Страница:
В то время, когда Бен Джонсон сидел в тюрьме, один патер, навещавший его, побудил его принять католицизм.
Это обстоятельство дало его противникам повод и материал для всевозможных колкостей и острот. Однако он не чувствовал особенной симпатии к католицизму: двенадцать лет спустя он снова меняет религию и возвращается в лоно протестантской церкви. Друммонд сохранил нам, со слов Бена Джонсона, эпизод, прекрасно характеризующий как его самого, так и современную ему эпоху Ренессанса. Когда он причащался в первый раз опять по протестантскому ритуалу, он наполнил чашу до краев вином в знак своего искреннего возвращения к тому учению, которое не лишает ее и мирян, и выпил ее залпом. Некоторым "humor'ом", выражаясь любимым словом Бена Джонсона, дышит также рассказ о том, как молодой сын Вальтера Рэлея, которого поэт сопровождал в качестве ментора в 1612 г., когда отец находился в Тауэре, любил напаивать своего гувернера самым жестоким образом и развозить его в таком виде на тачке по улицам Парижа, показывая его на всех перекрестках. Великий Бен, оберегавший так ревниво свое нравственное достоинство, обращал мало внимания на свое внешнее поведение.
Но, несмотря на все свои недостатки, он отличался смелостью, энергией и великодушием, обладал выдающимся, независимым и очень обширным умом. Начиная с 1598 г., когда он впервые вступает в кругозор Шекспира, и вплоть до конца своей жизни он является - насколько мы можем судить - тем из современников великого поэта, имя которого упоминается чаще всего рядом с именем Шекспира. Это последнее затмило в глазах потомства, особенно вне Англии, соединенное с ним имя Бена Джонсона, но в тогдашних литературных кружках оба поэта считались главными драматургами столетия, хотя Бен Джонсон никогда не пользовался такой всеобщей популярностью, как его великий соперник. Но особенно любопытно то обстоятельство, что Бен Джонсон принадлежал к числу тех немногих людей, с которыми Шекспир находился в постоянных дружеских отношениях, и который исповедовал определенные эстетические принципы, совершенно противоположные шекспировским. Хотя, вероятно, его разговоры могли легко утомлять, тем не менее, они должны были казаться Шекспиру поучительными и интересными, так как Бен далеко превосходил его своими историческими и филологическими познаниями и преследовал совершенно иные художественные идеалы. Бен Джонсон отличался большим драматическим умом. Он никогда не драматизировал, подобно современным ему поэтам, какую-нибудь новеллу, не обращая внимания на отсутствие единства и цельности в сюжете и на противоречия с местными, географическими и историческими условиями. Как истинный сын каменщика-архитектора он создавал с архитекторской правильностью весь драматический план изнутри самого себя, и так как он обладал притом большими познаниями, то старался избегать, по мере возможности, ошибки против местного колорита. Порою он как бы отступает от него (в его пьесе "Volpone" можно подумать, что действие происходит не в Венеции, а в Лондоне, а пьеса "Рифмоплет" напоминает иногда не древний Рим, а Англию), но все эти отступления вызваны сатирическими выходками против современности, а вовсе не равнодушным отношением к подобным деталям, характеризующим всех прочих современных драматургов и в том числе Шекспира. Основной контраст между ними можно выразить короче всего следующим образом: Бен Джонсон разделяет мировоззрение классической комедии и латинской трагедии. Он не рисует характеры в их внутреннем развитии и с их неизбежными противоречиями, а выводит типы, отличающиеся лишь немногими основными качествами. Он рисует, например, хитрого паразита или чудака, не выносящего шума, хвастливого капитана, порочного анархиста (Каталина) или строгого ревнителя чести (Катон), и все эти личности являются всегда, при каких угодно условиях, тем, что выражено в самых этих словах. Карандаш, которым он обводит их контуры, отличается некоторой сухостью, но рисунок исполнен так твердо, что переживает столетия. Вы не забудете его, несмотря на всю его странность, вы не забудете его, потому что автор клеймит с неподдельным негодованием низость и злобу, создает карикатуры и фарсы с неистощимой веселостью.
Фарсы Бена Джонсона напоминают иногда мольеровские, но что касается беспощадной силы сатиры, отмечающей его пьесу "Volpone", то вы ее найдете разве только в комедии Гоголя "Ревизор". Не над его колыбелью склонились грации, а над колыбелью Шекспира, и тем не менее и он, этот тяжеловооруженный поэт, возвышался порой до истинной грации, позволял иногда отдыхать рассудку, который все так стройно обдумывал, и логике, которая созидала такие солидные постройки, и возносился, как истинный поэт эпохи Ренессанса, в волшебное царство чистой фантазии с его разреженной атмосферой. Он писал в высшей степени свободно и быстро аллегорические "маски", представлявшиеся во время придворных празднеств, и доказал своей пастушеской идиллией "Грустный пастушок", написанной, по-видимому, на смертном одре, что мог легко конкурировать с лучшими современными писателями даже в области чисто романтической поэзии. Но он обнаружил свою самобытность не в этой сфере, а в своем умении наблюдать современную действительность и современные нравы, на которые Шекспир не обращал обыкновенно никакого внимания, описывая и рисуя их только косвенным путем. В пьесах Бена Джонсона кишит город Лондон, характеризуются верхние и нижние слои общества, особенно последние, выступают те люди, которые посещали таверны и театры, которые наполняли берега Темзы и площади города, шутники, поэты, актеры, перевозчики, скоморохи, медвежатники, торговцы, жены богатых мещан, фанатики-пуритане, помещики из деревни, чудаки всех видов и всяких сословий, и каждый говорит своим языком, своим наречием, своим жаргоном. Никогда Шекспир не воспроизводил так добросовестно будничную жизнь.
Особенно основательная, филологическая ученость Бена Джонсона должна была казаться в высшей степени назидательной Шекспиру. Бен обладал энциклопедическими познаниями. Но его знакомство с древними писателями подавляло положительно своей всесторонностью и точностью. Давно было замечено, что он не ограничивается добросовестным изучением главнейших греческих и римских писателей. Он знает не только великих историков, поэтов и ораторов вроде Тацита и Саллюстия, Горация, Вергилия, Овидия и Цицерона, а также софистов, грамматиков и схоластов, писателей вроде Атенея, Либания, Филострата, Страбона, Фотия. Он знает фрагменты эолийских лириков и римских эпиков, греческих трагедий и римских надписей, и - что в высшей степени характерно - он пользуется всеми этими знаниями.
Все красивое, умное или интересное, что он находил у древних, он вплетал в свои пьесы. По этому поводу Драйден говорит: "Величайший представитель прошлого столетия был во всех отношениях поклонником древних; он считался не только безусловным подражателем Горация, но также ученым плагиатором всех остальных. Вы найдете следы его ног повсюду в снегу античной литературы. Если бы Гораций, Лукиан, Петроний Арбитр, Сенека и Ювенал потребовали бы у него обратно то, что он у них взял, то в его произведениях осталось бы мало новых и оригинальных мыслей. Но он совершал свои кражи так открыто, как будто совсем не боялся кары законов. Он вторгается в царство того или другого писателя, как король в подвластную ему провинцию, и то, что у других казалось бы кражей, у него похоже на победу!"
Несомненным остается тот факт, что удивительная память и необыкновенная ученость снабжали его массой мелких подробностей, риторических и поэтических деталей, и что он чувствовал постоянно потребность пользоваться этим запасом для своих драм.
Однако его богатые познания носили не только формальный или риторический характер: они касались самой сущности. Говорит ли он об алхимии, или о вере в кудесников и ведьм, или о средствах, употребляемых римлянами эпохи Тиберия для крашения лица, он всегда компетентен и прекрасно знаком с литературой вопроса. Можно сказать, что он становится универсальным, хотя в другом смысле, чем Шекспир. Шекспир знает, во-первых, все то, что узнается не из книг; далее, все то, что гений постигает из брошенного на лету выражения, из разумного намека или разговора с развитым и выдающимся человеком. Он обладает, затем, той начитанностью, которой мог добиться способный и прилежный человек того времени, не отличавшийся специальным образованием. Напротив, Бен Джонсон - специалист. Он знает из книг все то, чему могли книга, состоявшие главным образом из не очень многочисленных древних классиков, научить человека, стремившегося к учености. Он знает не только факты, но также их источники; он способен цитировать параграфы и страницы, и он снабжает свои пьесы столькими учеными примечаниями, как будто он пишет докторскую диссертацию.
Тэн сравнил этого громадного, неотесанного, сильного и всегда находчивого человека с его солидным ученым багажом - с одним из тех слонов, которыми древние пользовались для войны: он носит на спине башенку, много народа, оружия и даже целые машины и передвигается, несмотря на всю эту военную поклажу, так же быстро, как легконогий конь.
Для тех, кто присутствовал в клубе "Сирена" при дебатах между Джонсоном и Шекспиром, было, вероятно, очень интересно слышать, как эти два выдающихся, столь различно одаренных и разнообразно воспитанных поэта спорили в шутку или всерьез о тех или других вопросах эстетики или истории. Так же интересно для нас теперь сопоставить те пьесы, в которых они одновременно воспроизвели картину древнеримской жизни. Казалось бы, что в этом отношении Шекспир, знавший, по приписываемому Джонсону выражению, "немного по-латыни и еще меньше по-гречески", должен уступать своему сопернику, который чувствовал себя в древнем Риме так же дома, как у себя в Лондоне, и который имел, благодаря своему мужественному таланту, некоторое сходство с древним римлянином.
И тем не менее Шекспир превосходит и в данном случае Джонсона, так как последний не обладал при всей своей учености и при всем своем прилежании способностью великого соперника схватывать чисто человеческое, которое само по себе ни добро и не зло; так как у него, далее, нет тех непредвиденных, гениальных мыслей, которые составляли силу Шекспира и вознаграждали за его поверхностные сведения; так как, наконец, он не владеет мягкими, нежными тонами и вместе с тем способностью рисовать истинно женственное.
Тем не менее было бы очень несправедливо интересоваться Джонсоном - как это принято, например, в Германии - только в смысле фона для Шекспира. Простая справедливость требует показать, когда и где он действительно велик.
Хотя действие пьесы "Рифмоплет" происходит в древнем Риме, в эпоху императора Августа, она не годится для сравнения с римскими драмами Шекспира, так как представляет до известной степени маскарад: Бен Джонсон защищается здесь против своих современников Марстона и Деккера, переодетых в римские костюмы. Однако и в данном случае он сделал все, чтобы нарисовать достоверную картину древнеримских нравов; но он пользовался больше своей ученостью, чем своим воображением. Так, например, он взял юмористические фигуры назойливого Криспина и глупого певца Гермогена из сатир Горация, но вдохнул в эти забавные карикатуры жизнь и силу.
Бен Джонсон сплел в этой пьесе три самостоятельных действия вместе, причем только одно носит символический характер и не находится во внутренней связи с сюжетом. Он рисует сначала, как Овидий добивается позволения отдаться поэтической деятельности, затем его мнимую связь с Юлией, дочерью Августа, и, наконец, его изгнание, когда император узнает о романе молодого поэта со своей дочерью. После этого автор вводит нас в дом богатого филистера Альбия, женившегося неосторожно на знатной эмансипированной женщине того времени по имени Хлоя и получившего, благодаря ей, доступ в придворные кружки. В доме этой дамы собираются все поэты, воспевавшие любовь: Тибулл, Проперций, Овидий, Корнелий Галл и те красавицы, которые протежируют им. Бену Джонсону удается сравнительно недурно воспроизвести царивший в этих кружках свободный тон, который считался, вероятно, в эпоху Ренессанса модным также в некоторых лондонских салонах. В конце концов в пьесе описывается - для Бена Джонсона это было самое главное - заговор жалких, завистливых поэтов против Горация, заканчивающийся форменным обвинением. При дворе Августа составляется нечто вроде судилища, в котором участвует сам император со знаменитейшими поэтами. Горация оправдывают по всем пунктам обвинения, а обвинителей приговаривают к наказанию совершенно в духе аристофановской комедии, столь чуждой гению Шекспира. Криспин должен принять порядочную дозу чемерицы, которая заставляет его разразиться всеми теми странными, манерными, вновь образованными и им употребляемыми словами, которые Бен Джонсон находит смешными. Тем не менее некоторые из них, например, два первых: retrograde, reciprocal - вошли в современный английский язык. Хотя эта сцена и носит характер аллегории, однако она отличается вместе с тем, пожалуй, даже слишком резким реализмом.
Римским духом проникнуты особенно те сцены, где молодые кавалеры ухаживают за молодыми женщинами. Напротив, те сцены, где выступает Август в кругу своих придворных поэтов, не производят в той же мере этого впечатления. Поэт не постарался обрисовать характер императора, а реплики, вложенные в уста поэтов, носят слишком явственно характер апофеоза поэзии и апофеоза личности самого автора.
Обвинения, взводимые то и дело на Бена Джонсона его противниками, гласили: "самолюбие, высокомерие, бесстыдство, насмешливость и наклонность к литературному воровству". В апологическом диалоге, присоединенном к пьесе, автор обещает показать, что Вергилий, Гораций и другие великие поэты древности также не избежали подобных обвинении. Он заставляет поэтому глупцов отыскивать в самых невинных стихотворениях Горация ядовитые намеки на самих себя и даже оскорбления по адресу всемогущего единодержавного монарха. Император приказывает наказать клеветников кнутом. Как поэт Гораций находился в такой же зависимости от греческой литературы, как сам Бен Джонсон - от латинской.
Для нас особенно интересно то место в начале пятого действия, где поэты высказывают свое мнение о Вергилии до его появления, и где, между прочим, Гораций, горячо протестуя против ходячего мнения, будто поэты завидуют друг другу, присоединяет свои похвалы к остальным похвалам его великому сопернику. Тогда как некоторые из этих панегирических слов, произносимых Галлом, Тибуллом и Горацием, подходят к Вергилию, - иначе автору пришлось бы слишком нарушить стиль своей пьесы - другие из этих похвальных речей намекают, по-видимому, мимо него на какого-то знаменитого современника. Обратите внимание на следующие реплики (приводимые прозой):
Тибулл. Все то, что он написал, проникнуто таким умом и так приноровлено к потребностям нашей жизни, что человек, способный запомнить его стихи, говорил бы и поступал бы во всех серьезных случаях совершенно в его духе.
Цезарь. Ты думаешь, что этот человек мог бы привести для каждого поступка и для каждого события цитату из его произведений?
Тибулл. Да, великий Цезарь!
Гораций. Его ученость не отзывается школьными фразами. Он не желает быть эхом таких слов и искусных оборотов, которые легко доставляют человеку пустую славу. Он не гордится также знанием ничтожных, мелочных случайностей, облеченных в форму туманных общих мест. Нет, его ученость состоит в знании величия и влияния искусства. Что же касается его поэзии, то она отличается такой жизненностью, которая будет со временем все более увеличиваться. Грядущие поколения будут благоговеть перед его поэзией больше нашего.
Ужели допустимо, чтобы Бен Джонсон не имел в виду Шекспира, когда писал эти реплики, так хорошо подходящие к нему? Правда, такой знаток Шекспира, как Ч. М. Инглби, почтенный издатель "Skakespeare's Centime of Prayse", высказался против такого предположения и санкционировал своим авторитетом однородный взгляд Николсона и Фернивалля. Однако все их возражения не настолько вески, чтобы лишить нас права применять эти реплики к Шекспиру, вместе с поклонником Бена Джонсона Джиффордом и его беспристрастным критиком Джоном Сеймондсом. Нельзя же, в самом деле, постоянно ссылаться на то место в пьесе "Возвращение с Парнаса", где говорится о слабительном, данном Шекспиром Бену Джонсону, в доказательство происходившей между ними открытой распри, тогда как не существует никаких фактических данных, что Шекспир полемизировал с ним. Кроме того, та настойчивость, с которой в пьесе подчеркивается мысль, что Гораций не завидует своему знаменитому и популярному сопернику, позволяет угадать, что упомянутый панегирик не имел в виду исключительно настоящего Вергилия, к личности и поэзии которого он не совсем подходит. С другой стороны, не следует видеть в каждом похвальном эпитете намек на Шекспира. Автор набросил преднамеренно на все реплики дымку какой-то неопределенности, так что их можно отнести одинаково к древнему и к современному поэту; но из тумана выделяются отдельные контуры, которые создают в своей совокупности резко очерченную физиономию великого наставника, богатого не книжной ученостью, а жизненной мудростью; мудрость его может пригодиться всегда и повсюду, а поэзия его так жизненна, что должна со временем приобретать все больше значения и силы; это - такая физиономия, которая нам прекрасно известна, и которую мы тотчас узнаем, физиономия великого гения с глубоким взором и высоким обнаженным лбом. Пьеса "Сеян" (1603), появившаяся через два года после "Рифмоплета", представляет историческую трагедию из эпохи Тиберия, где поэт задумал охарактеризовать нравы римского двора, воздерживаясь при этом от всяких намеков на современные личности. Но он рисует эту картину, как археолог и моралист, совсем в другом духе, нежели Шекспир. Бен Джонсон обнаруживает не только солидное знакомство с тогдашними бытовыми условиями и формами, но и проникает сквозь них в самый дух столетия. Пером его водит высокоморальное негодование на порочную и предприимчивую личность главного героя трагедии, однако оно мешает ему нарисовать рядом с остроумными, подчас гениальными эпизодами твердый образ этого человека в его отношениях к окружающей среде. Правда, Бен Джонсон не дает нам, подобно Шекспиру, психологию этого смелого и бессовестного авантюриста, но он показывает, как и какие обстоятельства его создали, и как он действует.
Различие между приемами Бена Джонсона и Шекспира не заключается в том, что первый старается с педантической точностью избежать тех анахронизмов, которыми кишат драмы последнего. В трагедии "Сеян" упоминаются так же, как в "Цезаре" - часы. Но иногда Бен рисует такую точную картину древнеримской жизни, которую можно встретить только у живописца Альмы Тадемы или в романе Гюстава Флобера. Если он, например, описывает жертвоприношение в доме Сеяна (V, 4), то мельчайшая подробность исторически достоверна: после того, как жрец (flamen) попросил через герольда всех нечистых (profani) удалиться и раздались последние звуки рожков и флейт, он произносит известную формулу, что все пришли с чистыми руками, в чистых одеждах и с чистой душой; прислуживающие жрецы дополняют эту формулу разными изречениями; затем под звуки инструментов главный жрец берет с алтаря мед, пробует его и раздает между присутствующими; так точно поступает он с молоком в глиняных сосудах, которым он окропляет затем алтарь; он сжигает благовония, обходит вокруг алтаря с курильницей в руках, и когда в нее кладут цветы мака, он ставит ее на алтарь.
В подтверждение этих немногих данных Бен Джонсон приводит не менее тринадцати примечаний со ссылками на римских писателей. Вся пьеса снабжена 291 таким примечанием. Упомянутая сцена служит как бы вступлением к другой, где приносят жертву Матери-Фортуне: она отворачивает свою главу от Сеяна, предвещая его падение, а он в ярости опрокидывает статую и алтарь.
Другая не менее прекрасная и более значительная сцена обнаруживает такую же ученость. Она открывает второе действие. Врач Ливии, Эвдем, которого Сеян упросил устроить ему свидание с принцессой и приготовить яд для ее мужа, отвечает на ее беглые вопросы относительно того, кто поднесет Друзу яд, и кто побудит его выпить напиток, в то самое время, когда он ей помогает нарумянить лицо и рекомендует ей разные зубные порошки и помады, придающие коже мягкость и нежность. Если Эвдем замечает, что свинцовая краска на щеках Ливии потускнела от солнца, то Бен приводит в примечании цитату из Марпиала, доказывающую, что эти румяна в самом деле портились от жары. Но в данном случае все эти мелочи исчезают в гнетущем впечатлении, производимым тем бесстрастным и деловым тоном, с которым обсуждается среди туалетных тайн убийство.
Бен Джонсон обладает достаточно бесстрашным взглядом и достаточно здоровым пессимизмом, чтобы нарисовать без прикрас и без декламации картину римского нахальства и зверства. Положим, он не может обойтись без хора честных римлян, но последние выражаются обыкновенно сжато и сильно. У него достаточно здравого смысла и исторического чутья, чтобы не заставлять каяться своих негодяев и куртизанок.
Здесь он порою достигает такой же высоты, как и Шекспир. Та сцена, где Сеян подходит к Эвдему с шутливой болтовней и полунамеками, знакомится с ним и подкупает его; где этот последний показывает с рабской услужливостью, что понимает его туманные выражения и готов разыграть свободно и убийцу, эта сцена ничем не уступает известной сцене в шекспировском "Короле Джоне", где король упрашивает Губерта убить Артура и получает его согласие.
Но лучше всех остальных десятая сцена пятого действия. Сенат собрался в храме Аполлона, чтобы выслушать волю Тиберия, обитающего на острове Капри. В первом письме, которое читается, император передает Сеяну, не без комплиментов, власть и чин трибуна, и сенат приветствует счастливца ликованием. Затем читают второе письмо. В нем слышится какая-то неестественная нотка. Сначала идут общие политические размышления, отзывающиеся лицемерным характером. Затем подчеркиваются очень настойчиво, к удивлению присутствующих сенаторов, низкое происхождение Сеяна и его блестящая карьера. Все приходят в недоумение. Однако новые лестные фразы ослабляют это впечатление. Далее приводятся неблагоприятные суждения и отзывы о фаворите, которые тут же опровергаются, потом снова упоминаются и на этот раз в самом враждебном тоне.
В эту минуту сенаторы, сгруппировавшиеся было вокруг Сеяна, отступают; около него образуется во время чтения пустое пространство; входит Лако со стражей, чтобы схватить и увести доселе всемогущего фаворита.
Единственной аналогией к сцене чтения письма, производящего коренной переворот в поведении рабских сенаторов, является речь Антония над трупом Цезаря, вызывающая такой же перелом в настроении и взглядах римского плебса. Шекспировская сцена написана более свежими красками и блещет юмором. Сцена у Джонсона отделана с мрачной энергией и негодованием моралиста. Но как под пером моралиста, так и под пером поэта в драматической картинности этих сцен оживает древний Рим.
Пьеса "Каталина" появилась в 1611 г. с посвящением Пемброку. Она написана по тем же эстетическим принципам, но уступает в целом трагедии "Сеян". С другой стороны, она напрашивается на сравнение с шекспировским "Юлием Цезарем", так как действие происходит в ту же эпоху и в ней также выступает Цезарь. Второе действие этой трагедии в своем роде совершенство. Но как только Бен Джонсон доходит до изображения политической картины заговора, он списывает у Цицерона бесконечные речи и становится нестерпимо скучным. Зато когда он описывает нравы и рисует бытовые картины, чуждые всякого пафоса (как в своих комедиях), он обнаруживает всю свою силу.
Второе действие происходит в доме Фульвии, той куртизанки, которая, по свидетельству Саллюстия, выдала тайну заговора Цицерону. Вся обстановка описана с безусловной точностью. Она прогоняет сначала назойливого друга и покровителя, союзника Каталины, Курия, но когда он приходит в гнев и грозит ей, что она раскается в своем поступке, так как лишится своей доли в громадной добыче, в ней просыпается любопытство, она зовет его назад, становится вдруг любезной и кокетливой, выманивает у него тайну и решается продать ее Цицерону: эти деньги надежнее тех, которые она получит при всеобщем государственном перевороте. Сцены, когда она приходит к Цицерону, и он допрашивает сначала ее, а затем ее возлюбленного, которого он превращает в шпиона, заслуживают особенной похвалы. Эти сцены содержат как бы экстракт того духа, которым проникнуты книга Саллюстия о Каталине и речи и письма Цицерона.
Цицерон стоит здесь гораздо выше шекспировского, который произносит лишь несколько реплик. Но личность Цезаря не понята и Беном Джонсоном. Поэт хотел, по-видимому, обнаружить свою самостоятельность, отступив от оценки Цезаря и Цицерона, сделанной Саллюстием, которому он следовал в основных чертах, а Саллюстий - враг Цицерона и защитник Цезаря.
Добрый Бен увлекался Цицероном уже просто как представителем литературы. Он считал, напротив, Цезаря холодным и хитрым политиком, пользовавшимся Каталиной для достижения собственных целей и отрекшимся от него, как только его дело пошло плохо, и слишком могущественным человеком, чтобы Цицерон мог его уничтожить после открытия заговора.
Это обстоятельство дало его противникам повод и материал для всевозможных колкостей и острот. Однако он не чувствовал особенной симпатии к католицизму: двенадцать лет спустя он снова меняет религию и возвращается в лоно протестантской церкви. Друммонд сохранил нам, со слов Бена Джонсона, эпизод, прекрасно характеризующий как его самого, так и современную ему эпоху Ренессанса. Когда он причащался в первый раз опять по протестантскому ритуалу, он наполнил чашу до краев вином в знак своего искреннего возвращения к тому учению, которое не лишает ее и мирян, и выпил ее залпом. Некоторым "humor'ом", выражаясь любимым словом Бена Джонсона, дышит также рассказ о том, как молодой сын Вальтера Рэлея, которого поэт сопровождал в качестве ментора в 1612 г., когда отец находился в Тауэре, любил напаивать своего гувернера самым жестоким образом и развозить его в таком виде на тачке по улицам Парижа, показывая его на всех перекрестках. Великий Бен, оберегавший так ревниво свое нравственное достоинство, обращал мало внимания на свое внешнее поведение.
Но, несмотря на все свои недостатки, он отличался смелостью, энергией и великодушием, обладал выдающимся, независимым и очень обширным умом. Начиная с 1598 г., когда он впервые вступает в кругозор Шекспира, и вплоть до конца своей жизни он является - насколько мы можем судить - тем из современников великого поэта, имя которого упоминается чаще всего рядом с именем Шекспира. Это последнее затмило в глазах потомства, особенно вне Англии, соединенное с ним имя Бена Джонсона, но в тогдашних литературных кружках оба поэта считались главными драматургами столетия, хотя Бен Джонсон никогда не пользовался такой всеобщей популярностью, как его великий соперник. Но особенно любопытно то обстоятельство, что Бен Джонсон принадлежал к числу тех немногих людей, с которыми Шекспир находился в постоянных дружеских отношениях, и который исповедовал определенные эстетические принципы, совершенно противоположные шекспировским. Хотя, вероятно, его разговоры могли легко утомлять, тем не менее, они должны были казаться Шекспиру поучительными и интересными, так как Бен далеко превосходил его своими историческими и филологическими познаниями и преследовал совершенно иные художественные идеалы. Бен Джонсон отличался большим драматическим умом. Он никогда не драматизировал, подобно современным ему поэтам, какую-нибудь новеллу, не обращая внимания на отсутствие единства и цельности в сюжете и на противоречия с местными, географическими и историческими условиями. Как истинный сын каменщика-архитектора он создавал с архитекторской правильностью весь драматический план изнутри самого себя, и так как он обладал притом большими познаниями, то старался избегать, по мере возможности, ошибки против местного колорита. Порою он как бы отступает от него (в его пьесе "Volpone" можно подумать, что действие происходит не в Венеции, а в Лондоне, а пьеса "Рифмоплет" напоминает иногда не древний Рим, а Англию), но все эти отступления вызваны сатирическими выходками против современности, а вовсе не равнодушным отношением к подобным деталям, характеризующим всех прочих современных драматургов и в том числе Шекспира. Основной контраст между ними можно выразить короче всего следующим образом: Бен Джонсон разделяет мировоззрение классической комедии и латинской трагедии. Он не рисует характеры в их внутреннем развитии и с их неизбежными противоречиями, а выводит типы, отличающиеся лишь немногими основными качествами. Он рисует, например, хитрого паразита или чудака, не выносящего шума, хвастливого капитана, порочного анархиста (Каталина) или строгого ревнителя чести (Катон), и все эти личности являются всегда, при каких угодно условиях, тем, что выражено в самых этих словах. Карандаш, которым он обводит их контуры, отличается некоторой сухостью, но рисунок исполнен так твердо, что переживает столетия. Вы не забудете его, несмотря на всю его странность, вы не забудете его, потому что автор клеймит с неподдельным негодованием низость и злобу, создает карикатуры и фарсы с неистощимой веселостью.
Фарсы Бена Джонсона напоминают иногда мольеровские, но что касается беспощадной силы сатиры, отмечающей его пьесу "Volpone", то вы ее найдете разве только в комедии Гоголя "Ревизор". Не над его колыбелью склонились грации, а над колыбелью Шекспира, и тем не менее и он, этот тяжеловооруженный поэт, возвышался порой до истинной грации, позволял иногда отдыхать рассудку, который все так стройно обдумывал, и логике, которая созидала такие солидные постройки, и возносился, как истинный поэт эпохи Ренессанса, в волшебное царство чистой фантазии с его разреженной атмосферой. Он писал в высшей степени свободно и быстро аллегорические "маски", представлявшиеся во время придворных празднеств, и доказал своей пастушеской идиллией "Грустный пастушок", написанной, по-видимому, на смертном одре, что мог легко конкурировать с лучшими современными писателями даже в области чисто романтической поэзии. Но он обнаружил свою самобытность не в этой сфере, а в своем умении наблюдать современную действительность и современные нравы, на которые Шекспир не обращал обыкновенно никакого внимания, описывая и рисуя их только косвенным путем. В пьесах Бена Джонсона кишит город Лондон, характеризуются верхние и нижние слои общества, особенно последние, выступают те люди, которые посещали таверны и театры, которые наполняли берега Темзы и площади города, шутники, поэты, актеры, перевозчики, скоморохи, медвежатники, торговцы, жены богатых мещан, фанатики-пуритане, помещики из деревни, чудаки всех видов и всяких сословий, и каждый говорит своим языком, своим наречием, своим жаргоном. Никогда Шекспир не воспроизводил так добросовестно будничную жизнь.
Особенно основательная, филологическая ученость Бена Джонсона должна была казаться в высшей степени назидательной Шекспиру. Бен обладал энциклопедическими познаниями. Но его знакомство с древними писателями подавляло положительно своей всесторонностью и точностью. Давно было замечено, что он не ограничивается добросовестным изучением главнейших греческих и римских писателей. Он знает не только великих историков, поэтов и ораторов вроде Тацита и Саллюстия, Горация, Вергилия, Овидия и Цицерона, а также софистов, грамматиков и схоластов, писателей вроде Атенея, Либания, Филострата, Страбона, Фотия. Он знает фрагменты эолийских лириков и римских эпиков, греческих трагедий и римских надписей, и - что в высшей степени характерно - он пользуется всеми этими знаниями.
Все красивое, умное или интересное, что он находил у древних, он вплетал в свои пьесы. По этому поводу Драйден говорит: "Величайший представитель прошлого столетия был во всех отношениях поклонником древних; он считался не только безусловным подражателем Горация, но также ученым плагиатором всех остальных. Вы найдете следы его ног повсюду в снегу античной литературы. Если бы Гораций, Лукиан, Петроний Арбитр, Сенека и Ювенал потребовали бы у него обратно то, что он у них взял, то в его произведениях осталось бы мало новых и оригинальных мыслей. Но он совершал свои кражи так открыто, как будто совсем не боялся кары законов. Он вторгается в царство того или другого писателя, как король в подвластную ему провинцию, и то, что у других казалось бы кражей, у него похоже на победу!"
Несомненным остается тот факт, что удивительная память и необыкновенная ученость снабжали его массой мелких подробностей, риторических и поэтических деталей, и что он чувствовал постоянно потребность пользоваться этим запасом для своих драм.
Однако его богатые познания носили не только формальный или риторический характер: они касались самой сущности. Говорит ли он об алхимии, или о вере в кудесников и ведьм, или о средствах, употребляемых римлянами эпохи Тиберия для крашения лица, он всегда компетентен и прекрасно знаком с литературой вопроса. Можно сказать, что он становится универсальным, хотя в другом смысле, чем Шекспир. Шекспир знает, во-первых, все то, что узнается не из книг; далее, все то, что гений постигает из брошенного на лету выражения, из разумного намека или разговора с развитым и выдающимся человеком. Он обладает, затем, той начитанностью, которой мог добиться способный и прилежный человек того времени, не отличавшийся специальным образованием. Напротив, Бен Джонсон - специалист. Он знает из книг все то, чему могли книга, состоявшие главным образом из не очень многочисленных древних классиков, научить человека, стремившегося к учености. Он знает не только факты, но также их источники; он способен цитировать параграфы и страницы, и он снабжает свои пьесы столькими учеными примечаниями, как будто он пишет докторскую диссертацию.
Тэн сравнил этого громадного, неотесанного, сильного и всегда находчивого человека с его солидным ученым багажом - с одним из тех слонов, которыми древние пользовались для войны: он носит на спине башенку, много народа, оружия и даже целые машины и передвигается, несмотря на всю эту военную поклажу, так же быстро, как легконогий конь.
Для тех, кто присутствовал в клубе "Сирена" при дебатах между Джонсоном и Шекспиром, было, вероятно, очень интересно слышать, как эти два выдающихся, столь различно одаренных и разнообразно воспитанных поэта спорили в шутку или всерьез о тех или других вопросах эстетики или истории. Так же интересно для нас теперь сопоставить те пьесы, в которых они одновременно воспроизвели картину древнеримской жизни. Казалось бы, что в этом отношении Шекспир, знавший, по приписываемому Джонсону выражению, "немного по-латыни и еще меньше по-гречески", должен уступать своему сопернику, который чувствовал себя в древнем Риме так же дома, как у себя в Лондоне, и который имел, благодаря своему мужественному таланту, некоторое сходство с древним римлянином.
И тем не менее Шекспир превосходит и в данном случае Джонсона, так как последний не обладал при всей своей учености и при всем своем прилежании способностью великого соперника схватывать чисто человеческое, которое само по себе ни добро и не зло; так как у него, далее, нет тех непредвиденных, гениальных мыслей, которые составляли силу Шекспира и вознаграждали за его поверхностные сведения; так как, наконец, он не владеет мягкими, нежными тонами и вместе с тем способностью рисовать истинно женственное.
Тем не менее было бы очень несправедливо интересоваться Джонсоном - как это принято, например, в Германии - только в смысле фона для Шекспира. Простая справедливость требует показать, когда и где он действительно велик.
Хотя действие пьесы "Рифмоплет" происходит в древнем Риме, в эпоху императора Августа, она не годится для сравнения с римскими драмами Шекспира, так как представляет до известной степени маскарад: Бен Джонсон защищается здесь против своих современников Марстона и Деккера, переодетых в римские костюмы. Однако и в данном случае он сделал все, чтобы нарисовать достоверную картину древнеримских нравов; но он пользовался больше своей ученостью, чем своим воображением. Так, например, он взял юмористические фигуры назойливого Криспина и глупого певца Гермогена из сатир Горация, но вдохнул в эти забавные карикатуры жизнь и силу.
Бен Джонсон сплел в этой пьесе три самостоятельных действия вместе, причем только одно носит символический характер и не находится во внутренней связи с сюжетом. Он рисует сначала, как Овидий добивается позволения отдаться поэтической деятельности, затем его мнимую связь с Юлией, дочерью Августа, и, наконец, его изгнание, когда император узнает о романе молодого поэта со своей дочерью. После этого автор вводит нас в дом богатого филистера Альбия, женившегося неосторожно на знатной эмансипированной женщине того времени по имени Хлоя и получившего, благодаря ей, доступ в придворные кружки. В доме этой дамы собираются все поэты, воспевавшие любовь: Тибулл, Проперций, Овидий, Корнелий Галл и те красавицы, которые протежируют им. Бену Джонсону удается сравнительно недурно воспроизвести царивший в этих кружках свободный тон, который считался, вероятно, в эпоху Ренессанса модным также в некоторых лондонских салонах. В конце концов в пьесе описывается - для Бена Джонсона это было самое главное - заговор жалких, завистливых поэтов против Горация, заканчивающийся форменным обвинением. При дворе Августа составляется нечто вроде судилища, в котором участвует сам император со знаменитейшими поэтами. Горация оправдывают по всем пунктам обвинения, а обвинителей приговаривают к наказанию совершенно в духе аристофановской комедии, столь чуждой гению Шекспира. Криспин должен принять порядочную дозу чемерицы, которая заставляет его разразиться всеми теми странными, манерными, вновь образованными и им употребляемыми словами, которые Бен Джонсон находит смешными. Тем не менее некоторые из них, например, два первых: retrograde, reciprocal - вошли в современный английский язык. Хотя эта сцена и носит характер аллегории, однако она отличается вместе с тем, пожалуй, даже слишком резким реализмом.
Римским духом проникнуты особенно те сцены, где молодые кавалеры ухаживают за молодыми женщинами. Напротив, те сцены, где выступает Август в кругу своих придворных поэтов, не производят в той же мере этого впечатления. Поэт не постарался обрисовать характер императора, а реплики, вложенные в уста поэтов, носят слишком явственно характер апофеоза поэзии и апофеоза личности самого автора.
Обвинения, взводимые то и дело на Бена Джонсона его противниками, гласили: "самолюбие, высокомерие, бесстыдство, насмешливость и наклонность к литературному воровству". В апологическом диалоге, присоединенном к пьесе, автор обещает показать, что Вергилий, Гораций и другие великие поэты древности также не избежали подобных обвинении. Он заставляет поэтому глупцов отыскивать в самых невинных стихотворениях Горация ядовитые намеки на самих себя и даже оскорбления по адресу всемогущего единодержавного монарха. Император приказывает наказать клеветников кнутом. Как поэт Гораций находился в такой же зависимости от греческой литературы, как сам Бен Джонсон - от латинской.
Для нас особенно интересно то место в начале пятого действия, где поэты высказывают свое мнение о Вергилии до его появления, и где, между прочим, Гораций, горячо протестуя против ходячего мнения, будто поэты завидуют друг другу, присоединяет свои похвалы к остальным похвалам его великому сопернику. Тогда как некоторые из этих панегирических слов, произносимых Галлом, Тибуллом и Горацием, подходят к Вергилию, - иначе автору пришлось бы слишком нарушить стиль своей пьесы - другие из этих похвальных речей намекают, по-видимому, мимо него на какого-то знаменитого современника. Обратите внимание на следующие реплики (приводимые прозой):
Тибулл. Все то, что он написал, проникнуто таким умом и так приноровлено к потребностям нашей жизни, что человек, способный запомнить его стихи, говорил бы и поступал бы во всех серьезных случаях совершенно в его духе.
Цезарь. Ты думаешь, что этот человек мог бы привести для каждого поступка и для каждого события цитату из его произведений?
Тибулл. Да, великий Цезарь!
Гораций. Его ученость не отзывается школьными фразами. Он не желает быть эхом таких слов и искусных оборотов, которые легко доставляют человеку пустую славу. Он не гордится также знанием ничтожных, мелочных случайностей, облеченных в форму туманных общих мест. Нет, его ученость состоит в знании величия и влияния искусства. Что же касается его поэзии, то она отличается такой жизненностью, которая будет со временем все более увеличиваться. Грядущие поколения будут благоговеть перед его поэзией больше нашего.
Ужели допустимо, чтобы Бен Джонсон не имел в виду Шекспира, когда писал эти реплики, так хорошо подходящие к нему? Правда, такой знаток Шекспира, как Ч. М. Инглби, почтенный издатель "Skakespeare's Centime of Prayse", высказался против такого предположения и санкционировал своим авторитетом однородный взгляд Николсона и Фернивалля. Однако все их возражения не настолько вески, чтобы лишить нас права применять эти реплики к Шекспиру, вместе с поклонником Бена Джонсона Джиффордом и его беспристрастным критиком Джоном Сеймондсом. Нельзя же, в самом деле, постоянно ссылаться на то место в пьесе "Возвращение с Парнаса", где говорится о слабительном, данном Шекспиром Бену Джонсону, в доказательство происходившей между ними открытой распри, тогда как не существует никаких фактических данных, что Шекспир полемизировал с ним. Кроме того, та настойчивость, с которой в пьесе подчеркивается мысль, что Гораций не завидует своему знаменитому и популярному сопернику, позволяет угадать, что упомянутый панегирик не имел в виду исключительно настоящего Вергилия, к личности и поэзии которого он не совсем подходит. С другой стороны, не следует видеть в каждом похвальном эпитете намек на Шекспира. Автор набросил преднамеренно на все реплики дымку какой-то неопределенности, так что их можно отнести одинаково к древнему и к современному поэту; но из тумана выделяются отдельные контуры, которые создают в своей совокупности резко очерченную физиономию великого наставника, богатого не книжной ученостью, а жизненной мудростью; мудрость его может пригодиться всегда и повсюду, а поэзия его так жизненна, что должна со временем приобретать все больше значения и силы; это - такая физиономия, которая нам прекрасно известна, и которую мы тотчас узнаем, физиономия великого гения с глубоким взором и высоким обнаженным лбом. Пьеса "Сеян" (1603), появившаяся через два года после "Рифмоплета", представляет историческую трагедию из эпохи Тиберия, где поэт задумал охарактеризовать нравы римского двора, воздерживаясь при этом от всяких намеков на современные личности. Но он рисует эту картину, как археолог и моралист, совсем в другом духе, нежели Шекспир. Бен Джонсон обнаруживает не только солидное знакомство с тогдашними бытовыми условиями и формами, но и проникает сквозь них в самый дух столетия. Пером его водит высокоморальное негодование на порочную и предприимчивую личность главного героя трагедии, однако оно мешает ему нарисовать рядом с остроумными, подчас гениальными эпизодами твердый образ этого человека в его отношениях к окружающей среде. Правда, Бен Джонсон не дает нам, подобно Шекспиру, психологию этого смелого и бессовестного авантюриста, но он показывает, как и какие обстоятельства его создали, и как он действует.
Различие между приемами Бена Джонсона и Шекспира не заключается в том, что первый старается с педантической точностью избежать тех анахронизмов, которыми кишат драмы последнего. В трагедии "Сеян" упоминаются так же, как в "Цезаре" - часы. Но иногда Бен рисует такую точную картину древнеримской жизни, которую можно встретить только у живописца Альмы Тадемы или в романе Гюстава Флобера. Если он, например, описывает жертвоприношение в доме Сеяна (V, 4), то мельчайшая подробность исторически достоверна: после того, как жрец (flamen) попросил через герольда всех нечистых (profani) удалиться и раздались последние звуки рожков и флейт, он произносит известную формулу, что все пришли с чистыми руками, в чистых одеждах и с чистой душой; прислуживающие жрецы дополняют эту формулу разными изречениями; затем под звуки инструментов главный жрец берет с алтаря мед, пробует его и раздает между присутствующими; так точно поступает он с молоком в глиняных сосудах, которым он окропляет затем алтарь; он сжигает благовония, обходит вокруг алтаря с курильницей в руках, и когда в нее кладут цветы мака, он ставит ее на алтарь.
В подтверждение этих немногих данных Бен Джонсон приводит не менее тринадцати примечаний со ссылками на римских писателей. Вся пьеса снабжена 291 таким примечанием. Упомянутая сцена служит как бы вступлением к другой, где приносят жертву Матери-Фортуне: она отворачивает свою главу от Сеяна, предвещая его падение, а он в ярости опрокидывает статую и алтарь.
Другая не менее прекрасная и более значительная сцена обнаруживает такую же ученость. Она открывает второе действие. Врач Ливии, Эвдем, которого Сеян упросил устроить ему свидание с принцессой и приготовить яд для ее мужа, отвечает на ее беглые вопросы относительно того, кто поднесет Друзу яд, и кто побудит его выпить напиток, в то самое время, когда он ей помогает нарумянить лицо и рекомендует ей разные зубные порошки и помады, придающие коже мягкость и нежность. Если Эвдем замечает, что свинцовая краска на щеках Ливии потускнела от солнца, то Бен приводит в примечании цитату из Марпиала, доказывающую, что эти румяна в самом деле портились от жары. Но в данном случае все эти мелочи исчезают в гнетущем впечатлении, производимым тем бесстрастным и деловым тоном, с которым обсуждается среди туалетных тайн убийство.
Бен Джонсон обладает достаточно бесстрашным взглядом и достаточно здоровым пессимизмом, чтобы нарисовать без прикрас и без декламации картину римского нахальства и зверства. Положим, он не может обойтись без хора честных римлян, но последние выражаются обыкновенно сжато и сильно. У него достаточно здравого смысла и исторического чутья, чтобы не заставлять каяться своих негодяев и куртизанок.
Здесь он порою достигает такой же высоты, как и Шекспир. Та сцена, где Сеян подходит к Эвдему с шутливой болтовней и полунамеками, знакомится с ним и подкупает его; где этот последний показывает с рабской услужливостью, что понимает его туманные выражения и готов разыграть свободно и убийцу, эта сцена ничем не уступает известной сцене в шекспировском "Короле Джоне", где король упрашивает Губерта убить Артура и получает его согласие.
Но лучше всех остальных десятая сцена пятого действия. Сенат собрался в храме Аполлона, чтобы выслушать волю Тиберия, обитающего на острове Капри. В первом письме, которое читается, император передает Сеяну, не без комплиментов, власть и чин трибуна, и сенат приветствует счастливца ликованием. Затем читают второе письмо. В нем слышится какая-то неестественная нотка. Сначала идут общие политические размышления, отзывающиеся лицемерным характером. Затем подчеркиваются очень настойчиво, к удивлению присутствующих сенаторов, низкое происхождение Сеяна и его блестящая карьера. Все приходят в недоумение. Однако новые лестные фразы ослабляют это впечатление. Далее приводятся неблагоприятные суждения и отзывы о фаворите, которые тут же опровергаются, потом снова упоминаются и на этот раз в самом враждебном тоне.
В эту минуту сенаторы, сгруппировавшиеся было вокруг Сеяна, отступают; около него образуется во время чтения пустое пространство; входит Лако со стражей, чтобы схватить и увести доселе всемогущего фаворита.
Единственной аналогией к сцене чтения письма, производящего коренной переворот в поведении рабских сенаторов, является речь Антония над трупом Цезаря, вызывающая такой же перелом в настроении и взглядах римского плебса. Шекспировская сцена написана более свежими красками и блещет юмором. Сцена у Джонсона отделана с мрачной энергией и негодованием моралиста. Но как под пером моралиста, так и под пером поэта в драматической картинности этих сцен оживает древний Рим.
Пьеса "Каталина" появилась в 1611 г. с посвящением Пемброку. Она написана по тем же эстетическим принципам, но уступает в целом трагедии "Сеян". С другой стороны, она напрашивается на сравнение с шекспировским "Юлием Цезарем", так как действие происходит в ту же эпоху и в ней также выступает Цезарь. Второе действие этой трагедии в своем роде совершенство. Но как только Бен Джонсон доходит до изображения политической картины заговора, он списывает у Цицерона бесконечные речи и становится нестерпимо скучным. Зато когда он описывает нравы и рисует бытовые картины, чуждые всякого пафоса (как в своих комедиях), он обнаруживает всю свою силу.
Второе действие происходит в доме Фульвии, той куртизанки, которая, по свидетельству Саллюстия, выдала тайну заговора Цицерону. Вся обстановка описана с безусловной точностью. Она прогоняет сначала назойливого друга и покровителя, союзника Каталины, Курия, но когда он приходит в гнев и грозит ей, что она раскается в своем поступке, так как лишится своей доли в громадной добыче, в ней просыпается любопытство, она зовет его назад, становится вдруг любезной и кокетливой, выманивает у него тайну и решается продать ее Цицерону: эти деньги надежнее тех, которые она получит при всеобщем государственном перевороте. Сцены, когда она приходит к Цицерону, и он допрашивает сначала ее, а затем ее возлюбленного, которого он превращает в шпиона, заслуживают особенной похвалы. Эти сцены содержат как бы экстракт того духа, которым проникнуты книга Саллюстия о Каталине и речи и письма Цицерона.
Цицерон стоит здесь гораздо выше шекспировского, который произносит лишь несколько реплик. Но личность Цезаря не понята и Беном Джонсоном. Поэт хотел, по-видимому, обнаружить свою самостоятельность, отступив от оценки Цезаря и Цицерона, сделанной Саллюстием, которому он следовал в основных чертах, а Саллюстий - враг Цицерона и защитник Цезаря.
Добрый Бен увлекался Цицероном уже просто как представителем литературы. Он считал, напротив, Цезаря холодным и хитрым политиком, пользовавшимся Каталиной для достижения собственных целей и отрекшимся от него, как только его дело пошло плохо, и слишком могущественным человеком, чтобы Цицерон мог его уничтожить после открытия заговора.