– Зачем? – большей глупости он и придумать не мог.
   – Мне так хочется.
   – А если не пойду?
   – Значит, прямо на этом месте подохнешь… Причитая и повизгивая от боли, Павлуша доковылял до этого грандиозного шедевра муравьиной архитектуры и по требованию Верки встал возле него на колени.
   – Так, – сказала Верка, критически осматривая уготовленное для Павлуши орудие пытки. – Ближе подвинься. Еще. Теперь засовывай туда свой конец. Что значит – не лезет? Правильно, это не девичий ротик… Сначала пальцем расковыряй… Больно? А ей не больно было? Если хочешь жить, терпи, – она приставила автомат к его затылку. – Дернешься, башку снесу.
   Уже через минуту стало ясно, что Павлуша испытывает боль, сопоставимую разве что со страданиями человека, сунувшего свой член в кипяток. Другой на его месте давно бы спровоцировал Верку на выстрел и тем самым положил бы конец этим мукам, но Павлуша был не таков. Он жаждал жизни так сильно, как это умеют делать только совершенно никчемные, гнусные да вдобавок еще и глупые люди.
   Он грыз зубами сухой древесный мусор, из которого состоял муравейник, он то ревел, как слон, то пищал, как мышь, он обмочился и обгадился, но головой даже не шевельнул. Когда Верка, потрясенная мерой его терпения, отступила назад и ствол перестал холодить затылочную кость, Павлуша проворно отбежал в сторону и там стал совершать прыжки, на которые вряд ли были способны даже воины саванны.
   По всему его телу шныряли рыжие крупные муравьи, а то, что висело в паху, напоминало недавно вышедший из улья пчелиный рой. Продолжая подпрыгивать, Павлуша стряхивал с себя насекомых, и скоро стало заметно, что придуманная Веркой экзекуция повлияла на орудие его греха даже в положительную сторону – и до длине и по объему оно увеличилось едва ли не вдвое, хотя и выглядело не вполне эстетично: багровая кожа во многих местах полопалась и сквозь нее проглядывала нежно-розовая плоть, сочащаяся сукровицей.
   – Это тебе за девочку, – сказала Верка, вскидывая автомат к плечу. – А сейчас получишь за мальчика.
   Но тут холодная гулкая пустота, направлявшая все ее последние поступки, куда-то исчезла, и Верка опять стала такой, какой была раньше: маленькой женщиной, совсем недавно ощутившей в себе зарождение новой жизни. С трудом сдерживая слезы, она натянула просторные Павлушины ботинки – босой человек в саванне, если только он в ней не родился, почти что смертник, – облила его одежду остатками спирта и подожгла. Потом закинула за спину автомат и кружным путем двинулась к реке.
   Деревню Мбори сожгли не аггелы, которых тогда еще и в помине не было, а обыкновенные дружинники из отряда самообороны, но первые цветочки идей каинизма, источающие завораживающий аромат безнаказанного насилия, проклюнулись именно в этой среде.
   Громко стуча чересчур свободными ботинками и все время поправляя сползающий с плеча автомат, Верка шла по улицам родного Талашевска с тем же чувством, с каким досужие туристы ходят по Помпеям и Геркулануму.
   Вокруг был чужой город. Более того, вокруг был чужой город, разрушенный неведомым катаклизмом и сохранивший только жалкие приметы былого: вывеску «Сберкасса» над зданием, в котором из денежных банкнот разводят костры, газетный киоск, ныне при помощи мешков с песком переоборудованный в огневую точку, продуктовый магазин, где не только продуктов, но даже мышиных экскрементов не найти, недвижимые автомобили, превращенные в уличные сортиры, и уличные сортиры, превращенные в братские могилы.
   Везде встречались следы недавних боев – фасады домов выщерблены пулями, из провалов окон вверх по стенам тянутся языки копоти, на уличных газонах открыты стрелковые ячейки, тут и там видны проволочные заграждения, на развалинах детского сада установлена деревянная пирамидка с красной звездой, количество убитых обозначено двузначным числом, но его не разберешь, дождь размыл карандашные каракули.
   Веркин внешний вид ни у кого не вызывал удивления – женщины носили мужские пиджаки и куртки, мужчины не стеснялись брюк, пошитых из бордовой портьерной ткани, и дамских шляпок с отрезанными полями. Почти все были вооружены: кто охотничьими двустволками, кто трофейными мечами и саблями, кто просто вилами.
   Налицо были все приметы военного времени, однако документов никто не проверял – своих и так видно, а у степняков и арапов какие могут быть документы? Их и без документов за версту отличить можно. На тротуарах старухи торговали всяким хламом: книгами, одежонкой, посудой, детскими игрушками. Только съестного нигде не было заметно. Верка даже пожалела, что не пригнала из-за реки парочку коров – сколько их, бедолаг, осталось в саванне на поживу гиенам.
   Дома ее ждал новый удар – соседка, утирая кулаком слезы, рассказала о том, как во время кастильского нашествия все они просидели в подвале целых шесть дней. Когда с отцом случился сердечный приступ, мать побежала искать врача и не вернулась. Ее убило на улице шальной пулей, а отец умер, узнав об этом.
   – Где их могилы? – спросила Верка.
   – Мамочки твоей неизвестно где, а папочку прямо в подвале закопали. Только туда сейчас не зайти, затопило.
   Так Верка сделалась не только вдовой, но и круглой сиротой. Отлежавшись немного, она отправилась в свою больницу, где уже на следующий день бинтовала, гипсовала, колола, кормила и обихаживала пациентов хирургического отделения, а также ассистировала при операциях и при захоронении умерших, которых далеко не возили, закапывали тут же, в больничном сквере.
   За свои труды Верка получала только скудную кормежку и наркомовские сто граммов. Впрочем, многие в городе не имели и этого. Спала она тут же, в ординаторской, используя вместо подушки обмотанный рваным одеялом автомат.
   Вначале Верке было нелегко врубиться в события, происшедшие за время ее отсутствия. Причины, по которым исчезли светила, времена года, смена дня и ночи, а также электричество, объяснялись по-разному, но в основном винили или паскуд-империалистов, применивших сверхсекретную бомбу, или своих же гадов-физиков, сплоховавших при испытаниях точно такой же отечественной бомбы. Называли даже ее тип – темпоральная. Это, кстати, объясняло, по какой причине рядом с Талашевском появилась африканская саванна, центральноазиатская степь и кастильское плоскогорье.
   Как бороться с этой напастью, никто не знал, но общественное мнение высказывалось в том смысле, что родное правительство не оставит талашевских граждан в беде и по примеру челюскинской эпопеи пришлет им на выручку какой-нибудь межвременной ледокол. Люди, игнорировавшие общественное мнение, – были в Талашевске и такие – утверждали обратное: родному правительству, если оно само уцелело, начхать на своих граждан с высокой трибуны Мавзолея, а беду эту придется расхлебывать нашим внукам и правнукам, если таковые на свет появятся.
   Подруги – медички поведали Верке о всех злоключениях, которые им пришлось пережить после наступления Великого Затмения -так называли то достопамятное событие наиболее культурные горожане. (Менее культурные употребляли другой термин – Большой Пиздец.)
   От них она узнала о бунте заключенных; о нашествии степняков, несмотря на побоище у реки Уссы, прорвавшихся к Талашевску; о губительной позиции райкомовских начальников, все действия которых в те дни ограничивались принятием постановлений, созданием комиссий, проведением расширенных пленумов и отправкой посыльных в областной центр за директивами; о захвате власти военным комендантом Коломийцевым, действовавшим по наущению армии и милиции; о конфликте между двумя этими уважаемыми ведомствами, в результате чего не осталось ни того ни другого, а из уцелевших бойцов были сформированы так называемые отряды самообороны; о превентивном ударе по Кастилии, закончившемся позорным поражением; о непрекращающемся голоде и о драконовских мерах, которые применяет против спекулянтов якобы виновный в нем военком и одновременно глава районной администрации Коломийцев; о жутких, никому ранее не известных болезнях, выкашивающих ослабленных недоеданием людей, и о намечающемся союзе со степняками против кастильцев.
   Верка в ответ рассказала подругам грустную историю своего плена, своей любви и своего несчастья. Не стала она скрывать и того, что ждет ребенка.
   – Черненького? – удивились подруги.
   – А хоть в крапинку, – ответила она. – Главное, что мой.
   – Ох, Верка, трудно тебе придется, – посочувствовали ей. – Тут и одной невозможно прожить, а уж с дитем…
   – Ничего, прорвемся. А если что, в Африку вернусь. Я же не кого-нибудь, а наследника трона собираюсь родить.
   – Какая ты, Верка, смелая! – восхищались подруги. – Расскажи хоть, как там, в Африке…
   – В Африке акулы, в Африке гориллы, в Африке большие… ну сами представляете что, – обычно говорила уже изрядно захмелевшая к этому времени Верка. – А пошли вы все знаете куда?
   Подруги знали, куда им идти. С Веркой, тем более с пьяной, никто старался не связываться. Всем было известно про ее автомат и про то, что она недавно тайком приобрела на толкучке два полных магазина.
   Жизнь между тем развивалась стремительными темпами, как это всегда бывает в бедламах и бардаках. Совместный поход на Кастилию все же состоялся и снова закончился поражением – подвели степняки, не умевшие осаждать крепости и плохо ориентирующиеся в горных условиях. Больница переполнилась ранеными. Верка, которой подходило время рожать, разрывалась между приемным покоем, операционной и моргом – примерно по такому маршруту проходило большинство их пациентов. Кастильские аркебузы и алебарды оставляли чудовищные, малосовместимые с жизнью раны, а тут еще начались перебои с дезинфицирующими материалами и антибиотиками. Коломийцев распорядился реквизировать все имущество аптек и аптечных баз (слава богу, их в районе имелось целых три – гражданской обороны, облздрава и министерства путей сообщения), но было уже поздно, тонны разнообразнейших медикаментов как в воду канули. Уголовное дело, возбужденное коллегами Смыкова по этому факту, пришлось срочно прекратить, – прошел слух о том, что кастильская пехота и кавалерия идут на Талашевск.
   Началась паника. Рассказывали, что вместе с солдатами идут попы в черных рясах и сжигают на кострах каждого, кто не носит крест, не умеет правильно перекреститься и не знает молитв.
   Все способные носить оружие мужчины попали под мобилизацию (в этом деле Коломийцев оказался большим мастаком) и были срочно переброшены на рубеж Старое Село – Гарбузы, который кастильцы, двигавшиеся совсем другим путем, штурмовать и не собирались (к сожалению, в стратегии военком не разбирался).
   В больницу поступил приказ срочно эвакуировать всех больных и раненых в район станции Воронки, для чего в самое ближайшее время обещали подать железнодорожный состав. (Несколько паровозов к тому времени уже удалось расконсервировать и перевести с угля на дрова.)
   К назначенному сроку на привокзальной площади лежали под дождем три сотни тяжелораненых, а примерно столько же ходячих слонялось вокруг в напрасных поисках хлебной корки или окурка.
   Это было поистине апокалипсическое зрелище – полтысячи человек в сером больничном белье и в сизых больничных халатах, в гипсе, на колясках, на мокрых матрасах, на Клеенке, прямо на голом асфальте. Многие громко бредили, а другие еще громче требовали еды, питья, капельниц, уток, палаток, лекарств и расстрела Коломийцева.
   Верка, до этого десять часов подряд таскавшая носилки с третьего, а потом с четвертого этажа – больше было некому, мужчины пили самогон и курили самосад в окопах где-то за Старым Селом и Гарбузами, – уже ощущала приближение родовых схваток, хотя по времени выходило еще рановато.
   Все, и медперсонал и раненые, с надеждой смотрели в сторону Воронков, откуда должен был прибыть состав, и поэтому появление кастильцев вовремя никто не заметил. Да они и сами были поражены открывшимся перед ними зрелищем – столько калек сразу не приходилось видеть даже самым многоопытным инквизиторам.
   Неизвестно, как бы еще повернулось дело (кастильцы, в отличие от степняков и арапов, милосердие имели, хоть и своеобразное, миссионерское: или жизнь, или приобщение к истинной вере), если бы кто-то из легкораненых, имевший при себе оружие, не сразил бы точным выстрелом их знаменосца.
   Почти сразу после этого началось то, что в истории Отчины впоследствии стало именоваться как «Агустинская бойня», по имени предводителя кастильцев дона Агустино де Алькундо, позднее казненного по статье Талашевского трактата за преступления против человечества.
   Конные кастильцы окружили привокзальную площадь и, орудуя мечами и пиками, стали сжимать кольцо, пехота прочесывала близлежащие улицы, поскольку часть раненых успела разбежаться. Монахи Доминиканского ордена, и в самом деле сопровождавшие экспедиционную армию, на этот раз оказались не у дел. Наиболее ревностные из них, подоткнув рясы и засучив рукава, встали в ряды тех, кто распространял свет престола Господнего отнюдь не крестом и молитвами.
   В самом начале побоища Верка, обеспокоенная не столько за свою жизнь, сколько за жизнь будущего принца саванны, забежала в железнодорожный пакгауз, до самой крыши забитый пустой тарой. Тут бы ей и схорониться, но опять подвел характер – не выдержала, полоснула через узенькое окошко из автомата, с которым в последнее время не расставалась.
   В перестрелку с ней вступило не менее дюжины солдат. Их аркебузы, калибром сравнимые разве что с ружьями для охоты на слонов, устроили настоящую канонаду. Дым от дрянного пороха, кустарным путем изготовленного из угля, селитры и серы, застил все вокруг непроницаемым облаком. Свинцовые пули долбили в сложенные из шпал стены, словно клювы исполинских дятлов.
   Грохот пальбы, вонь пороховой гари, ужас собственного положения и жалость к раненым, вопли которых проникали даже сюда, окончательно доконали Верку. Отшвырнув автомат, она заползла в самую глубину темного пакгауза и там попыталась самостоятельно разрешиться от бремени, которое, судя по всему, уже покидало обжитое за неполных девять месяцев место и активно пробиралось на волю.
   Кастильцы, спустя некоторое время ворвавшиеся в пакгауз сразу с двух сторон, не обнаружили там никого, кроме рожающей женщины. Никто и не заподозрил, что стрельбу, стоившую жизни сразу нескольким благородным кабальеро, затеяла именно она. (А ведь для этого достаточно было осмотреть Веркин указательный пальчик, в который глубоко въелась горячая ружейная смазка.) По всему выходило, что злокозненный стрелок, бросив свое хитроумное оружие, успел скрыться в неизвестном направлении.
   Верку кастильцы не тронули, ведь и так было ясно, что бог наказал ее. Ребенок родился черный, как сажа, да вдобавок еще и мертвый – пуповина удавкой захлестнулась на его шее…
   От окончательного уничтожения Талашевск спасло почти анекдотическое стечение обстоятельств. Грабежи, погромы и экзекуции шли полным ходом, когда в город, подобно буре, ворвались чернокожие воины, явившиеся мстить бледнолицым соседям за свои сожженные деревни. Не встретив другой организованной силы, кроме кастильцев, они обрушили свой гнев на них. На улицах провинциального городка, даже не обозначенного на большинстве карт Союза, разыгрывались сцены, достойные гигантомании.
   Запутанные улицы, плотная застройка центральных кварталов, большое количество зеленых насаждений и обильно разросшиеся без присмотра кустарники свели преимущество огнестрельного оружия и кавалерии к минимуму. Кастилец едва только успевал замахнуться своим мечом, как тяжелый ассегай пробивал его латы. Но там, где конница вырывалась на простор или стрелки успевали занять удобную позицию, от арапов лишь клочья летели. Потери с обеих сторон были огромны.
   Хуже всего пришлось монахам. Вынужденные бежать с поля боя – не лезь жаба туда, где коней куют! – они искали спасения в подвалах, погребах, заброшенных гаражах и курятниках, то есть в местах, давно занятых уцелевшими жителями Талашевска. Слух о кровавой драме, разыгравшейся на привокзальной площади, уже успел широко распространиться, и поэтому слугам божьим нигде не было пощады.
   Когда напряжение схватки достигло апогея – в одних районах были потеснены кастильцы, в других арапы, – в город ворвались отряды самообороны, по собственной инициативе бросившие свои дурацкие позиции, уже успевшие получить название «Линии Коломийцева». А тут еще пришел наконец обещанный состав, доставивший из Воронков местных ополченцев. После марша через привокзальную площадь их уже не нужно было вдохновлять на беспощадную битву.
   Вскоре уличные бои приобрели характер многослойного пирога: в центре кастильцы и арапы уничтожали друг друга, а охватившие их плотным кольцом талашевцы били и тех и других. К тому времени, когда полуживая Верка, собственными руками похоронившая ребенка, выбралась из пакгауза, главной проблемой в городе была проблема уборки трупов. Каждому, кто добровольно вступал в похоронную команду, кроме шанцевого инструмента выдавали еще и по бутылке водки.
   В разгромленную полупустую больницу Верка явилась с единственной целью – найти для себя какого-нибудь яда. Оставаться и дальше мишенью для стрел беспощадного рока, неизвестно за какие грехи выбравшего ее в жертвы, Верка не собиралась.
   Однако ее перехватили уже на входе и почти силком затащили в операционную. Медперсонала катастрофически не хватало, и ее прежнюю работу теперь выполняли совсем несмышленые девчонки, а самой Верке пришлось взять в руки хирургические инструменты – извлекать пули, штопать раны, наводить порядок в распотрошенных утробах, ампутировать конечности.
   Ее собственное горе растворилось в океане чужих несчастий, а постоянная, изматывающая, не проходящая даже во сне усталость не позволяла воспоминаниям бередить душу. Отмотав смену в операционной, Верка выпивала полстакана спирта и заваливалась спать – до следующей смены. Ела она то, что медсестры совали ей в руку, а мылась только потому, что хирург обязан мыться по долгу службы. Верка по-прежнему позволяла мужчинам пользоваться своим телом, но перестала дарить их ласками.
   Между тем политическая ситуация в Талашевске вновь изменилась. Всем опостылевший Коломийцев погиб при загадочных обстоятельствах – говорят, был убит своею собственной охраной, и решено было заменить единовластие коллективным органом, Чрезвычайным Советом.
   Жить от этого лучше не стало, зато отпала возможность тыкать пальцем в виноватого. В Совете заседало полсотни членов – на всех пальцев не хватит. Теперь любой, даже самый простой вопрос, например, о необходимости устройства в городе колодцев, превращался в глобальную проблему, которую можно было обсуждать до бесконечности.
   Каждый член Совета считал своим долгом поделиться собственным видением проблемы, тем более что специалистов по рытью достаточно глубоких колодцев в городе все равно не было. Возникали и распадались фракции, одни группировки старательно подсиживали другие, доходило до публичных обвинений в измене и преступной халатности, вопрос передавался в специально созданную комиссию, его многократно ставили на голосование, но всякий раз зарубали еще на стадии обсуждения. Короче говоря, страсти бурлили, а талашевцы по-прежнему ходили за водой на обмелевшую речку, в которой все чаще появлялись крокодилы, покинувшие родную Лимпопо.
   Примерно к этому времени можно отнести и зарождение в Отчине каинизма. Этому способствовало сразу несколько, как принято говорить, объективных факторов.
   Во – первых: вакуум веры. После всего, что случилось, после Великого Затмения, после мора и жестоких побоищ верить в милосердного и всемогущего бога было бы просто смешно. Людей можно обмануть пустыми посулами, можно окунуть по уши в дерьмо, объясняя это высшей необходимостью, можно обобрать до нитки, пообещав в скором будущем золотой дождь, но нельзя бросать на произвол судьбы. Слепец, покинутый поводырем, или погибнет, или прибьется к другому поводырю, будь то хоть сам Сатана. До Сатаны, правда, дело не дошло, а вот божий послушник и братоубийца Каин пришелся как нельзя кстати.
   Во – вторых: в Отчине успело вырасти целое поколение людей, никогда не державших в руках ничего, кроме автомата, и вовсе не собиравшихся менять его на плуг, мастерок или книгу. Этим орлам срочно требовалось идейное оформление своих, прямо скажем, кровожадных устремлений.
   В – третьих: почти непрерывная распря с кастильцами, степняками и арапами отнюдь не укрепляла в народе добрососедских чувств, а наоборот, способствовала выработке стереотипа -чужая свинья хуже волка. Естественно, ни о каком смирении, всепрощении и милосердии в данных обстоятельствах не могло быть и речи. Зато пример первенца Евы, не простившего обид даже брату, вдохновлял.
   Вскоре аггелы уже повсеместно вели свою пропаганду и открыто вербовали сторонников. Перечить им опасались – главным аргументом детей Каина были нож и пуля, причем убийства совершались с такой жестокостью, что люди просто немели от страха.
   Когда Чрезвычайный Совет осознал наконец опасность, исходящую от этой полуподпольной организации, было уже поздно – аггелы имели в массах достаточно мощную опору и даже сумели проникнуть на территории, не контролируемые Отчиной. Игнорируя любые мирные договоры, они постоянно совершали набеги на соседей, что вынуждало тех к ответным действиям. Одним из самых последовательных и упорных противников каинизма был священный трибунал. Это был тот редкий случай, когда на борьбу с одним злом встало другое.
   В условиях нарастания внешней и внутренней опасности Чрезвычайный Совет расписался в своей полной беспомощности. Перед тем как самораспуститься, он издал постановление о проведении всеобщих выборов главы государства. Всю власть опять предполагалось сосредоточить в одних руках.
   Кандидатов в отцы поредевшей нации нашлось немало. Каждая деревня, каждая городская улица, каждый отряд самообороны выдвигал своего. Дело доходило до драк и перестрелок. В последний тур пробились двое – бывший секретарь Чрезвычайного Совета Юлий Булкин, отиравшийся у кормушки власти с младых ногтей, и мало кому известный, но нахрапистый гражданин по фамилии Плешаков, в прошлом пастух, счетовод захудалого колхоза, почтальон и киномеханик.
   Если Булкин обещал упорядочить водоснабжение, умиротворить соседей, решить продовольственную проблему и обуздать эпидемии, то Плешаков в категорической форме заявлял, что после его прихода к власти все силы вернутся в первобытное состояние: луна и солнце появятся на небесах, день вновь станет сменяться ночью, восстановятся привычные годовые циклы, а Талашевский район возвратится на свое законное место. Не стоит и говорить, что Плешаков победил своего конкурента с подавляющим преимуществом.
   Жена его не пожелала переселяться вслед за мужем в городскую резиденцию и вернулась к матери, сказав на прощание:
   – Не хочу я, Федя, позориться перед людьми. Выгонят ведь тебя, да еще с каким треском. Ты же ни на одной работе больше года продержаться не мог.
   Легенда гласит, что на эти слова своей недальновидной супруги всенародный голова ответил следующее:
   – Дура ты. Из колхоза меня председатель выгнал, с почты – ревизор, из клуба – директор. А кто меня сейчас посмеет тронуть? Выше меня ведь никого нет, кроме господа бога, который, кстати, сам не что иное, как бесплотный дух и суеверие. Соображаешь?
   – Соображаю, – вздохнула жена, решительно вскидывая на плечо узел со своим барахлом.
   – На алименты не рассчитывай, – постращал он жену напоследок. – Я на народные средства жить собираюсь, а они все на строгом учете.
   – Не знаю, на что ты жить собираешься, а вот на твои похороны я точно не приду, – она хлопнула дверью.
   Прежде чем приступить к государственным делам, Плешаков набрал себе в охрану сотню отборных головорезов и потребовал личного врача, который должен был отвечать трем следующим условиям: женский пол, возраст до тридцати, блондинка.
   В Талашевской больнице под этот строгий стандарт подходила одна только Верка. Так она стала личным врачом, а потом и невенчанной супругой первого лица Отчины. Ей представилась редкая возможность видеть кухню большой политики, так сказать, изнутри.
   По привычке, приобретенной еще в те времена, когда он пас общественное стадо, Плешаков вставал рано и сразу углублялся в процесс законотворчества. Тут ему было полное раздолье, поскольку ни о юриспруденции, ни об экономике, ни тем более о международном праве он никакого представления не имел и руководствовался исключительно здравым смыслом, который в его, плешаковском, понимании являлся не чем иным, как верхоглядством и самодурством. Впрочем, его серость и необразованность с лихвой компенсировались неуемной энергией и редким упорством. Задумав очередное абсурдное мероприятие, Плешаков всегда доводил его до конца, чего бы это ни стоило Отчине и ему лично. А для того чтобы народ мог по достоинству оценить его титанические труды, Плешаков довел численность своей гвардии до тысячи человек, учредил тайную полицию, отдел пропаганды и агитации, а кроме того, запретил чтение литературы, идеи которой не совпадали с его личными. На все более или менее важные государственные посты он поставил преданных ему людей. (Будешь тут преданным, если попал из грязи в князи.) Внешними сношениями ведал бывший директор коневодческой фермы. Считалось, что на почве своей прежней профессии он сможет найти общий язык со степняками, которые, хоть и неоднократно опустошали Отчину, являлись ее основными союзниками в борьбе с клерикально-феодальной Кастилией.