В Москве известие о войне вызвало настоящий переполох. Все понимали, что набег вятчан — лишь повод для войны. Главное же состояло в том, что разгром Новгорода летом 1471 года встревожил многих соседей Руси. Существовала реальная опасность объединения всех недругов Ивана III — казанского и волжского «царей», польского короля Казимира IV и внутренних врагов.
   2 июля 1472 года (на праздник Ризоположения и на следующий день после торжественного перенесения мощей святителя Петра в новую раку) Иван III отправил своих лучших воевод, героев первого похода на Новгород — Данилу Холмского, Федора Давыдовича Хромого и Ивана Стригу Оболенского — «к берегу со многими силами» (31, 296). «Берегом» (как именем собственным) в ту пору называли южную границу Московской Руси — укрепленную оборонительную линию, проходившую по реке Оке.
   Вслед за воеводами великого князя «к берегу» выступили и братья Ивана III — Юрий Дмитровский, Андрей Углицкий, Борис Волоцкий и Андрей Вологодский. И участие в походе всех братьев Васильевичей, и предшествовавший ему общий молебен у раки святителя Петра говорили о том, что война обещала быть тяжелой. Ходили тревожные слухи, будто на помощь Ахмату придет с войском король Казимир IV. Весь июль Иван находился в Москве, следя за развитием событий и поторапливая своих удельных братьев. Одновременно он укреплял свой тыл. 2 июля, в тот самый день, когда московские полки двинулись на юг, вереница всадников устремилась по Троицкой дороге на северо-восток. То был кортеж старой княгини Марии Ярославны — матери великого князя. Впервые после кончины мужа она решила навестить свои ростовские владения. По дороге в Ростов княгиня, несомненно, остановилась в Троицком монастыре, где 5 июля отмечали праздник — 50-летие обретения мощей преподобного Сергия Радонежского (5 июля 1422 года). Трудно поверить, что старая княгиня, повидавшая за свою долгую жизнь немало опасностей, покинула столицу из страха перед возможным нашествием татар. Более вероятно другое: княгиня хотела помочь старшему сыну в трудную минуту. Она должна была не только помолиться вместе с троицкими иноками у гроба преподобного Сергия Радонежского о даровании московскому войску победы над погаными, но и прислать в Москву ратников из подвластных ей земель. Кроме того, именно там, в Ростове, предполагалось создать убежище для княжеской семьи в случае, если ей придется бежать из Москвы.
   В то время как Москва собирала все свои силы для отпора надвигавшейся Орде, в городе вдруг вспыхнул пожар. Ночью 20 июля «загореся на Москве на посаде у Воскресениа на рве и горело всю нощь и на завътрее до обеда, и многое множество дворов згоре, единых церквей 20 и 5 згорело… Была же тогда и буря велми велика, огнь метало за 8 дворов и за боле, а с церквей и с хором верхи срывало, истомно же бе тогда велми нутри граду (в Кремле. — Н. Б.), но милостью Божьею и молитвами Пречистыа Его Матере и великых чюдотворец молением ветр тянул з города, и тако заступлен бысть» (31, 297).
   Великий князь не усидел во дворце и лично кинулся тушить пожары на улицах Москвы. Вслед за ним устремилась и дворцовая стража — «дети боярские». Это была историческая картина, достойная кисти великого художника. На своем породистом белом жеребце, в наспех подпоясанной белой рубахе, великий князь носился по горящему городу. Его долговязую фигуру с всклокоченной черной бородой и длинными, как мельничные крылья, руками можно было видеть то на Востром конце, то на Кулижках, то возле Богоявленского монастыря. Сквозь треск огня и вой толпы, сквозь дикие крики погибавших в пламени людей слышен был его зычный голос. Иван командовал — и под кнутом его приказаний обезумевшая толпа мало-помалу превращалась в послушные фаланги, идущие в сражение с огнем. Иной раз он и сам, спешившись, хватал в руки багор и, к ужасу своих телохранителей, бросался в самое пекло, чтобы поскорее разметать по бревнышкам загоравшуюся постройку.
   Летописец с обычным лаконизмом рисует этот колоритный эпизод: «Был же тогда и сам князь велики в граде и много пристоял на всех местех, гоняючи съ многими детми боарьскыми, гасящи и разметывающе» (31, 297). Но вглядимся получше в эту страшную ночь. Здесь, в этих безумных отсветах торжествующего огня, виден подлинный характер нашего героя. Похоже, что хитроумие и осторожность Ивана Калиты удивительным образом соединялись в нем с неистовым темпераментом Дмитрия Донского.
   Пожар был потушен, и жизнь понемногу возродилась на пепелищах. Но Степь по-прежнему грозила бедой.
   Рано утром 30 июля 1472 года запыленный гонец принес весть о том, что Ахмат со всей своей силой идет на Алексин — маленькую крепость на Оке, прикрывавшую обширный участок «берега» между Калугой и Серпуховом. Воспользовавшись предательством кого-то из местных жителей, татары внезапно набросились на русских воинов, которые несли сторожевую службу в Степи. Погибая, «сторожа» оказали отчаянное сопротивление и успели все же отослать гонца к московским воеводам, стоявшим на Оке. Извещенные о движении татар к Алексину, русские полки двинулись наперехват.
   От Алексина было недалеко до московско-литовской границы. Из Литвы на соединение с татарами мог подойти с войском польский король и великий князь Литовский Казимир IV.
   Узнав о движении хана в сторону Алексина, Иван III понял, что война вступает в решающую стадию, когда главнокомандующий должен быть на театре военных действий. Отстояв раннюю обедню, он тотчас, «и не вкусив ничто же» (то есть в спешке даже не успев отобедать), поспешил в Коломну (31, 297). За ним устремились и остававшиеся в столице полки. Своего сына и наследника, 14-летнего Ивана Молодого, великий князь в тот же день отправил в Ростов, на попечение бабушки — княгини Марии Ярославны. Очевидно, оставлять его в Москве Иван посчитал опасным.
   На первый взгляд, бросок Ивана III в Коломну кажется непонятным: враг появился на юге, а великий князь помчался на юго-восток. Однако на деле такое решение было вполне объяснимо. Литовская угроза, по-видимому, не слишком тревожила государя. У Казимира в это время было много своих собственных забот. Он подталкивал хана к нападению на московские земли, обещал ему свою помощь, но в последний момент уклонялся от участия в войне. Эта тактика, основоположником которой можно считать еще великого князя Литовского Ягайло, уклонившегося от участия в Куликовской битве на стороне Мамая, была вполне разумной. Литва не была заинтересована в решительной победе Москвы над Ордой или же Орды над Москвой. Состояние постоянной вражды между этими государствами, с точки зрения литовской дипломатии, было наилучшим.
   По-видимому, князь Иван сильно опасался того, что одновременно с Ахматом на русские земли нападет w казанский хан Ибрагим. Коломна была наилучшим местом для ставки великого князя в случае войны на два фронта. Само его появление здесь служило грозным предупреждением для Казани. Наконец, именно из Коломны Ивану было удобнее всего обратиться за помощью к служилым татарам «царевича» Даньяра, владения которых находились ниже по Оке.
   Позднее великий князь из Коломны поднялся верст на десять вверх по Оке и остановился в Ростиславле — одном из крупнейших городов Рязанского княжества (151,119). Отсюда, поднявшись вверх по реке Осетр (правый приток Оки, устье которого находилось близ Ростиславля), Иван мог быстро выйти в район Тулы pi верховьев Дона, где Ахмат, отправляясь в набег, оставил небоеспособную часть своей Орды. Как мы увидим, расчет Ивана оказался точным.
   Летописи весьма туманно излагают подробности сражения за Алексин. Такого рода туман, как правило, служит прикрытием для постыдных просчетов власти. Похоже, что здесь не обошлось без обычного для русской армии разгильдяйства, трусости и жадности одних, искупленных ценою самопожертвования других.
   Очевидно, что Ахмат-хан безошибочно выбрал самый слабый участок «берега». Хорошо поставленная разведка была со времен Чингисхана одним из главных принципов монгольского военного искусства. К тому же у Ахмата были русские проводники, которые хорошо знали местность и расположение дозоров пограничной стражи.
   Небольшая крепость, стоявшая на правом, степном берегу Оки, за долгие годы покоя на этом участке границы совершенно утратила свою боеспособность. Сидевший в Алексине воевода Семен Васильевич Беклемишев еще до появления татар под стенами города получил от Ивана III распоряжение распустить гарнизон и уйти на левый берег Оки. Однако он скрыл этот приказ от горожан и, кажется, решил на этом немного подзаработать. Узнав о приближении хана Ахмата, жители Алексина стали просить воеводу разрешить им уйти за Оку. Тот потребовал за разрешение мзду. Алексинцы собрали ему 5 рублей — немалую сумму для этого небольшого, затерянного между лесом и степью городка. Алчный воевода «захоте у них еще шестаго рубля, жене своей» (12, 438).
   В то время как продолжался этот постыдный торг, из степи нагрянули татары. Воевода «побеже за реку Оку съ женою и съ слугами» (12, 438). Татары, преследуя убегавших, кинулись за ними в реку. К счастью для Беклемишева, на том берегу появился молодой верейский князь Василий Михайлович Удалой с небольшим отрядом. Он смело вступил в бой с татарами, которые, не ожидая отпора, вернулись на свой берег. Между тем со стороны Серпухова стали подходить полки, которыми командовал брат Ивана III — удельный князь Юрий Дмитровский. Татары знали его как храброго и искусного воина и потому «наипаче бояхуся» (27, 297). Вслед за Юрием к месту противостояния подтянулся с войсками и князь Борис Волоцкий. Не отстал от братьев и великокняжеский воевода Петр Федорович Челяднин со своим полком.
   Это было поистине внушительное зрелище: вдоль берега Оки выстраивались тысячи всадников в сияющих на солнце шлемах с флажками-«яловцами» на макушках и начищенных до зеркального блеска железных латах. Летописец, писавший со слов очевидца, замечает, что одетое в железо русское войско сверкало на солнце «якоже море колеблющеся, или езеро синеющеся» (12, 440).
   Татары, не имевшие собственной металлургии и всегда страдавшие от недостатка железа, с завистью смотрели на эту великолепную экипировку, делавшую русских воинов практически неуязвимыми для татарских стрел и сабель. Доспехи самих степняков ограничивались главным образом всякого рода изделиями из дерева, кожи и войлока. Только военачальники имели железные шлемы и латы.
   Не решившись начать переправу и вступить в бой с московской армией (в распоряжении которой, помимо крепких доспехов, вероятно, имелось и огнестрельное оружие), хан Ахмат сорвал досаду на брошенных своим воеводой жителях Алексина. Те затворились в крепости и стали смело отбиваться от наседавших со всех сторон татар. Но долго ли мог держаться этот отважный гарнизон? «И почаше изнемогати во граде людие, понеже нечим им битися, не бысть у них никакова же запаса: ни пушок, ни тюфяков (разновидность пушек. — Н. Б.), ни пищалей, ни стрел. И татарове зажгоша град, и людие же градстии изволиша огнем згорети, нежели предатися в руце поганых» (12, 440).
   Героический Алексин погибал на глазах у всего московского войска, неподвижно стоявшего во всем своем сверкающем великолепии на левом берегу реки. Щадя московских воевод, летописец замечает, что они не могли прийти на помощь из-за водной преграды. Однако обмелевшая в июльскую жару Ока едва ли была непреодолимым препятствием для войск. Более вероятно другое: и московские воеводы, и братья Ивана имели строгий приказ великого князя — ни при каких обстоятельствах не переправляться на правый берег Оки. В противном случае русские войска утрачивали свое позиционное преимущество и легко могли стать жертвой одной из тех военных хитростей (например, притворного отступления), которые так любили применять татары. Нарушение приказа грозило воеводам суровой карой.
   Расправившись с Алексином, хан стал размышлять над своими дальнейшими действиями. Он узнал о том, что перед ним стоит лишь часть московского войска, тогда как сам Иван со служившими ему касимовскими татарами и оба Андрея (младшие братья Ивана III) находятся с войсками ниже по Оке, угрожая зайти татарам в тыл. Идти на прорыв в такой ситуации хан счел неразумным. Столь же опасным было и дальнейшее пребывание возле сожженного Алексина. Разведка передала ему слух (пущенный из русского стана) о том, что служившие Ивану III касимовские татары, стоявшие лагерем в Коломне, якобы собираются подняться вверх по реке Осетр и напасть на тот лагерь в верховьях Дона, где хан, отправляясь в набег, оставил свою «царицу», а вместе с ней «старых и болных и малых» (12, 438).
   Вовремя запущенная дезинформация попала на подготовленную почву. Памятный набег вятчан на Сарай весной 1471 года заставлял Ахмата постоянно оглядываться на свои тылы. Взвесив все, он приказал сворачивать лагерь и быстро уходить назад в Степь. На всякий случай хан увел с собой и московского посла Григория Волнина: в случае захвата русскими ханского обоза посол мог пригодиться для обмена.
   Узнав об уходе «царя», Иван III послал вслед за татарами свои летучие отряды для сбора брошенного во время стремительного отступления имущества и освобождения пленных, которых гнали в арьегарде уходящей Орды (31, 298).
   Когда стало ясно, что татары ушли далеко на юг, в глубину своих степей, Иван III объявил об окончании кампании. Воины стали разъезжаться по домам. Сам великий князь вернулся в Коломну, где распрощался с татарским «царевичем» Даньяром, который ушел вниз по Оке в свои владения. В воскресенье 23 августа государь торжественно въехал в столицу.
   Так закончилось это примечательное «стояние на Оке», которое можно было бы назвать генеральной репетицией последовавшего восемь лет спустя «стояния на Угре». Победа Ивана III была обусловлена несколькими факторами: многочисленностью и организованностью московских боевых сил, хорошей экипировкой воинов, умелым использованием «психологического давления» на противника, наконец — самоотверженностью погибших в степи «сторожей», мужеством осажденного Алексина. Конечно, хватало и низости. Удивительно, но факт: воевода Семен Беклемишев, алчность которого погубила жителей Алексина, не только не понес наказания, но был оставлен на том же направлении. Через два года он уже ходил с великокняжеской ратью на пограничную литовскую крепость Любутск, взять которую, впрочем, так и не сумел…
 
   Радость и горе, как обычно, шли рука об руку. Едва успев отпраздновать успешное отражение Ахмата, Иван вынужден был заняться печальными хлопотами. Из Ростова прилетела весть: тяжко занемогла мать, княгиня Мария Ярославна. Государь с братьями поспешил туда. Один лишь Юрий Дмитровский не смог поехать. Этого могучего бойца, которому едва перевалило за тридцать, свалил с ног какой-то внезапный и тяжкий недуг. В субботу 12 сентября 1472 года он скончался. Митрополит Филипп отправил к великому князю в Ростов гонца с печальной вестью и запросом: хоронить ли умершего немедленно или же дождаться возвращения братьев? До получения ответа митрополит повелел вложить тело Юрия в каменный саркофаг и поставить его посреди Архангельского собора — семейной усыпальницы потомков Ивана Калиты.
   Так и стоял он там в течение четырех дней, этот корабль смерти, на котором отважному князю Юрию предстояло отправиться в бесконечное плавание по океану вечности.
   Получив известие о смерти брата, Иван немедленно помчался в Москву. Должно быть, он и в самом деле был потрясен кончиной Юрия, с которым его связывало так много общих воспоминаний. Младшие братья последовали за Иваном. Преодолев 200 верст от Ростова до Москвы за полтора дня сумасшедшей скачки, братья Васильевичи в среду 16 сентября 1472 года уже стояли на похоронах Юрия Дмитровского.
   Странная смерть Юрия увенчала довольно-таки странную жизнь. Дмитровский князь в свои тридцать с лишним лет не был женат и не имел наследников. Возможно, его браку препятствовал Иван III, не желавший появления новых ветвей на московском генеалогическом древе. Но кто станет размышлять о прошлом, когда будущее так ласково манит нас надеждами? Еще не смолкли печальные напевы панихиды, а братьям умершего уже не давал покоя заманчивый вопрос о дележе наследства. По старой московской традиции выморочные владения делились между всеми близкими родственниками усопшего. Однако уже Василий Темный стал нарушать это правило и целиком присвоил себе владения сначала одного своего умершего бездетным дяди (Петра Дмитриевича Дмитровского), а затем и другого (Константина Дмитриевича). Такая неуступчивость, естественно, ухудшила отношения Василия с его сородичами, галицкими князьями, и стала одной из главных причин династической смуты второй четверти XV века. Теперь на этот скользкий путь вступил Иван III. Он взял себе весь выморочный удел Юрия, который в завещании умышленно обошел этот щекотливый вопрос.
 
   Зима 1472/73 года прошла спокойно. Работы по строительству нового собора на зиму затихли. За летний сезон 1472 года мастера успели возвести стены лишь на половину их высоты. Собор стоял посреди площади в виде огромной темной массы, упрятанной в клетку строительных лесов и припорошенной снегом. Изнутри каменной коробки трогательно выглядывала главка временной деревянной Успенской церкви, в которой совершалось богослужение над гробницей святителя Петра.
   Весна 1473 года запомнилась москвичам новым опустошительным пожаром. В воскресенье 4 апреля, поздно вечером, в Кремле ударили в набат. Огонь начал свой страшный путь у церкви Рождества Богородицы, возведенной в 1393 году вдовой Дмитрия Донского княгиней Евдокией. Отсюда он пошел гулять по всему Кремлю, не щадя ни храмов, ни амбаров, ни боярских теремов.
   Вновь, как и в июле 1471 года, Иван III сам бросился в бой со стихией. Под его началом слуги сумели спасти от пламени княжеский дворец. Однако находившийся неподалеку дворец митрополита выгорел полностью. Помимо этого сгорел княжеский и городской «житные дворы», где хранились запасы продовольствия, двор удельного князя Бориса Васильевича Волоцкого, а также деревянные покрытия крепостных стен и башен.
   Митрополит Филипп на время пожара ушел в монастырь Николы Старого, располагавшийся на посаде в полуверсте от Кремля. Там он провел эту страшную ночь. Под утро, когда пожар затих, Филипп вернулся. Картина дымящегося пепелища на том месте, где еще несколько часов назад стоял полный древних святынь и всякого добра митрополичий двор, потрясла старика. Он увидел в случившемся явное проявление Божьего гнева. Едва держась на ногах, митрополит пошел в Успенский собор и там, припав к гробнице святителя Петра, зашелся в рыданиях. В собор явился и великий князь. Оба после пережитого находились в состоянии крайнего возбуждения. Между ними произошел какой-то крупный разговор, содержание которого официальная летопись передает в самых умилительных тонах. Вид плачущего митрополита тронул Ивана. Он стал утешать его: «Отче господине, не скорби! Так Богу изволишу. А что двор твои погорел, аз ти колико хочешь хором дам, или кои запас погорел, то все у меня емли» (31, 300).
   Однако утешения не помогали. От нервного потрясения у митрополита отнялись рука и нога. Слабеющим языком он стал просить великого князя: «Сыну! Богу так изволившу о мне. Отпусти мя в манастырь» (31, 300). По существу, это означало желание Филиппа, подобно Феодосию Бывальцеву, добровольно оставить митрополию. Однако этого великий князь не допустил. Некоторые же неофициальные летописцы все же утверждают, что Филипп «митрополью остави» (27, 300). Иван приказал отвезти Филиппа на расположенное в Кремле подворье Троице-Сергиева монастыря.
   Там митрополита по его просьбе причастили Святых Тайн и соборовали. Ему оставалось жить еще один день. В ночь с 5 на 6 апреля 1473 года первый строитель собора скончался. 7 апреля он был погребен в стенах своего любимого детища — строящегося Успенского собора. На отпевании кроме великокняжеской семьи присутствовал лишь один архиерей — сарайский епископ Прохор, постоянно проживавший в Москве.
   Последние заботы старого иерарха были связаны с делом его жизни — собором. Он просил великого князя довести строительство до конца. К изголовью умиравшего вызваны были все руководители строительства во главе с Владимиром Григорьевичем Ховриным и его сыном Иваном Головой. Митрополит также просил их не оставлять дело, указывал, где взять необходимые для этого средства.
   Согласно старинному обычаю, умиравшие бояре отпускали на волю своих холопов. Так же поступил и Филипп. Он распорядился по своей кончине дать свободу всем тем, кого он «искупил… на то дело церковное» (31, 300).
   Святитель Филипп был, несомненно, одним из самых одухотворенных архипастырей нашей истории. Во всех его деяниях сказывалась глубокая личная вера и чувство огромной религиозной ответственности. Его непреклонность в борьбе с «латинством», его необыкновенная энергия в деле строительства собора, наконец, сама его кончина, вызванная глубоким душевным потрясением, — все это обличает в нем человека смелого и незаурядного. Очевидно, он воспринял гибель в огне своего дворца и свою внезапную болезнь как некий небесный знак, как наказание за какую-то его личную вину перед Богом. Отсюда и его желание немедленно оставить митрополию и уехать в отдаленный монастырь на покаяние. Однако ни времени, ни сил для исполнения этого решения он уже не имел…
   После кончины Филиппа на его теле найдены были тяжелые железные цепи — вериги. Никто, даже митрополичий духовник и келейник, не знали, что Филипп смиряет свою плоть столь суровым способом. Носил ли он эти цепи в подражание древним великим подвижникам или же в память о веригах апостола Петра, — неизвестно. Однако тайные цепи митрополита Филиппа свидетельствуют о том, что дух личного подвига и беспощадного самоотречения, охвативший в XV столетии все русское монашество и создавший прославленную Русскую Фиваиду на Севере, не миновал и Боровицкого холма. Но там он пришелся не ко двору. Ведь какой власти, кроме власти Всевышнего, могли убояться люди, подобно Филиппу добровольно заковавшие себя в железо!
   История с веригами митрополита Филиппа наделала много шума. После похорон святителя, состоявшихся 7 апреля 1473 года, великий князь приказал повесить их над его гробницей. Вериги тотчас стали предметом поклонения: верующие целовали их и просили помощи у почившего подвижника. Между тем князь Иван почему-то решил выяснить, кто и когда сковал для митрополита эти цепи. Некий кузнец, выкупленный митрополитом из татарского плена и приставленный к строителям собора, рассказал великому князю, что однажды Филипп велел ему сковать еще одно звено для своих вериг, «занеже сказываеть тесны ему» (27, 300). При этом он взял с него клятву молчания.
   Откровенность с великим князем не прошла даром для этого бедняги. На другой день кузнец сделал новое признание: ночью ему явился сам святитель Филипп с веригами в руках и избил его ими за нарушение клятвы. В доказательство правдивости своих слов кузнец показывал многочисленные раны на своем теле. Пострадавший от гнева Филиппа кузнец с месяц не мог встать с постели, но после усердной молитвы святителю был им прощен и исцелен.
   Оживление вокруг гробницы Филиппа долго не затихало. Кажется, этот человек произвел сильное впечатление на современников. К тому же смелость Филиппа в отстаивании своих убеждений перед великим князем вызывала сочувствие у его приемника митрополита Геронтия, также нашедшего в себе мужество сопротивляться произволу. Причислив Филиппа к святым, митрополит мог тем самым получить еще одну точку опоры в своих спорах с Иваном III.
   Именно по этой причине спор вокруг гробницы митрополита Филиппа вспыхивает с новой силой в 1479 году, когда Успенский собор был уже, наконец, построен. Вечером 27 августа, когда мощи всех митрополитов (кроме перенесенных 24 августа мощей святителя Петра) переносили из церкви Иоанна Лествичника (где они находились в период строительства нового собора Аристотелем Фиораванти) обратно в Успенский собор, гробница Филиппа была вскрыта. Увиденное поразило собравшихся. Тело святителя почти не подверглось тлению — подобное бывает только с телами святых. «И окрыша гроб, видеша его лежаща всего цела в теле, яко же и пресвященныи митрополит Иона(курсив наш. — Н. Б.), и ризы его ни мало не истлеша, а уже по преставлении его 6 лет и 5 месяц без 8 дней, и видевше сие прославиша Бога, прославляющаго угодник своих…» (31, 325). Таким образом, митрополит Филипп должен был повторить судьбу святителя Ионы, тело которого обретено было нетленным уже при первом перенесении мощей в 1472 году.
   Инициатором вскрытия гробницы Филиппа, несомненно, был митрополит Геронтий. После перенесения каменного саркофага Филиппа в Успенский собор он распорядился оставить его открытым, дабы все могли убедиться в нетленности мощей святителя, а значит, и в святости Филиппа.
   На другой день, 28 августа 1479 года, в Успенском соборе состоялось торжественное богослужение, после которого Иван III пригласил все духовенство, участвовавшее в торжествах, на пир к себе во дворец. Великий князь вместе с сыном и соправителем Иваном Молодым стоя приветствовал собравшихся и оказывал им всяческие знаки уважения (19, 203). Однако за внешним благочестием скрывалось недовольство Ивана действиями митрополита. После пира он обратился к Геронтию с вежливыми, но исполненными скрытого раздражения словами: «Помысли, отче, с епископы и с прочими священники, чтобы Филиппа митрополита покрыта надгробницею, или как будет пригоже учинити» (19, 203). Закрыть открытые нетленные мощи Филиппа значило бы приравнять его к митрополитам Феогносту, Киприану и Фотию, чьи саркофаги сразу после перенесения в Успенский собор были немедленно закрыты каменными «надгробницами». Иначе говоря, это означало бы отказ от намерения митрополита Геронтия причислить Филиппа к лику святых.