брянцева и Дроздова. Это ваши однополчане. Вам будет легче работать, очевидно.
   — Все равно, товарищ капитан, — Дмитриев отрицательно покачал головой. — Прошу меня не назначать. Я буду плохим помкомвзвода.
   — Дивизион, сми-ир-рно! — гулко раскатилась отчетливая команда по этажу, и сейчас же в глубине коридора голос дежурного возбужденно зачастил: — Товарищ майор, вверенный вам дивизион…
   Покосившись на дверь, лейтенант Чернецов одернул гимнастерку, провел быстро пальцами по ремню, как курсант, готовый к встрече старшего офицера.
   Наступила тишина, в коридоре послышался раскатистый голос:
   — Вольно! — и тут же, распахнув дверь, шумно отдуваясь, вошел майор Градусов — шапка добела залеплена снегом, лицо свеже-багрово с мороза, накалено ветром. Все встали. Командир дивизиона коротко поднес к щеке крупную руку, произнес басистым голосом:
   — Здравия желаю, товарищи офицеры!
   Медленным движением он сбил с шапки пласт снега, сбоку скользнул глазами по Дмитриеву; широкие брови поднялись.
   — А, боксер-любитель! Вот вам, пожалуйста, товарищи офицеры, не успел приехать в училище и уже драку учинил!.. Что прикажете с ним делать? А?
   — Товарищ майор, — сказал Дмитриев, — это нельзя было назвать дракой.
   — Когда военный человек машет руками на улице, это уже позор! Драться курсанту артиллерийского училища — это втаптывать в грязь честь мундира, честь армии! Не хватало еще, чтобы прохожие тыкали в курсантов: «Вот они какие, воины…»
   Сказав это, Градусов дернул крючок шинели возле горла, сел к столу, хмурясь, забарабанил пальцами по колену.
   — Эк вы! «Нельзя назвать»! Где этот ваш… как его?.. соучастник… Брянский?.. Брянцев?.. Вы вызывали его, капитан? Они докладывали вам о взыскании?
   — Брянцев должен сейчас прийти, — ответил Мельниченко. — Я вызвал их обоих. Но по другому поводу, товарищ майор.
   — А именно?
   — Я хотел бы назначить их младшими командирами. — Капитан кивнул в сторону Дмитриева. — Обоих. Дело в том, что в комендатуре выяснены обстоятельства и причины этой драки.
   — Вот как? С корабля на бал? Та-ак…
   Громко хмыкнув, майор Градусов положил свою большую руку на край стола, посмотрел на капитана, потом, вроде бы в сомнении, всем телом повернулся на стуле к понуро стоявшему Чернецову, спросил:
   — А вы как думаете, командир взвода?
   Лейтенант Чернецов, до пунцовости покраснев, тотчас ответил споткнувшимся голосом:
   — Я думаю… они справятся, товарищ майор.
   — Что же вы, лейтенант, так неуверенно? — Градусов тяжело встал, прошелся по канцелярии. — Н-да! Может быть, может быть… Все это очень интересно, товарищи офицеры. Очень интересно… — как бы раздумывая, заговорил он и вдруг решительным толчком открыл дверь. — Дежурный! Вызвать курсанта Брянцева!..
   Градусов, очевидно, относился к тем вспыльчивым командирам, которые мгновенно принимают решения, но, остыв, уже не возвращаются к ним.
   Борис шел по коридору корпуса.
   Ему, отвыкшему от чистоты и домашней устроенности, нравился этот прямой светлый коридор, залитый зимним солнцем, эти стеклянные люстры, сверкающие паркетные полы, эти дымные курилки, эти полузастекленные двери по обе стороны коридора с мирными надписями: «Каптерка», «Партбюро», «Комната оружия». Ему нравилось, когда мимо него пробегали новоиспеченные курсанты, недавние спецшкольники, и с восторженным уважением глазели на два ордена Отечественной войны, на длинный, пленительно сияющий иконостас медалей, позванивающих на его груди.
   Когда он подошел к канцелярии, возле двери толпилось человек пять курсантов с прислушивающимися вытянутыми лицами; один из них говорил шепотом:
   — Тут он, братцы… Сейчас заходить не будем, подождать надо…
   — Это что? — насмешливо прищурился Борис. — В каком обществе, невоспитанный молодой человек, вас учили подслушивать? Там что, решается ваша судьба? Немедленно брысь! — добродушно сказал он и постучал. — Курсант Брянцев просит разрешения войти!
   Он вошел, вытянулся, щелкнув каблуками, пытливым взглядом окинул офицеров, сейчас же увидел нахмуренного Алексея — и в ту же минуту понял, о чем шел здесь разговор, и на какое-то мгновение чувство полноты жизни покинуло его.
   — Курсант Брянцев по вашему приказанию прибыл!
   Майор Градусов, сложив руки на животе, стоя посреди комнаты, с некоторым даже непониманием подробно оглядел Бориса.
   — Однако, курсант Брянцев, вы не торопитесь. Надеюсь, на фронте вы быстрее ходили, когда вас вызывал офицер на позицию? В училище все делают бегом!
   Борис пожал плечами.
   — Товарищ майор, я не могу обедать бегом. Я был в столовой.
   Лицо Градусова стало заметно наливаться багровостью.
   — Прекратить разговоры, курсант Брянцев! Удивляюсь, за четыре года войны вас не научили дисциплине, не научили разговаривать с офицером! Вижу — во многом придется переучивать! С азов начинать! Забываете, что вы уже не солдаты, а на одну треть офицеры! На фронте возможны были некоторые вольности, здесь — нет!..
   — Товарищ майор, — тихо выговорил Алексей, опережая ответ Бориса, — вы нас можете учить чему угодно, только не фронтовой дисциплине. Военную азбуку мы немного знаем.
   — Так! Значит, вы абсолютно всему научены? — отчетливо проговорил Градусов и, словно бы в горькой задумчивости повернувшись на каблуках к офицерам, заговорил усталым голосом: — Так вот, вчера я был свидетелем безобразного скандала, но сомневался, насколько они виноваты. Сейчас мне не требуется никаких объяснений. Я отменяю прежнее свое взыскание. Курсанту Дмитриеву — двое суток за пререкания и драку. Вам как зачинщику драки и за грубость с офицером, — он перевел глаза на Бориса, — трое суток ареста. Завтра же отправить арестованных на гауптвахту. Разрешаю взять с собой «Дисциплинарный устав»!
   Алексей и Борис молчали. Майор Градусов договорил жестко:
   — Капитан Мельниченко, приказ об аресте довести до всего дивизиона. Можете идти, товарищи курсанты. Вы свободны до завтра. Идите!
   Они вышли в коридор и переглянулись возбужденно.
   — Старая галоша! — со злостью выговорил Борис. — Понял, как он наводит порядок?
   Алексей сказал:
   — Переживем как-нибудь, надеюсь.
   — Ну конечно! — разгоряченно воскликнул Борис. — Остается улыбаться, рявкать песни!.. Нужна мне эта гауптвахта, как корове бинокль!
   — Ладно, все, — сказал Алексей. — Вон смотри, Толька Дроздов чапает! Вот кого приятно видеть.
   Однополчанин Дроздов, атлетически сильный, высокий, с широкой грудью, шел навстречу по коридору, мял в руках мокрую шапку; его загорелое от зимнего солнца лицо еще издали заулыбалось приветливо и ясно.
   — Боевой салют, ребята! А я, понимаете, со старшиной в ОВС за обмундированием ходил. Шинели получали. Снежище! Да что у вас за лица? Что стряслось?
   — Поговорили с майором Градусовым — и вышли образованные, — сказал Алексей. — Завтра определяемся с Борисом на гауптвахту.
   — Бросьте городить! За что? Вы серьезно?
   — Совершенно.
 
 
   Вечером в батарее необычное оживление.
   Взводы были построены и стояли, шумно переговариваясь, все поглядывали на крайнюю койку, где лежали кипы чистого нательного белья. Помстаршина из вольнонаемных, Куманьков, старик с крепкой розовой шеей, озадаченно суетился перед строем и, будто оценивая, с разных сторон озирал худощавую и длинную фигуру курсанта Луца, который, как бы примеряя, держал перед собою пару новенького белья — держал с ядовитым недоумением на горбоносом цыганском лице, говоря при этом:
   — Нет, товарищ помстаршина, вы только подумайте: если на паровоз натянуть нижнюю рубашку, она вытерпит? Вас надули в ОВС. Эти белые трусики со штрипками попали из детяслей…
   — Ну, ну! — уязвленно покрикивал помстаршина. — Детясли! Ты, это, не тряси! Знаем! Ишь моду взял — трясти! Ты словами не обижай. Из спецшколы небось? Я, стало быть, тоже три года на германской… А ну давай сюда комплект! Па-ро-воз!
   — Прошу не оскорблять, — вежливо заметил Луц под хохот курсантов.
   — Смир-рно-о! Разговорчики!.. Безобразий с бельем не разрешу! Ра-авнение напра-во!
   Взводы притихли: из канцелярии вышел капитан Мельниченко. Он был в шинели, портупея продернута под погон; было похоже: приготовился к строевым занятиям.
   — Вольно! Помстаршина, что у вас? В чем дело, курсант Луц?
   — Не полезет, товарищ капитан, — невинно объяснил Луц. — Отсюда все неприятности.
   — Верно, никак не полезет. Помстаршина, заменить!
   Куманьков почтительно наклонился к капитану, с явной обидой зашептал:
   — Невозможно, товарищ капитан. Рост, стало быть. Размер…
   — А в каптерке у себя смотрели? В НЗ?
   — В каптерке? — Куманьков кашлянул. — Да ведь, товарищ капитан… А ежели еще внушительнее рост объявится? Эвон гвардейцы вымахали-то… Есть заменить! — добавил он с неудовольствием.
   — Две минуты вам на раздачу белья.
   — Слушаюсь.
   Как многие помстаршины и прочие армейские хозяйственники, он, видимо, считал, что обмундирование служит не для того, чтобы его носить, изнашивать и менять, а для того, чтобы хлопотливо выписывать и получать на складах, — кто мог понять весь адский труд помстаршины?
   Пока Куманьков возился с комплектами, капитан размеренно ходил вдоль строя, заложив руки за спину, молчал.
   Ровно через две минуты батарея с шумом, смехом, стуча сапогами, повалила по лестнице вниз в просторный вестибюль, к выходу.
   Дежурный — из старых курсантов — встал за столиком, снисходительно провожая эту оживленную батарею со свертками под мышками, лениво сообщил:
   — Банька у нас что надо, друзья.
   — Военную тайну не разглашать! — грозно посоветовал Луц. — Устава не знаете?
   Батарея весело выходила на улицу.
   В вечернем воздухе мягко падал снег, над плацем двигалась сплошная пелена, закрывала город: уличные фонари светили желтыми конусами. Только все четыре этажа училищных корпусов, уходя в небо, тепло горели окнами сквозь снегопад. Вокруг послышались голоса:
   — В снежки! Атакуй спецшкольников!
   И тотчас разведчик Гребнин, наскоро сжав мокрый снежок и азартно крякнув, со всей силы залепил его в длинную спину Луца. Тот съежился от неожиданности, обернулся, крича:
   — А дисциплина? Нарядик хочешь огрести?
   — В такую погоду какая дисциплина! — Гребнин ухмыльнулся, подставляя ему ножку. — Миша, извиняюсь, здесь сугроб!
   Луц, скакнув журавлиными ногами в сугроб, набрав снегу в широкие голенища, упал спиной в снег, замотал ногами, вскрикивая:
   — Я погибаю! Где мой комплект? Я не могу без комплекта!
   — Становись! — растерянно командовал Куманьков, бегая возле рассыпавшейся батареи, испуганно следя за мельканием узелков в воздухе. — Белье! — кричал он. — Комплект! Дети! Как дети! А еще фронтовики. Снегу не видали? Эх, да что же вы! Устав забыли? А ну, равняйсь. Р-равняйсь!
   Наконец батарея выстроена. Из главного вестибюля показался капитан Мельниченко, подошел к строю, заинтересованно спросил:
   — Запевалы есть?
   — Есть… Есть! Миша Луц — исполнитель цыганских романсов!
   — Гребнин, ты что молчишь? Ш-Шаляпин!
   — Отлично. Гребнин и Луц, встать в середину! Ка кие знаете песни?
   — «Украина золотая».
   — «Артиллерийскую».
   — «Война народная».
   — Запевайте. Шаг держать твердый. Слушай мою команду! Ба-тарея-а! Ша-агом… марш! Запевай!
   Батарея шла плотно, глухо звучали шаги, и, как это всегда бывает, когда рядом ощущаешь близкое плечо другого, когда твой шаг приравнивается к единому шагу сотни людей, идущих с тобой в одном строю, возбуждение пронеслось по колонне электрической искрой. И эта искра коснулась каждого. Люди еще теснее прижались друг к другу единым соприкосновением. Только от дыхания через плечи впереди идущих проносился морозный пар.
   — Раз, два, три! Чувствовать строй, ощущать локоть друг друга! — командовал капитан особым, четким, поднятым голосом.
   Гребнин взволнованно вскинул голову и посмотрел вокруг, потом на Луца, который, казалось, сосредоточенно прислушивался к стуку шагов, легонько толкнул его плечом: «Начинай, самое время!» Луц помедлил и слегка дрожащим голосом запел: