Страница:
И вот спустя десять лет он стоит на этом красивом мосту, смотрит на свой родной город и думает совсем не об архитектурных его особенностях, не о том, чем он выгодно отличается от Эльберфельда, не о прелести окрестных гор и лесов. Он смотрел и думал, какие из этих массивных каменных зданий за десять лет их стало, конечно, больше, и они ближе подошли к Эльберфельду - могут быть использованы правительственными войсками как укрытия для незаметного сосредоточения с целью штурма моста; он смотрел и думал, какие из этих прелестных зеленых лужаек скорее всего будут использованы для установки орудий, которые станут бомбардировать Эльберфельд; он смотрел и думал, что благороднейший византийский стиль нижнебарменской церкви не помешает противнику превратить обе ее колокольни в великолепные наблюдательные пункты... Он думал и о том, можно ли будет ружейным выстрелом снять наблюдателей с колоколен; и о том, достанет ли ядро мортиры до тех зеленых лужаек, вдоль и поперек истоптанных им в детстве; и о том, что надо усилить наблюдение за тем берегом - за барменским, за родным.
- Фридрих! - вдруг чей-то страшно знакомый сильный голос прервал его мысли. - Что ты там делаешь? А ну, поди сюда!
Энгельс поглядел вниз. Там, на дороге, ведущей в церковь (ведь сегодня воскресенье!), стоял, обернувшись к нему лицом, человек, которого он меньше всего на свете хотел сейчас видеть, - отец.
Подойти или нет? Ничего хорошего эта неожиданная встреча не даст, ничего. Но он вспомнил, что прошлой осенью, когда пришлось бежать от преследования властей из Кёльна и поселиться в Швейцарии, отец справлялся у друзей о его судьбе, просил адрес, чтобы послать деньги, и заплатил его старые долги. Он вспомнил, что Маркс в те дни писал ему в Берн: "Старик начинает испытывать за тебя страх". И, вспомнив это, решил подойти.
Отец отошел в сторонку от толпы, направлявшейся в церковь, и ждал. Фридрих сказал Хюнербейну и командиру отряда, что скоро вернется, и стал спускаться на ту сторону баррикады. Спустился, одернул сюртук и неторопливо направился к отцу.
Фридрих Энгельс-старший для своих пятидесяти трех лет выглядел молодцом. Этому, бесспорно, весьма способствовали тщательность и вкус, с которыми он всегда одевался.
Это был сильный, много на своем веку повидавший человек. Его закалила ожесточенность торговой конкуренции; в нем развили способность трезво смотреть на вещи и сопоставлять их частые деловые поездки в Париж и Брюссель, в Лондон и Манчестер, в Амстердам и Вену; в мире чистогана и гроссбухов ему помогла остаться человеком с живой душой неуемная страсть к искусству - любовь к творениям Баха и Бетховена, Шекспира и Гёте, Рембрандта и Брейгеля. Это был человек недюжинного ума, крупного характера и сильных страстей. Бог ничем его не обидел. Сперва он дал ему богатство: когда после смерти отца три сына решили разыграть наследованную всеми троими фабрику, то красный бильярдный шар, дававший по жребию право на нее, вытащил из цилиндра он, Фридрих. Точнее говоря, это еще не было настоящее богатство. Настоящее богатство он создал позже своими руками и своей головой, сам. Но фабрика, доставшаяся ему, несомненно, по божьему промыслу, заложила основу его нынешнего богатства. Потом бог дал ему здоровую, красивую и добрую жену. А вслед за этим, как по заказу, четырех сыновей и четырех дочерей. И все крепкие, ладные, умные. Герман уже вышел на отцовскую стезю; вслед за ним станут, конечно, фабрикантами и купцами Эмиль и Рудольф. Да, дело отца в надежных руках. Радуют отцовское сердце и дочери. Мария и Анна уже замужем за людьми своего круга. Нет оснований беспокоиться за будущее и Хедвиги и пятнадцатилетней Элизы. Словом, Фридрих Энгельс-старший мог бы быть одним из счастливейших отцов Бармена или даже всей Рейнской Пруссии, если бы только... Если бы только не этот парень, что не торопясь идет к нему с баррикады, его первенец, его, бесспорно, щедрее всех остальных детей взысканный большими милостями сын, если бы только не Фридрих Энгельс-младший...
И отец и сын оба не терпели сентиментальности. Поэтому, хотя они и не виделись больше семи месяцев, не кинулись друг другу в объятия, не облобызались, а сдержанно, по-мужски, лишь пожали руки.
- Что это у тебя за нелепый шарф? - усмехнулся стец. - Неужели ты не видишь, что он тебе совершенно не идет? Я не за тем когда-то выкладывал такие деньги на твое воспитание, чтобы видеть тебя так безвкусно одетым.
- Я не выбирал себе этот шарф, - спокойно глядя в глаза отца, ответил сын. - Мне его вручили в Комитете безопасности Эльберфельда как знак командирского достоинства.
- Ах, вот оно что! Значит, это правда. Я не хотел верить слухам, но ты подтверждаешь их.
- Да, я в Эльборфельде, я с восставшими, я облачен командирскими полномочиями.
Они помолчали. В голове отца теснилось столько неотразимых аргументов, убедительнейших доводов против участия сына в восстании, что он не сразу мог решить, какой из них предпочесть.
- А ты не забыл, - наконец проговорил он и тут же подумал, что это будет, пожалуй, не самый веский аргумент, - как прошлой осенью тебя разыскивали словно беглого каторжника? Не забыл, как по всей Вуппертальской долине и в твоем родном городе был расклеен приказ прокурора Геккера о твоем аресте? Днем, при виде толпы, читающей этот приказ, я готов был от стыда провалиться сквозь землю, а ночью мы с Германом тайком сдирали со столбов и заборов эти проклятые листы. Их и сейчас еще целый ворох у нас на чердаке...
- Ничего этого я не забыл, - жестко сказал сын.
- Тот белый листок маячил перед моими глазами столько раз, - отец на мгновение опустил веки, - что я и теперь вижу его, как наяву... "Лица, приметы которых описаны ниже, бежали, чтобы скрыться от следствия, начатого по поводу преступлений, предусмотренных статьями 87, 91 и 102 Уголовного кодекса. На основании распоряжения судебного следователя города Кёльна о приводе этих лиц настоятельно прошу все учреждения и чиновников, которых это касается, принять меры к розыску указанных лиц и в случае поимки арестовать и доставить их ко мне". А дальше шли твои приметы. И я-то лучше, чем кто бы то ни было, знал, где они точны, где приблизительны, где вовсе неправильны.
Отец вспомнил сейчас, что тогда его больше всего взволновало и изумило даже не само появление приказа, а именно это описание примет, где живого человека, его родного сына, его плоть и кровь, его наследника, наконец, раскладывали на какие-то непостижимо странные, словно не связанные друг с другом, составные элементы: глаз, лоб, нос...
- Да, такое чтение не для родителей, - мрачновато улыбнулся сын.
- Не дай тебе бог когда-нибудь прочитать нечто подобное о своем сыне, - медленно проговорил отец.
- Мать здорова? - сдержанно спросил Фридрих.
- Здорова, - резко ответил отец. - Но я не знаю, как она почувствует себя после моего рассказа о нашей встрече.
Мимо, направляясь в церковь, шли горожане. Почти все они хорошо знали Энгельса-старшего, многие узнавали и того, с кем он разговаривал. Одни осуждали старика, другие его жалели, третьи - их было больше всего возмущались сыном и даже недоуменно спрашивали друг друга: "Что смотрит полиция? Хватать его надо!" Но никто не решался приблизиться к собеседникам: слишком велико было среди барменцев почтение к имени и богатству Энгельса-старшего.
- Братья Греберы... - начал было какую-то новую мысль, какой-то новый довод отец.
- Как поживают эти ночные колпаки? - перебил сын.
- Колпаки! - возмутился отец. - Ведь когда-то они были в числе самых близких твоих друзей, хотя ты знал, что они готовятся стать пасторами.
- Да, знал. Но я всегда говорил им, что если они получат сельский приход, а вместе с ним возможность мирно прогуливаться каждый вечер со своими женами и детьми, то большего им и не надо, они будут блаженствовать.
- И вот они оба - и Вильгельм, и Фридрих - уже получили приходы. Ты можешь иронизировать сколько тебе угодно, но они живут честной, достойной и счастливой жизнью.
- Отец, - сыну хотелось рассмеяться, но он понимал, как это было бы неуместно здесь, в этой обстановке, - неужели ты можешь представить меня в сутане?
- Ты знаешь, - сурово глядя ему в лицо, сказал отец, - я никогда не был религиозным фанатиком, но честно скажу: лучше сутана, чем этот шутовской шарф. - Он презрительно ударил тыльной стороной ладони по свисавшему на грудь красному концу.
Сын поправил шарф, с нарочитой старательностью разгладил его, насмешливо проговорил:
- Поздно, отец, поздно. Я уже не стану пастором, никогда не надену сутану...
- Не смей паясничать! - полушепотом, чтобы не услышали прохожие, воскликнул отец. - Дело вовсе не в сутане. Перед тобой в жизни открывалось много иных прекрасных дорог. Они открыты еще и сейчас. Посмотри на своих школьных товарищей: Вурм стал филологом, Фельдман - юристом, Вильгельм Бланк - коммерсантом, Рихард Рот - уже фабрикант... А ты с твоими способностями то как вол работаешь в газете на этого Маркса, то по его же наущению, подобно школяру, носишься по баррикадам, украсив себя дурацкой тряпкой...
- Фридрих! - донесся с моста голос Хюнербейна. - Нам пора! Нас ждут!
Энгельс поднял руку в знак того, что слышит, что понял, что скоро идет, и, повернувшись снова к отцу, сказал:
- Во-первых, ты не можешь отрицать, что в двадцать пять лет, когда никто из моих сверстников еще не повторил ни один из подвигов Геракла, я уже издал довольно серьезную книгу...
- Кому нужна твоя книга! - выпалил отец, словно только и ждавший упоминания об этой книге. - Ты пишешь в ней о том, что умным людям давно известно, а дураков никогда не заинтересует. Эксплуатация! Нищета! Бесчеловечность! Кто об этом не знает? Но разве есть какие-нибудь иные пути создания современной промышленности и развития торговли? Да все цивилизации мира держались на этом! А твои пророчества, твои уверенные предсказания о том, что завтра или послезавтра настанет золотой век... Господи, как это все наивно и нелепо! Ты не понимаешь даже меры своего непонимания жизни. А главное - какое дело тебе, немцу, до положения рабочего класса в Англии? И до английской буржуазии тоже...
- Я бил по мешку, но имел в виду осла.
- Это поняли все, - отмахнулся отец, - всем ясно, что ты хотел сказать и нам, немецкой буржуазии: вы так же отвратительны, как англичане, только менее опытны и искусны, чем они. Но... - Отец, видимо, сбился вгорячах с мысли и, не зная, как кончить фразу, еще раз досадливо махнул рукой. - Уж лучше бы ты, Фридрих, продолжал писать стихи, чем такие книги. Право, там у тебя кое-что получалось.
- Да-а, - с ироническим сожалением протянул сын, - я упустил великолепную возможность стать первым поэтом Бармена... Не думаю, чтобы мои стихи раскупались нарасхват, но определенный сбыт они, конечно, нашли бы, так как всегда существует и даже постоянно растет вместе с ростом населения потребность в клозетной бумаге.
- Ты то же самое, бесстыдник, думаешь и о своих занятиях музыкой?
- О моих хоралах? О моем пении? Да, приблизительно то же самое... Я, отец, рожден не для музыки и не для стихов. Вот ты в свое время вытащил красный шар, и это сделало тебя богатым фабрикантом. Твоя судьба - красный шар, а моя - красный шарф.
- Ты всегда умел хорошо сказать, - сразу как-то сникнув, видимо поняв наконец всю бесполезность разговора и устав от него, произнес отец.
- А на прощание, - сын старался придать своему голосу как можно больше мягкости и добродушия, - я прошу тебя никогда не касаться наших отношений с Марксом. Ты о них ничего не знаешь.
- Как это не знаю! - вдруг снова оживившись, возразил отец. - Разве ты не отдал ему гонорар за свою книгу?
- Ну, отдал, хотя не понимаю, откуда тебе это известно.
- И разве это не доказывает, что ты на него работаешь?
- Здесь, отец, ты ничего не понимаешь. Ничего.
- Как бы то ни было, а когда кончится вся эта заваруха, я отправлю тебя в Манчестер, подальше от твоего дружка.
Сын ничего не ответил. Коротко и отчужденно они пожали друг другу руки и разошлись. Уже от моста Энгельс оглянулся и увидел, что отец, изменив свое прежнее намерение, направился не в церковь, а домой. Видимо, с той смутой и болью, что породила у него встреча с сыном, он не хотел сейчас беседовать с богом.
Уже взобравшись на баррикаду, с самого верха, Энгельс еще раз поискал глазами отца и, найдя, едва поверил себе: старик опять передумал и теперь шагал уже к церкви. Тут было чему изумиться: ведь отец никогда не менял так быстро свои решения.
Фридрих Энгельс-старший одним из последних пришел в церковь. Пройдя на свое обычное место в первом ряду, он всю службу так истово, горячо и сосредоточенно молился, что все невольно обратили на это внимание, но никто не знал, что его молитва была о спасении блудного сына.
На понедельник, 14 мая, Мирбах назначил общий сбор боевых отрядов, чтобы составить наконец ясное представление о вооруженной силе восставших. Ландвер и гражданское ополчение еще накануне явиться отказались. Значит, придут, главным образом, рабочие. Сколько же их?
Местом сбора было выбрано пригородное село Энгельнберг. Отряды должны прибыть туда в восемь утра. По договоренности с вечера Энгельс в начале восьмого заехал за Мирбахом, и они вместе отправились. Но едва миновали ратушу, как сзади донесся знакомый голос:
- Господин Энгельс! Господа!.. Одну минуту!..
Вдогонку торопился Хёхстер. Мирбах и Энгельс остановили своих лошадей. Энгельс хотел было спешиться, но решил обождать. Подойдя, Хёхстер поздоровался и, явно преувеличивая свою одышку от быстрой ходьбы, чтобы скрыть за ней подлинное волнение, сказал:
- Господин Энгельс, я обязан... я уполномочен сообщить...
И по виду Хёхстера, и по первым же его словам Энгельс тотчас понял, что речь пойдет о чем-то весьма неприятном, и раздумал слезать с лошади.
- Против вашего поведения, - уже спокойнее продолжал Хёхстер, против всей вашей деятельности в Эльберфельде, господин Энгельс, решительно никто ничего не может возразить. Наоборот, как вам известно, Комитет безопасности весьма благожелательно оценил ваши энергичные усилия по укреплению обороны города.
- Благодарю, - с иронической галантностью Энгельс приподнялся на стременах. - Благодарю, благодарю.
- Но все же население Эльберфельда...
- Вам бы следовало сказать "эльберфельдская буржуазия", господин председатель. - Энгельс уже понял, что сообщит ему сейчас Хёхстер.
- Население Эльберфельда, - не отвечая на реплику, продолжал Хёхстер, - в высшей степени встревожено вашим пребыванием в городе. Наши жители, которые хотят лишь одного - признания имперской конституции, боятся, как бы вы не провозгласили красную республику.
- Разумеется, с полным обобществлением имущества и жен? - засмеялся Энгельс. - Ты слышишь, Отто, какие чудовищные намерения у твоего адъютанта?!
- Господин Хёхстер, - примирительно сказал Мирбах, - опасения и страхи, о которых вы говорите, вызваны недоразумением. Ну посудите сами, чтоб провозгласить так называемую "красную республику", надо прежде свергнуть существующую власть, то есть ваш Комитет. А с какими силами господин Энгельс мог бы это осуществить?
- Вы забываете о его популярности среди рабочих, - ответил Хёхстер, забываете об отряде золингенцев, которых он привел и которые готовы ради него на все.
- Из ваших слов можно заключить, господин председатель, - теперь Энгельс говорил уже вполне серьезно, - что не только суммарное и безликое население, но и вы сами верите в возможность захвата мной власти и боитесь этого.
Хёхстер несколько мгновений помолчал, размышляя, следует ли ответить на слова Энгельса, и, решив, что спор с ним весьма нежелателен, даже опасен, что здесь лучше быть кратким, сказал:
- Как бы то ни было, а я должен заявить, что население единодушно желает, чтобы вы, господин Энгельс, незамедлительно покинули наш город.
Энгельс снова поднялся на стременах, но уже не так, как в первый раз, а резко, напряженно.
- Единодушно? - спросил он. - Разве минувшей ночью был проведен по этому вопросу плебисцит? Господин Хёхстер, в лучшем случае вы могли бы говорить сейчас от имени Комитета безопасности, а уж никак не всего населения и даже не всей буржуазии.
- Хорошо, - на этот раз Хёхстер уже не мог сделать вид, что никакой реплики не было, - я говорю с вами как председатель Комитета и повторяю то же самое требование. А заодно верните мне шарф, который я вручил вам как знак командирского отличия.
Энгельс медленно снял шарф, но не отдал его, а стал зачем-то неторопливо скручивать.
- Я никому не намерен навязывать своих услуг, - сказал он, - но и покидать свой пост по первому, юридически даже не оформленному требованию тоже не намерен. Это было бы малодушно. А поэтому, не принимая на себя заранее никаких обязательств, я настаиваю, чтобы требование о моем изгнании было предъявлено мне в письменной форме, черным по белому, понимаете? - черным по белому, - он дважды резко рассек воздух ладонью, и за подписями всех членов Комитета!
Волнение Энгельса передалось его лошади, и она стала нервно перебирать ногами, испугав Хёхстера, который и так старался держаться не слишком близко.
- Вы прекрасно знаете, - сказал Хёхстер, отступая на два шага, - что ваше условие, во-первых, незаконно: решения в Комитете принимаются простым большинством голосов; во-вторых, оно и невыполнимо, так как всегда кого-то из членов Комитета нет на месте.
- Вы еще будете рассуждать о законности и незаконности! - возмутился Энгельс. - Вы, до сих пор не сумевший навести в городе элементарный порядок, обеспечить соблюдение простейших правил организованности. У вас даже защитники баррикад голодают - законно это или не законно?
Лошадь, еще более возбужденная гневным голосом своего всадника, взметнулась на дыбы. Хёхстер стремительно отскочил в сторону, и Энгельс, после нескольких энергичных усилий совладав с лошадью, бросил ему:
- Я сказал все!.. Ну, а ваш шарф, - он был теперь в его руках крепко скрученным жгутом, - мне еще пригодится! - С этими словами Энгельс пустил поводья и хлестнул лошадь тугим красным жгутом; лошадь еще раз взмыла на дыбы, потом с маху ударила в землю передними копытами и понесла. Мирбах заторопился вслед.
Когда Мирбах догнал Энгельса и поравнялся с ним, тот, еще клокоча от гнева, спросил:
- Отто, тебе, как главному коменданту города, я нужен?
- Еще бы! Я не знаю, что без тебя стал бы делать.
- Значит, ты не хочешь, чтобы я уехал? Ты против моего изгнания?
- Что за разговоры, Фридрих! Разумеется, против.
- И у тебя достанет смелости заявить об этом Комитету?
- А ты сомневаешься?
Энгельс помолчал, взвешивая слова Мирбаха; раскрутил свой шарф, снова обвил его вокруг шеи, бросил один конец за спину, другой - на грудь.
- Ну, если так, - сказал он повеселевшим голосом, - тогда я сейчас же отправлю в Комитет нарочного с заявлением, в котором напишу, что поскольку Отто Мирбах приглашен в город на пост главного коменданта по моему предложению и я являюсь его адъютантом, то требование Комитета безопасности о моем отъезде я исполню лишь в том случае, если это мне прикажет Мирбах. Что ты скажешь?
- Ты противопоставишь меня всему Комитету, - не сразу ответил комендант, - даже вознесешь выше Комитета. Это, разумеется, и нелогично, и незаконно.
Энгельс метнул яростный взгляд на Мирбаха.
- И ты заводишь ту же песню! А для меня сейчас существует лишь одна логика - логика борьбы за интересы рабочих, и для меня сейчас лишь то законно, что служит этим интересам. А они диктуют мне необходимость оставаться здесь возможно дольше и сделать все, что в моих силах, для обороны города. Я тебе, кажется, уже говорил: есть все основания ожидать, что падение последней баррикады Эльберфельда будет вестником скорого прекращения "Новой Рейнской газеты". Я защищаю здесь многое, и в том числе - свою газету. И сейчас лишь ты можешь мне в этом помочь.
- Но пойми, Фридрих, Комитет не захочет и не станет считаться со мной! - воскликнул Мирбах.
- Там видно будет. Скажи мне только одно: ты возражаешь, чтоб я послал такое письмо, или нет?
- Не возражаю. Дело твое. Но учти, что последствия трудно предвидеть.
- Спасибо. За последствия отвечаю я.
Как только они прибыли на место общего сбора, Энгельс тут же написал заявление и со знакомым рабочим-золингенцем отправил его в Комитет. Затем он присоединился к Мирбаху, и они вместе выстраивали на лугу отряды, беседовали с командирами, производили учет всего вооружения, выясняли нужды бойцов, кого-то отчитывали, кому-то давали совет, о ком-то расспрашивали... Выявилось, что вся вооруженная сила восставших насчитывает 759 человек. Мирбах был удручен этой цифрой, а Энгельса она словно подхлестнула: видя, что силы так невелики, он словно стремился каждому отряду, каждому бойцу добавить своих сил, своей энергии, своего презрения к врагу.
Энгельс так увлекся всеми многосложными делами общего сбора, что забыл и о разговоре с Хёхстером, и о своем письме. Мирбах иногда посматривал на него со стороны трезвыми глазами много повидавшего на споем веку человека и с грустью думал: "А ведь там, в ратуше, наверное, уже готово решение Комитета". Энгельс удивился, когда рабочий-золингенец снова предстал перед ним со словами: "Вам пакет".
- Какой пакет? От кого?
- Из Комитета безопасности.
- Ах да! - словно вернувшись из приятпого сна к горькой действительности, воскликнул Энгельс. - Вы передали мое письмо?
- Самому председателю.
- Ну и что он?
- Он его тут же прочитал, сказал: "Это не меняет нашего решения" - и хотел было отправить уже приготовленный для вас пакет со своим курьером, но того не смогли найти, и он доверил мне.
Энгельс вскрыл пакет, достал бумагу и - почерк был аккуратный, четкий, явно не хюнербейновский - прочитал: "Полностью отдавая должное деятельности, проявленной до сих пор в здешнем городе гражданином Фридрихом Энгельсом из Бармена, проживавшим в последнее время в Кёльне, просим его, однако, сегодня же оставить пределы здешней городской общины, так как его пребывание может дать повод к недоразумениям относительно характера движения".
Далее шла дата - 14 мая 1849 года и подписи. Подписей Хюнербейна и Нотъюнга не было.
- Сегодня же! - воскликнул со злостью Энгельс, передавая бумагу Мирбаху.
- Что? - тревожно спросил тот.
- Эти трусливые негодяи требуют, чтобы я сегодня же убирался из города к чертовой матери!
Мирбах взял решение, внимательно прочитал его и, возвращая Энгельсу, сказал:
- Ну, это мы еще посмотрим! Надо немедленно в Комитет. Здесь и без нас дело доведут до конца поддерживающие нас члены Комитета безопасности Трост и Потман... Немедленно ко мне их! - приказал Мпрбах, обращаясь к рабочему-золингенцу.
Золингенец, слышавший весь разговор Мирбаха и Энгельса, бросился исполнять приказание, а потом поспешил с тревожной вестью в свой отряд, и скоро все золингенцы узнали о том, что человек, за которым они пришли сюда, которого успели оценить как знающего командира и полюбить как славного парня, - этот человек предан Комитетом безопасности. Крайне возмущенные таким оборотом дела, одни тут же предложили выделить сильную группу бойцов для личной охраны Энгельса, другие настаивали на том, чтобы немедленно направить в ратушу депутацию с решительным протестом, третьи были еще категоричней: "Вышвырнем их из ратуши и сядем там вместе с Энгельсом сами!" - кричали они, потрясая ружьями. С большим трудом командиру отряда удалось усмирить страсти и уговорить бойцов выждать хода событий до утра.
В Комитете безопасности были прекрасно осведомлены о популярности Энгельса в восставшем городе, и особенно - у рабочих отрядов. Члены Комитета понимали, что у этого молодого человека в его нежелании покинуть город при нужде есть на кого опереться. Поэтому хотя письмо, в котором он требовал, чтобы согласие на его отставку дал комендант, большинство членов и посчитало наглостью, однако пренебречь им никто не отважился. Было решено вызвать Мирбаха и добиться его согласия. Но комендант предстал перед Комитетом вместе со своим адъютантом, и это осложняло обстановку. Они стояли сейчас перед столом председателя рядом - плечо к плечу седоголовый грузноватый комендант и его совсем молодой по виду, двадцативосьмилетний адъютант. Как же их разъединить? Как заставить первого содействовать изгнанию второго?
А адъютант между тем держался вовсе не так, как должен был бы держаться человек, которого хотят выдворить. В нем не было видно ни тени смущения или робости, сожаления или просительности. Наоборот, он не скрывает своего отношения к членам Комитета и говорит таким тоном, словно чинит допрос.
- Господин председатель, - допрашивал Энгельс, - под решением Комитета, которое я получил, нет подписей Хюнербейна, Нотъюнга и некоторых других членов. Чем это объяснить?
Хёхстеру не хотелось отвечать, и он имел полное право не отвечать хотя бы уже потому, что утром напомнил Энгельсу: решения Комитета принимаются простым большинством голосов. Но под прямым холодным взглядом этих бесстрашных голубых глаз председатель не мог отмолчаться.
- Фридрих! - вдруг чей-то страшно знакомый сильный голос прервал его мысли. - Что ты там делаешь? А ну, поди сюда!
Энгельс поглядел вниз. Там, на дороге, ведущей в церковь (ведь сегодня воскресенье!), стоял, обернувшись к нему лицом, человек, которого он меньше всего на свете хотел сейчас видеть, - отец.
Подойти или нет? Ничего хорошего эта неожиданная встреча не даст, ничего. Но он вспомнил, что прошлой осенью, когда пришлось бежать от преследования властей из Кёльна и поселиться в Швейцарии, отец справлялся у друзей о его судьбе, просил адрес, чтобы послать деньги, и заплатил его старые долги. Он вспомнил, что Маркс в те дни писал ему в Берн: "Старик начинает испытывать за тебя страх". И, вспомнив это, решил подойти.
Отец отошел в сторонку от толпы, направлявшейся в церковь, и ждал. Фридрих сказал Хюнербейну и командиру отряда, что скоро вернется, и стал спускаться на ту сторону баррикады. Спустился, одернул сюртук и неторопливо направился к отцу.
Фридрих Энгельс-старший для своих пятидесяти трех лет выглядел молодцом. Этому, бесспорно, весьма способствовали тщательность и вкус, с которыми он всегда одевался.
Это был сильный, много на своем веку повидавший человек. Его закалила ожесточенность торговой конкуренции; в нем развили способность трезво смотреть на вещи и сопоставлять их частые деловые поездки в Париж и Брюссель, в Лондон и Манчестер, в Амстердам и Вену; в мире чистогана и гроссбухов ему помогла остаться человеком с живой душой неуемная страсть к искусству - любовь к творениям Баха и Бетховена, Шекспира и Гёте, Рембрандта и Брейгеля. Это был человек недюжинного ума, крупного характера и сильных страстей. Бог ничем его не обидел. Сперва он дал ему богатство: когда после смерти отца три сына решили разыграть наследованную всеми троими фабрику, то красный бильярдный шар, дававший по жребию право на нее, вытащил из цилиндра он, Фридрих. Точнее говоря, это еще не было настоящее богатство. Настоящее богатство он создал позже своими руками и своей головой, сам. Но фабрика, доставшаяся ему, несомненно, по божьему промыслу, заложила основу его нынешнего богатства. Потом бог дал ему здоровую, красивую и добрую жену. А вслед за этим, как по заказу, четырех сыновей и четырех дочерей. И все крепкие, ладные, умные. Герман уже вышел на отцовскую стезю; вслед за ним станут, конечно, фабрикантами и купцами Эмиль и Рудольф. Да, дело отца в надежных руках. Радуют отцовское сердце и дочери. Мария и Анна уже замужем за людьми своего круга. Нет оснований беспокоиться за будущее и Хедвиги и пятнадцатилетней Элизы. Словом, Фридрих Энгельс-старший мог бы быть одним из счастливейших отцов Бармена или даже всей Рейнской Пруссии, если бы только... Если бы только не этот парень, что не торопясь идет к нему с баррикады, его первенец, его, бесспорно, щедрее всех остальных детей взысканный большими милостями сын, если бы только не Фридрих Энгельс-младший...
И отец и сын оба не терпели сентиментальности. Поэтому, хотя они и не виделись больше семи месяцев, не кинулись друг другу в объятия, не облобызались, а сдержанно, по-мужски, лишь пожали руки.
- Что это у тебя за нелепый шарф? - усмехнулся стец. - Неужели ты не видишь, что он тебе совершенно не идет? Я не за тем когда-то выкладывал такие деньги на твое воспитание, чтобы видеть тебя так безвкусно одетым.
- Я не выбирал себе этот шарф, - спокойно глядя в глаза отца, ответил сын. - Мне его вручили в Комитете безопасности Эльберфельда как знак командирского достоинства.
- Ах, вот оно что! Значит, это правда. Я не хотел верить слухам, но ты подтверждаешь их.
- Да, я в Эльборфельде, я с восставшими, я облачен командирскими полномочиями.
Они помолчали. В голове отца теснилось столько неотразимых аргументов, убедительнейших доводов против участия сына в восстании, что он не сразу мог решить, какой из них предпочесть.
- А ты не забыл, - наконец проговорил он и тут же подумал, что это будет, пожалуй, не самый веский аргумент, - как прошлой осенью тебя разыскивали словно беглого каторжника? Не забыл, как по всей Вуппертальской долине и в твоем родном городе был расклеен приказ прокурора Геккера о твоем аресте? Днем, при виде толпы, читающей этот приказ, я готов был от стыда провалиться сквозь землю, а ночью мы с Германом тайком сдирали со столбов и заборов эти проклятые листы. Их и сейчас еще целый ворох у нас на чердаке...
- Ничего этого я не забыл, - жестко сказал сын.
- Тот белый листок маячил перед моими глазами столько раз, - отец на мгновение опустил веки, - что я и теперь вижу его, как наяву... "Лица, приметы которых описаны ниже, бежали, чтобы скрыться от следствия, начатого по поводу преступлений, предусмотренных статьями 87, 91 и 102 Уголовного кодекса. На основании распоряжения судебного следователя города Кёльна о приводе этих лиц настоятельно прошу все учреждения и чиновников, которых это касается, принять меры к розыску указанных лиц и в случае поимки арестовать и доставить их ко мне". А дальше шли твои приметы. И я-то лучше, чем кто бы то ни было, знал, где они точны, где приблизительны, где вовсе неправильны.
Отец вспомнил сейчас, что тогда его больше всего взволновало и изумило даже не само появление приказа, а именно это описание примет, где живого человека, его родного сына, его плоть и кровь, его наследника, наконец, раскладывали на какие-то непостижимо странные, словно не связанные друг с другом, составные элементы: глаз, лоб, нос...
- Да, такое чтение не для родителей, - мрачновато улыбнулся сын.
- Не дай тебе бог когда-нибудь прочитать нечто подобное о своем сыне, - медленно проговорил отец.
- Мать здорова? - сдержанно спросил Фридрих.
- Здорова, - резко ответил отец. - Но я не знаю, как она почувствует себя после моего рассказа о нашей встрече.
Мимо, направляясь в церковь, шли горожане. Почти все они хорошо знали Энгельса-старшего, многие узнавали и того, с кем он разговаривал. Одни осуждали старика, другие его жалели, третьи - их было больше всего возмущались сыном и даже недоуменно спрашивали друг друга: "Что смотрит полиция? Хватать его надо!" Но никто не решался приблизиться к собеседникам: слишком велико было среди барменцев почтение к имени и богатству Энгельса-старшего.
- Братья Греберы... - начал было какую-то новую мысль, какой-то новый довод отец.
- Как поживают эти ночные колпаки? - перебил сын.
- Колпаки! - возмутился отец. - Ведь когда-то они были в числе самых близких твоих друзей, хотя ты знал, что они готовятся стать пасторами.
- Да, знал. Но я всегда говорил им, что если они получат сельский приход, а вместе с ним возможность мирно прогуливаться каждый вечер со своими женами и детьми, то большего им и не надо, они будут блаженствовать.
- И вот они оба - и Вильгельм, и Фридрих - уже получили приходы. Ты можешь иронизировать сколько тебе угодно, но они живут честной, достойной и счастливой жизнью.
- Отец, - сыну хотелось рассмеяться, но он понимал, как это было бы неуместно здесь, в этой обстановке, - неужели ты можешь представить меня в сутане?
- Ты знаешь, - сурово глядя ему в лицо, сказал отец, - я никогда не был религиозным фанатиком, но честно скажу: лучше сутана, чем этот шутовской шарф. - Он презрительно ударил тыльной стороной ладони по свисавшему на грудь красному концу.
Сын поправил шарф, с нарочитой старательностью разгладил его, насмешливо проговорил:
- Поздно, отец, поздно. Я уже не стану пастором, никогда не надену сутану...
- Не смей паясничать! - полушепотом, чтобы не услышали прохожие, воскликнул отец. - Дело вовсе не в сутане. Перед тобой в жизни открывалось много иных прекрасных дорог. Они открыты еще и сейчас. Посмотри на своих школьных товарищей: Вурм стал филологом, Фельдман - юристом, Вильгельм Бланк - коммерсантом, Рихард Рот - уже фабрикант... А ты с твоими способностями то как вол работаешь в газете на этого Маркса, то по его же наущению, подобно школяру, носишься по баррикадам, украсив себя дурацкой тряпкой...
- Фридрих! - донесся с моста голос Хюнербейна. - Нам пора! Нас ждут!
Энгельс поднял руку в знак того, что слышит, что понял, что скоро идет, и, повернувшись снова к отцу, сказал:
- Во-первых, ты не можешь отрицать, что в двадцать пять лет, когда никто из моих сверстников еще не повторил ни один из подвигов Геракла, я уже издал довольно серьезную книгу...
- Кому нужна твоя книга! - выпалил отец, словно только и ждавший упоминания об этой книге. - Ты пишешь в ней о том, что умным людям давно известно, а дураков никогда не заинтересует. Эксплуатация! Нищета! Бесчеловечность! Кто об этом не знает? Но разве есть какие-нибудь иные пути создания современной промышленности и развития торговли? Да все цивилизации мира держались на этом! А твои пророчества, твои уверенные предсказания о том, что завтра или послезавтра настанет золотой век... Господи, как это все наивно и нелепо! Ты не понимаешь даже меры своего непонимания жизни. А главное - какое дело тебе, немцу, до положения рабочего класса в Англии? И до английской буржуазии тоже...
- Я бил по мешку, но имел в виду осла.
- Это поняли все, - отмахнулся отец, - всем ясно, что ты хотел сказать и нам, немецкой буржуазии: вы так же отвратительны, как англичане, только менее опытны и искусны, чем они. Но... - Отец, видимо, сбился вгорячах с мысли и, не зная, как кончить фразу, еще раз досадливо махнул рукой. - Уж лучше бы ты, Фридрих, продолжал писать стихи, чем такие книги. Право, там у тебя кое-что получалось.
- Да-а, - с ироническим сожалением протянул сын, - я упустил великолепную возможность стать первым поэтом Бармена... Не думаю, чтобы мои стихи раскупались нарасхват, но определенный сбыт они, конечно, нашли бы, так как всегда существует и даже постоянно растет вместе с ростом населения потребность в клозетной бумаге.
- Ты то же самое, бесстыдник, думаешь и о своих занятиях музыкой?
- О моих хоралах? О моем пении? Да, приблизительно то же самое... Я, отец, рожден не для музыки и не для стихов. Вот ты в свое время вытащил красный шар, и это сделало тебя богатым фабрикантом. Твоя судьба - красный шар, а моя - красный шарф.
- Ты всегда умел хорошо сказать, - сразу как-то сникнув, видимо поняв наконец всю бесполезность разговора и устав от него, произнес отец.
- А на прощание, - сын старался придать своему голосу как можно больше мягкости и добродушия, - я прошу тебя никогда не касаться наших отношений с Марксом. Ты о них ничего не знаешь.
- Как это не знаю! - вдруг снова оживившись, возразил отец. - Разве ты не отдал ему гонорар за свою книгу?
- Ну, отдал, хотя не понимаю, откуда тебе это известно.
- И разве это не доказывает, что ты на него работаешь?
- Здесь, отец, ты ничего не понимаешь. Ничего.
- Как бы то ни было, а когда кончится вся эта заваруха, я отправлю тебя в Манчестер, подальше от твоего дружка.
Сын ничего не ответил. Коротко и отчужденно они пожали друг другу руки и разошлись. Уже от моста Энгельс оглянулся и увидел, что отец, изменив свое прежнее намерение, направился не в церковь, а домой. Видимо, с той смутой и болью, что породила у него встреча с сыном, он не хотел сейчас беседовать с богом.
Уже взобравшись на баррикаду, с самого верха, Энгельс еще раз поискал глазами отца и, найдя, едва поверил себе: старик опять передумал и теперь шагал уже к церкви. Тут было чему изумиться: ведь отец никогда не менял так быстро свои решения.
Фридрих Энгельс-старший одним из последних пришел в церковь. Пройдя на свое обычное место в первом ряду, он всю службу так истово, горячо и сосредоточенно молился, что все невольно обратили на это внимание, но никто не знал, что его молитва была о спасении блудного сына.
На понедельник, 14 мая, Мирбах назначил общий сбор боевых отрядов, чтобы составить наконец ясное представление о вооруженной силе восставших. Ландвер и гражданское ополчение еще накануне явиться отказались. Значит, придут, главным образом, рабочие. Сколько же их?
Местом сбора было выбрано пригородное село Энгельнберг. Отряды должны прибыть туда в восемь утра. По договоренности с вечера Энгельс в начале восьмого заехал за Мирбахом, и они вместе отправились. Но едва миновали ратушу, как сзади донесся знакомый голос:
- Господин Энгельс! Господа!.. Одну минуту!..
Вдогонку торопился Хёхстер. Мирбах и Энгельс остановили своих лошадей. Энгельс хотел было спешиться, но решил обождать. Подойдя, Хёхстер поздоровался и, явно преувеличивая свою одышку от быстрой ходьбы, чтобы скрыть за ней подлинное волнение, сказал:
- Господин Энгельс, я обязан... я уполномочен сообщить...
И по виду Хёхстера, и по первым же его словам Энгельс тотчас понял, что речь пойдет о чем-то весьма неприятном, и раздумал слезать с лошади.
- Против вашего поведения, - уже спокойнее продолжал Хёхстер, против всей вашей деятельности в Эльберфельде, господин Энгельс, решительно никто ничего не может возразить. Наоборот, как вам известно, Комитет безопасности весьма благожелательно оценил ваши энергичные усилия по укреплению обороны города.
- Благодарю, - с иронической галантностью Энгельс приподнялся на стременах. - Благодарю, благодарю.
- Но все же население Эльберфельда...
- Вам бы следовало сказать "эльберфельдская буржуазия", господин председатель. - Энгельс уже понял, что сообщит ему сейчас Хёхстер.
- Население Эльберфельда, - не отвечая на реплику, продолжал Хёхстер, - в высшей степени встревожено вашим пребыванием в городе. Наши жители, которые хотят лишь одного - признания имперской конституции, боятся, как бы вы не провозгласили красную республику.
- Разумеется, с полным обобществлением имущества и жен? - засмеялся Энгельс. - Ты слышишь, Отто, какие чудовищные намерения у твоего адъютанта?!
- Господин Хёхстер, - примирительно сказал Мирбах, - опасения и страхи, о которых вы говорите, вызваны недоразумением. Ну посудите сами, чтоб провозгласить так называемую "красную республику", надо прежде свергнуть существующую власть, то есть ваш Комитет. А с какими силами господин Энгельс мог бы это осуществить?
- Вы забываете о его популярности среди рабочих, - ответил Хёхстер, забываете об отряде золингенцев, которых он привел и которые готовы ради него на все.
- Из ваших слов можно заключить, господин председатель, - теперь Энгельс говорил уже вполне серьезно, - что не только суммарное и безликое население, но и вы сами верите в возможность захвата мной власти и боитесь этого.
Хёхстер несколько мгновений помолчал, размышляя, следует ли ответить на слова Энгельса, и, решив, что спор с ним весьма нежелателен, даже опасен, что здесь лучше быть кратким, сказал:
- Как бы то ни было, а я должен заявить, что население единодушно желает, чтобы вы, господин Энгельс, незамедлительно покинули наш город.
Энгельс снова поднялся на стременах, но уже не так, как в первый раз, а резко, напряженно.
- Единодушно? - спросил он. - Разве минувшей ночью был проведен по этому вопросу плебисцит? Господин Хёхстер, в лучшем случае вы могли бы говорить сейчас от имени Комитета безопасности, а уж никак не всего населения и даже не всей буржуазии.
- Хорошо, - на этот раз Хёхстер уже не мог сделать вид, что никакой реплики не было, - я говорю с вами как председатель Комитета и повторяю то же самое требование. А заодно верните мне шарф, который я вручил вам как знак командирского отличия.
Энгельс медленно снял шарф, но не отдал его, а стал зачем-то неторопливо скручивать.
- Я никому не намерен навязывать своих услуг, - сказал он, - но и покидать свой пост по первому, юридически даже не оформленному требованию тоже не намерен. Это было бы малодушно. А поэтому, не принимая на себя заранее никаких обязательств, я настаиваю, чтобы требование о моем изгнании было предъявлено мне в письменной форме, черным по белому, понимаете? - черным по белому, - он дважды резко рассек воздух ладонью, и за подписями всех членов Комитета!
Волнение Энгельса передалось его лошади, и она стала нервно перебирать ногами, испугав Хёхстера, который и так старался держаться не слишком близко.
- Вы прекрасно знаете, - сказал Хёхстер, отступая на два шага, - что ваше условие, во-первых, незаконно: решения в Комитете принимаются простым большинством голосов; во-вторых, оно и невыполнимо, так как всегда кого-то из членов Комитета нет на месте.
- Вы еще будете рассуждать о законности и незаконности! - возмутился Энгельс. - Вы, до сих пор не сумевший навести в городе элементарный порядок, обеспечить соблюдение простейших правил организованности. У вас даже защитники баррикад голодают - законно это или не законно?
Лошадь, еще более возбужденная гневным голосом своего всадника, взметнулась на дыбы. Хёхстер стремительно отскочил в сторону, и Энгельс, после нескольких энергичных усилий совладав с лошадью, бросил ему:
- Я сказал все!.. Ну, а ваш шарф, - он был теперь в его руках крепко скрученным жгутом, - мне еще пригодится! - С этими словами Энгельс пустил поводья и хлестнул лошадь тугим красным жгутом; лошадь еще раз взмыла на дыбы, потом с маху ударила в землю передними копытами и понесла. Мирбах заторопился вслед.
Когда Мирбах догнал Энгельса и поравнялся с ним, тот, еще клокоча от гнева, спросил:
- Отто, тебе, как главному коменданту города, я нужен?
- Еще бы! Я не знаю, что без тебя стал бы делать.
- Значит, ты не хочешь, чтобы я уехал? Ты против моего изгнания?
- Что за разговоры, Фридрих! Разумеется, против.
- И у тебя достанет смелости заявить об этом Комитету?
- А ты сомневаешься?
Энгельс помолчал, взвешивая слова Мирбаха; раскрутил свой шарф, снова обвил его вокруг шеи, бросил один конец за спину, другой - на грудь.
- Ну, если так, - сказал он повеселевшим голосом, - тогда я сейчас же отправлю в Комитет нарочного с заявлением, в котором напишу, что поскольку Отто Мирбах приглашен в город на пост главного коменданта по моему предложению и я являюсь его адъютантом, то требование Комитета безопасности о моем отъезде я исполню лишь в том случае, если это мне прикажет Мирбах. Что ты скажешь?
- Ты противопоставишь меня всему Комитету, - не сразу ответил комендант, - даже вознесешь выше Комитета. Это, разумеется, и нелогично, и незаконно.
Энгельс метнул яростный взгляд на Мирбаха.
- И ты заводишь ту же песню! А для меня сейчас существует лишь одна логика - логика борьбы за интересы рабочих, и для меня сейчас лишь то законно, что служит этим интересам. А они диктуют мне необходимость оставаться здесь возможно дольше и сделать все, что в моих силах, для обороны города. Я тебе, кажется, уже говорил: есть все основания ожидать, что падение последней баррикады Эльберфельда будет вестником скорого прекращения "Новой Рейнской газеты". Я защищаю здесь многое, и в том числе - свою газету. И сейчас лишь ты можешь мне в этом помочь.
- Но пойми, Фридрих, Комитет не захочет и не станет считаться со мной! - воскликнул Мирбах.
- Там видно будет. Скажи мне только одно: ты возражаешь, чтоб я послал такое письмо, или нет?
- Не возражаю. Дело твое. Но учти, что последствия трудно предвидеть.
- Спасибо. За последствия отвечаю я.
Как только они прибыли на место общего сбора, Энгельс тут же написал заявление и со знакомым рабочим-золингенцем отправил его в Комитет. Затем он присоединился к Мирбаху, и они вместе выстраивали на лугу отряды, беседовали с командирами, производили учет всего вооружения, выясняли нужды бойцов, кого-то отчитывали, кому-то давали совет, о ком-то расспрашивали... Выявилось, что вся вооруженная сила восставших насчитывает 759 человек. Мирбах был удручен этой цифрой, а Энгельса она словно подхлестнула: видя, что силы так невелики, он словно стремился каждому отряду, каждому бойцу добавить своих сил, своей энергии, своего презрения к врагу.
Энгельс так увлекся всеми многосложными делами общего сбора, что забыл и о разговоре с Хёхстером, и о своем письме. Мирбах иногда посматривал на него со стороны трезвыми глазами много повидавшего на споем веку человека и с грустью думал: "А ведь там, в ратуше, наверное, уже готово решение Комитета". Энгельс удивился, когда рабочий-золингенец снова предстал перед ним со словами: "Вам пакет".
- Какой пакет? От кого?
- Из Комитета безопасности.
- Ах да! - словно вернувшись из приятпого сна к горькой действительности, воскликнул Энгельс. - Вы передали мое письмо?
- Самому председателю.
- Ну и что он?
- Он его тут же прочитал, сказал: "Это не меняет нашего решения" - и хотел было отправить уже приготовленный для вас пакет со своим курьером, но того не смогли найти, и он доверил мне.
Энгельс вскрыл пакет, достал бумагу и - почерк был аккуратный, четкий, явно не хюнербейновский - прочитал: "Полностью отдавая должное деятельности, проявленной до сих пор в здешнем городе гражданином Фридрихом Энгельсом из Бармена, проживавшим в последнее время в Кёльне, просим его, однако, сегодня же оставить пределы здешней городской общины, так как его пребывание может дать повод к недоразумениям относительно характера движения".
Далее шла дата - 14 мая 1849 года и подписи. Подписей Хюнербейна и Нотъюнга не было.
- Сегодня же! - воскликнул со злостью Энгельс, передавая бумагу Мирбаху.
- Что? - тревожно спросил тот.
- Эти трусливые негодяи требуют, чтобы я сегодня же убирался из города к чертовой матери!
Мирбах взял решение, внимательно прочитал его и, возвращая Энгельсу, сказал:
- Ну, это мы еще посмотрим! Надо немедленно в Комитет. Здесь и без нас дело доведут до конца поддерживающие нас члены Комитета безопасности Трост и Потман... Немедленно ко мне их! - приказал Мпрбах, обращаясь к рабочему-золингенцу.
Золингенец, слышавший весь разговор Мирбаха и Энгельса, бросился исполнять приказание, а потом поспешил с тревожной вестью в свой отряд, и скоро все золингенцы узнали о том, что человек, за которым они пришли сюда, которого успели оценить как знающего командира и полюбить как славного парня, - этот человек предан Комитетом безопасности. Крайне возмущенные таким оборотом дела, одни тут же предложили выделить сильную группу бойцов для личной охраны Энгельса, другие настаивали на том, чтобы немедленно направить в ратушу депутацию с решительным протестом, третьи были еще категоричней: "Вышвырнем их из ратуши и сядем там вместе с Энгельсом сами!" - кричали они, потрясая ружьями. С большим трудом командиру отряда удалось усмирить страсти и уговорить бойцов выждать хода событий до утра.
В Комитете безопасности были прекрасно осведомлены о популярности Энгельса в восставшем городе, и особенно - у рабочих отрядов. Члены Комитета понимали, что у этого молодого человека в его нежелании покинуть город при нужде есть на кого опереться. Поэтому хотя письмо, в котором он требовал, чтобы согласие на его отставку дал комендант, большинство членов и посчитало наглостью, однако пренебречь им никто не отважился. Было решено вызвать Мирбаха и добиться его согласия. Но комендант предстал перед Комитетом вместе со своим адъютантом, и это осложняло обстановку. Они стояли сейчас перед столом председателя рядом - плечо к плечу седоголовый грузноватый комендант и его совсем молодой по виду, двадцативосьмилетний адъютант. Как же их разъединить? Как заставить первого содействовать изгнанию второго?
А адъютант между тем держался вовсе не так, как должен был бы держаться человек, которого хотят выдворить. В нем не было видно ни тени смущения или робости, сожаления или просительности. Наоборот, он не скрывает своего отношения к членам Комитета и говорит таким тоном, словно чинит допрос.
- Господин председатель, - допрашивал Энгельс, - под решением Комитета, которое я получил, нет подписей Хюнербейна, Нотъюнга и некоторых других членов. Чем это объяснить?
Хёхстеру не хотелось отвечать, и он имел полное право не отвечать хотя бы уже потому, что утром напомнил Энгельсу: решения Комитета принимаются простым большинством голосов. Но под прямым холодным взглядом этих бесстрашных голубых глаз председатель не мог отмолчаться.