Дверь открыл отец. Он потолстел и немного обрюзг. Смотрит весело, но вполне спокойно. Ты прибежала, бросилась мне на шею. Мы никак не могли решить, что лучше - просто смотреть друг на друга, наслаждаясь встречей, или рассказывать с места в карьер. Вопреки привычке немедленно усадить и накормить, ты повела наверх показать мне мои покои; две просторные комнаты в деревенском вкусе. Стены свежевыбелены, толстые рамы в окнах, одно окно на север и прихотливо-волнистые холмы, другое - на восток, деревню Монферье и колокольню деревенского собора. Грубый комод, большой стол, раковина хоть белье стирай, широченная кровать. Я хмыкнул. В таких апартаментах, говорю, я не то что с легким вещмешком, а и с лошадью преспокойно разместился бы! Ты даже не улыбнулась. Отец засмеялся и повел осматривать дальше. На первом этаже не так просторно, но та же деревенская роскошь. Не ужасен один лишь очаг с дровишками. Все же я похвалил, правда, явно перебрал. Кухня была поместительной - в такой даже роту виноградарей накормишь. Отец повел похвастаться погребом: там помещалось топлива хоть на три зимы. Ветер ледяной, и топить углем в этом году, как и в прошлом, власти не запрещали, хотя и не разрешали. Личные отцовы владения - огород и курятник. Смотри, какие тыквы. А видел бы ты огурцы прошлым летом! Кур не любит, но резать не режет. Режет их местная баба, которая приходит помочь убраться и сходить за провизией. За провизией - целое дело: пешком в План-де-Карт-Сеньор, оттуда на трамвае до Монпелье, в Монпелье полчаса в очереди, иной раз и впустую, карточки карточками, а продукты продуктами... Отец говорил отрывисто. Он стал на удивление похож на южанина. Даже, оказывается, носит беретку: ни дать ни взять, абориген. Напомнил мне, что его отец, мой дед Иоахим, в 1928 году, незадолго до смерти, уехал в Грасс. В самом деле, на юге Франции прожить легче, тем более когда везде сущий ад. Впрочем, и жаловаться грех: подножный корм есть. Кроме кур, еще два белых кролика. Одного отец осторожно поднял за уши. Вот, звать Рильке, в честь любимого отцова поэта. А то все слишком всерьез, пояснил отец, пусть хоть что-то будет в шутку. Не знаю, кого он ободрял - меня или себя.
   А ты молчала, и это меня беспокоило. Мы с отцом пошучиваем, сдержанно радуясь встрече, а от тебя - ни ответа, ни привета. Я присмотрелся: а ты, оказывается, постарела больше, чем я думал. И глаза по контрасту стали еще подвижней. Так и бегают, словно со страху. Может, чувствуешь, что встреча наша - недолгая? Говоришь односложно, вторишь эхом отцу. А он успокаивает, дескать, все у вас прекрасно. В первый день сыпал анекдотами, будто больше не о чем говорить. Рассказывал о соседях. Люди вокруг милые, простые. А самое главное - не унывают. Вы поначалу боялись друг дружку, а потом поладили. Просто вы с матерью дали им понять, что вполне сами по себе. Не нищие попрошайки, но и не барыги, не станете выманивать у них землю за кусок хлеба. Ничего себе не требуете, а платите за жилье прилично, им и половины хватило бы. Но и от них есть польза: продают вам масло и половину мясной туши, когда забьют скотину, - правда, дороже, чем в магазине, зато дешевле, чем на черном рынке. Этот серый рынок сдружил вас. А чем не дружба - посидеть за винцом и тарелочкой жаркого? Потому что, добавил отец, говорить о сенокосе, о вине, о псарне, о своей родне ничем не хуже, чем обсуждать планы Петена и Геббельса.
   Я подыгрывал такому настрою, по крайней мере, в первый вечер. А ты кивала головой и ждала, что заговорю наконец и я. Выпили анисовки. Новый предлог похвастаться: мол, живем, не тужим, а еще играем в шары. А я говорю: не умею. А отец: завтра утром в десять, как туман сойдет, пойдем поиграем. Он знает у дороги пару лужаек, как раз для новичков. Участки утоптанные, ровные, не слишком большие и не слишком маленькие. Достал из кармана трубку и спросил, не помешает ли дым. Опять, понимаешь, стал покуривать, как в годы странствий сорок лет назад. Кто курит трубку, объяснил отец, у того мир в душе. Так что полдела сделано. Затем перешел на темы страноведческие. Южная Франция почти как Малороссия. То же синее небо, и характерный говор, и народ словоохотливый, любит поговорить на свою голову. И Марсель, если приглядеться, - та же Одесса. Я спросил, что он думает о самом себе и о мире теперь, в конце 41-го, когда рейх покорил Европу и Франция сейчас - слепая раба, слепая, верней, закрывшая глаза на то, что сама творит. Отец ответил, что в иные эпохи весь мир - театр и сам он старается быть сносным актером. И тут же вызвался приготовить ужин. Дома есть яйца, а он спец по омлетам. Омлет вкусный, недожаренный, с гусиным паштетом и луком. В этот вечер ни о чем важном уже не поминали. Словно сговорившись, мы не хотели омрачать радость встречи, искреннюю и в то же время неловкую.
   Ты спросила, как здоровье, не переутомляюсь ли? Двигаюсь я, дескать, как-то резко, а это явно невроз и плохое пищеварение. Нельзя питаться абы как. Чем есть всякую дрянь, лучше скушать чернослив или яблочко. Ты сама понимала, что спрашиваешь чушь, и каков вопрос, таков ответ. Сказать друг другу было что. Не было мужества. И ты продолжала болтовню. Не повесила я занавески у тебя в комнате. И покрывало не положила. Не знала, сыночка, какой твой любимый цвет. Теперь, наверно, другой. А ведь есть швейная машинка. Какую прелесть можно сделать! Из старых тряпок при желании сотворишь чудеса. Поругала мои ботинки, даже краем губ усмехнулась. Видимо, сказала себе, что я гол как сокол. Извинилась, мол, нет талонов на кожу, подожди до весны, там справим тебе ботиночки, хотя... ох, что ты, что ты, есть у нас человек в префектуре Эро, мсье Маркорель, золото, а не человек, достанет любую обувку. У отца теперь тут блат, познакомился с местными филателистами, они ему за пару марок все, что хочешь. А как, сыночка, дальше с учебой? Можно поступить в университет в Монпелье, ну, или в Экс-ан-Провансе. Мне бы теперь осесть, определиться. И так полтора года мытарств, и зачем, зачем, спрашивается...
   Ага, узнаю коней ретивых - знакомые повадки тиранши, захватчицы. Сперва пробные выстрелы, скоро начнешь атаку. Чтобы помешать тебе, сам взял слово, стал расспрашивать вас с отцом о ваших собственных хождениях по мукам. Отцу говорить не хотелось. Забыть, и дело с концом. На первом бегстве, из России, он уже обжегся, теперь дул на второе, устраивал себе сладкую жизнь: приехали на юг отдыхать, любоваться прекрасной природой, дружить с простыми людьми. И не надо ложку дегтя в бочку меда. Он закрывал глаза на многое и многое неприятное и мучительное. Может, подумал я, тому есть и другие причины? Может, у тебя рак или еще что? Хотите скрыть от меня? Я сам скрывал от вас кучу всего, а потому не верил и вам. Наконец ты стала рассказывать о том, что с вами было. До Руана доехали вы спокойно. Сняли комнату в гостинице у собора. Четыре дня спустя, когда вы обедали в пригороде, был налет. Квартал разбомбили. Гостиница оказалась частично разрушена, и кое-что из ваших вещей погибло. С тобой случилась истерика, пришлось даже сделать укол. Ты кричала: хочу в Брюссель, хочу в могилу к ней. Немцы заняли Аррас и подошли к Дюнкерку. Отец решил бежать дальше, но дороги забиты беженцами, а в небе - "мессеры". С грехом пополам набралась группа таких же скитальцев, как и вы: бельгийцев, люксембуржцев, голландцев и англичан. За бензин содрали с вас вдвадцатеро. По дороге ваши попутчики избавлялись от лишнего - кто от тяжелого чемодана, кто от слабого старика. В Пуатье новый налет. А тебе уже все равно: усталая, измученная бессонницей, не помнишь, кто ты и где ты. Сказать тебе, что ты на Луне, ты бы поверила. С неделю просидели вы более-менее в безопасности в Монтобане. Если б не клопы, совсем хорошо. И тут вдруг у тебя депрессия. Ни ешь, ни пьешь, встаешь, только чтобы сесть в кресло, чувствуешь себя вареной лапшой. Мало-помалу стала нахваливать немцев. Дескать, зачем бежим от них, поддаемся панике, как стадо баранов. Умоляла отца вернуться, а тебя бросить, отравить - добить из милости. Тут отца осенило: он увез тебя от "стада баранов" в Овернь. В Севеннах вы ходили по деревням, любовались то рекой, то кудрявым дымком над соломенной крышей.
   Рассказывая, ты несколько раз прерывалась и выходила из комнаты. Готовила сыночке всякие удобства. Припомнила, должно быть, старые привычки. Рассказ продолжал отец - он над вашими похождениями иронизировал. Бегство, говорил, стало экскурсией во французскую глубинку. В одной хижине вас обокрали. Сбондили рубашку, продукты и медяки из кармана. Еду вам продавали дрянную и кормили не то кониной, не то ослятиной. Но снявши голову, по волосам не плачут. Надо смеяться, а не слезы лить и мнить о себе Бог весть что. Фаталист по-своему прав: живи сегодняшним, что будет, то и будет. И судьба, таким образом, злилась, а вы веселились. Вы никому ничего не должны, живете в свое удовольствие. Порой прочтете газету, послушаете радио. Но в местечках Гер и Милло, в зелени лесов и лугов, вся политика кощунство, и вы вполне охотно решили: кто старое помянет, тому глаз вон. Жизнь эта оказалась удобной и выгодной и очень вам по вкусу. Отец не захотел жить в текущей истории. А ты слабая мужняя жена, куда он, туда и ты. Куда именно - дело случая. В августе 40-го подвернулся домишко в окрестностях Монпелье, приглянулся сразу. У вас оставалось немного денег и марок. Отцово дело возобновилось. В нейтральных странах были клиенты, и письма туда и оттуда доходили. Отец дал объявления в газетах, нашлись новые филателисты. Но марочный бизнес ограничили, без лицензии запрещали. Отец пошел к местным чиновникам, те за небольшую мзду согласились посредничать. Почта в Швейцарию шла исправно, в Аргентину и Португалию - более-менее.
   Потом заговорила ты, похвалилась уютным житьем-бытьем. О том, что беспокоилась и даже боялась за отца, напрямую говорить мне не стала. Чего доброго, захочу смотреть трезво, нарушу ваш душевный мир. Сама ты ни во что не вдумывалась, просто поддавалась отцову веселью. Я быстро разгадал эту вашу круговую поруку. Он весел ради твоего спокойствия, ты спокойна ради его веселья. С утра до вечера вы ломали друг перед другом комедию, что ни день, то новое представление. Какую же роль ты отвела мне? К счастью, не малого дитяти: уму-разуму учить не стала, невыполнимых обещаний не брала, сказала только - оставайся сколько хочешь. Я уж не вещь твоя, а просто отвлечение, драгоценная передышка, антракт в пьесе, мнимо благополучной. Жизнь ты пообещала мне прекрасную: ешь до отвала, гуляй, просто наслаждайся природой и забудь все войны-шмойны. И я с интересом заговорил с тобой о здешних делах: послушал о недавнем сборе винограда, узнал о способах консервирования оливок, одобрил рецепты приготовления брюквы и топинамбура, высказал любовь к меньшим братьям - Рильке со товарищи и в результате долгой внутренней борьбы согласился, что земля-кормилица кормит не только тело, но и душу. Большего я предложить тебе не мог.
   А что мне рассказать о собственных приключениях? Они до того невероятны, что никакой логике повествования не поддаются. Одно могу сказать и показать беспристрастно: я не герой и не трус, я такой же, как все. В мае 40-го поехал вдогонку за полком - неуловимым. Я за ним, он от меня. Между Дюнкерком и Гравлином еле унес ноги от немцев. В Кале получил приказ явиться на другой день в Сомюр. Драпал с двадцатью бельгийскими солдатами. Одни искали, как я, свои части, другие бежали из окружения после разгрома. Не говорить же тебе такое! Нашел объяснение приличнее. Сказал, что догнал полк в Артуа. Где именно, умолчал. Мы-де по всем правилам представились в часть под Сомюром. Там и узнали об измене Леопольда. Жаждали возмездия, клялись отметить изменнику и вступили в ряды французской армии... Я не лгал, я скрашивал и упрощал тогдашние свои идиотские, истерические выходки и решенья. А на деле, стало быть, я истерик и заранее пораженец? Нет, все - так, как я говорю, даже если не так. Ну и что ж, что приврал? Просто хочу жить с собой в мире... Итак, вошли мы в Гар, в деревню Ушо, там получили срочный приказ. За несколько дней до перемирия в составе 615-го альпийского полка бились с итальянцами у Соспеля и моста Шарль-Альбера. Битва была совершенно балаганной, как и вся моя война: мы не подстрелили даже мухи! В последние часы, боясь угодить в плен, я сам себя демобилизовал. Причем сдуру уведомил о том капитана, но он пожелал мне счастливого пути.
   Остальное и вовсе не стоит рассказа. И я вконец отдался вымыслу. Вернее, беллетризировал события - куражился, для себя и для тебя. Многого, разумеется, родной матери не сказал. Не сказал, что объявление Петена о перемирии я выслушал по радио в Ницце, в борделе на рю д'Альжер, в обнимку с блондинкой-венгеркой и брюнеткой-креолкой, и что, пока Петен блеял, как в кинокомедиях 27 - 28-х годов, я пил шампанское из красной атласной туфельки за упокой несчастного века и за собственное здравие. Я не просыхал четверо суток. Хозяйка меня не трогала: поражение, значит, с месяц-два все равно простой, деньги - пустые бумажки, ну и пусть пока храбрецы и молодцы погуляют. Тебе-то я сказал, что сидел в Симьесс в семейном пансиончике с пушистыми соснами, мимозами, синим небом и тишиной. А мне в моем ниццком борделе надо было жить, верней, найти средства жить. Одной из девиц я приглянулся. Звали ее Жаклин Корб - эльзаска, толстоногая, большеголовая крашеная блондинка с кривой улыбкой. Может, грехи замаливала, а может, от нечего делать, как лавочка закрылась, приютила в своих двух комнатках бывшего бойца, значит, славного парня. Я был ей и крышей. Что ж, и прекрасно, пока сам без дела, жду у моря погоды. Жаклин, впрочем, стала порядочной лишь наполовину. Обшивала, обштопывала, помогала по хозяйству лежачим старикам, но получала гроши. Двоим нам не хватало. Пришлось ей ради меня взяться за старое, принимать гостей, дядечек пожилых и скромных. Но я не нахлебник. Все расходы записывал, собирался вернуть должок, как только устроюсь сам. Было договорено, что вместе мы месяца три-четыре, пока не определюсь при вишистах. Я вполне принял новую мораль. Петен и Фландрен, считал я, умней и способней нас, солдатни. Они как пить дать спасут Европу. А к любви у Жаклин способности. Что ж зарывать талант в землю? И я раз десять на дню повторял, даже с удовольствием, что не ревнив. Рассказывая тебе, я, конечно, кое-что изменил. Тебе я сказал, что Жаклин - эльзасская беженка, встретились мы на дороге в Альпах и я нес ее тяжелый чемодан. У нее ни гроша, родители погибли в бомбежку. Я устроился в гараж, научился чинить машины. Заработка с чаевыми хватило нам на хлеб. Пришла любовь. Но однажды, в середине декабря 40-го, любимой моей выдали пропуск в оккупированную зону, и мы расстались. Это тебе не газетные романы с продолжением. Кончилось все красивыми вздохами и разбитыми сердцами.
   А о вас с отцом, говорю, думал постоянно. Каждый день бегал в префектуру и мэрию, читал списки беженцев. Запрос-де написать не мог, потому что в Ницце не имел права ни проживать, ни работать. Но почему-то был уверен, что вы живы и здоровы. Может, наивность, а может, чутье, не знаю... Ты бросилась мне в объятия. Я и правда не слишком соврал. Просто понял, что о чувствах тебе интересней всего. Сказать тебе, что безумно тебя люблю, тосковал в разлуке и думал о тебе на поле боя, - ты и рада. Рассиропился так, что и самому стало совестно... Нет, сын я плохой. Что ни день, понимал это все больше и сокрушался. И ругал себя, и называл лжецом, и, чтоб скрыть ложь, лгал опять. Словом, совсем зарапортовался. И мысленно посылал тебя к черту и себя вдогонку. Потом на неделю замолчал. Хотел собраться с мыслями, подредактировать старые подробности, придумать новые и согласовать все это вранье, и стыдное, и приятное. Отец понимал с полуслова. Знал, что вояка, юнец вроде меня, иначе не может. Однажды и сам ударился в воспоминания о войне 14-го. На австрийском фронте, в Лемберге, ограбить и изнасиловать было даже делом чести. А позже, в Эстонии, дезертирство считалось подвигом во имя революции и солидарности с народом, захотевшим светлой жизни. Отец смеялся и пыхал трубкой. А ты вдруг затряслась, закричала дурным голосом, мы дотащили тебя до кровати, отец дал таблетку, и ты надолго отключилась. Отец сказал - с тобой такое случается. Врачи уверяют, пройдет. Советуют побольше отдыхать, поменьше волноваться. На другой день тебе стало лучше. Правда, глянула на нас с отцом странно торжественно и попросила никогда больше не говорить о войне. У нас тут мир и покой, пусть даже иллюзорные. "Ну так, - сказала ты, - и лгите ради моего здоровья".
   Ради твоего здоровья я занялся помидорами. Увы, они уже сходили и были водянисты. Полюбил виноградное варенье, вы ели его вместо сахара: блат не блат, а сахара не достали. Увлекся прогулками и очень полезным свежим воздухом. Любезничал с соседями, приходившими ужинать, даже с соседским столяром, хотя послушать его - уши вяли. Столяр говорил, что сосиска похожа на бычий хрен, а у баб мозги в п... Ты ему прощала грубости, потому что, объясняла, родной брат у него рыбачит в палавасском порту, а двоюродный продает овощи. Но сама понимала: от этих братьев мне не легче. И вот собралась с духом, попросила наконец рассказывать дальше. Здоровье не здоровье, хочешь знать все. Но верила ты, как я понял, только приятному. Вот и рассказывал соответственно. Итак, хозяин гаража якобы дал мне грузовичок развозить товар в Нарбонну, Тулузу и Монтелимар. Без лишних расспросов я согласился. Мера временная, на войне как на войне. Описал тебе, как шоферил. Труд тяжелый, но честный. Обыски, досмотры, объяснения с полицией, заверения, что сам не спекулирую и не знаю, что вожу, опустил. Просто представился тебе парнем не промах, но не таким уж и ловкачом. Надеюсь, что убедил и успокоил тебя. Выиграл, говорю, время, отсиделся в сторонке, пока монстры сражались... Тьфу, забыл: ведь обещался молчать о войне.
   Зима 40 - 41-го прошла сносно. Я подумывал найти работу посерьезней. К тому же мотания туда-сюда мешали искать вас с отцом. Однажды вез в Деказвиль бочку вина. По дороге познакомился с бельгийцем, бывшим майором. Понравились друг другу. Он работал в свободной зоне, вел учет и перепись соотечественников. Позвал меня в помощники, я с радостью согласился. Служить делу лучше, чем быть черт-те чьим водилой и грузчиком. Я стал составлять отчеты, распределять пособия, находить бельгийцев и позже самолично репатриировать. В этих поисках пришлось и поездить. И снова жизнь на колесах. Катался в Ним, Лимож, Каркассон, По, Тарб, Мон-де-Марсан. Города - сплошь на границе с Испанией. Но ты ничего не заподозрила. Решила, что спасал соотечественников. Блажен, кто верует. Я не стал говорить, что не спасал, а продавал: находил в Пиренеях проводников и те переправляли бельгийцев в Лиссабон, откуда они ехали в Англию. Риск, разумеется, был, из десяти два случая кончались провалом. Но, опять же, на войне как на войне. Патриотических нюней я не распускал. За соотечественников получал от английской агентуры по шестьсот франков. Каждого сдавал: в надежные руки, и не всегда методом пряника, иногда и кнута. Что ж, хвастаться нечего, но и стыдиться тоже. Уговаривал тех, кто и сам рад был уговориться. А я на службе, значит, мое дело сторона. Пять месяцев я был, так сказать, тайным вербовщиком, трудился практически задарма. Но не на смерть ведь слал. И, послав человек сорок, мог сорок первым послать в Лондон самого себя. В победу Германии я уже не слишком верил, нацистские зверства поколебали мою философию. Впрочем, мечты у меня были те же: объединение Европы, во-первых, и восстановление демократии, во-вторых. А для тебя с отцом я представился исполнительным служакой. Ни о чем сомнительном не сказал, а вы и не спросили.
   Наконец в марсельской мэрии я, говорю, нашел вас в списке бельгийцев, поселившихся в свободной зоне. Тут же вам написал и сам примчался. Вам, понятно, найти меня было трудней. Я в разъездах, а в штабе, вернее, в подобии штаба вам навели бы тень на плетень. Я даже имел три ксивы на случай, если донесут вишистской полиции или немцам. Насчет "примчался" я тоже приврал. Не сказал, что знал про вас с полгода... Ну, вот и сказке конец. Где надо, приукрасил, где надо, сократил, чтобы выглядеть прилично... Далее две недели мы жили душа в душу, я уважал твои занятия, капризы, недомолвки, молчание и восхищался отцом, решительно ставшим настоящим южанином, философом и сибаритом. Изредка думал о будущем, а чаще ел репу с гусиным салом, любовался платанами и корой их, похожей на атлас, страшился злого рока и дальних войн, мерз в первые ночные заморозки и собирался в "мир-театр" продолжать актерствовать в трагедии с миллионной массовкой. Однажды поднимаю с пола письмо без штампа. Не послали, а, видимо, просунули под дверь. Послезавтра меня ждут в кафе на бульваре Бельзюнс в Марселе: получу инструкции для поездки в Северную Африку. Итак, снова скитания. Снова риск, трагифарс и глухое подполье. Что это, ловушка или верное дело? Командир-невидимка дал передохнуть и снова призвал. Безрассудство меня влечет, благоразумие удерживает. Отец оказался зорче тебя и под каким-то предлогом позвал меня в огород к петрушке и картошке. Сперва сказал, что долго искал и наконец нашел какого-то дядю в Чикаго, богатого торговца мясными консервами. Дядя, молодец, обещал прислать вам необходимые бумаги для отъезда в Штаты. Тебе отец пока ничего не говорил, все еще вилами на воде писано. Сначала соберешь документы, но это недолго. Тогда поедете и устроитесь как законные эмигранты. И все будет хорошо, это ясно. Европа пала и долго не встанет. А фиглярствует и притворяется оптимистом он для тебя, не хочет расстраивать. После отцовых признаний заговорил я. Рассказал, что тоже покидаю старушку Европу. Еду, надеюсь, не в ловушку... С тобой я подробностей не обсуждал. Объявил, что отъеду на месяц, может, на подольше, потом вернусь, но не поздней весны, придет весна-42 - и я вот он. С искренностью было покончено. Остались дежурные фразы и чувства. На прощанье обнимал и целовал тебя с грустью. Но к Рильке я проявил больше внимания: скормил ему одну за другой двадцать сочных морковок.
   Париж, лето 1977
   Страница за страницей ты воскрешаешь. И исчезаешь страница за страницей. Где же ты настоящая? Тебя нет, чтобы ответить с нежной насмешкой: "Не такая я, сыночка, кривляка, какой ты меня представил".
   А третейских судей тоже - иных уж нет, а те далече. О своем первом муже Беркове ты не рассказывала мне никогда, не знаю даже, как звать его. Кажется, и отец не говорил. Одно помню: помянул его твой брат Арман году в 36-м. Вы поругались, и Арман сказал мне: "Берков ее раскусил". Бог весть, когда ты с ним познакомилась. Бог весть, какой ты была в ту пору. В пору одесской молодости, в 908 - 912 годах. Не знаю. Пишу, как представляю, и мучаюсь совестью, что представляю не так. Почему не спросил тебя? Положим, сыну не тоже знать о твоих первых волнениях, но писателю - и тоже, и должно. Правда, полно фотографий тех лет. Но - фото как фото, нарочиты, жеманны. Ты красива, щечки пухлы, волосы еще коротко стрижены. Капризна, спешишь жить и чувствовать. Обожаешь музыку. Помнится, романтиков любишь больше предшественников. И Массне-де лучше Моцарта, Чайковский - царь и бог, а итальяшек знать не знаешь. А Петра Ильича знали твои профессора. Мерзавец, говорили, но - море обаянья. А ты отличница. По-французски говоришь, как по-русски, хотя и с акцентом. На удивление папе с мамой любишь химию и очень любишь домоводство, шьешь и готовишь превосходно. Слежкой тебя не донимают. Папа в меру строг, в меру насмешливо понимающ. Мама, разумеется, тоже само понимание и готова к тому, что в юности всяко бывает.
   Кто знает, что дозволять барышне из приличной семьи? Это дело тонкое. Хорошую партию упускать - зачем? Но очень торопиться с замужеством неприлично. Посмотрим по обстоятельствам... Одесситы простые, проще других малороссов. Киевляне, к примеру, чванливы и большие транжиры. В Харькове народ допотопный. А на Черном море - все веселые, шутка в почете, и с моряками вам не посерьезничать, не почваниться. Моряков очень много. И, мама моя, сколько торгашей, турок, китайцев, кавказцев, греков! Все им рады, все зазывают к себе. Одесситы - не петербуржцы и не москвичи. В столицах любят крайности - сегодня грешат, завтра каются, сегодня всё запрещают, завтра всё разрешают. В Одессе народ скептический и осторожный. В гости ты ходишь часто, на балы - раз в неделю. И ты не робкого десятка, давно поняла: нечего стесняться отшивать бесстыдников. Они только и ждут дурочку, нетерпеливую глупую курицу. А ты не курица и не гусыня. Ты просто лакомый кусочек. Кусочек с коровий носочек. Торговля кожей - дело прибыльное, люди вы богатые. А Беркова я назову Николай. Федор или Владимир - будет совсем не то. Николай, скажем для верности, - инженер. Молодой, подающий надежды. Очень знающий. Инженер-путеец. Мечтает о мостах через Обь и Лену, поедет далеко в Сибирь покорять стихию, насаждать цивилизацию и внедрять достижения прогресса, достижения колоссальные. Сибирь вспрянет ото сна и нагонит Европу, от которой отстала по крайней мере на три века. Берков тоже ходит на балы. Иначе б не встретились, Беркова твоя родня не знает. И еще я решил: он старше тебя на три года. Он не сердцеед, не фанфарон, а молодой простак и с первых слов все тебе выложит. В движеньях резковат, - верно, думаешь, и нравом резкий. Грубый, коренастый, румяный, славный малый. Не станет нашептывать тебе пошлости и сальности, как другие танцоры - те спят и видят обжиматься в темном углу. А Берков тебе, может, и нравится. Во всяком случае, мечтаешь, в меру собственных представлений о счастье, уйти от папы с мамой, жить своим домом, иметь богатого мужа, много детей и прислугу. Словом, идеалы твоей среды. Преданность почитаешь не меньше страсти. Брат Арман взялся за тобой приглядеть. Инженера он хвалит, водит с ним дружбу, заодно шпионит.