Одним словом, Джудит была не в себе. Ее заворожили, околдовали. Будто в нее вселилось другое существо. Варенье было давно заброшено, миски сдвинуты в сторону. Она стала кем-то другим, чужой женщиной, о которой ничего не знала и которая внушала ей страх. Самкой варварского племени, для которой такие понятия, как отец, дети, долг, не имеют ни малейшего смысла. Замкнутым в своем эгоизме чудовищем, чья суть существования заключена в квадратном метре холста, натянутого на мольберт, и в перепачканных краской кистях. Как только Джудит переступала порог будки стрелочника, остальное теряло всякий смысл.
   Иногда она говорила себе: «Покажись над лесом дымок и узнай я, что на ферме пожар, вряд ли и тогда мне оторваться от мольберта. Пусть сгорят, сгорят живьем все, кто там находится».
   Настоящая жизнь была здесь, на холсте. Джудит наносила мазок за мазком, и жизнь продолжалась. Все остальное – Джедеди, дети – значило не больше, чем негодный набросок, измятый в порыве гнева и выброшенный в корзину для бумаг… Она задыхалась от восторга, от неведомого ей прежде чувства легкости, освобождения. До семьи ей больше не было дела: пусть бы ее засосал смерч, увлекая в небытие.
   Порой к Джудит возвращался рассудок, и тогда она с ужасом взирала на свое отражение в окне будки, видя обезумевшую, нагую по пояс женщину с обвисшей уже грудью, измазанную краской и с глазами безумицы… Тогда ее сковывал страх, она бросалась к воде, отмывалась, приводила себя в порядок и бежала на ферму, испытывая жгучий стыд, словно деревенская девка, соблазненная конюхом на сеновале. Она тихонько пробиралась на кухню, стараясь не проходить мимо Джедеди, ибо ее не покидала уверенность, что старик чувствует запахи льняного масла и скипидара.
   Ночью в тишине спальни, когда дом засыпал, Джудит размышляла о том, что стала одержимой. Болезнь передал ей Робин, больше некому. Устойчивый вирус, неизлечимая лихорадка. Ни одно наделенное разумом существо не смогло бы вести себя так, как она. Ребенок сумел разбудить желания, которые отнюдь ей не предназначались. Судьба, приоткрывшаяся в щели бреда там, в безмолвии мастерской, в каньоне, не была ее судьбой. Никакая нормальная женщина, мать, не смогла бы прожить и пары часов в сутки в состоянии беспамятства, близком к религиозному трансу, два часа, в которые ее семья значила для нее не больше чем выводок крысят.
   «Я больна, – говорила себе Джудит. – Скоро меня заберут в психлечебницу, детей определят в приют, а отца отправят умирать в больницу».
   Все произошло из-за Робина… Только Джедеди вовремя почуял опасность. Напрасно пыталась она противодействовать. Нужно было позволить ему довести дело до конца и ждать, когда сухая гроза освободит ее от ребенка, на котором лежит проклятие.
   Часто, обливаясь потом в раскаленной будке стрелочника, Джудит мечтала, чтобы в нее попала молния, разом прекратив все муки. В такие мгновения она жалела, что кисти не железные и не могут привлечь небесный огонь. Но освобождение ей даровано не было, и Джудит чувствовала, что обречена возвращаться на место преступления снова и снова, и завтра, и послезавтра…
   Отец догадывался, что дочь обосновалась на посту стрелочника, преступила границу его владений, осквернив их нечестивым занятием. Внутри бессильной оболочки старика зрело бешенство, и гнев поддерживал в нем жизнь, более того – в гневе он черпал силы для выздоровления. Джедеди мечтал лишь об одном – снова обрести способность двигаться, чтобы вразумить непокорную дочь. Тогда негодница пожалеет, что родилась на свет: он задаст ей порку и будет бить, пока она не потеряет сознание. У старика был дар предвидения и способность срывать заговоры, разрушать преступные замыслы других – талант, которым наделены государственные умы. Всю жизнь ему удавалось вовремя раскрывать махинации других. Напрасно они старались его обмануть, изображая святош. Его не проведешь… И Джудит с ужасом ожидала, что он вот-вот поднимется со своего кресла. В такие моменты она чувствовала себя одиннадцатилетней, и рука поднималась, чтобы защитить лицо от удара.
 
   Становилось все жарче. С раннего утра в воздухе ощущалась нехватка кислорода. Дыхание было затруднено, и губы судорожно дрожали, как у только что выловленной рыбы, которую бросили умирать в траву. Каждую четверть часа Джедеди испускал пронзительный крик, чтобы призвать к порядку своих домашних. Джудит забросила варенье, спокойно оставив его засахариваться в большом тазу на краю выключенной плиты. Она приняла такое решение сегодня, как только поднялась с постели. Посмотрела на миски, кучку ягод, банки – и зрелище показалось ей отвратительным. «С этим покончено», – сказала она себе. Никогда она больше не станет варить ежевичное месиво и бороздить дороги, чтобы пристроить его в кондитерские. Теперь ей наплевать. От прежней Джудит ничего не осталось. Ее больше не волновало, что отец голоден или испачкался. Джудит становилась дурной женщиной, и сознание этого, как ни странно, придавало ей силы. Она вдруг вспомнила, что оставила старика на всю ночь в гостиной, и прыснула со смеху. Ей захотелось взять кисти, встать перед холстом и забыться, раствориться в работе. Сунув в карман передника кусочек сыра, луковицу и горбушку хлеба, женщина прошла мимо отца, не удостоив его взглядом. Он для нее почти не существовал. Детей в доме не было. Вот уже несколько дней они ничего не делали.
   Джудит знала, что дети бросили собирать ягоды и бродили возле большой дороги на краю фермы, в местах, где прежде им было запрещено появляться. Как видно, в них тоже проникла зараза. Робин всех околдовал, и бороться с этим было бесполезно. Королевство разваливалось на глазах. Отныне каждый был за себя.
   Пройдя через лес, Джудит спустилась в каньон. Ее сопровождало жужжание обезумевших от зноя ос. Воздух, сдавленный, как готовящаяся разжаться пружина, пронизывало невидимое напряжение.
   «Надвигается сухая гроза, – размышляла она. – Хорошо бы молния угодила в будку, тогда все уладится и мне незачем будет ломать себе голову».
   Джудит втайне надеялась на эту удобную развязку. В самом конце пути она распахнула блузку, обнажившись до пояса, и вдохнула полной грудью. Во рту остался привкус теплой пыли. Все тело было залито потом, с ног до головы. Джудит подумала, что в застекленной будке жара станет невыносимой и краска на кисти высохнет раньше, чем ляжет на полотно.
 
   Бонни, Понзо и Дорана с осторожностью, оглядываясь после каждого шага, добрались до обочины. Раньше они не осмеливались покидать территорию фермы и выходить за пределы ежевичного лабиринта. Усевшись на пригорке, дети смотрели на вьющуюся пыльную змейку, уходящую за горизонт. Бонни пришлось раздобыть в мастерской деда кусачки и проделать отверстие в колючей проволоке, в которое они легко пролезли на четвереньках.
   – Забраться бы в какой-нибудь грузовик… – протянул Понзо. – Он отвез бы нас на север.
   – Что там делать? – проворчал Бонни.
   – Устроимся в цирк! – с воодушевлением предложила Дорана.
   – Как же, устроишься! – возразил Бонни. – Скормят нас хищникам, только и всего.
   Они немного помолчали, наблюдая, как кузнечики, заскакивая на кончики детских башмаков, в следующее мгновение ловким движением мускулистых ног выбрасывали вверх невесомое тельце.
   – Зачем вообще нужно уходить? – спросил Понзо.
   – Затем, что это плохо кончится, – устремив глаза в пустоту, тихо произнес Бонни. – После приезда Робина в доме все вверх дном: мать сошла с ума, деда разбил паралич. Скоро придет и наша очередь – случится что-нибудь страшное.
   – Что случится? – тоненьким, дрожащим голоском проговорила Дорана.
   – Не знаю, – уклончиво ответил Бонни. – Возможно, Джедеди однажды ночью встанет и нас убьет. Сейчас старик еще слаб, но он все время за нами наблюдает. Ждет, когда вернутся силы. Если поправится, нам несдобровать.
   – И мы должны уйти? – уточнил Понзо.
   – Обязательно, – убежденно сказал старший. – Вопрос жизни и смерти. Тянуть нельзя – все уже на мази.
   – А ты знаешь, что нужно делать, когда мы останемся одни? – захныкал Понзо.
   – Да, – решительно произнес Бонни, встав и гордо выпрямив спину. – Поднимемся на гору, заберемся повыше, где нас никто не найдет. На самой вершине есть заброшенная хижина, где раньше останавливались охотники, в ней мы и поселимся. Сейчас лето, еще есть время до прихода зимы, чтобы как следует устроиться. Мы уже взрослые – проживем самостоятельно. Зато в школу ходить не придется! Дорана займется приготовлением пищи и обработкой шкур, а мы – охотой на хищников.
   – Там водятся хищники? – испугалась девочка.
   – Водятся. А чем же мы будем питаться? – ободрил сестру Бонни. – Возьмем с собой отцовское ружье и ящик с патронами. Главное, наверху никто не будет нас искать.
   – И Джедеди не будет? И даже мама? – не поверил Понзо.
   – Никто, – заметил брат, помрачнев. – Они друг друга поубивают, как пить дать. Потому и нужно спешить. А то явятся кумушки из отдела социальной защиты и заберут нас в сиротский приют. За время разлуки мы так изменимся, что не узнаем друг друга, встретившись на улице.
   – Значит, все произошло из-за Робина? – высказал предположение Понзо. – Он нас сглазил, навел порчу на семью?
   На лице Бонни появилась гримаса, он беспокойно задвигался. Было видно, что мальчик находится во власти сложных чувств, которые не умеет выразить.
   – Не знаю, – признался он. – Но может, все к лучшему и, живя в охотничьем домике, мы станем счастливее? Посмотрим.
   Дети встали в кружок и скрепили договор рукопожатием. Итак, решено. Они покинут родные стены.
 
   У картин Джудит, написанных после длительного перерыва, не было сюжета, и сначала это ее тревожило. В молодости, пробуя себя в роли художницы, она работала в фигуративном жанре, но с тех пор, как чувствовала себя «одержимой», в ее произведениях все заметнее проявлялась тяга к абстракции, неопределенности.
   Она попыталась нарисовать сверкающий поток очищенных рельсов, но первичный замысел скоро потерялся в непонятном изображении, напоминающем изливающуюся лаву, которое она больше не контролировала, словно картина писалась сама собой, независимо от ее желания и воли… Хуже всего, что ей это было приятно, и, рисуя, она испытывала странное сладострастное чувство. Отныне внутри Джудит поселилась другая женщина, которая время от времени выталкивала себя из мрака и показывалась на поверхности; тогда на свет Божий являлось ее блестящее от пота лицо, и Джудит с изумлением взирала на эту незнакомку, авантюристку, которую слишком долго в себе носила, как ребенка, которому мешали появиться на свет. Она была дикаркой, эгоисткой, лакомкой, чувственной, жадной до удовольствий… и очень нравилась Джудит.
   В ужасающей жаре будки она рассматривала свои полотна. Теперь невозможно было оправдать ее страсть к живописи одним только стремлением добиться сходства с изображаемым; неожиданно для себя Джудит попалась в сети абстрактного, упадочнического искусства и писала картины, способные заставить односельчан перекреститься, а пастора – побледнеть от негодования. Представив это, женщина расхохоталась, ибо была глубоко убеждена, что ее произведения прекрасны. Откуда бралась такая уверенность? Джудит не знала. Но она шла откуда-то изнутри, и ничто не могло ее поколебать.
   Она откупорила бутылку вина, одну из последних, доставшихся ей в наследство от Брукса – умершего мужа или убитого, – и прямо из горла сделала несколько глотков. Хмель сразу ударил ей в голову. Ощущалось приближение грозы. Казалось, что над каньоном висит огромное, начиненное электричеством ядро, которое вот-вот взорвется, а напряженный воздух издает тонкое, неуловимое для человеческого уха потрескивание. Волоски на руках и затылке Джудит стали приподниматься, а когда она дотронулась до одного из металлических переключателей, пальцы ощутили легкий щелчок. Все вокруг было заряжено, до краев набито порохом и ждало лишь искры, чтобы прогремел взрыв. Джудит вышла из будки и спустилась по ступенькам. Обнаженная до пояса, с блестящим от пота телом и налипшими на лоб волосами, с руками, измазанными краской, она, покачиваясь, брела между рельсов, время от времени поднося к губам бутылку, чтобы сделать два-три жадных глотка.
   «Если Бог есть, – думала Джудит, – он должен меня покарать. Я играю в открытую… не пытаюсь увильнуть. В течение четверти часа я предоставлю ему такую возможность. Если же ничего не произойдет и он оставит меня в живых, я почувствую себя свободной от всех обязательств перед ним и буду делать все, что захочу! По крайней мере честное соглашение… Четверть часа начиная с этого мгновения. Отсчет пошел! Эй, слышишь, там, наверху? Пошел обратный отсчет».
   Вино стекало по ее груди, бежало до пупка и заполняло его, оставляя красную дорожку. Она опьянела, обезумела. Приблизившись к одному из рычагов стрелки, женщина взглянула на часы и схватилась за рукоять обеими руками, плотно прижав ладони к металлической поверхности. Теперь на нее могла изливаться небесная лава, она ни за что не сдвинулась бы с места. Какая-то часть ее существа взбунтовалась: «Беги! Не рискуй! Не сейчас, когда ты наконец открыла для себя настоящую жизнь!», но другой голос настаивал: «Правильно! Положи этому конец, а то будет слишком поздно. Ты становишься невменяемой. Лучше прекратить все. Все!»
   Джудит закрыла глаза, превратившись в ожидание. Сейчас с высоты на нее обрушится огненный снаряд, чтобы сжечь заживо, испепелить ее плоть.
   Однако ничего не случилось. Пятнадцать минут истекли, и она выпустила из рук рычаг. Ее била дрожь. Отныне она ни перед кем не собирается отчитываться. Больше нет у нее ни долга, ни привязанностей, ни обязательств. Она свободна: первобытная дикарка, язычница. Еретичка.
   С трудом добравшись до лестницы, Джудит тяжело опустилась на ступеньку, не в силах идти дальше. Она продолжала отхлебывать из бутылки, делая небольшие глотки. Жара, заливающая каньон, становилась невыносимой, каменистые склоны источали едкий запах, от которого першило в горле и все время хотелось пить.
   Осы не давали Джудит покоя, садились на ее плечи и грудь, но ни разу не укусили. Она увидела в этом добрый знак.
   Старый перегон, заключенный в скобки туннелей, все больше казался Джудит островком, отрезанным от остального мира, инородным телом, отдельной, живущей по собственным законам вселенной, оазисом, рожденным воспаленным воображением.
   «Я могла бы тут жить, – размышляла она. – Поселиться в будке навсегда и никогда не возвращаться на ферму. Стать отшельницей».
   Достаточно перенести сюда продукты да забрать тюбики с красками и кисти. Конечно, нужно жить здесь, рядом с рельсами, ведущими в никуда, зажатыми между двумя горизонтальными безднами мертвых туннелей. Она писала бы картины, свободная от всех законов, занималась только собой, делала лишь то, что хотела или считала нужным.
   Однажды к ней постучит бродяга – мало ли их шатается по железнодорожным путям! – в надежде найти ночлег на заброшенной станции. Она его впустит, и они будут любить друг друга прямо на соломенном тюфяке в будке стрелочника. А может быть, отправится вместе с ним странствовать по свету.
   Джудит знала, что способна отрезать путь к отступлению. Перерубить якорную цепь. Сжечь корабли…
   Она допила последнюю каплю, чувствуя себя совсем пьяной. На четвереньках кое-как вскарабкалась по лестнице и завалилась на кровать Джедеди, где ее тут же сразил свинцовый сон.
 
   На следующий день Джудит заметила, что дети потихоньку запасаются провизией. Хватило бы и одной Дораны, с ее видом опереточной заговорщицы, чтобы у матери родились самые худшие предположения. Джудит не пришлось долго ломать голову, чтобы догадаться, где маленькие грабители прячут добычу: разумеется, в лабиринте ежевичника. Они таскали не только еду, но и теплую одежду, что заставляло думать об их продолжительном отсутствии, а еще вернее – об уходе из дома навсегда. Но Джудит ничуть не встревожилась. Это было в порядке вещей. Семья распалась, и теперь у каждого свой путь. Можно ли помешать тому, что уже произошло? Если прежде их объединял страх перед Джедеди, то теперь, когда старик потерял почти всю власть, привычные рамки, в которых держались домочадцы, развалились. Несостоятельность системы стала очевидной.
   Робин, спровоцировав приступ, приковавший Джедеди к постели, освободил всех… И Джудит не давала никакой нравственной оценки случившемуся. Разве не так поступают звери, бросая своих детенышей, когда сочтут, что те выросли и способны прокормиться самостоятельно?
   Женщина издалека наблюдала за Бонни, Понзо и Дораной, повторяя, что, возможно, видит их в последний раз. Да и она сама не собиралась долго задерживаться на ферме. Вот нарисует побольше картин, свернет их в трубочки и отправится вдоль путей. Она еще достаточно молода и начнет новую жизнь. Главное – забыть о том, что ей когда-то пришлось здесь вынести.
   «Надеюсь, им хватит сообразительности взять все, что понадобится на первых порах», – рассуждала Джудит, изучая содержимое ящиков кухонного стола.
   Штопор, открывалка, моток веревки, несессер для шитья… предметы исчезали один за другим. Дети не преминули попользоваться и кое-какими вещами отца, сохранившимися после его смерти. Пропали складная удочка, потом охотничье ружье Брукса, затем бинокль и небольшой топорик, приобретенный еще в магазине американских военных излишков…
   В конце концов Джудит перестала следить за сборами детей. Это их дело. Она предположила, что они хотят уйти в горы. Крутые склоны сделают беглецов недосягаемыми для Джедеди.
   Старик догадался о приготовлениях детворы. Когда дочь проходила мимо, он начинал извиваться в своем кресле и издавал отвратительные крики, словно пытался ее предупредить, но Джудит больше не удостаивала отца разговорами. Отныне она его кормила и меняла белье, не раскрывая рта. Джудит старательно избегала злобного взгляда Джедеди из боязни, что решимость ее ослабеет.
   «Кончено, – говорила она, мысленно обращаясь к отцу, – ты уже ничего не исправишь. Перед уходом я приглашу сиделку, и она за тобой присмотрит. Объясню ей, что, мол, должна навестить Робина, и сделаю вид, что еду в город. В конце дороги сверну в сторону, чтобы спрятать машину в лесу, а сама отправлюсь в сторону каньона. Никому не придет в голову меня там искать. Увидев, что я не возвращаюсь, сиделка поставит в известность шерифа, и тобой займется служба социальной защиты. Думаю, они отправят тебя в больницу… Возможно, с тобой будут обращаться так же сурово, как ты обращался с нами».
   Моя посуду, Джудит приняла решение последовать примеру детей. В глубине шкафа валялась большая сумка Брукса, привезенная им еще из армии, когда муж проходил службу на флоте. Она набьет ее продуктами и предметами первой необходимости. «Снаряжение потерпевшего кораблекрушение!» – пришло ей на ум, и она подавила нервный смех. В голове Джудит стал выстраиваться список того, что нужно взять из дома.
   «Порисую до осени, – сказала она себе. – Потом в будке стрелочника станет слишком холодно. Вот тогда я и начну бродяжничать. Пойду, как Робин, вдоль железнодорожного полотна».
   Бросив в раковине тарелки и чашки, Джудит вышла на веранду. При виде дочери старик испустил очередной вопль раненого альбатроса. Наверное, он заметил следы краски на ее руках, которые она больше не давала себе труда вытирать.
   Джудит уселась в кресло-качалку и закурила одну из сигарет, когда-то принадлежавших Бруксу, которые она нашла в смятой пачке под стопкой рубашек. Высохший, безвкусный табак вызвал у нее кашель, ведь она давно отказалась от этой привычки.
   Внезапно небо над каньоном раскололось пополам, и раздался такой сильный удар грома, что весь дом заходил ходуном. «Сухая гроза, вот она, – подумала Джудит. – Что ж, слишком поздно! Нужно было чуть пораньше, когда я держалась за рычаг!»
   Ах, как легко, как хорошо она себя чувствовала! Постепенно все вставало на свои места. Дети готовились к побегу. Старик надежно привязан подпругой к сиденью. Дудки! Она не вмешается. Будь что будет. Каждый за себя.
   Докурив сигарету, Джудит поднялась и пошла по направлению к лесу. Ей захотелось продолжить работу над картинами, пока не наступил вечер. Если говорить об освещенности, застекленная будка была поистине идеальным местом для живописца, не хуже иной мастерской. Разве Джедеди мог представить, что его персональное логово когда-нибудь будет испоганено столь нечистым занятием?
   Странный запах остановил ее на полпути. Запах дыма, застоявшегося в кустах, голубоватым туманом сквозившего между листьев. Джудит ускорила шаг. Что-то было не так. Подойдя к месту, откуда начинался спуск в каньон, она остановилась как вкопанная. В будку угодила молния. Горело все: соломенный тюфяк Джедеди, но также и мольберт, и картины, написанные ею за последние недели. Творчество Джудит возносилось к небесам вместе с дымом, чей горький привкус она ощущала на губах.
 
   Она долго ждала, пока закончится пожар, окруженная облаками принесенной ветром летучей золы. Когда исчез последний язычок пламени, Джудит поняла, что не в состоянии вернуться на ферму. Не хотелось видеть искорку победы, которую ее искаженное страданием лицо зажжет в глазах Джедеди. Бог с опозданием среагировал на ее предложение, но в итоге все-таки внес порядок в тот хаос, который она устроила в доме. В отчаянии Джудит нашла приют в сарае для инструментов на запасном пути, где прежний хозяин имел обыкновение привязывать приговоренных к смерти собак. Она едва держалась на ногах и прилегла на верстак, подтянув колени к груди. Ее тело сотрясалось от беззвучных рыданий, зубы стучали.
   Только сейчас Джудит поняла: ей не вырваться. Тысячи случайностей помешают покинуть ферму, всегда будет что-то происходить. Глупо надеяться.
   Она не плакала. Внутри зияла пустота. Странно, что в этой хрупкой оболочке до сих пор теплилась жизнь. К верстаку подошла собака, вытянула морду, чтобы ее обнюхать, но поскольку никакой реакции женщины не последовало, быстренько убралась.
   Всю ночь Джудит провела в ветхом сарае, лежа с открытыми глазами и до крови обгрызая ногти. Ее раздирала жгучая ненависть к Робину, этому дьяволу с хорошеньким личиком, Робину-чародею, Робину-лжецу, Робину-иллюзионисту, который пробудил в ней несбыточные надежды. Окажись он здесь, рядом, она бы его жестоко избила.
   Под утро Джудит забылась. Она то просыпалась, то вновь погружалась в сон, где ее сознание блуждало в обрывках воспоминаний и призрачных видений. Приходя в себя, Джудит пыталась осмыслить, что же произошло с ней за эти последние недели, заставившее ее вести себя так, будто она лишилась рассудка.
   Ближе к вечеру Джудит вышла из сарая. При виде будки стрелочника, от которой остались лишь почерневший остов да груда обугленных бревен, ее снова стала бить дрожь. Она сглотнула слюну, но на языке все время оставался привкус сажи.
   Еще до того как переступить порог фермы, Джудит уже знала, что дети ушли. В облике здания появилось что-то мертвое, бесполезное, как в пустой раковине или ржавеющем на свалке автомобиле без колес. Она не стала подниматься в спальни, чтобы проверить. Дети были уже далеко, она чувствовала это.
   И хорошо. Хоть им удалось вырваться, не угодить в ловушку. Джудит посмотрела в сторону горы, словно могла увидеть, как они карабкаются вверх по северному склону. Бонни, Понзо… и Дорана. Бедняжка Дорана, которой в перечне всегда отводилось последнее место! Жаль, Джудит так и не увидит их взрослыми, но она от всей души желает им удачи. В конце концов, есть семьи, от которых лучше держаться подальше, если хочешь выжить. Ей, Джудит Пакхей, не повезло.
   Джедеди встретил ее долгим зловещим криком. Очевидно, хотел дать понять, что дети сбежали из дома. Она, не двинувшись в его сторону, направилась прямо на кухню, чтобы приготовить ужин. В висевшем над раковиной зеркале отразилось ее черное от сажи лицо.
   – Кстати, – с ненавистью бросила женщина, – в будку стрелочника ударила молния, и она сгорела. От нее ничего не осталось.
   Мысленно она прибавила: «От меня тоже ничего не осталось».
   Она разогрела фасолевый суп и сварила сосиски. С тех пор как Джедеди стал беспомощным, она больше не потворствовала его мании употреблять в пищу лишь белые продукты. Если голоден, пусть любуется всеми цветами радуги. Теперь к каждому блюду она подавала кетчуп, потому что красный цвет вызывал у старика отвращение и он начинал корчиться в своем кресле. С каким бы удовольствием Джудит поставила на стол голубой, серебристый, золотистый соус с одной целью – побольше досадить отцу. Ей представлялись мерцающие, фосфоресцирующие подливки, которые она подавала бы в полной темноте…