Страница:
Между тем от того времени сохранилось сделанное одним английским путешественником описание одной комнаты в Кронборге, где говорится: "Она увешана коврами из новой цветной шелковой материи без золота, на которых все датские короли изображены в старинных костюмах, смотря по обычаю различных времен, со своим оружием и с надписями, повествующими о всех их завоеваниях и победах".
Шекспир мог, следовательно, слышать об обстановке этой комнаты, хотя это мало правдоподобно. Что Полоний должен был подслушивать за ковром, подразумевалось само собой, а что в королевском замке висели портреты королей, это естественно было предположить, не зная даже наверное, что так действительно было в Дании. Зато, посылая Гамлета учиться в Виттенберг, Шекспир, вероятно, выбрал этот город на основании хорошо известного ему факта, что Виттенбергский университет, которого англичане избегали как лютеранского, был посещаем многими датчанами, и заставляя в первом и пятом акте сопровождать заздравные кубки звуками труб и пушечными выстрелами, он, без всякого сомнения, знал, что это датский обычай, и введением его в свою пьесу постарался придать ей местный колорит. В то время, как Гамлет и его друзья (I, 4) ожидают появления тени, раздаются звуки труб и пушечные выстрелы. Горацио спрашивает: "Что это значит, принц?" Гамлет отвечает:
Король всю ночь гуляет напролет,
Шумит, и пьет, и мчится в быстром вальсе.
Едва осушит он стакан рейнвейна,
Как слышен гром и пушек, и литавр,
Гремящих в честь победы над вином.
В последней сцене пьесы король согласно с этим говорит:
Дать мне кубки, пусть труба литаврам,
Литавры пушкам, пушки небесам
И небеса земле воскликнут хором:
Король за Гамлета здоровье пьет!
Шекспир не устоял даже против желания показать, что ему известна невоздержанность датчан в употреблении крепких напитков и проистекающие отсюда странные обычаи, ибо, как тонко заметил Шюк, для того, чтобы дать место в пьесе своим сведениям на этот счет, он должен был заставить уроженца Дании, Горацио, расспрашивать Гамлета, обычай ли это в стране ознаменовывать каждый заздравный кубок трубами и пушками?
В ответ на его вопрос Гамлет и говорит с Горацио, как с иностранцем, об этом обычае и произносит глубокомысленные слова, в которых высказывает сожаление о том, что один какой-нибудь недостаток может погубить добрую славу как отдельной личности, так и целого народа, и покрыть его имя позором, ибо очевидно, что эти обычаи, соблюдавшиеся на пирах, позорили датский народ в глазах лучших англичан.
Некто Вильям Сегар, главный герольдмейстер того времени, пишет в своем дневнике, под датой 14 июля 1603 г.: "Сегодня вечером король (Дании) взошел на английский корабль, где его ожидал банкет на верхней палубе, защищенной от солнца пологом из затканного серебром полотна. Каждый тост вызывал шесть, восемь или десять залпов из тяжелых орудий, так что за время пребывания короля на корабле было сделано 160 выстрелов".
О празднике, данном тем же королем в честь английского посланника, он пишет так: "Было бы излишне рассказывать о всех излишествах, которые тут имели место, и тошно было бы слышать эти пьяные застольные речи. Нравы и обычаи ввели это в моду, а мода сделала это привычкой, подражать которой нашей нации не подобает".
Речь идет о короле Христиане IV, которому в то время было 26 лет. Три года спустя, когда он посетил английский двор, то этот последний, бывший ранее вполне трезвым, успел заразиться той невоздержанностью, подражания которой так опасался для Англии почтенный автор дневника. Знатные дамы стали наравне с мужчинами обнаруживать сильное пристрастие к вину. Харрингтон с большим юмором описал празднества, в которых принимал участие датский король. Он рассказывает, что после обеда было дано большое мимическое представление, называвшееся Соломоновым храмом. Предполагалось представить прибытие царицы савской. Но, увы, дама, изображавшая царицу и готовившаяся преподнести их величествам драгоценные дары, споткнулась на ступенях, ведших к их трону, опрокинула все, что у нее было в руках: вино, желе, сладкие напитки, пирожки, пряности, - на колени датскому королю, сама же повалилась прямо в его объятия. Его попробовали обсушить. Он встал, чтобы начать танцы с царицей савской, но, в свою очередь, упал перед ней и его пришлось уложить на постель в одном из внутренних покоев. Праздник продолжался, но большинство присутствующих падало и не могло подняться с пола.
Затем явились в процессии, богато разодетые, Надежда, Вера и Любовь. Надежда заговорила первая, но не могла произнести свою речь и удалилась, извинившись перед королем; Вера ушла, шатаясь, одной только Любви удалось преклонить колени перед монархом, но когда она стала искать Надежду и Веру, то оказалось, что обе они, мучимые рвотой, лежат в малом зале. Потом появилась Победа, но она торжествовала недолго, - ее должны были увести, как жалкую пленницу, и дать ей выспаться на крыльце; под конец показался Мир, начавший весьма немирно набрасываться со своей оливковой ветвью на тех, кто ради требований приличия хотел его вывести.
Таким образом, пристрастие к вину и прославление пьянства, как чего-то благопристойного и заслуживающего удивления, Шекспир счел датским национальным пороком. Ясно, однако, что здесь, как и в других пьесах, он отнюдь не имел в виду дать точную характеристику чуждого народа.
Не специально национальные черты интересуют его, а общечеловеческие, и не за пределами Англии ищет он моделей для своего Полония, своего Горацио, своей Офелии и своего Гамлета.
ГЛАВА XLIII
Личный элемент в "Гамлете".
Если мы попытались, как видел читатель, собрать изрядное количество исторического и драматургического материала, новеллистических сюжетов, обрывков философии, этнографических сведений, которыми пользовался Шекспир, работая над своим "Гамлетом", или которые, безотчетно для него самого, носились в это время в его памяти, то этим, само собой разумеется, мы не хотели сказать, что стимул к этому произведению был им получен извне. Как мы уже упоминали, путем сочетания внешних впечатлений не может, конечно, создаться ни одно поэтическое произведение, достойное быть названо бессмертным.
Исходной точкой Шекспира был его внутренний порыв, побудивший его заняться этим сюжетом; затем, все, имевшее к нему отношение, кристаллизовалось вокруг него, и он мог сказать вместе с Гете:
"Если я и долго таскал дрова и солому и тщетно пытался согреться... то под конец пламя в один миг вспыхивало над собранным топливом".
Вот это-то пламя и вспыхивает перед нами из "Гамлета" и так высоко взлетает, так ярко горит, что и поныне приковывает к себе все взоры.
Гамлет притворяется помешанным, чтобы не возбуждать подозрений в человеке, убившем его отца и противозаконно завладевшим престолом, но среди этого мнимого безумия он дает доказательства редкого ума, глубокого чувства, необычайной тонкости, сатирической остроты, иронического превосходства, прозорливого знания людей.
Здесь была точка отправления для Шекспира. Косвенная форма излияний всегда манила его и прельщала; ею пользовались его клоуны и юмористы. Шут Оселок прибегает к ней, и на ней же основано в значительной мере бессмертное остроумие сэра Джона Фальстафа. Мы видели, как завидовал Жак в комедии "Как вам угодно" тем, кто смел говорить правду под маской фиглярства; мы помним, с какой тоской он вздыхал по свободе, чтобы "как вольный ветер" дуть на все, на что захочет; все честолюбие этого человека, под грустью и желаниями которого Шекспир скрывал свои собственные, имело своим объектом пеструю куртку шута. Шекспир восклицал его устами:
Попробуйте напялить на меня
Костюм шута, позвольте мне свободно
Все говорить, и я ручаюсь вам,
Что вычищу совсем желудок грязный
Испорченного мира.
В "Гамлете" Шекспир накинул этот костюм на свои плечи, он чувствовал в себе способность заставить Гамлета под покровом кажущегося безумия говорить горькие и едкие истины, и говорить их таким образом, который забудется не скоро. Задача была благодарная, ибо всякая серьезная мысль действует тем решительнее, чем более она отзывается шуткой или балагурством; всякая мудрость становится вдвое мудрее, когда ее бросают непритязательно, как бред помешанного, вместо того, чтобы педантически провозглашать ее, как плод рассуждения и опыта. Задача, для всякого трудная, для Шекспира была лишь заманчива; здесь - чего ни разу до него не удалось еще сделать поэту, - ему предстояла задача начертать образ гения; Шекспиру недалеко было искать модель, и все гениальное должно было подействовать с удвоенной силой, если бы гений надел на себя маску безумия и поочередно то говорил бы из-под нее, то сбрасывал бы ее в страстных монологах.
Шекспир не имел нужды делать поэтические усилия для того, чтобы превратиться в Гамлета. Наоборот, в эту душевную жизнь Гамлета как бы само собой перелилось все то, что в последние годы наполняло его сердце и кипело в его мозгу. Этот образ он мог напоить заветной кровью своего сердца, мог передать ему биение пульса в своих собственных жилах. Под черепом его он мог затаить собственную меланхолию, в уста его мог вложить свое собственное остроумие и озарить его глаза лучами собственного духа.
Правда, внешние судьбы Гамлета и Шекспира не были сходны. Его отец не был отнят у него рукой убийцы; его мать не поступила недостойным образом. Но ведь все это внешнее были лишь знаки, лишь символы. Все он пережил так же, как Гамлет, все! Отец Гамлета был убит и место его занято братом; это значило, что существо, которое он ставил всего выше и которому был больше всех обязан, пало жертвой злобы и измены, было забыто так же быстро, как самое ничтожное создание, и бессовестно заменено другим. Как часто сам он был свидетелем того, как жалкое ничтожество свергало величие и занимало его место! Мать Гамлета вступила в брак с убийцей - это значило, что то, что он долгое время чтил и любил, перед чем склонялся, как перед святыней, святыней, какой мать является для сына, то, на чем он не потерпел бы ни одного пятна, предстало перед ним в один злосчастный день нечистым, оскверненным, легкомысленным, быть может, даже преступным. Какие ужасные минуты он должен был перенести, когда открыл впервые, что даже то, что он чтил, как самое совершенное на свете, не удержалось на своей высоте, когда он впервые увидал и понял, что то, из чего он создал идеал своей благоговейной любовью, низверглось в прах со своего пьедестала!
И разве это впечатление, потрясшее Гамлета, не было то же самое чувство, которое всякий юноша с благородными задатками, впервые видящий свет, как он есть, выражает в этих кратких словах: "Увы, я не такой представлял себе жизнь!"
Смерть отца, непристойная поспешность, с какою мать вступила вторично в брак, и ее возможное преступление, - все это были факты, сделавшиеся для юноши симптомами дрянности человеческой природы и несправедливости жизни, лишь единичные случаи, через непроизвольное обобщение которых он пришел к представлению об ужасных возможностях, о гнусных неожиданностях, которые готовит нам жизнь, - лишь повод к тому, чтобы внезапно исчез тот розовый свет, в котором ранее все рисовалось глазам молодого принца, так что земля вдруг показалась ему пустынной, небо насыщенным ядовитыми испарениями, и он сразу утратил всю свою веселость.
Но такой именно кризис, приведший к утрате веселости, Шекспир и пережил еще так недавно. Покровителей своей молодости он потерял за год перед тем. Женщина, которую он любил и на которую взирал, как на существо идеальное и высшее, внезапно оказалась бессердечной, вероломной и развратной. Друг, перед которым он преклонялся, которого любил и боготворил, в один злосчастный день вступил в союз против него с той женщиной, насмеялся над ним в ее объятиях, обманул его доверие и холодно от него отстранился. Даже надежда стяжать венец поэта померкла для него. Да, нет сомнения, что и он видел крушение своих иллюзий, своих взглядов на жизнь!
Ошеломленный ударом, он был в первые минуты подавлен и казался беззащитным; он не язвил своими словами, он весь был кротость и печаль. Но в этом сказывалась не вся его природа, тем менее самая глубь его природы. В сокровенной глубине ее он был сила, грозная сила! Вооруженный, как никто другой, отважный и насмешливый, гневный и остроумный, он стоял высоко над ними всеми и был бесконечно могущественнее своей судьбы. Как ни глубоко вели они свои подкопы, он подводил под них другой, аршином глубже. Много унижений пришлось ему вытерпеть. Но удовлетворение, которого он не имел возможности добиться от жизни, он мог получить теперь incognito; путем обличительных и бичующих слов Гамлета.
Много знал он знатных господ, обходившихся свысока по-княжески с художниками, с актерами, которых общественное мнение еще не умело ценить. Теперь он сам захотел быть знатным господином, чтобы показать, как вельможам нужно обходиться с бедными артистами, чтобы вложить в уста Гамлета свои собственные мысли об искусстве и свое представление о его достоинстве и значении.
Он слился с Гамлетом; он чувствовал, как датский принц; он воспринял его в себя до такой степени, что порою, когда он вкладывал ему в уста самые веские мысли, как в знаменитом монологе "Быть или не быть", то заставлял его думать не как принца, а как подданного, со всею горечью и страстностью, которые развиваются у того, кто видит вокруг себя господство грубости и глупости. Таким образом, он заставил Гамлета сказать:
Кто снес бы бич и посмеянье века,
Бессилье прав, тиранов притесненье,
Обиды гордого, забытую любовь,
Презренных душ презрение к заслугам,
Когда бы мог нас подарить покоем
Один удар?
Всякий видит, что это прочувствовано и продумано снизу вверх, а не наоборот, и что эти слова невероятны, почти невозможны в устах принца. Но это настроение и мысли, которые Шекспир еще недавно выразил от своего собственного имени в 66 сонете:
"Утомленный всем, я призываю покой смерти, видя достоинство в нищете, нужду рядящуюся в блеск, чистейшее доверие жестоко обманутым, почести, воздаваемые позорно, девственную добродетель, попранную жестоко, истинное совершенство в несправедливой опале, силу, затираемую кривыми путями, искусство, которому власть зажимает рот, глупость, докторально поверяющую значение, чистую правдивость, называемую простотой и порабощенную торжествующим злом... Утомленный всем этим, я хотел бы избавиться от всего, если бы, умирая, мне не пришлось покинуть одиноким того, кого я люблю".
Светлое миросозерцание его юности было разбито; он видел силу злобы, власть глупости, видел низость, вознесенную на высоту, а истинные заслуга обойденными. Существование показало ему свою обратную сторону. Какой горький опыт жизни он прошел! Как часто в минувшем году приходилось ему восклицать вместе с Гамлетом в его первом монологе: "Непрочность, женщина твое названье!" И как глубоко познал он эту истину: "Не пускай ее на солнце. Плодородие благодатно, но если такая благодать достанется в удел твоей дочери..." и т. д. До того дошел он, наконец, что "всем утомленный", он находил ужасным, что такая жизнь будет продолжаться из рода в род, что постоянно будут появляться новые и новые поколения негодных людей.
"Ступай в монастырь! Зачем рождать на свет грешников?" Придворная жизнь, которую он мельком видел, связи с двором, которые он имел, известия о придворных, обходившие весь Лондон, показали ему правду, заключающуюся в этих стихах:
Cog, lie, flatter and face
Four ways in Court to win men grace.
(Обманывать, лгать, льстить и лицемерить - вот четыре
способа войти в милость при дворе).
При дворе созревали чистейшие типы преступников, как Лейстер и Клавдий.
Что делали при этом дворе, кроме угождения сильным мира, что преуспевало там, кроме фразистой морали, шпионства друг за другом, поддельного остроумия, действительного двоедушия, постоянной беспринципности, вечного лицемерия? Чем были эти сильные мира, как не льстецами и прислужниками, не знавшими другого дела, как только беспрестанно повертываться, подобно флюгеру, в сторону ветра? И вот в фантазии Шекспира создаются Полоний, Озрик, Розенкранц и Гильденстерн. Гнуть спину они умели, умели говорить красивые фразы, все они были членами великого синклита всегда и во всем поддакивающих людей. Но где же были люди просто честные? "Быть честным значит, как ведется на этом свете, быть избранным из десяти тысяч".
Но датский двор был лишь картиною всей Дании, - той Дании, где "нечисто что-то", и которая для Гамлета представляется тюрьмой. "Так и весь свет тюрьма", - говорит Розенкранц. И Гамлет не отступает перед логическим выводом: "Превосходная. В ней много ям, каморок и конурок".
Высший свет в "Гамлете" есть картина света вообще.
Но если таков свет, если чистая и царственная натура так поставлена, так окружена в свете, то неизбежно поднимаются великие, не находящие ответа вопросы: "как?" и "почему?" Вопрос об отношении между добрыми и злыми в этом мире с его неразрешенной загадкой приводит к вопросу о мировом равновесии, о царящей над людьми справедливости, об отношении между миром и Божеством. И мысль, - мысль Гамлета, как и Шекспира, - стучится в замкнутые врата тайны.
ГЛАВА XLIV
Психология образа Гамлета.
Хотя в "Гамлете", в отличие от прежних драм Шекспира, высказано в прямой форме весьма многое, исходящее из тайников душевной жизни самого поэта, он все же сумел в совершенстве выделить из себя образ героя и самостоятельно поставить его. Из своих собственных свойств Шекспир дал ему неизмеримую глубину; но он сохранил ситуацию и обстоятельства в том виде, как они перешли к нему от источников. Нельзя, конечно, отрицать, что вследствие этого он натолкнулся на затруднения, которые ему отнюдь не удалось преодолеть вполне. Старинное сказание с его грубыми контурами, его средневековым кругом представлений, его языческими и присоединившимися позднее католически-догматическими элементами, его воззрением на кровавую месть, как на безусловное право, - более того, как на долг индивидуума, само по себе не особенно согласовалось с богатством идей, грез и чувств, которыми Шекспир наделил внутреннюю жизнь героя этой фабулы. Между главным лицом и обстоятельствами возник некоторый диссонанс: королевский сын, стоящий в интеллектуальном отношении на одном уровне с Шекспиром, видит призрак и вступает с ним в беседу. Принц эпохи Возрождения, прошедший курс заграничного университета и имеющий склонность к философскому мышлению, молодой человек, пишущий стихи, занимающийся музыкой и декламацией, фехтованием и драматургией, и как драматург являющийся даже мастером, - в то же время занят мыслью о личном совершении кровавой мести. Местами в драме открывается как бы пропасть между оболочкой действия и его ядром.
Но со своим гениальным взором Шекспир сумел, впрочем, воспользоваться этим диссонансом и даже извлечь из него выгоду. Его Гамлет верит в привидение и - сомневается. Он внимает призыву к мщению и медлит исполнить его. Большая доля глубокой оригинальности как этого образа, так и драмы почти сама собою вызывается этим раздвоением между средневековым характером фабулы и принадлежащей к эпохе Ренессанса натурой героя, - натурой столь глубокой и многосторонней, что она носит до некоторой степени отпечаток современности.
В том виде, в каком образ Гамлета отлился под конец в фантазии Шекспира, и в каком он живет в его драме, он является одним из немногочисленных вековечных образов в искусстве и поэзии, которые, как одновременно созданный Дон-Кихот Сервантеса и разработанный 200 лет позднее Фауст Гете, ставят поколению за поколением задачи для разрешения и загадки для разгадывания. И если сравнить эти две бессмертные фигуры, Гамлета (1604 г.) и Дон-Кихота (1605 г.), то все же Гамлет, без сомнения, окажется наиболее таинственным и интересным из них. Дон-Кихот находится в союзе с прошедшим; он наивный рыцарь, переживший свой век и среди рассудочного, прозаического времени раздражающий всех и каждого своим энтузиазмом и делающийся общим посмешищем; у него твердо очерченный, легко уловимый профиль карикатуры. Гамлет находится в союзе с будущим, с новейшей эпохой; это - пытливый, гордый ум и со своими возвышенными, строгими идеалами он стоит одиноко среди обстановки испорченности или ничтожества, должен скрывать свое заветное "я" и всюду возбуждает негодование; у него непроницаемый характер и постоянно меняющаяся физиономия гениальности. Знаменитое объяснение Гамлета, данное Гете в четвертой книге "Вильгельма Мейстера" (ГЛАВА XIII), клонится к тому, что здесь великое деяние предписано душе, не имеющей сил его совершить. "В драгоценную вазу, в которой должны бы расти лишь прелестные цветы, здесь посадили дуб; корни его расползаются, ваза разбивается. Прекрасное, чистое, благородное, в высшей степени нравственное существо, но без физической силы, делающей героя, погибает под тяжестью бремени, которое оно не способно ни нести, ни стряхнуть с себя".
Объяснение умно, глубокомысленно, но не совсем верно. Мы слышим в нем дух гуманитарного периода, видим, как он пересоздает по своему образу фигуру Возрождения. Гамлет не так уж безусловно "прекрасен, чист, благороден, в высшей степени нравственный человек", - он, говорящий Офелии поражающие своей правдой, незабвенные слова: "Я сам, пополам с грехом, человек добродетельный, однако, могу обвинять себя в таких вещах, что лучше бы мне на свет не родиться". Фраза, подобная этой, заставляет казаться приторными прилагательные Гете. Правда, тотчас же после этих слов Гамлет приписывает себе дурные свойства, которых у него нет вовсе, но этот отзыв о себе в его общих чертах, наверное, искренен и под ним подпишутся все лучшие люди. Гамлет - не герой добродетели. Он не только чист, благороден, добродетелен и т. д., вместе с тем он может сделаться необузданным, колким, бессердечным. То нежный, то циничный, он может быть то экзальтированным почти до безумия, то равнодушным и жестоким. Он, несомненно, слишком слаб для своей задачи, или, вернее, его задача не по характеру ему; но он отнюдь не лишен вообще физической крепости или энергии. Ведь он детище не гуманитарного периода с его чистотой и моралью, а сын эпохи Возрождения с его льющимися через край силами, кипучей полнотой жизни и умением бесстрашно смотреть в глаза смерти.
Сначала Шекспир представлял себе Гамлета юношей. В первом издании in-quarto он является совсем юным, лет девятнадцати. С этим возрастом согласуется и то обстоятельство, что он учится в Виттенберге: в то время молодые люди начинали и заканчивали даже университетский курс гораздо раньше, чем в наши дни. С этим возрастом согласуется и то, что мать Гамлета называет его здесь boy - мальчик - (How now, boy? - Ну, что же теперь, мой мальчик? III, 4), тогда как в следующем издании это вычеркнуто; затем, к его имени постоянно прибавляется слово young (молодой) и не для того только, чтобы обозначить его в противоположность отцу; далее, здесь (но не в издании 1604 г.) король постоянно называет его "сын Гамлет"; наконец, мать его настолько еще молода, что могла пробудить или, по крайней мере, что Клавдий может делать вид, будто она в нем пробудила любовную страсть, влекущую за собой ужасные последствия. В издании 1603 г. нет слов, в которых Гамлет напоминает матери, что в ее годы кровь слишком медленно и холодно течет в жилах, чтобы можно было назвать любовью то, что соединило ее с деверем. Но решительное доказательство того, что Гамлет представлялся вначале Шекспиру гораздо моложе (как раз на 11 лет моложе), чем он его сделал впоследствии, находится в сцене на кладбище (V, 1). Здесь, в первоначальном издании, первый могильщик говорит, что череп шута Йорика пролежал в земле 12 лет; в издании 1604 г. этот срок превратился в 23 года и, в то же время, ясно устанавливается, что Гамлету, знавшему Йорика в детстве, в данный момент 30 лет. Именно могильщик сначала рассказывает здесь, что поступил на место в тот самый день, когда родился принц Гамлет, а несколько далее говорит: "Вот уж тридцать лет, как я здесь могильщиком".
Очевидно, процесс создания шел в душе Шекспира таким путем: сначала ему представлялось, что по требованиям сюжета Гамлет должен быть юношей. Так было бы понятнее безмерное по своей силе впечатление, произведенное на его душу тем фактом, что мать так скоро забыла его отца и так поторопилась со свадьбой. Он жил вдали от мира, в тихом Виттенберге, убежденный, что жизнь действительно так гармонична, какой она кажется молодому принцу. Он воображал, что идеалы свято чтятся на земле, что миром управляют умственное благородство и возвышенные чувства, что в государственной жизни царит справедливость, в жизни частной - вера и правда. Он восхищался своим великим отцом, уважал свою прекрасную мать, страстно любил свою прелестную Офелию, лелеял высокие мысли о людях, преимущественно же о женщине. В тот момент, как он теряет отца и должен изменить свое мнение о матери, рушится все его светлое миросозерцание. Если мать могла забыть его отца и сочетаться браком с этим человеком, то чего же стоит в таком случае женщина? И какую же цену имеет в таком случае жизнь? Отсюда, еще прежде чем он услыхал о явлении духа своего отца, а не только что видел его и внимал его речам, - чистое отчаяние в монологе:
Шекспир мог, следовательно, слышать об обстановке этой комнаты, хотя это мало правдоподобно. Что Полоний должен был подслушивать за ковром, подразумевалось само собой, а что в королевском замке висели портреты королей, это естественно было предположить, не зная даже наверное, что так действительно было в Дании. Зато, посылая Гамлета учиться в Виттенберг, Шекспир, вероятно, выбрал этот город на основании хорошо известного ему факта, что Виттенбергский университет, которого англичане избегали как лютеранского, был посещаем многими датчанами, и заставляя в первом и пятом акте сопровождать заздравные кубки звуками труб и пушечными выстрелами, он, без всякого сомнения, знал, что это датский обычай, и введением его в свою пьесу постарался придать ей местный колорит. В то время, как Гамлет и его друзья (I, 4) ожидают появления тени, раздаются звуки труб и пушечные выстрелы. Горацио спрашивает: "Что это значит, принц?" Гамлет отвечает:
Король всю ночь гуляет напролет,
Шумит, и пьет, и мчится в быстром вальсе.
Едва осушит он стакан рейнвейна,
Как слышен гром и пушек, и литавр,
Гремящих в честь победы над вином.
В последней сцене пьесы король согласно с этим говорит:
Дать мне кубки, пусть труба литаврам,
Литавры пушкам, пушки небесам
И небеса земле воскликнут хором:
Король за Гамлета здоровье пьет!
Шекспир не устоял даже против желания показать, что ему известна невоздержанность датчан в употреблении крепких напитков и проистекающие отсюда странные обычаи, ибо, как тонко заметил Шюк, для того, чтобы дать место в пьесе своим сведениям на этот счет, он должен был заставить уроженца Дании, Горацио, расспрашивать Гамлета, обычай ли это в стране ознаменовывать каждый заздравный кубок трубами и пушками?
В ответ на его вопрос Гамлет и говорит с Горацио, как с иностранцем, об этом обычае и произносит глубокомысленные слова, в которых высказывает сожаление о том, что один какой-нибудь недостаток может погубить добрую славу как отдельной личности, так и целого народа, и покрыть его имя позором, ибо очевидно, что эти обычаи, соблюдавшиеся на пирах, позорили датский народ в глазах лучших англичан.
Некто Вильям Сегар, главный герольдмейстер того времени, пишет в своем дневнике, под датой 14 июля 1603 г.: "Сегодня вечером король (Дании) взошел на английский корабль, где его ожидал банкет на верхней палубе, защищенной от солнца пологом из затканного серебром полотна. Каждый тост вызывал шесть, восемь или десять залпов из тяжелых орудий, так что за время пребывания короля на корабле было сделано 160 выстрелов".
О празднике, данном тем же королем в честь английского посланника, он пишет так: "Было бы излишне рассказывать о всех излишествах, которые тут имели место, и тошно было бы слышать эти пьяные застольные речи. Нравы и обычаи ввели это в моду, а мода сделала это привычкой, подражать которой нашей нации не подобает".
Речь идет о короле Христиане IV, которому в то время было 26 лет. Три года спустя, когда он посетил английский двор, то этот последний, бывший ранее вполне трезвым, успел заразиться той невоздержанностью, подражания которой так опасался для Англии почтенный автор дневника. Знатные дамы стали наравне с мужчинами обнаруживать сильное пристрастие к вину. Харрингтон с большим юмором описал празднества, в которых принимал участие датский король. Он рассказывает, что после обеда было дано большое мимическое представление, называвшееся Соломоновым храмом. Предполагалось представить прибытие царицы савской. Но, увы, дама, изображавшая царицу и готовившаяся преподнести их величествам драгоценные дары, споткнулась на ступенях, ведших к их трону, опрокинула все, что у нее было в руках: вино, желе, сладкие напитки, пирожки, пряности, - на колени датскому королю, сама же повалилась прямо в его объятия. Его попробовали обсушить. Он встал, чтобы начать танцы с царицей савской, но, в свою очередь, упал перед ней и его пришлось уложить на постель в одном из внутренних покоев. Праздник продолжался, но большинство присутствующих падало и не могло подняться с пола.
Затем явились в процессии, богато разодетые, Надежда, Вера и Любовь. Надежда заговорила первая, но не могла произнести свою речь и удалилась, извинившись перед королем; Вера ушла, шатаясь, одной только Любви удалось преклонить колени перед монархом, но когда она стала искать Надежду и Веру, то оказалось, что обе они, мучимые рвотой, лежат в малом зале. Потом появилась Победа, но она торжествовала недолго, - ее должны были увести, как жалкую пленницу, и дать ей выспаться на крыльце; под конец показался Мир, начавший весьма немирно набрасываться со своей оливковой ветвью на тех, кто ради требований приличия хотел его вывести.
Таким образом, пристрастие к вину и прославление пьянства, как чего-то благопристойного и заслуживающего удивления, Шекспир счел датским национальным пороком. Ясно, однако, что здесь, как и в других пьесах, он отнюдь не имел в виду дать точную характеристику чуждого народа.
Не специально национальные черты интересуют его, а общечеловеческие, и не за пределами Англии ищет он моделей для своего Полония, своего Горацио, своей Офелии и своего Гамлета.
ГЛАВА XLIII
Личный элемент в "Гамлете".
Если мы попытались, как видел читатель, собрать изрядное количество исторического и драматургического материала, новеллистических сюжетов, обрывков философии, этнографических сведений, которыми пользовался Шекспир, работая над своим "Гамлетом", или которые, безотчетно для него самого, носились в это время в его памяти, то этим, само собой разумеется, мы не хотели сказать, что стимул к этому произведению был им получен извне. Как мы уже упоминали, путем сочетания внешних впечатлений не может, конечно, создаться ни одно поэтическое произведение, достойное быть названо бессмертным.
Исходной точкой Шекспира был его внутренний порыв, побудивший его заняться этим сюжетом; затем, все, имевшее к нему отношение, кристаллизовалось вокруг него, и он мог сказать вместе с Гете:
"Если я и долго таскал дрова и солому и тщетно пытался согреться... то под конец пламя в один миг вспыхивало над собранным топливом".
Вот это-то пламя и вспыхивает перед нами из "Гамлета" и так высоко взлетает, так ярко горит, что и поныне приковывает к себе все взоры.
Гамлет притворяется помешанным, чтобы не возбуждать подозрений в человеке, убившем его отца и противозаконно завладевшим престолом, но среди этого мнимого безумия он дает доказательства редкого ума, глубокого чувства, необычайной тонкости, сатирической остроты, иронического превосходства, прозорливого знания людей.
Здесь была точка отправления для Шекспира. Косвенная форма излияний всегда манила его и прельщала; ею пользовались его клоуны и юмористы. Шут Оселок прибегает к ней, и на ней же основано в значительной мере бессмертное остроумие сэра Джона Фальстафа. Мы видели, как завидовал Жак в комедии "Как вам угодно" тем, кто смел говорить правду под маской фиглярства; мы помним, с какой тоской он вздыхал по свободе, чтобы "как вольный ветер" дуть на все, на что захочет; все честолюбие этого человека, под грустью и желаниями которого Шекспир скрывал свои собственные, имело своим объектом пеструю куртку шута. Шекспир восклицал его устами:
Попробуйте напялить на меня
Костюм шута, позвольте мне свободно
Все говорить, и я ручаюсь вам,
Что вычищу совсем желудок грязный
Испорченного мира.
В "Гамлете" Шекспир накинул этот костюм на свои плечи, он чувствовал в себе способность заставить Гамлета под покровом кажущегося безумия говорить горькие и едкие истины, и говорить их таким образом, который забудется не скоро. Задача была благодарная, ибо всякая серьезная мысль действует тем решительнее, чем более она отзывается шуткой или балагурством; всякая мудрость становится вдвое мудрее, когда ее бросают непритязательно, как бред помешанного, вместо того, чтобы педантически провозглашать ее, как плод рассуждения и опыта. Задача, для всякого трудная, для Шекспира была лишь заманчива; здесь - чего ни разу до него не удалось еще сделать поэту, - ему предстояла задача начертать образ гения; Шекспиру недалеко было искать модель, и все гениальное должно было подействовать с удвоенной силой, если бы гений надел на себя маску безумия и поочередно то говорил бы из-под нее, то сбрасывал бы ее в страстных монологах.
Шекспир не имел нужды делать поэтические усилия для того, чтобы превратиться в Гамлета. Наоборот, в эту душевную жизнь Гамлета как бы само собой перелилось все то, что в последние годы наполняло его сердце и кипело в его мозгу. Этот образ он мог напоить заветной кровью своего сердца, мог передать ему биение пульса в своих собственных жилах. Под черепом его он мог затаить собственную меланхолию, в уста его мог вложить свое собственное остроумие и озарить его глаза лучами собственного духа.
Правда, внешние судьбы Гамлета и Шекспира не были сходны. Его отец не был отнят у него рукой убийцы; его мать не поступила недостойным образом. Но ведь все это внешнее были лишь знаки, лишь символы. Все он пережил так же, как Гамлет, все! Отец Гамлета был убит и место его занято братом; это значило, что существо, которое он ставил всего выше и которому был больше всех обязан, пало жертвой злобы и измены, было забыто так же быстро, как самое ничтожное создание, и бессовестно заменено другим. Как часто сам он был свидетелем того, как жалкое ничтожество свергало величие и занимало его место! Мать Гамлета вступила в брак с убийцей - это значило, что то, что он долгое время чтил и любил, перед чем склонялся, как перед святыней, святыней, какой мать является для сына, то, на чем он не потерпел бы ни одного пятна, предстало перед ним в один злосчастный день нечистым, оскверненным, легкомысленным, быть может, даже преступным. Какие ужасные минуты он должен был перенести, когда открыл впервые, что даже то, что он чтил, как самое совершенное на свете, не удержалось на своей высоте, когда он впервые увидал и понял, что то, из чего он создал идеал своей благоговейной любовью, низверглось в прах со своего пьедестала!
И разве это впечатление, потрясшее Гамлета, не было то же самое чувство, которое всякий юноша с благородными задатками, впервые видящий свет, как он есть, выражает в этих кратких словах: "Увы, я не такой представлял себе жизнь!"
Смерть отца, непристойная поспешность, с какою мать вступила вторично в брак, и ее возможное преступление, - все это были факты, сделавшиеся для юноши симптомами дрянности человеческой природы и несправедливости жизни, лишь единичные случаи, через непроизвольное обобщение которых он пришел к представлению об ужасных возможностях, о гнусных неожиданностях, которые готовит нам жизнь, - лишь повод к тому, чтобы внезапно исчез тот розовый свет, в котором ранее все рисовалось глазам молодого принца, так что земля вдруг показалась ему пустынной, небо насыщенным ядовитыми испарениями, и он сразу утратил всю свою веселость.
Но такой именно кризис, приведший к утрате веселости, Шекспир и пережил еще так недавно. Покровителей своей молодости он потерял за год перед тем. Женщина, которую он любил и на которую взирал, как на существо идеальное и высшее, внезапно оказалась бессердечной, вероломной и развратной. Друг, перед которым он преклонялся, которого любил и боготворил, в один злосчастный день вступил в союз против него с той женщиной, насмеялся над ним в ее объятиях, обманул его доверие и холодно от него отстранился. Даже надежда стяжать венец поэта померкла для него. Да, нет сомнения, что и он видел крушение своих иллюзий, своих взглядов на жизнь!
Ошеломленный ударом, он был в первые минуты подавлен и казался беззащитным; он не язвил своими словами, он весь был кротость и печаль. Но в этом сказывалась не вся его природа, тем менее самая глубь его природы. В сокровенной глубине ее он был сила, грозная сила! Вооруженный, как никто другой, отважный и насмешливый, гневный и остроумный, он стоял высоко над ними всеми и был бесконечно могущественнее своей судьбы. Как ни глубоко вели они свои подкопы, он подводил под них другой, аршином глубже. Много унижений пришлось ему вытерпеть. Но удовлетворение, которого он не имел возможности добиться от жизни, он мог получить теперь incognito; путем обличительных и бичующих слов Гамлета.
Много знал он знатных господ, обходившихся свысока по-княжески с художниками, с актерами, которых общественное мнение еще не умело ценить. Теперь он сам захотел быть знатным господином, чтобы показать, как вельможам нужно обходиться с бедными артистами, чтобы вложить в уста Гамлета свои собственные мысли об искусстве и свое представление о его достоинстве и значении.
Он слился с Гамлетом; он чувствовал, как датский принц; он воспринял его в себя до такой степени, что порою, когда он вкладывал ему в уста самые веские мысли, как в знаменитом монологе "Быть или не быть", то заставлял его думать не как принца, а как подданного, со всею горечью и страстностью, которые развиваются у того, кто видит вокруг себя господство грубости и глупости. Таким образом, он заставил Гамлета сказать:
Кто снес бы бич и посмеянье века,
Бессилье прав, тиранов притесненье,
Обиды гордого, забытую любовь,
Презренных душ презрение к заслугам,
Когда бы мог нас подарить покоем
Один удар?
Всякий видит, что это прочувствовано и продумано снизу вверх, а не наоборот, и что эти слова невероятны, почти невозможны в устах принца. Но это настроение и мысли, которые Шекспир еще недавно выразил от своего собственного имени в 66 сонете:
"Утомленный всем, я призываю покой смерти, видя достоинство в нищете, нужду рядящуюся в блеск, чистейшее доверие жестоко обманутым, почести, воздаваемые позорно, девственную добродетель, попранную жестоко, истинное совершенство в несправедливой опале, силу, затираемую кривыми путями, искусство, которому власть зажимает рот, глупость, докторально поверяющую значение, чистую правдивость, называемую простотой и порабощенную торжествующим злом... Утомленный всем этим, я хотел бы избавиться от всего, если бы, умирая, мне не пришлось покинуть одиноким того, кого я люблю".
Светлое миросозерцание его юности было разбито; он видел силу злобы, власть глупости, видел низость, вознесенную на высоту, а истинные заслуга обойденными. Существование показало ему свою обратную сторону. Какой горький опыт жизни он прошел! Как часто в минувшем году приходилось ему восклицать вместе с Гамлетом в его первом монологе: "Непрочность, женщина твое названье!" И как глубоко познал он эту истину: "Не пускай ее на солнце. Плодородие благодатно, но если такая благодать достанется в удел твоей дочери..." и т. д. До того дошел он, наконец, что "всем утомленный", он находил ужасным, что такая жизнь будет продолжаться из рода в род, что постоянно будут появляться новые и новые поколения негодных людей.
"Ступай в монастырь! Зачем рождать на свет грешников?" Придворная жизнь, которую он мельком видел, связи с двором, которые он имел, известия о придворных, обходившие весь Лондон, показали ему правду, заключающуюся в этих стихах:
Cog, lie, flatter and face
Four ways in Court to win men grace.
(Обманывать, лгать, льстить и лицемерить - вот четыре
способа войти в милость при дворе).
При дворе созревали чистейшие типы преступников, как Лейстер и Клавдий.
Что делали при этом дворе, кроме угождения сильным мира, что преуспевало там, кроме фразистой морали, шпионства друг за другом, поддельного остроумия, действительного двоедушия, постоянной беспринципности, вечного лицемерия? Чем были эти сильные мира, как не льстецами и прислужниками, не знавшими другого дела, как только беспрестанно повертываться, подобно флюгеру, в сторону ветра? И вот в фантазии Шекспира создаются Полоний, Озрик, Розенкранц и Гильденстерн. Гнуть спину они умели, умели говорить красивые фразы, все они были членами великого синклита всегда и во всем поддакивающих людей. Но где же были люди просто честные? "Быть честным значит, как ведется на этом свете, быть избранным из десяти тысяч".
Но датский двор был лишь картиною всей Дании, - той Дании, где "нечисто что-то", и которая для Гамлета представляется тюрьмой. "Так и весь свет тюрьма", - говорит Розенкранц. И Гамлет не отступает перед логическим выводом: "Превосходная. В ней много ям, каморок и конурок".
Высший свет в "Гамлете" есть картина света вообще.
Но если таков свет, если чистая и царственная натура так поставлена, так окружена в свете, то неизбежно поднимаются великие, не находящие ответа вопросы: "как?" и "почему?" Вопрос об отношении между добрыми и злыми в этом мире с его неразрешенной загадкой приводит к вопросу о мировом равновесии, о царящей над людьми справедливости, об отношении между миром и Божеством. И мысль, - мысль Гамлета, как и Шекспира, - стучится в замкнутые врата тайны.
ГЛАВА XLIV
Психология образа Гамлета.
Хотя в "Гамлете", в отличие от прежних драм Шекспира, высказано в прямой форме весьма многое, исходящее из тайников душевной жизни самого поэта, он все же сумел в совершенстве выделить из себя образ героя и самостоятельно поставить его. Из своих собственных свойств Шекспир дал ему неизмеримую глубину; но он сохранил ситуацию и обстоятельства в том виде, как они перешли к нему от источников. Нельзя, конечно, отрицать, что вследствие этого он натолкнулся на затруднения, которые ему отнюдь не удалось преодолеть вполне. Старинное сказание с его грубыми контурами, его средневековым кругом представлений, его языческими и присоединившимися позднее католически-догматическими элементами, его воззрением на кровавую месть, как на безусловное право, - более того, как на долг индивидуума, само по себе не особенно согласовалось с богатством идей, грез и чувств, которыми Шекспир наделил внутреннюю жизнь героя этой фабулы. Между главным лицом и обстоятельствами возник некоторый диссонанс: королевский сын, стоящий в интеллектуальном отношении на одном уровне с Шекспиром, видит призрак и вступает с ним в беседу. Принц эпохи Возрождения, прошедший курс заграничного университета и имеющий склонность к философскому мышлению, молодой человек, пишущий стихи, занимающийся музыкой и декламацией, фехтованием и драматургией, и как драматург являющийся даже мастером, - в то же время занят мыслью о личном совершении кровавой мести. Местами в драме открывается как бы пропасть между оболочкой действия и его ядром.
Но со своим гениальным взором Шекспир сумел, впрочем, воспользоваться этим диссонансом и даже извлечь из него выгоду. Его Гамлет верит в привидение и - сомневается. Он внимает призыву к мщению и медлит исполнить его. Большая доля глубокой оригинальности как этого образа, так и драмы почти сама собою вызывается этим раздвоением между средневековым характером фабулы и принадлежащей к эпохе Ренессанса натурой героя, - натурой столь глубокой и многосторонней, что она носит до некоторой степени отпечаток современности.
В том виде, в каком образ Гамлета отлился под конец в фантазии Шекспира, и в каком он живет в его драме, он является одним из немногочисленных вековечных образов в искусстве и поэзии, которые, как одновременно созданный Дон-Кихот Сервантеса и разработанный 200 лет позднее Фауст Гете, ставят поколению за поколением задачи для разрешения и загадки для разгадывания. И если сравнить эти две бессмертные фигуры, Гамлета (1604 г.) и Дон-Кихота (1605 г.), то все же Гамлет, без сомнения, окажется наиболее таинственным и интересным из них. Дон-Кихот находится в союзе с прошедшим; он наивный рыцарь, переживший свой век и среди рассудочного, прозаического времени раздражающий всех и каждого своим энтузиазмом и делающийся общим посмешищем; у него твердо очерченный, легко уловимый профиль карикатуры. Гамлет находится в союзе с будущим, с новейшей эпохой; это - пытливый, гордый ум и со своими возвышенными, строгими идеалами он стоит одиноко среди обстановки испорченности или ничтожества, должен скрывать свое заветное "я" и всюду возбуждает негодование; у него непроницаемый характер и постоянно меняющаяся физиономия гениальности. Знаменитое объяснение Гамлета, данное Гете в четвертой книге "Вильгельма Мейстера" (ГЛАВА XIII), клонится к тому, что здесь великое деяние предписано душе, не имеющей сил его совершить. "В драгоценную вазу, в которой должны бы расти лишь прелестные цветы, здесь посадили дуб; корни его расползаются, ваза разбивается. Прекрасное, чистое, благородное, в высшей степени нравственное существо, но без физической силы, делающей героя, погибает под тяжестью бремени, которое оно не способно ни нести, ни стряхнуть с себя".
Объяснение умно, глубокомысленно, но не совсем верно. Мы слышим в нем дух гуманитарного периода, видим, как он пересоздает по своему образу фигуру Возрождения. Гамлет не так уж безусловно "прекрасен, чист, благороден, в высшей степени нравственный человек", - он, говорящий Офелии поражающие своей правдой, незабвенные слова: "Я сам, пополам с грехом, человек добродетельный, однако, могу обвинять себя в таких вещах, что лучше бы мне на свет не родиться". Фраза, подобная этой, заставляет казаться приторными прилагательные Гете. Правда, тотчас же после этих слов Гамлет приписывает себе дурные свойства, которых у него нет вовсе, но этот отзыв о себе в его общих чертах, наверное, искренен и под ним подпишутся все лучшие люди. Гамлет - не герой добродетели. Он не только чист, благороден, добродетелен и т. д., вместе с тем он может сделаться необузданным, колким, бессердечным. То нежный, то циничный, он может быть то экзальтированным почти до безумия, то равнодушным и жестоким. Он, несомненно, слишком слаб для своей задачи, или, вернее, его задача не по характеру ему; но он отнюдь не лишен вообще физической крепости или энергии. Ведь он детище не гуманитарного периода с его чистотой и моралью, а сын эпохи Возрождения с его льющимися через край силами, кипучей полнотой жизни и умением бесстрашно смотреть в глаза смерти.
Сначала Шекспир представлял себе Гамлета юношей. В первом издании in-quarto он является совсем юным, лет девятнадцати. С этим возрастом согласуется и то обстоятельство, что он учится в Виттенберге: в то время молодые люди начинали и заканчивали даже университетский курс гораздо раньше, чем в наши дни. С этим возрастом согласуется и то, что мать Гамлета называет его здесь boy - мальчик - (How now, boy? - Ну, что же теперь, мой мальчик? III, 4), тогда как в следующем издании это вычеркнуто; затем, к его имени постоянно прибавляется слово young (молодой) и не для того только, чтобы обозначить его в противоположность отцу; далее, здесь (но не в издании 1604 г.) король постоянно называет его "сын Гамлет"; наконец, мать его настолько еще молода, что могла пробудить или, по крайней мере, что Клавдий может делать вид, будто она в нем пробудила любовную страсть, влекущую за собой ужасные последствия. В издании 1603 г. нет слов, в которых Гамлет напоминает матери, что в ее годы кровь слишком медленно и холодно течет в жилах, чтобы можно было назвать любовью то, что соединило ее с деверем. Но решительное доказательство того, что Гамлет представлялся вначале Шекспиру гораздо моложе (как раз на 11 лет моложе), чем он его сделал впоследствии, находится в сцене на кладбище (V, 1). Здесь, в первоначальном издании, первый могильщик говорит, что череп шута Йорика пролежал в земле 12 лет; в издании 1604 г. этот срок превратился в 23 года и, в то же время, ясно устанавливается, что Гамлету, знавшему Йорика в детстве, в данный момент 30 лет. Именно могильщик сначала рассказывает здесь, что поступил на место в тот самый день, когда родился принц Гамлет, а несколько далее говорит: "Вот уж тридцать лет, как я здесь могильщиком".
Очевидно, процесс создания шел в душе Шекспира таким путем: сначала ему представлялось, что по требованиям сюжета Гамлет должен быть юношей. Так было бы понятнее безмерное по своей силе впечатление, произведенное на его душу тем фактом, что мать так скоро забыла его отца и так поторопилась со свадьбой. Он жил вдали от мира, в тихом Виттенберге, убежденный, что жизнь действительно так гармонична, какой она кажется молодому принцу. Он воображал, что идеалы свято чтятся на земле, что миром управляют умственное благородство и возвышенные чувства, что в государственной жизни царит справедливость, в жизни частной - вера и правда. Он восхищался своим великим отцом, уважал свою прекрасную мать, страстно любил свою прелестную Офелию, лелеял высокие мысли о людях, преимущественно же о женщине. В тот момент, как он теряет отца и должен изменить свое мнение о матери, рушится все его светлое миросозерцание. Если мать могла забыть его отца и сочетаться браком с этим человеком, то чего же стоит в таком случае женщина? И какую же цену имеет в таком случае жизнь? Отсюда, еще прежде чем он услыхал о явлении духа своего отца, а не только что видел его и внимал его речам, - чистое отчаяние в монологе: