Страница:
Нетрудно было заметить, что Похитун любит не только чеснок, которым от него разило, но и спиртное. Я убедился, что он горчайший пьяница. Водка, получаемая мною, оказалась тем магнитом, который притягивал его ко мне. Алкогольный червяк не давал покоя Похитуну. Первый урок по радиоделу закончился тем, что он, мертвецки пьяный, свалился на свою койку и захрапел тотчас, как только содержимое моей бутылки перекочевало в его утробу.
Но он успел кратко поведать мне о своей жизни. Я узнал, что еще до первой мировой войны Похитун служил бухгалтером в московском филиале крупной немецкой фирмы и по хозяйским делам дважды бывал в Берлине. Там хозяйский сын, немецкий офицер, хвастал в компании собутыльников феноменальной памятью Похитуна на цифры. Похитун мог наизусть пересказать гроссбух филиала за полугодие с тысячами разных чисел. Там же он познакомился с молодым капитаном Габишем. Война 1914 года... Похитун сдался в плен немцам и был подобран Габишем, у которого, по словам Похитуна, "преотличнейший нюх на деловых людей". Похитун был штатным шифровальщиком в царской армии, а стал шифровальщиком в немецкой разведке.
В России у него остались жена и сын, но он о них забыл и в двадцатых годах женился на немке. Жена его - особа с крутым характером, но отменная хозяйка. Она живет сейчас в предместье Берлина, и он получает от нее три письма ежемесячно. Ровно три - ни больше, ни меньше.
Накануне этой войны Похитун почти совсем прекратил пить. "Вылечила" его жена довольно радикальным способом: все, что он зарабатывал, она отбирала до последней марки и складывала в комод, к которому доступ Похитуну был категорически запрещен. Рассчитывать же на угощение друзей почти не приходилось.
А когда Похитун в феврале сорок первого года оказался на фронте и выскользнул из-под контроля жены, он стал опять пошаливать. Итак, у этого типа за спиной почти тридцать лет усердной службы в немецкой разведке...
Я пришел к выводу, что Похитун - человек безвольный, ломкий. Это была личность без личности, какой-то "плывун". Но при всем этом он действительно обладал феноменальной памятью и блестяще знал шифровальное дело. В его голове легко и прочно укладывались всевозможные цифры и коды, сложные цифровые и буквенные комбинации, разнообразные шифровальные ключи.
Эти достоинства спасали его от увольнения с работы за чрезмерную любовь к спиртным напиткам.
"В шифре, - говорил Похитун, - я так насобачился, что стал настоящим профессором".
И этому можно было поверить.
Коротко говоря, он ускоренными темпами стал навязывать себя в мои приятели. Этому способствовала не только моя водка, но и получаемые мною деньги. Часть их я сразу предложил Похитуну. Он не отказался, заметив, что почти все его жалованье и сейчас попадает в руки жены, которая намерена поразить его вскоре каким-то решительным коммерческим ходом.
Водка развязывала Похитуну язык, и он в пьяном виде выбалтывал то, что надежно хранили сейфы и о чем он трезвый побоялся бы даже заикнуться.
Однажды в конце урока после бутылки "зелья", которую я накануне принес из города, он под большим секретом выболтал мне чрезвычайно важный факт. Оказывается, во время моей поездки к Доктору Гюберт перекинул на нашу сторону агента-радиста, некоего Василия Куркова. Его обучал радиоделу Похитун, но не здесь, на Опытной станции, а в городе, где Курков жил на конспиративной квартире. После выброски Курков передал пять радиограмм. Он сообщил, что хорошо устроился, нашел комнату в надежной семье, начал собирать разведывательные данные, собирается в Москву, чтобы навестить Брызгалова. Но потом замолк по неизвестным причинам и подряд пропустил четыре сеанса, не отзывается... Гюберт очень нервничает. Да и Похитуну неприятно: могут подумать, что он плохо подготовил Куркова, а он выжал из него все, что мог.
- Его бросили, наверное, к Саврасову на Урал? - рискнул я задать вопрос.
- Какой шут, к Саврасову! - возразил Похитун. - Он послан на самостоятельную работу в район станции Горбачево, между Орлом и Тулой.
Наша "дружба" принесла свои плоды. За мной прекратилась слежка. Это объяснялось очень просто: Похитуну, безусловно, доверяли, в его преданности не сомневались, и когда я стал ходить в город вместе с ним, то ни разу не обнаружил за собой "хвоста". Да и незачем было вести за мной слежку, когда мы вместе уходили и вместе возвращались. Наша "дружба", конечно, не мешала Похитуну докладывать начальству о моем поведении. В этом я нисколько не сомневался.
Как-то мы опять отправились в город. Надо сказать, что по совету Гюберта я уже больше недели не брился и оброс курчавой бороденкой, делавшей меня неузнаваемым.
Город был мне знаком: здесь родилась моя жена, и я несколько раз бывал в нем до войны. Всегда волнующе-отрадно навестить места, с которыми связаны давние радостные воспоминания. Я нашел знакомую улицу, обсаженную кленами, и стал искать глазами аккуратно срубленный домик, в котором прошло детство жены. Но домика я не нашел, как не нашел и соседних с ним домов; вместо них было немецкое кладбище с березовыми крестами, расставленными в строгие шеренги.
В горле у меня запершило, горький осадок лег на душу. Я быстро покинул улицу. У Похитуна, между прочим, создалось мнение, что я тянул его сюда затем, чтобы специально поглядеть на кладбище. Он даже стал напевать старую солдатскую песню: "Спите, орлы боевые...", но потом умолк.
Никаких знаков и сигналов Семена Криворученко я не нашел, хотя мы исходили из конца в конец все главные улицы городка.
"Неужели выброска сорвалась? - лезли в голову тревожные мысли. - Но что могло помешать ей? А может быть, случилось худшее, без чего не обходится дело в войну? Может быть, и Семен и радист обнаружили себя и попали в лапы гитлеровцев? Но ведь их должны были сбросить в глухом лесу, а в лесные дебри гитлеровцы забираются редко".
Во всяком случае, и из этой прогулки в город я возвратился ни с чем. Беспокоила мысль об этом радисте Куркове. Что, если он разведает, что в указанной мной больнице никакого Брызгалова не было и нет? Необходимо немедленно связаться со своими, предупредить их.
14. ПАРАШЮТИСТ
Зима стояла на пороге. Заморозки уже частенько перепадали по утрам, обжигая одинокие, жалко трепетавшие листья на оголенных деревьях. Листья коробились, жухли, свертывались в трубочки и безропотно умирали, слетая на землю с грустным шелестом. Бесчисленные лужицы, заводи и берега рек покрывались за ночь хрустким ледком. Грязь на дорогах густела к утру и только за день оттаивала опять.
В один такой день я проснулся в очень плохом настроении. Я все время думал о Криворученко. На нем сосредоточивались мои надежды и помыслы все последние дни. Я был во власти одной мысли: почему он до сих пор не дает о себе знать?
С каждыми новыми сутками настроение мое падало катастрофически. Предчувствие надвигающейся беды охватывало меня. Особенно остро я переживал то, что, находясь в окружении врагов, не мог ни с кем поделиться тревожными думами, перекинуться двумя-тремя дружескими словами.
Самым трудным было сохранить видимость внешней жизнерадостности и бодрости, чтобы не навлечь на себя никаких подозрений.
Перед лицом опасности я редко терял самообладание, перед лицом испытаний старался быть собранным. Но видимо, и опасности и испытания выпадают разные - раз на раз не приходится.
День прошел, как обычно, целиком загруженный до обеда. После обеда я надеялся побеседовать со стариком Кольчугиным, но он куда-то исчез.
Похитун по случаю понедельника пребывал в тяжелом похмелье и ползал по территории станции, как отравленная муха. На него напала хандра. Я сходил в город один и вернулся окончательно расстроенный. От Криворученко по-прежнему ничего не было...
Незаметно стемнело. Застучал электродвижок, и в окнах вспыхнул свет.
Я сидел в столовой за ужином, когда мое внимание привлек необычный шум во дворе. Я услышал зычный и картавый голос коменданта Эриха Шнабеля. Он выкрикивал фамилии младших офицеров и солдат, затем приказал им быстро следовать за ним. Раздался свисток, топот ног, бряцание оружия, и все смолкло.
Я постарался быстрее управиться с ужином и вышел во двор.
Уже стемнело. Кругом стояла настороженная тишина, нарушаемая монотонным и негромким постукиванием движка. И вдруг в лесу, совсем недалеко, ударил выстрел и как бы в ответ ему скороговоркой застрочили автоматы.
Я прислушивался. Что это означало? До передовой далеко. Десанту здесь делать нечего. Возможно, партизаны?
И вот послышался отчаянно-зловещий крик, который мог принадлежать лишь человеку, попавшему в смертельную опасность. Протяжный крик закончился стоном и оборвался. Все стихло.
Не в силах оправиться с охватившим меня волнением, я быстро прошел в свою комнату и включил приемник. Москва передавала обзор о боях под Сталинградом. Но слова диктора не доходили до моего сознания. Мысленно я был там, в лесу, где, несомненно, случилось что-то страшное. В это время кто-то неуверенными шагами торопливо прошел по коридору и остановился у моих дверей.
Я взялся за регулятор громкости и стал вертеть его. Дверь отворилась, и вошел Похитун. На лице его блуждала подленькая улыбка. Напустив на себя таинственно-заговорщический вид, он наклонился к моему уху и шепотом произнес:
- Изловили советского парашютиста... Только что. Еще свеженький, горяченький...
Он смотрел в мои глаза хитрыми белесыми глазками и хотел, видимо, определить, какое впечатление произведет его сообщение. Я неопределенно пожал плечами и ничего не сказал. Да я и не мог ничего выговорить. В груди что-то с болью перевернулось. Тревога, острая, глубокая, наполняла все мое существо. Я сделал вид, что увлечен прослушиванием обзора и прибавил громкость.
Похитун потоптался на месте и полюбопытствовал:
- Не имеете желания взглянуть на своего землячка?
Меня взорвало.
- Как это понимать? - злобно осведомился я.
Губы Похитуна растянулись в усмешке.
- Да я же шучу. Какой вы петушистый!.. Слушайте. Мешать не буду. - И он вышел из комнаты своей утиной походкой.
Я резко встал и прижал руку к сердцу. Мною овладело отчаяние.
"Криворученко! Это Криворученко! Это его крик ты слышал. Это его схватили враги!" - шептал тайный голос.
Я ощутил, как холодные росинки выступили на моем лбу.
В коридоре вновь послышались шаги, но теперь быстрые, уверенные. И едва я успел сесть на место, как вошел инструктор-радист Вальтер Раух.
- Вас требует к себе гауптман, - сказал он коротко и вышел, хлопнув дверью.
В голове у меня все перемешалось. Болезненное воображение рисовало картины одна другой чудовищнее.
"Неужели схватили Семена? - сверлила голову мысль. - Как он мог оказаться здесь? Почему с парашютом? Ведь и он, и Фирсанов, и Решетов точно знали, как и я, со слов Брызгалова, где расположено "осиное гнездо".
Взвинченный до предела, я выключил приемник и пошел к Гюбергу. На дворе я несколько раз подряд глубоко вздохнул, чтобы унять волнение. Мне надо было выбросить из головы страшные мысли, чтобы не выдать себя перед Гюбертом. Ведь я не знал, что ожидает меня там. Но в ушах моих стоял тревожный человеческий крик.
Не знаю, каких усилий стоило мне собрать себя, заглушить стук сердца, и не знаю также, насколько мне это удалось.
Я постучал в дверь гауптмана.
- Да! - отозвался Гюберт.
Я открыл дверь, переступил порог, и из моей груди чуть не вырвался вздох облегчения: это был не Криворученко. Это был совершенно незнакомый мне человек. Перед Гюбертом, прислонившись плечом к стене, стоял парень лет двадцати пяти с искаженным болью лицом. Его опутанные волосы золотистого оттенка колечками падали на мокрый лоб. Пот стекал со лба и, видимо, разъедал его светлые, с сухим блеском глаза, потому что он странно помаргивал и встряхивал головой. Руки его были связаны тонкой медной проволокой, левая - повыше локтя - забинтована. На бинте расплывалось кровавое пятно.
Боль сжала сердце: это был не Криворученко, но это был советский человек!
Вокруг его плеч болтались обрезанные парашютные лямки, а на столе лежал пистолет "ТТ".
Гюберт, холодно взглянув на меня, бросил:
- Садитесь.
Я сел. Теперь я был вполоборота к пленнику, зато лицом к лицу с Гюбертом.
- Ну? - обратился Гюберт к парашютисту.
Я повернул голову. Гимнастерка пленного взмокла, прилипла к телу.
Судорожно шевеля лопатками, он хрипло проговорил:
- Я все сказал. Ясно?
В тоне его чувствовался бесшабашный вызов смерти. Я еле сдержал себя, чтоб не вздрогнуть.
- Господин Хомяков, - сказал мне Гюберт. - Этот субъект утверждает, что родился в городе Баталпашинске, Армавирской области. Насколько мне известно, Армавирской области не существует и не существовало в составе русской федерации. А вы как считаете? Пометите мне разобраться.
Гюберт говорил бесстрастно, без интонаций. Казалось, слова срываются с его губ независимо от его желания.
"Что же мне ответить? Лгать, как лжет он, этот юноша, запутаться, навлечь на себя подозрение, поставить под угрозу провала большое дело, доверенное мне, или разоблачить его, советского человека?"
Я колебался недолго и ответил:
- Я не бывал в тех краях, но мне кажется...
Мне не дали докончить.
- Плевать я хотел на то, что вам кажется, - прервал парашютист, заставив меня вздрогнуть. - И на все плевать я хотел... Я лучше знаю, где я родился! - И он смерил меня с ног до головы взглядом, полным ненависти и презрения.
Я понимал его. Отлично понимал, преклонялся перед его мужеством.
- Все ясно... - с холодным безразличием произнес Гюберт и опросил пленного: - Вы по-немецки понимаете?
Тот как-то злорадно усмехнулся и с неплохим произношением ответил:
- Ферштее нихьтс11.
Гюберт поморщился и вновь спросил:
- По всей вероятности, вы офицер. Так?
- Да, и горжусь этим.
- Чин?
- Чины у вас, мы без них обходимся.
- Прошу прощения, - иронически заметил Гюберт. - Звание?
- Лейтенант.
- Зачем пожаловали в наши края?
- Это не ваши, а наши края. Я могу вас опросить: зачем вы сюда пожаловали?
"Молодец! - отметил я про себя. - Герой!"
Я непреодолимо хотел чем-нибудь - жестом, кивком или движением глаз ободрить смелого советского воина, но об этом нечего было и думать. Я взглянул на Гюберта. В его глазах мерцали злые огоньки, губы подрагивали. Но он невозмутимо, даже без угрозы, предупредил:
- Ничего, скажете, товарищ Проскуров.
- Закурить дайте! - неожиданно потребовал тот.
- Это дело другое, - произнес Гюберт. Он взял сигарету, раскурил ее и, подойдя к Проскурову, сунул горящим концом в рот.
Проскуров дернулся, облизал губы и сплюнул.
- Я презираю вас, слышите вы! - крикнул он в лицо Гюберту. - Презираю! Не прикасайтесь ко мне! - И он топнул ногой. - Вы способны издеваться над детьми и безоружными... Вы трус! Вы подлый трус! Развяжите мне руки, и я не посмотрю, что у вас пистолет. Я прыгну на вас и перегрызу вам горло! Я не боюсь вас!.. И не скажу вам больше ни слова!
Все это он выпалил дрожавшим от ярости голосом. Ярость была не только в голосе, но и в его глазах, в искаженном лице.
Гюберт повел плечом, отвернулся и сказал мне:
- Идите, господин Хомяков. Этого субъекта надо привести в чувство, успокоить. Тогда, я надеюсь, мы найдем общий язык.
- Попробуйте! - угрожающе проговорил Проскуров.
Я вышел подавленный. Хотелось уткнуться головой в подушку и плакать от сознания своего бессилия.
Но этим эпизодом мои испытания не кончились. Они только начались. Не прошло и получаса, как ко мне пожаловал Похитун. Без всяких предисловий он объявил:
- Гауптман распорядился поместить парашютиста Проскурова на ночь в вашей комнате. На полу. Авось он что-нибудь выболтает. Постарайтесь разговорить его. Ему сейчас притащат матрац. В коридоре всю ночь будет сидеть автоматчик. Так что ничего страшного. Устраивает такая компания?
- Не особенно, - через силу ответил я.
- Ерунда! Плюйте на все и не вешайте нос! Часы его сочтены. Утром его прикончат. Гауптман не привык цацкаться... Желаю спокойной ночи и хороших сновидений. - Похитун развязно поклонился, глупо осклабился и вышел.
"Этого еще не хватало!" - подумал я, не зная, куда себя деть и за что взяться. Мне предстояла страшная пытка.
Через короткое время солдат втащил в мою комнату набитый соломой матрац и бросил его на пол у окна. Вслед за этим комендант ввел связанного Проскурова, подвел его к матрацу и толкнул. Проскуров упал лицом вниз и страшно выругался.
Он лежал долго, молчал, тяжело вздыхая и исподлобья поглядывая на меня.
Я решил не гасить свет, разделся и лег. Я понимал игру Гюберта: он, не брезгуя ничем, хочет лишний раз проверить меня. И вот нашел удачный предлог.
Я не мог поговорить по душам с Проскуровым, а как страстно хотелось. Ведь это была его последняя ночь! Где-то там, на нашей стороне, конечно, есть у него отец, мать, может быть, братья, сестры, жена... Кто им поведает о трагической гибели сына, брата, мужа? А я был бессилен помочь. Меня, конечно, подслушивали. Раух, наверное, уже сидит у своих часов и ждет не дождется услышать мой голос.
О сне нечего было и думать. Как можно заснуть, когда чуть не рядом с тобой лежит твой товарищ, жизнь которого окончится с восходом солнца, когда ты слышишь его прерывистое дыхание, видишь его бледное лицо.
Мне хотелось биться головой о стену...
Проскуров перевалился на бок, и я поймал на себе его стерегущий взгляд.
- Как вас именовать: господин или товарищ? - спросил он громко.
У меня застучало в висках.
- Это не имеет значения, - ответил я.
- Вы русский или только владеете русской речью?
На такой вопрос я без опаски мог ответить прямо:
- Я русский.
- И вы не связаны?
- Как видите.
- Почему?
Я промолчал. Продолжать такой разговор было хуже пытки огнем и каленым железом.
- Вы живете какой-нибудь идеей или так... вообще? - спросил Проскуров.
- Каждый живет своей идеей, - ответил я и закрыл глаза, делая вид, что хочу спать.
Но Проскуров не унимался: ему нечего было терять, участь его была решена.
- Что вы здесь делаете?
Я промолчал.
- За сколько сребреников продал свою душу, Иуда?
Я не ответил.
- Сволочь! - выругался Проскуров. - Этот капитан хвастает, что у него даже мертвые разговаривают. Посмотрим! Я плюну перед смертью в его рожу...
Ночь превратилась в кошмар. Мгновениями я, кажется, забывался, но это было мучительное забытье. Думы терзали меня, взвинчивали нервы, я был на грани психоза.
Проскуров всю ночь не спал. Он стонал, ворочался, бранился, кому-то угрожал, даже смеялся, засыпал меня вопросами. Я, сжав зубы, молчал и притворялся спящим. Все время я ловил на себе его взгляды, и они действовали на меня, как ожоги.
На рассвете, едва ночной мрак за окном сменился предутренней серостью, в комнату вошел Шнабель с двумя солдатами. Проскурова увели.
- Шкура!.. - бросил он мне последнее слово.
"Вот и всё! - подумал я. - Был человек, жил, смотрел, боролся, дышал вместе со мной одним воздухом - и человека не стало. А я, кроме фамилии его, ничего не узнал".
Минут десять спустя где-то вдали простучала короткая автоматная очередь...
15. ПРИЯТНАЯ ПРОГУЛКА
В начале ноября неожиданно наступило потепление, пошли мелкие дожди.
Все это время я жил под впечатлением истории с парашютистом лейтенантом Проскуровым. Пьяный Похитун сообщил мне, что Проекурова вначале предполагали повесить, но затем Гюберт приказал расстрелять. Как объяснил мне Похитун, мужество Проскурова поразило даже Гюберта. Он решил проявить благородство и заменить ему позорную смерть более почетной.
Но это не меняло сути дела: Проскурова не стало, он бесследно исчез, его закопали где-то в лесу, не осталось даже могилы. Этот лейтенант все время стоял у меня перед глазами, в моих ушах звучал его гневный голос. Я думал о нем постоянно, он являлся передо мной во сне, требуя ответа: господин я или товарищ?
Я чувствовал какую-то вину перед погибшим Проскуровым, долго и упорно спрашивал себя: каким образом мог бы помочь ему, чем облегчить его судьбу? И не находил ответа. Но в душе какой-то голос неумолимо твердил, что я все же мог предпринять попытку, но не сделал этого. Мне казалось, что вина моя состоит уже в одном том, что я по-прежнему жив, здоров, хожу, ем, пью, курю, выполняю свое задание, а Проскуров лежит в земле, истерзанный и расстрелянный врагами. А может быть, он вовсе не Проскуров, а какой-нибудь Фролов или Донцов и родом не из Баталпашинска, а из Ленинграда или Саратова?
Я не знал и никогда уже не узнаю, зачем он оказался в районе Опытной станции, с каким заданием его сбросили. Но этого не добился и Гюберт.
Между тем мое время уплотнилось еще более. Я стал не только учеником, но и учителем. Гюберт вызвал меня к себе и сказал, что поручает мне обучение одного парня.
- Что от меня требуется? - опросил я.
- Его надо основательно познакомить с Москвой. Он должен иметь представление о ней, как любой москвич. В вашем распоряжении будут карта и справочник.
Мне оставалось только принять приказание к пополнению.
Я ожидал почему-то, что учеником окажется немец, но комендант Шнабель привел ко мне русского.
- Константин, - назвал он себя при знакомстве, не сказав фамилии.
По виду ему было не больше двадцати пяти - двадцати шести лет.
"Что же тебя, подлец, толкнуло идти в услужение к фашистам? - подумал я, взглянув ему в глаза. - Смерти испугался?"
По опыту я знал, что пути к душе человека очень часто непроходимо трудны. Познакомившись с Константином, я сразу почувствовал, что никакого душевного контакта между нами не будет.
Константин показался мне человеком чрезвычайно тяжелым, с явно угнетенной психикой. В выражении его худого, истощенного и малоподвижного лица проглядывала не только смертельная усталость, но еще и тупое безразличие, равнодушие ко всему, что его окружало. Жизнь, видно, основательно выжала, высушила его. Его скорбные глаза смотрели отчужденно, а подчас я подмечал в них глубокую опустошенность.
Я невольно сравнивал его с Проскуровым: в том бурлила жизнь, а в этом уже свила себе гнездо смерть.
За два занятия я с невероятным трудом вытянул из него несколько слов, не относящихся к делу, и узнал, что он бывший кадровый офицер в звании старшего лейтенанта, окончил Орловское танковое училище, в плен к немцам попал в бессознательном состоянии, тяжелораненым. И все.
На занятиях он молчал, безразлично смотрел на меня и в ответ на мои объяснения угрюмо кивал головой. За два урока он не задал мне ни одного вопроса.
После второго урока я отпустил Константина и решил проверить, куда он пойдет. Мне хотелось узнать, где он живет: на Опытной станции или в городе? Лучше всего было сделать это из комнаты Похитуна, окно которого выходило во двор.
Похитун отдыхал, лежа на неубранной постели, задрав ноги в сапогах на спинку кровати. В комнате пахло водкой и чесноком.
Заговорив с Похитуном, я смотрел в окно: Константин, опустив голову, медленно пересек двор и скрылся в двери дома, где размещался Курт Венцель и другие младшие офицеры. Значит, жил он, как и я, на Опытной станции. То, что я не видел его ранее, не удивило меня.
- Дождь все сыплет? - спросил Похитун, не меняя позы.
Я ответил, что дождь перестал.
- В город заглянем?
Как я мог возражать, когда только и думал о городе!
Но пошли мы не сразу, а после обеда. Зашли в казино. Оно пустовало. За единственным столиком сидели три эсэсовца, пили водку и громко разговаривали. На помосте дребезжал плохонький оркестр из пианино, аккордеона и скрипки. Тщедушный, обросший щетиной румын с огромными, на выкате, глазами пиликал на скрипке, и она издавала фальшивые, тянущие за душу звуки. От них даже на лице Похитуна обозначилась гримаса страдания.
- Мерзавец мамалыжник, что вытворяет! - произнес он, покачав головой, и потянул меня к стойке.
У меня в кармане были считанные гроши, положенные деньги должны были выдать лишь завтра, но о наличии этих грошей Похитун знал с моих слов. Мы выпили по стопке водки, и Похитун, как всякий пьяница, сразу осоловел. На него напала болтливость. Он взял меня под руку, и мы зашагали по городу.
За эту неделю я сравнительно хорошо изучил Похитуна. Я догадывался, что ему приказано приглядывать за мной и что он неспроста сам предлагает мне прогулки в город.
Но я понимал также, что моя водка и мои деньги тоже устраивают его и что о распитии водки за мой счет он доносить Гюберту не станет.
Чем больше узнавал я Похитуна, тем больше поражался. Даже в пьяном состоящий он легко разбирался в головоломных шифрах и никогда не допускал ошибок. Язык его заплетался, когда он говорил об обычных вещах, но, как только речь заходила о делах профессиональных, он изменялся до неузнаваемости. У меня сложилось впечатление, что шифровые и кодовые вариации так прочно засели в его голове, что говорит он о них чисто автоматически.
Похитун был в жесточайшей вражде с самой элементарной гигиеной. Он не пользовался зубной щеткой, обходился без носового платка, с отвращением относился в чистому белью. Кровать его неделями стояла неубранной, полотенце было черным-черно. В баню его загнали чуть не насильно, под угрозой ареста, когда всему личному составу станции делали противотифозные прививки.
Но он успел кратко поведать мне о своей жизни. Я узнал, что еще до первой мировой войны Похитун служил бухгалтером в московском филиале крупной немецкой фирмы и по хозяйским делам дважды бывал в Берлине. Там хозяйский сын, немецкий офицер, хвастал в компании собутыльников феноменальной памятью Похитуна на цифры. Похитун мог наизусть пересказать гроссбух филиала за полугодие с тысячами разных чисел. Там же он познакомился с молодым капитаном Габишем. Война 1914 года... Похитун сдался в плен немцам и был подобран Габишем, у которого, по словам Похитуна, "преотличнейший нюх на деловых людей". Похитун был штатным шифровальщиком в царской армии, а стал шифровальщиком в немецкой разведке.
В России у него остались жена и сын, но он о них забыл и в двадцатых годах женился на немке. Жена его - особа с крутым характером, но отменная хозяйка. Она живет сейчас в предместье Берлина, и он получает от нее три письма ежемесячно. Ровно три - ни больше, ни меньше.
Накануне этой войны Похитун почти совсем прекратил пить. "Вылечила" его жена довольно радикальным способом: все, что он зарабатывал, она отбирала до последней марки и складывала в комод, к которому доступ Похитуну был категорически запрещен. Рассчитывать же на угощение друзей почти не приходилось.
А когда Похитун в феврале сорок первого года оказался на фронте и выскользнул из-под контроля жены, он стал опять пошаливать. Итак, у этого типа за спиной почти тридцать лет усердной службы в немецкой разведке...
Я пришел к выводу, что Похитун - человек безвольный, ломкий. Это была личность без личности, какой-то "плывун". Но при всем этом он действительно обладал феноменальной памятью и блестяще знал шифровальное дело. В его голове легко и прочно укладывались всевозможные цифры и коды, сложные цифровые и буквенные комбинации, разнообразные шифровальные ключи.
Эти достоинства спасали его от увольнения с работы за чрезмерную любовь к спиртным напиткам.
"В шифре, - говорил Похитун, - я так насобачился, что стал настоящим профессором".
И этому можно было поверить.
Коротко говоря, он ускоренными темпами стал навязывать себя в мои приятели. Этому способствовала не только моя водка, но и получаемые мною деньги. Часть их я сразу предложил Похитуну. Он не отказался, заметив, что почти все его жалованье и сейчас попадает в руки жены, которая намерена поразить его вскоре каким-то решительным коммерческим ходом.
Водка развязывала Похитуну язык, и он в пьяном виде выбалтывал то, что надежно хранили сейфы и о чем он трезвый побоялся бы даже заикнуться.
Однажды в конце урока после бутылки "зелья", которую я накануне принес из города, он под большим секретом выболтал мне чрезвычайно важный факт. Оказывается, во время моей поездки к Доктору Гюберт перекинул на нашу сторону агента-радиста, некоего Василия Куркова. Его обучал радиоделу Похитун, но не здесь, на Опытной станции, а в городе, где Курков жил на конспиративной квартире. После выброски Курков передал пять радиограмм. Он сообщил, что хорошо устроился, нашел комнату в надежной семье, начал собирать разведывательные данные, собирается в Москву, чтобы навестить Брызгалова. Но потом замолк по неизвестным причинам и подряд пропустил четыре сеанса, не отзывается... Гюберт очень нервничает. Да и Похитуну неприятно: могут подумать, что он плохо подготовил Куркова, а он выжал из него все, что мог.
- Его бросили, наверное, к Саврасову на Урал? - рискнул я задать вопрос.
- Какой шут, к Саврасову! - возразил Похитун. - Он послан на самостоятельную работу в район станции Горбачево, между Орлом и Тулой.
Наша "дружба" принесла свои плоды. За мной прекратилась слежка. Это объяснялось очень просто: Похитуну, безусловно, доверяли, в его преданности не сомневались, и когда я стал ходить в город вместе с ним, то ни разу не обнаружил за собой "хвоста". Да и незачем было вести за мной слежку, когда мы вместе уходили и вместе возвращались. Наша "дружба", конечно, не мешала Похитуну докладывать начальству о моем поведении. В этом я нисколько не сомневался.
Как-то мы опять отправились в город. Надо сказать, что по совету Гюберта я уже больше недели не брился и оброс курчавой бороденкой, делавшей меня неузнаваемым.
Город был мне знаком: здесь родилась моя жена, и я несколько раз бывал в нем до войны. Всегда волнующе-отрадно навестить места, с которыми связаны давние радостные воспоминания. Я нашел знакомую улицу, обсаженную кленами, и стал искать глазами аккуратно срубленный домик, в котором прошло детство жены. Но домика я не нашел, как не нашел и соседних с ним домов; вместо них было немецкое кладбище с березовыми крестами, расставленными в строгие шеренги.
В горле у меня запершило, горький осадок лег на душу. Я быстро покинул улицу. У Похитуна, между прочим, создалось мнение, что я тянул его сюда затем, чтобы специально поглядеть на кладбище. Он даже стал напевать старую солдатскую песню: "Спите, орлы боевые...", но потом умолк.
Никаких знаков и сигналов Семена Криворученко я не нашел, хотя мы исходили из конца в конец все главные улицы городка.
"Неужели выброска сорвалась? - лезли в голову тревожные мысли. - Но что могло помешать ей? А может быть, случилось худшее, без чего не обходится дело в войну? Может быть, и Семен и радист обнаружили себя и попали в лапы гитлеровцев? Но ведь их должны были сбросить в глухом лесу, а в лесные дебри гитлеровцы забираются редко".
Во всяком случае, и из этой прогулки в город я возвратился ни с чем. Беспокоила мысль об этом радисте Куркове. Что, если он разведает, что в указанной мной больнице никакого Брызгалова не было и нет? Необходимо немедленно связаться со своими, предупредить их.
14. ПАРАШЮТИСТ
Зима стояла на пороге. Заморозки уже частенько перепадали по утрам, обжигая одинокие, жалко трепетавшие листья на оголенных деревьях. Листья коробились, жухли, свертывались в трубочки и безропотно умирали, слетая на землю с грустным шелестом. Бесчисленные лужицы, заводи и берега рек покрывались за ночь хрустким ледком. Грязь на дорогах густела к утру и только за день оттаивала опять.
В один такой день я проснулся в очень плохом настроении. Я все время думал о Криворученко. На нем сосредоточивались мои надежды и помыслы все последние дни. Я был во власти одной мысли: почему он до сих пор не дает о себе знать?
С каждыми новыми сутками настроение мое падало катастрофически. Предчувствие надвигающейся беды охватывало меня. Особенно остро я переживал то, что, находясь в окружении врагов, не мог ни с кем поделиться тревожными думами, перекинуться двумя-тремя дружескими словами.
Самым трудным было сохранить видимость внешней жизнерадостности и бодрости, чтобы не навлечь на себя никаких подозрений.
Перед лицом опасности я редко терял самообладание, перед лицом испытаний старался быть собранным. Но видимо, и опасности и испытания выпадают разные - раз на раз не приходится.
День прошел, как обычно, целиком загруженный до обеда. После обеда я надеялся побеседовать со стариком Кольчугиным, но он куда-то исчез.
Похитун по случаю понедельника пребывал в тяжелом похмелье и ползал по территории станции, как отравленная муха. На него напала хандра. Я сходил в город один и вернулся окончательно расстроенный. От Криворученко по-прежнему ничего не было...
Незаметно стемнело. Застучал электродвижок, и в окнах вспыхнул свет.
Я сидел в столовой за ужином, когда мое внимание привлек необычный шум во дворе. Я услышал зычный и картавый голос коменданта Эриха Шнабеля. Он выкрикивал фамилии младших офицеров и солдат, затем приказал им быстро следовать за ним. Раздался свисток, топот ног, бряцание оружия, и все смолкло.
Я постарался быстрее управиться с ужином и вышел во двор.
Уже стемнело. Кругом стояла настороженная тишина, нарушаемая монотонным и негромким постукиванием движка. И вдруг в лесу, совсем недалеко, ударил выстрел и как бы в ответ ему скороговоркой застрочили автоматы.
Я прислушивался. Что это означало? До передовой далеко. Десанту здесь делать нечего. Возможно, партизаны?
И вот послышался отчаянно-зловещий крик, который мог принадлежать лишь человеку, попавшему в смертельную опасность. Протяжный крик закончился стоном и оборвался. Все стихло.
Не в силах оправиться с охватившим меня волнением, я быстро прошел в свою комнату и включил приемник. Москва передавала обзор о боях под Сталинградом. Но слова диктора не доходили до моего сознания. Мысленно я был там, в лесу, где, несомненно, случилось что-то страшное. В это время кто-то неуверенными шагами торопливо прошел по коридору и остановился у моих дверей.
Я взялся за регулятор громкости и стал вертеть его. Дверь отворилась, и вошел Похитун. На лице его блуждала подленькая улыбка. Напустив на себя таинственно-заговорщический вид, он наклонился к моему уху и шепотом произнес:
- Изловили советского парашютиста... Только что. Еще свеженький, горяченький...
Он смотрел в мои глаза хитрыми белесыми глазками и хотел, видимо, определить, какое впечатление произведет его сообщение. Я неопределенно пожал плечами и ничего не сказал. Да я и не мог ничего выговорить. В груди что-то с болью перевернулось. Тревога, острая, глубокая, наполняла все мое существо. Я сделал вид, что увлечен прослушиванием обзора и прибавил громкость.
Похитун потоптался на месте и полюбопытствовал:
- Не имеете желания взглянуть на своего землячка?
Меня взорвало.
- Как это понимать? - злобно осведомился я.
Губы Похитуна растянулись в усмешке.
- Да я же шучу. Какой вы петушистый!.. Слушайте. Мешать не буду. - И он вышел из комнаты своей утиной походкой.
Я резко встал и прижал руку к сердцу. Мною овладело отчаяние.
"Криворученко! Это Криворученко! Это его крик ты слышал. Это его схватили враги!" - шептал тайный голос.
Я ощутил, как холодные росинки выступили на моем лбу.
В коридоре вновь послышались шаги, но теперь быстрые, уверенные. И едва я успел сесть на место, как вошел инструктор-радист Вальтер Раух.
- Вас требует к себе гауптман, - сказал он коротко и вышел, хлопнув дверью.
В голове у меня все перемешалось. Болезненное воображение рисовало картины одна другой чудовищнее.
"Неужели схватили Семена? - сверлила голову мысль. - Как он мог оказаться здесь? Почему с парашютом? Ведь и он, и Фирсанов, и Решетов точно знали, как и я, со слов Брызгалова, где расположено "осиное гнездо".
Взвинченный до предела, я выключил приемник и пошел к Гюбергу. На дворе я несколько раз подряд глубоко вздохнул, чтобы унять волнение. Мне надо было выбросить из головы страшные мысли, чтобы не выдать себя перед Гюбертом. Ведь я не знал, что ожидает меня там. Но в ушах моих стоял тревожный человеческий крик.
Не знаю, каких усилий стоило мне собрать себя, заглушить стук сердца, и не знаю также, насколько мне это удалось.
Я постучал в дверь гауптмана.
- Да! - отозвался Гюберт.
Я открыл дверь, переступил порог, и из моей груди чуть не вырвался вздох облегчения: это был не Криворученко. Это был совершенно незнакомый мне человек. Перед Гюбертом, прислонившись плечом к стене, стоял парень лет двадцати пяти с искаженным болью лицом. Его опутанные волосы золотистого оттенка колечками падали на мокрый лоб. Пот стекал со лба и, видимо, разъедал его светлые, с сухим блеском глаза, потому что он странно помаргивал и встряхивал головой. Руки его были связаны тонкой медной проволокой, левая - повыше локтя - забинтована. На бинте расплывалось кровавое пятно.
Боль сжала сердце: это был не Криворученко, но это был советский человек!
Вокруг его плеч болтались обрезанные парашютные лямки, а на столе лежал пистолет "ТТ".
Гюберт, холодно взглянув на меня, бросил:
- Садитесь.
Я сел. Теперь я был вполоборота к пленнику, зато лицом к лицу с Гюбертом.
- Ну? - обратился Гюберт к парашютисту.
Я повернул голову. Гимнастерка пленного взмокла, прилипла к телу.
Судорожно шевеля лопатками, он хрипло проговорил:
- Я все сказал. Ясно?
В тоне его чувствовался бесшабашный вызов смерти. Я еле сдержал себя, чтоб не вздрогнуть.
- Господин Хомяков, - сказал мне Гюберт. - Этот субъект утверждает, что родился в городе Баталпашинске, Армавирской области. Насколько мне известно, Армавирской области не существует и не существовало в составе русской федерации. А вы как считаете? Пометите мне разобраться.
Гюберт говорил бесстрастно, без интонаций. Казалось, слова срываются с его губ независимо от его желания.
"Что же мне ответить? Лгать, как лжет он, этот юноша, запутаться, навлечь на себя подозрение, поставить под угрозу провала большое дело, доверенное мне, или разоблачить его, советского человека?"
Я колебался недолго и ответил:
- Я не бывал в тех краях, но мне кажется...
Мне не дали докончить.
- Плевать я хотел на то, что вам кажется, - прервал парашютист, заставив меня вздрогнуть. - И на все плевать я хотел... Я лучше знаю, где я родился! - И он смерил меня с ног до головы взглядом, полным ненависти и презрения.
Я понимал его. Отлично понимал, преклонялся перед его мужеством.
- Все ясно... - с холодным безразличием произнес Гюберт и опросил пленного: - Вы по-немецки понимаете?
Тот как-то злорадно усмехнулся и с неплохим произношением ответил:
- Ферштее нихьтс11.
Гюберт поморщился и вновь спросил:
- По всей вероятности, вы офицер. Так?
- Да, и горжусь этим.
- Чин?
- Чины у вас, мы без них обходимся.
- Прошу прощения, - иронически заметил Гюберт. - Звание?
- Лейтенант.
- Зачем пожаловали в наши края?
- Это не ваши, а наши края. Я могу вас опросить: зачем вы сюда пожаловали?
"Молодец! - отметил я про себя. - Герой!"
Я непреодолимо хотел чем-нибудь - жестом, кивком или движением глаз ободрить смелого советского воина, но об этом нечего было и думать. Я взглянул на Гюберта. В его глазах мерцали злые огоньки, губы подрагивали. Но он невозмутимо, даже без угрозы, предупредил:
- Ничего, скажете, товарищ Проскуров.
- Закурить дайте! - неожиданно потребовал тот.
- Это дело другое, - произнес Гюберт. Он взял сигарету, раскурил ее и, подойдя к Проскурову, сунул горящим концом в рот.
Проскуров дернулся, облизал губы и сплюнул.
- Я презираю вас, слышите вы! - крикнул он в лицо Гюберту. - Презираю! Не прикасайтесь ко мне! - И он топнул ногой. - Вы способны издеваться над детьми и безоружными... Вы трус! Вы подлый трус! Развяжите мне руки, и я не посмотрю, что у вас пистолет. Я прыгну на вас и перегрызу вам горло! Я не боюсь вас!.. И не скажу вам больше ни слова!
Все это он выпалил дрожавшим от ярости голосом. Ярость была не только в голосе, но и в его глазах, в искаженном лице.
Гюберт повел плечом, отвернулся и сказал мне:
- Идите, господин Хомяков. Этого субъекта надо привести в чувство, успокоить. Тогда, я надеюсь, мы найдем общий язык.
- Попробуйте! - угрожающе проговорил Проскуров.
Я вышел подавленный. Хотелось уткнуться головой в подушку и плакать от сознания своего бессилия.
Но этим эпизодом мои испытания не кончились. Они только начались. Не прошло и получаса, как ко мне пожаловал Похитун. Без всяких предисловий он объявил:
- Гауптман распорядился поместить парашютиста Проскурова на ночь в вашей комнате. На полу. Авось он что-нибудь выболтает. Постарайтесь разговорить его. Ему сейчас притащат матрац. В коридоре всю ночь будет сидеть автоматчик. Так что ничего страшного. Устраивает такая компания?
- Не особенно, - через силу ответил я.
- Ерунда! Плюйте на все и не вешайте нос! Часы его сочтены. Утром его прикончат. Гауптман не привык цацкаться... Желаю спокойной ночи и хороших сновидений. - Похитун развязно поклонился, глупо осклабился и вышел.
"Этого еще не хватало!" - подумал я, не зная, куда себя деть и за что взяться. Мне предстояла страшная пытка.
Через короткое время солдат втащил в мою комнату набитый соломой матрац и бросил его на пол у окна. Вслед за этим комендант ввел связанного Проскурова, подвел его к матрацу и толкнул. Проскуров упал лицом вниз и страшно выругался.
Он лежал долго, молчал, тяжело вздыхая и исподлобья поглядывая на меня.
Я решил не гасить свет, разделся и лег. Я понимал игру Гюберта: он, не брезгуя ничем, хочет лишний раз проверить меня. И вот нашел удачный предлог.
Я не мог поговорить по душам с Проскуровым, а как страстно хотелось. Ведь это была его последняя ночь! Где-то там, на нашей стороне, конечно, есть у него отец, мать, может быть, братья, сестры, жена... Кто им поведает о трагической гибели сына, брата, мужа? А я был бессилен помочь. Меня, конечно, подслушивали. Раух, наверное, уже сидит у своих часов и ждет не дождется услышать мой голос.
О сне нечего было и думать. Как можно заснуть, когда чуть не рядом с тобой лежит твой товарищ, жизнь которого окончится с восходом солнца, когда ты слышишь его прерывистое дыхание, видишь его бледное лицо.
Мне хотелось биться головой о стену...
Проскуров перевалился на бок, и я поймал на себе его стерегущий взгляд.
- Как вас именовать: господин или товарищ? - спросил он громко.
У меня застучало в висках.
- Это не имеет значения, - ответил я.
- Вы русский или только владеете русской речью?
На такой вопрос я без опаски мог ответить прямо:
- Я русский.
- И вы не связаны?
- Как видите.
- Почему?
Я промолчал. Продолжать такой разговор было хуже пытки огнем и каленым железом.
- Вы живете какой-нибудь идеей или так... вообще? - спросил Проскуров.
- Каждый живет своей идеей, - ответил я и закрыл глаза, делая вид, что хочу спать.
Но Проскуров не унимался: ему нечего было терять, участь его была решена.
- Что вы здесь делаете?
Я промолчал.
- За сколько сребреников продал свою душу, Иуда?
Я не ответил.
- Сволочь! - выругался Проскуров. - Этот капитан хвастает, что у него даже мертвые разговаривают. Посмотрим! Я плюну перед смертью в его рожу...
Ночь превратилась в кошмар. Мгновениями я, кажется, забывался, но это было мучительное забытье. Думы терзали меня, взвинчивали нервы, я был на грани психоза.
Проскуров всю ночь не спал. Он стонал, ворочался, бранился, кому-то угрожал, даже смеялся, засыпал меня вопросами. Я, сжав зубы, молчал и притворялся спящим. Все время я ловил на себе его взгляды, и они действовали на меня, как ожоги.
На рассвете, едва ночной мрак за окном сменился предутренней серостью, в комнату вошел Шнабель с двумя солдатами. Проскурова увели.
- Шкура!.. - бросил он мне последнее слово.
"Вот и всё! - подумал я. - Был человек, жил, смотрел, боролся, дышал вместе со мной одним воздухом - и человека не стало. А я, кроме фамилии его, ничего не узнал".
Минут десять спустя где-то вдали простучала короткая автоматная очередь...
15. ПРИЯТНАЯ ПРОГУЛКА
В начале ноября неожиданно наступило потепление, пошли мелкие дожди.
Все это время я жил под впечатлением истории с парашютистом лейтенантом Проскуровым. Пьяный Похитун сообщил мне, что Проекурова вначале предполагали повесить, но затем Гюберт приказал расстрелять. Как объяснил мне Похитун, мужество Проскурова поразило даже Гюберта. Он решил проявить благородство и заменить ему позорную смерть более почетной.
Но это не меняло сути дела: Проскурова не стало, он бесследно исчез, его закопали где-то в лесу, не осталось даже могилы. Этот лейтенант все время стоял у меня перед глазами, в моих ушах звучал его гневный голос. Я думал о нем постоянно, он являлся передо мной во сне, требуя ответа: господин я или товарищ?
Я чувствовал какую-то вину перед погибшим Проскуровым, долго и упорно спрашивал себя: каким образом мог бы помочь ему, чем облегчить его судьбу? И не находил ответа. Но в душе какой-то голос неумолимо твердил, что я все же мог предпринять попытку, но не сделал этого. Мне казалось, что вина моя состоит уже в одном том, что я по-прежнему жив, здоров, хожу, ем, пью, курю, выполняю свое задание, а Проскуров лежит в земле, истерзанный и расстрелянный врагами. А может быть, он вовсе не Проскуров, а какой-нибудь Фролов или Донцов и родом не из Баталпашинска, а из Ленинграда или Саратова?
Я не знал и никогда уже не узнаю, зачем он оказался в районе Опытной станции, с каким заданием его сбросили. Но этого не добился и Гюберт.
Между тем мое время уплотнилось еще более. Я стал не только учеником, но и учителем. Гюберт вызвал меня к себе и сказал, что поручает мне обучение одного парня.
- Что от меня требуется? - опросил я.
- Его надо основательно познакомить с Москвой. Он должен иметь представление о ней, как любой москвич. В вашем распоряжении будут карта и справочник.
Мне оставалось только принять приказание к пополнению.
Я ожидал почему-то, что учеником окажется немец, но комендант Шнабель привел ко мне русского.
- Константин, - назвал он себя при знакомстве, не сказав фамилии.
По виду ему было не больше двадцати пяти - двадцати шести лет.
"Что же тебя, подлец, толкнуло идти в услужение к фашистам? - подумал я, взглянув ему в глаза. - Смерти испугался?"
По опыту я знал, что пути к душе человека очень часто непроходимо трудны. Познакомившись с Константином, я сразу почувствовал, что никакого душевного контакта между нами не будет.
Константин показался мне человеком чрезвычайно тяжелым, с явно угнетенной психикой. В выражении его худого, истощенного и малоподвижного лица проглядывала не только смертельная усталость, но еще и тупое безразличие, равнодушие ко всему, что его окружало. Жизнь, видно, основательно выжала, высушила его. Его скорбные глаза смотрели отчужденно, а подчас я подмечал в них глубокую опустошенность.
Я невольно сравнивал его с Проскуровым: в том бурлила жизнь, а в этом уже свила себе гнездо смерть.
За два занятия я с невероятным трудом вытянул из него несколько слов, не относящихся к делу, и узнал, что он бывший кадровый офицер в звании старшего лейтенанта, окончил Орловское танковое училище, в плен к немцам попал в бессознательном состоянии, тяжелораненым. И все.
На занятиях он молчал, безразлично смотрел на меня и в ответ на мои объяснения угрюмо кивал головой. За два урока он не задал мне ни одного вопроса.
После второго урока я отпустил Константина и решил проверить, куда он пойдет. Мне хотелось узнать, где он живет: на Опытной станции или в городе? Лучше всего было сделать это из комнаты Похитуна, окно которого выходило во двор.
Похитун отдыхал, лежа на неубранной постели, задрав ноги в сапогах на спинку кровати. В комнате пахло водкой и чесноком.
Заговорив с Похитуном, я смотрел в окно: Константин, опустив голову, медленно пересек двор и скрылся в двери дома, где размещался Курт Венцель и другие младшие офицеры. Значит, жил он, как и я, на Опытной станции. То, что я не видел его ранее, не удивило меня.
- Дождь все сыплет? - спросил Похитун, не меняя позы.
Я ответил, что дождь перестал.
- В город заглянем?
Как я мог возражать, когда только и думал о городе!
Но пошли мы не сразу, а после обеда. Зашли в казино. Оно пустовало. За единственным столиком сидели три эсэсовца, пили водку и громко разговаривали. На помосте дребезжал плохонький оркестр из пианино, аккордеона и скрипки. Тщедушный, обросший щетиной румын с огромными, на выкате, глазами пиликал на скрипке, и она издавала фальшивые, тянущие за душу звуки. От них даже на лице Похитуна обозначилась гримаса страдания.
- Мерзавец мамалыжник, что вытворяет! - произнес он, покачав головой, и потянул меня к стойке.
У меня в кармане были считанные гроши, положенные деньги должны были выдать лишь завтра, но о наличии этих грошей Похитун знал с моих слов. Мы выпили по стопке водки, и Похитун, как всякий пьяница, сразу осоловел. На него напала болтливость. Он взял меня под руку, и мы зашагали по городу.
За эту неделю я сравнительно хорошо изучил Похитуна. Я догадывался, что ему приказано приглядывать за мной и что он неспроста сам предлагает мне прогулки в город.
Но я понимал также, что моя водка и мои деньги тоже устраивают его и что о распитии водки за мой счет он доносить Гюберту не станет.
Чем больше узнавал я Похитуна, тем больше поражался. Даже в пьяном состоящий он легко разбирался в головоломных шифрах и никогда не допускал ошибок. Язык его заплетался, когда он говорил об обычных вещах, но, как только речь заходила о делах профессиональных, он изменялся до неузнаваемости. У меня сложилось впечатление, что шифровые и кодовые вариации так прочно засели в его голове, что говорит он о них чисто автоматически.
Похитун был в жесточайшей вражде с самой элементарной гигиеной. Он не пользовался зубной щеткой, обходился без носового платка, с отвращением относился в чистому белью. Кровать его неделями стояла неубранной, полотенце было черным-черно. В баню его загнали чуть не насильно, под угрозой ареста, когда всему личному составу станции делали противотифозные прививки.