– Будем считать, испытание прошло успешно, – резюмировал Смыков.
   – Если бы… – буркнул Зяблик. – Сейчас они очухаются, разберутся, что к чему, и вскинут нас на рога. Тикать надо.
   На этот раз его предложение было принято единогласно.
   Драндулет, работавший на холостом ходу, тронулся с места, едва прозвучали первые удары колокола, возвещавшие о начале праздничной мессы. Смыков и Зяблик высадились, не доехав до тюрьмы метров пятьсот.
   – Слушайте все сюда, – хмуро сказал Зяблик, которому на сей раз выпало право распоряжаться. – На эти дела нам должно за глаза хватить четверти часа. Дольше чикаться нет смысла. Значит, вы оба начинаете действовать через десять минут после того, как мы войдем внутрь. Снимайте вертухаев, только, чур, никого не мочить. Отбитого арестанта кастильцы еще могут простить, а крови – никогда. Внутрь сами не лезьте. В крайнем случае, прикроете нас. Вот эти две свечки мы вам для этого оставляем… И стволы свои, – тяжело вздохнув, он протянул пистолет Толгаю. – Мы из-за них можем погореть раньше времени.
   Смыков тоже достал свою пушку и, поколебавшись немного, неохотно отдал Левке.
   – Под вашу персональную ответственность, товарищ Цыпф, – сказал он, глядя исподлобья. – Учтите, головой отвечаете… Оружие именное…
   – Ага, – дурашливо кивнул Зяблик. – Правда, табличка с дарственной надписью отлетела. «Товарищу Смыкову, большому специалисту шить дела, от благодарного начальства».
   – Вы, братец мой, язык придержите, – покосился на него Смыков. – Не забывайте, вам глухонемого изображать придется.
   На головы обоих уже были надеты противогазовые маски – стеклянные линзы на макушке, резиновое рыло рогом на лбу. Фильтрующие коробки до поры до времени болтались у каждого на поясе. Накинув поверх своей амуниции просторные рясы с капюшоном, Смыков и Зяблик подались в сторону тюрьмы. В молитвенно сложенных перед грудью ладонях они сжимали свечки.
   С того места, где стоял драндулет, ворота тюрьмы не просматривались, и Лева, перейдя на другую сторону улицы, взволнованно комментировал для Толгая происходящее:
   – Идут… Идут… Идут… Дошли… Там еще несколько человек в очереди перед ними… Стоят… Стоят… Подходят… Начался обыск… Теперь говорят о чем-то… Смыков руки к небу поднимает… Еще один кастилец появился… Опять обыскивают… Уф, слава богу, пропустили!
   – Теперь десять минут считай, – флегматично сказал Толгай.
   – А разве у тебя часов нет? – всполошился Левка.
   – Нет… Боюсь часов… Всегда тикают, спать не дают.
   Левка не растерялся и стал засекать время по собственному пульсу. Досчитав в уме до восьмисот (хватило бы и семисот, но полагалось сделать поправку на волнение), он кивнул Толгаю и нахлобучил на голову капюшон рясы, неприятно пахнувший чужим потом и плесенью.
   По мере того как они приближались к площади, все заметнее становилось запустение, царившее в городе. На улицах не встречалось никого, даже собак. Провалы окон казались пустыми глазницами великанских черепов, двери по большей части были сорваны с петель, мостовую покрывала всякая слежавшаяся дрянь, пушистый мох, чахлая трава.
   Миновав скелет лошади, с которой не удосужились даже снять упряжь, они вышли на пустую площадь. Шаги звучали гулко, как в каземате. На середине пути Цыпф споткнулся и ужаснулся про себя: «Плохая примета!»
   Оба охранника наблюдали за приближающимися к ним людьми в рясах без особого интереса, но потом на всякий случай взяли алебарды наперерез. Были они как близнецы – смуглые, коренастые, усатые, с лицами не из нынешнего времени.
   – Эстар! – крикнул один из них, и Цыпф не сразу понял, что это приказ остановиться.
   Сам он заранее приглядел для себя другого стражника – в более новой кирасе и еще не помятом железном шлеме, – но сейчас, неизвестно почему, изменил курс и, едва не столкнувшись с Толгаем, направился к тому, который кричал.
   Когда до стражника осталось шагов десять и тот уже стал ладиться для удара, Лева оттянул правый рукав рясы, выставляя на всеобщее обозрение свой пистолет.
   Это сразу внесло коррективы в зловредные планы кастильца, знавшего, как быстро и точно стреляет это оружие и какие раны оставляют его пули, особенно если у них подпилены оболочки. Умирать он вовсе не собирался. Какой смысл умирать, защищая кучку бандитов, воров и инквизиторов, которых к тому же хотят не казнить, а, наоборот, выпустить на волю.
   Кастилец начал медленно отступать, а когда уперся спиной в левую створку тяжелых, сшитых из брусьев и окованных железом ворот, бросил алебарду.
   – Биен, – кивнул Цыпф, облизывая пересохшие губы. – Хорошо… Грасиас.
   Движением пистолетного ствола он заставил стражника вытащить из ножен меч и положить рядом с алебардой. Тот, хоть и смотрел волком, приказание Цыпфа выполнил расторопно.
   Между тем стычка Толгая со вторым стражником протекала совсем в ином плане. Видя, что у врага, богопротивного нехристя, нет другого оружия, кроме сабли длиной всего в два локтя, кастилец сделал колющий выпад по всем правилам современного ему военного искусства. Толгай довольно ловко, без лишней суеты уклонился.
   Стражник немедленно повторил атаку, и нехристь снова благополучно ушел от широкого наконечника алебарды. Попытка нанести удар сверху топориком закончилась столь же безрезультатно. Со стороны это напоминало поединок быка и матадора: разъяренное животное, низко опустив смертельные рога, бросается на хрупкого, почти безоружного человека, а тот красиво и спокойно уворачивается, совершая перед самой его мордой едва ли не танцевальные пируэты.
   Кастильцу давно пора было понять, что за противник достался ему (недаром ведь Зяблик и Смыков приняли Толгая в свою ватагу), и достойно капитулировать, но бычье упрямство уже застило его разум.
   Во время пятого или шестого выпада Толгай просто перерубил древко алебарды, а когда кастилец схватился за меч, подножкой опрокинул его на спину и сунул острие сабли в щель между воротником кирасы и подбородочным ремнем шлема.
   – Чистая работа! – восхитился Цыпф. – Ну ты просто молодец!
   Как известно, бурные восторги несовместимы с бдительностью. Первым это понял обезоруженный Левой кастилец, а вторым – сам Лева, неосторожно повернувшийся к нему боком. Но понял уже после того, как пребольно ткнулся лицом в камни мостовой.
   Кастилец оседлал его, как волк оленя, мигом обезоружил и ткнул стволом пистолета в сторону Толгая. К счастью, выстрела не последовало – Лева опять забыл снять предохранитель.
   Пока кастилец лихорадочно пытался разобраться с непривычным оружием, сабля Толгая несильно рубанула его по скуле чуть пониже шлема…
   Непострадавшего кастильца просто связали сыромятным ремешком и оттащили от греха подальше в сторону. С раненым разгневанный Толгай обошелся круто – хоть и извел на него оставшийся от Верки индивидуальный перевязочный пакет, но руки вязать не стал, а намертво приколотил к воротам его же собственным узким кинжалом.
   – Терпи, – сказал он. – Твой бог терпел…
   С Левкой Толгай демонстративно не разговаривал, хотя тот все время что-то благодарно бормотал разбитыми всмятку губами.
   Между тем время шло. Миновало не четверть часа, а добрых три четверти. Оба уже волновались, причем волнение Толгая выражалось в том, что он негромко затянул заунывную песню, в которой подсказывал всем на свете богам, в какую сторону им следует повернуть ход событий, а волнение Цыпфа – в бестолковом топтании у ворот и похлопывании ладонями по ляжкам.
   Внезапно в воротах распахнулась почти незаметная узенькая дверь. Сначала из нее вышло и быстро улетучилось облако ядовитого дыма, уже утратившего свой первоначальный сизый цвет, потом вывалился и остался мешком лежать на мостовой бородатый кастилец в офицерских доспехах, а уж вслед за ним полезли Смыков и Зяблик, благодаря противогазам и рясам неотличимые друг от друга.
   С собой они тащили долговязого лысого человека в черно-белом церковном одеянии. Выглядел он не только мертвецом, но и мертвецом-мучеником – голова болтается, как у сломанной марионетки, лицо залито слюной и слезами, носки башмаков бессильно волокутся по камням.
   Одна из резиновых морд погрозила Толгаю кулаком, и стало ясно, что это Зяблик. Степняк вперевалочку побежал вперед заводить машину, а Цыпф подхватил бесчувственное тело (или труп) за ноги.
   Только у драндулета Зяблик и Смыков разоблачились, стянув опостылевшие маски и отшвырнув подальше пропитанные парами «черемухи» рясы. Человек, освобожденный ими из тюрьмы, по-прежнему не подавал признаков жизни, раскинувшись на мостовой в совершенно немыслимой для живого позе.
   – Может, он того… дошел? – прохрипел Зяблик.
   – Не должен, – Смыков приподнял с земли безвольную руку. – Эй, экселенц! Не отвечает…
   – Ладно, отваливаем… А не то сейчас за нами погоню снарядят.
   – Нет, братец вы мой, – довольным тоном сказал Смыков. – Им до следующей вечерни не выплакаться.
   – Да, дали мы копоти… А ты того мордоворота ловко кадильницей уложил. Не хуже, чем цепом.
   – Скажете тоже… – зарделся Смыков. – Вы себя проявили не менее достойно. Только зачем было убивать коменданта?
   – Кто его убивал? – возмутился Зяблик. – Стекла в противогазе надо почаще протирать! Это же не кровь была, а вино для причастия. Я и бутылочку с собой прихватил ради пробы.
   Он вытащил из-за пазухи объемистую серебряную фляжку, богато украшенную гравировкой и инкрустацией.
   – Мародерствуете, братец вы мой… Дайте-ка взглянуть. – Смыков забрал фляжку у Зяблика, вытащил пробку и понюхал. – Действительно, вино…
   Придя к такому выводу, он придал бесчувственному кастильскому зеку полусидячее положение и сунул горлышко фляжки ему в рот. Сначала забулькало, как в пустую бочку, потом раздался захлебывающийся кашель. Человек в сутане поперхнулся, изрыгнул из себя все, что успел выпить в бессознательном состоянии, внятно произнес: «Диос ло сабе!» и мелко перекрестился.
   – Бога благодарит… Лучше бы нам «спасибо» сказал, – проворчал Зяблик, вырывая у Смыкова полупустую фляжку. – А ты, друг ситный, специалист на чужом горбу в рай въезжать. Не для тебя было припасено.
   Сморкаясь, отхаркиваясь и вытирая слезы, кастилец встал, нахлобучил на нос неизвестно откуда взявшиеся очки в круглой металлической оправе и сразу стал похож на генерала-изменника Власова. Только фуражки блином недоставало.
   Строго оглядев своих спасителей, он заговорил высоким, скрипучим голосом, высокомерно кривя при этом тонкие губы. Смыков переводил:
   – Сеньор кардинал благодарит нас за участие, проявленное к его судьбе, хотя и понимает, что наши цели далеко не богоугодны. В дальнейшей в нашей помощи он не нуждается, тем более что его духовный сан не позволяет разъезжать на этой сатанинской колеснице. Суть нашей просьбы ему ясна. Сегодня же этим займутся истинные слуги святого престола, которых в Кастилии предостаточно. Ровно через два дня он просит нас быть в часовне Святого Доминика на Агиларской дороге.
   – Ты хоть знаешь, где это место? – спросил Зяблик.
   – Найдем, – ответил Смыков.
   Кастилец повернулся в ним спиной, подобрал сутану и быстро исчез среди полуразвалившихся зданий.
   Для человека, много лет просидевшего в заточении, он двигался весьма проворно.
   – Что это за тип такой? – поинтересовался Зяблик.
   – Зачем тебе?! – Хочу знать, из-за кого жизнью рисковал.
   – Последний кардинал-инквизитор Кастилии, – не без уважения произнес Смыков. – По нашим меркам примерно как председатель КГБ.
   – Ясно… Одного, значит, с тобой поля ягодка.
***
   С детства Смыков испытывал две главные страсти – к иностранным языкам и порядку. Этому скорее всего способствовало влияние родителей: мать преподавала английский в средней школе, а отец, пострадавший от развенчания культа личности, немало лет до этого прослужил в прокуратуре.
   Напротив Смыковых жили цыгане, и он уже в тринадцать лет освоил их певучий гортанный язык, а с пятнадцати на правах члена комсомольского оперативного отряда регулярно стучал участковому о всех проделках легкомысленного и вороватого племени.
   Родительских заслуг не хватило, чтобы устроить сыночка в институт международных отношений или на юрфак университета, но кое-какие связи все же нашлись, и его приняли в педагогический, на отделение иностранных языков. Там Смыков успешно продвигался как в науке, специализируясь на романских языках, так и на общественном поприще, регулярно избираясь то в члены студенческого комитета, то командиром добровольной народной дружины своего курса, то старостой группы.
   Сгорел он по собственной глупости, а еще по причине третьей страсти, внезапно нахлынувшей на него, – страсти к противоположному полу.
   С дисциплиной и нравственностью в студенческом общежитии было не все в порядке, и студком под контролем деканата регулярно проводил ночные рейды с целью выявления следов пьяного разгула, наличия посторонних лиц, а также фактов разврата с использованием казенных постельных принадлежностей.
   На сей раз рейд был сугубо целевым – накануне вечером кто-то спер из сушилки носильные вещи, принадлежавшие иностранному студенту (кстати сказать, нигерийцу, чей внешний вид и успеваемость неоспоримо подтверждали теорию Дарвина о родстве человека с трупными гоминидами), и тот угрожал чуть ли не дипломатическим скандалом.
   Студком на девяносто процентов состоял из девчонок, а они за редким исключением сыщиками были неважными. Студенческая братия выработала против них простой, но эффективный метод борьбы. Заслышав среди ночи сакраментальное: «Откройте, студком!», наиболее бедовый из ребят сбрасывал с себя нижнее белье, с помощью рукоблудства приводил в возбужденное состояние член и в таком виде открывал дверь. Криминал в его действиях доказать было практически невозможно – какое кому дело, если молодой человек спит голышом и видит при этом эротические сновидения.
   Естественно, что на вчерашних советских школьниц, отличниц и общественниц (других в органы самоуправления не делегировали), сие зрелище действовало самым удручающим образом. Если кто-то из них и не сбегал сразу, то визжал и закрывал зардевшееся личико ладошками. В силу этого обстоятельства в каждую группу включался мужчина, известный своей моральной стойкостью и непримиримостью к нарушителям. До поры до времени именно таковым считался и Смыков.
   Сначала все шло без сучка и задоринки. Уже было проверено безо всяких эксцессов двенадцать комнат, но вот с тринадцатой вышла заминка. Внутри слышался скрип кровати, тихое шушуканье, но дверь, несмотря на категоричные просьбы, не открывалась. Пришлось Смыкову пригрозить, что он сейчас вызовет вахтера с ключами.
   Наконец замок щелкнул. В темном проеме дверей возник худой очкастый парень в семейных трусах. Сразу было заметно, что он волнуется, хотя причину этого опытное око Смыкова пока не улавливало – парень трезв, комната сияет несвойственной мужской общаге чистотой, соседняя пустая койка аккуратно заправлена.
   Оставив своих деликатных спутниц в коридоре, Смыков начал осмотр, а по сути, самый настоящий обыск, к тому же незаконный. Он заглянул под кровати, перевернул матрасы, сунулся на балкон и проверил одежду, аккуратно сложенную на стуле. Пропавших из сушилки джинсовых костюмов и батников нигде не наблюдалось.
   В стенной шкаф он решил заглянуть уже напоследок. Ну какой дурак будет прятать ворованное барахло прямо в шкафу?
   Никому не дано знать заранее, где на его пути встретится волшебная дверца, потянув за которую ты обретешь счастье или, наоборот, выпустишь на волю свою погибель. Смыкову такая сомнительная удача привалила именно здесь – в комнате номер «317» общежития географического факультета.
   Решительным движением распахнув исцарапанные створки шкафа, он испытал одно из самых сильных потрясений в своей жизни. Внутри, в обрамлении поношенных пиджаков и плащей, в непринужденной позе стояла голая девушка дивной, как тогда ему показалось, красоты. Крутя на пальчике кружевной лифчик, она сказала с дружелюбной улыбкой:
   – Заходите. Гостем будете.
   Смыков всегда чурался спиртного, но с этого момента все его действия напоминали поведение человека, находящегося в состоянии если не тяжелого, то, во всяком случае, среднего опьянения. Услав своих боевых подруг подальше (и вызвав тем самым их глубочайшее удивление), он наговорил очкастому географу много обидных и несправедливых слов, грозя всеми возможными для бесправного советского студента карами, а потом приказал девушке выйти вон, обозвав при этом «посторонней гражданкой». Очкарик пробовал что-то возражать, но его слова уже не доходили до Смыкова, возбужденного, как токующий глухарь.
   Девушка пожала плечами и с той же милой улыбкой принялась одеваться прямо у них на глазах. Причем, когда эта операция была почти завершена, внезапно выяснилось, что пояс надет навыворот, и почти все пришлось повторять сначала.
   Еще не давая отчета своим планам, но догадываясь, что сейчас может произойти нечто ужасное, Смыков вывел девушку в коридор и заплетающимся языком предложил ей немедленно покинуть общежитие. Закурив, юная красавица вполне резонно поинтересовалась, куда это она может отправиться в третьем часу ночи, если на улице льет дождь, автобусы давно не ходят, а только за последний месяц в городе совершено пять нападений на припозднившихся женщин.
   Смыков как будто только этого и ждал. Плетя всякую чепуху о свойственном всему советскому строю и лично ему, члену студкома, гуманизме, он любезно согласился предоставить нарушительнице приют в своей комнате (сосед-однокурсник, страдающий от хронического безденежья, в эту ночь как раз разгружал вагоны на бакалейной базе).
   Девушка смерила его взглядом, смысл которого Смыков в тот момент не понял, и кивнула: выбирать, мол, не приходится. Они поднялись этажом выше, что в бессонном, вечно бдящем общежитии не могло остаться незамеченным. Однако Смыкова уже ничто на свете не интересовало, кроме его прекрасной спутницы. Сейчас его не смог бы остановить ни грозный комендант общежития по кличке Повар, ни сам декан. Нельзя сказать, что Смыков не знал женщин раньше, но этот белокурый экземплярчик достал до таких глубин его души, что выплеснувшаяся при этом черная похоть затопила все уголки сознания.
   Наверное, это чувствовала и девушка. Она начала раздеваться еще в коридоре, а едва Смыков успел запереть за собой дверь (все же ума хватило!), уже ожидала его на постели в позе, отнюдь не целомудренной.
   Возбуждение поступившегося принципами члена студкома было так велико, что с первой попытки он даже не сумел донести свое семя до предмета вожделения. Однако ночь была еще в самом разгаре, молодых сил хватало с избытком, и атака вскоре повторилась, тем более что противник скорее помышлял о капитуляции, чем о защите. Штурм закончился полной, хотя и скоротечной победой. Тем не менее боевые действия продолжались, и каждая новая схватка протекала все дольше и все ожесточеннее, чему в немалой степени способствовала коварная тактика врага, постоянно менявшего свою позицию…
   «Женюсь!» – такова была мысль проснувшегося рано поутру Смыкова. Любимая мирно посапывала рядом, уткнувшись носом ему под мышку. В беспощадном свете нарождающегося дня она уже не казалась такой неотразимо прекрасной, как накануне, но розовые очки любви не позволяли Смыкову сфокусировать взгляд на мелких морщинках, крупных прыщиках, натуральном неопределенно-темном оттенке, пробивающемся у корней обесцвеченных волос, и изрядном слое грима, сильно пострадавшего в любовных схватках.
   Испытывая прилив несвойственной ему прежде нежности, Смыков коснулся губами лба девушки, имя которой так и не удосужился узнать, и она сразу проснулась. Что-что, а глаза у нее были красивы без натяжки – бездонно чистые озера синего купороса. Зевая и потягиваясь, она встала, мельком оглядела скромное убранство студенческого жилья и направилась прямиком к зеркалу.
   Сначала Смыков подумал, что девушка хочет лишний раз убедиться в своей привлекательности, что было совершенно необязательно – ее хоть сейчас можно было выставить за образец в любом музее античного искусства. Однако вскоре выяснилось, что красавицу интересует вовсе не зеркало, а расположенная возле него полочка с нехитрыми предметами мужской гигиены – электробритвой, щербатой расческой, тюбиком крема и флаконом цветочного одеколона.
   Понюхав флакон, она брезгливо поморщилась, но тем не менее довольно ловко опростала его в свой ротик, совсем недавно доставивший Смыкову немало сладких утех.
   «Ничего, – подумал он с твердостью, присущей его поколению. – Перевоспитаю!»
   В этот момент в дверь негромко постучали. Сосед Смыкова по комнате, честно отработав ночную смену, собрался вздремнуть часок-другой перед лекциями. Сделав подруге знак нырнуть в постель, Смыков приоткрыл дверь на ширину бритвенного лезвия и кратко обрисовал приятелю сложившуюся ситуацию.
   Тот, само собой, сразу согласился поискать ночлег в другом месте, однако попросил разрешения забрать конспекты. Скрепя сердце Смыков впустил его в комнату. Мельком глянув на девушку, которая, к великому ужасу Смыкова, не сделала никакой попытки прикрыть свои прелести, он рассеянно пробормотал:
   – А-а, это ты, Машка… Привет. Красавица, обретшая наконец имя, без тени смущения ответила:
   – Привет, Митяй! А нам как раз третьего не хватало.
   После этого она шмыгнула в развороченную постель и приняла не совсем приличную для голой девушки позу бегуна, стартующего на короткую дистанцию.
   Бывает, что человеческие чувства приобретают почти материальную, осязаемую силу. Недаром же говорят: «он его испепелил взглядом» или «она засохла от тоски». Великая любовь, родившаяся в Смыкове прошлой ночью, распирала его, словно до отказа сжатая пружина. Эта любовь рухнула, когда он увидел игриво задранную вверх попку, еще хранившую следы его поцелуев. Любовь рухнула – пружина лопнула! Рассудительный и обстоятельный человек превратился в необузданного дикаря. Первый сокрушительный удар пришелся по заднице красавицы Машки, а второй – по роже попытавшегося защитить ее Митяя.
   Визг девушки, вопли Митяя, звон разбитого оконного стекла и грохот переворачиваемой мебели подняли на ноги пол-общежития. На Смыкова не было удержу – его не могли остановить ни физическим воздействием, ни увещеваниями типа: «Нашел из-за чего кипятиться! Да это же Машка Балерина, ее вся общага знает!»
   Вскоре на место побоища явился наряд милиции, вызванный вахтером, и сам комендант общежития. Дело получило сначала громкую огласку, а потом еще более громкий резонанс, и через пару дней Смыкова выперли из института.
   К его чести, он ни у кого не просил прощения и не каялся даже в душе. Красавицу Машку он впоследствии встретил в мужском туалете на вокзале, где та за скромное вознаграждение предлагала всем желающим сеанс орального секса. Смыкова она не узнала.
   К тому времени он уже успел преодолеть нижнюю границу призывного возраста, и военкомат не собирался упускать заплывшую в его сети рыбку. При заполнении анкет выяснилось, что Смыков свободно владеет испанским. Благодаря указанному обстоятельству он попал в специальное подразделение, готовившееся к отправке на остров Куба, народ которого, вкусив свободы, почему-то не стал пользоваться ее плодами, а решил силой оружия и демагогии распространить эту свободу по всему «третьему миру».
   Через океан их везли под видом специалистов сельского хозяйства, для чего всем военнослужащим выдали одинаковые костюмы, одинаковые галстуки и одинаковые сорочки. Забыли только про носки, но в экваториальных широтах они были вроде и без надобности. В порту после разгрузки цивильную одежду изъяли и отправили обратно в Союз для следующей партии стриженных под машинку агрономов и зоотехников.
   Их часть разместили на заброшенном ранчо среди соленых болот, заливаемых морскими приливами. Жилось тут выходцам с Днепра и Оби неважно: заедали чужие насекомые, чужая пища вызывала изжогу и поносы, чужое солнце превращало человека в подобие Примуса, у которого в котелке черепа закипают собственные мозги, чужая гонорея самым жутким образом отличалась от отечественной и почти не поддавалась лечению. Даже в самоволку сбегать не выходило – кругом кишели крокодилы и недобитые агенты американского империализма.
   Единственной усладой для глаз, кроме чудного экваториального неба да голубой полоски моря на горизонте, были местные женщины, составляющие значительную часть обслуживающего персонала базы. Их, правда, немного портили суровое выражение лиц, мешковатая защитная форма да неизменные пистолетные кобуры, болтавшиеся в местах, у женщин предназначенных совсем для других целей, зато душа радовалась разнообразнейшей гамме цветов кожи – от иссиня-черной до молочно-белой.
   Смыков, довольно скоро занявший хорошую должность штабного писаря, возжелал поиметь тропическую женщину. Однажды он уже почти договорился с шоколадной мулаткой, убиравшей в офицерской столовой, но последняя фраза, сказанная ею, отбила всякую охоту к интиму: