Страница:
Вслед за Лафаргом место оратора тотчас заступил Сергей Степняк. Присутствие на митинге Степняка особенно радовало Энгельса. Пусть он не марксист, пусть многих важных вещей не понимает, но он русский, он из России, из той страны, которой долгие десятилетия запугивали рабочее движение в Европе. А ведь Россия уже давно не та, что была... Хотя перевод Бакуниным "Коммунистического манифеста" многие в свое время склонны были расценивать как литературный курьез, но все-таки не случайно, как видно, именно русские первыми, и притом прекрасно, перевели "Капитал" еще в семьдесят втором году, тогда как в Англии это сделали пятнадцать лет спустя, уже после смерти Маркса; не случайно студенты русских университетов были первыми, кому довелось услышать сочувственное изложение теории Маркса; не случайно полемика о "Капитале" нигде не была такой горячей и широкой, как в России.
С каждым годом Россия все больше интересовала Энгельса, русские все сильнее влекли его к себе. Среди тех русских, кого он знал и знает лично, столько подлинных рыцарей свободы, людей поразительного мужества и редкого бескорыстия. Они не играют красивыми словами, у них все так серьезно, что за свои убеждения они идут на каторгу и поднимаются на эшафот... Где-то сейчас, подумал Энгельс, в этот прекрасный майский день, первый переводчик "Капитала" неистовый Герман Лопатин? Видит ли он это синее вольное небо? Три года назад его приговорили к смертной казни за попытку освободить из иркутского острога Чернышевского. Как раз в ту пору за участие в подготовке покушения на Александра Третьего в Шлиссельбургской крепости были повешены двадцатилетний студент Ульянов и четверо его товарищей. И тогда, то ли устав от пролития крови, то ли из боязни, царь заменил Лопатину смертную казнь пожизненным заключением в Шлиссельбурге. Может быть, он сидит сейчас в той самой камере, где ожидал смерти Александр Ульянов. А может быть - ведь это же не кто-нибудь, а Герман Лопатин! - он уже на свободе и спешит, спешит что есть мочи в Гайд-парк, на наш митинг? Ему же отовсюду удавалось бежать - из Иркутска, из Вологды и еще бог знает откуда! Если бы Лопатин взошел сейчас на трибуну и, проведя рукой по своим роскошным усам, сказал: "Вот и я!" - Энгельс не удивился бы.
Неожиданнейшие люди эти русские... Среди друзей, знакомых и корреспондентов Энгельса их становилось все больше и больше. Вот из Швейцарии шлет ему письма Вера Ивановна Засулич. Об этой женщине ходили легенды. Из уст в уста передавалась история о том, как она, молодая, неполных тридцати лет, женщина, стреляла в петербургского градоначальника генерала Трепова. А ведь за что стреляла! За то, что Трепов приказал высечь розгами одного члена организации "Земля и воля", боевого собрата Засулич. В поступке Веры все увидели такое острое ощущение чувства человеческого достоинства, дух такого самоотверженного товарищества, что суд присяжных вынужден был оправдать ее. Жандармы окружили здание суда: хотели снова арестовать Засулич при выходе, но она ловко обманула их и скрылась. А Степняк рассказывает, что это тихая, стеснительная женщина, с толстой темной косой... Непостижимо!
Сейчас Засулич уже не станет палить в генералов. Она входит в группу "Освобождение труда". Это первая группа русских марксистов. Ее руководитель Плеханов против тактики индивидуального террора. С группой "Освобождение", с самим Плехановым Энгельс связывал большие надежды. Плеханов не менее крупная фигура, чем хотя бы Лафарг, думал он.
Как жаль, что Плеханова нет сейчас на этой трибуне! Но хорошо и то, что здесь его друг Степняк. Это он летом прошлого года, после Парижского конгресса, привел к Энгельсу Плеханова. А потом он же, Степняк, вел все переговоры с Энгельсом о статье для журнала "Социал-демократ", который группа Плеханова начала издавать в Швейцарии. Энгельс с удовольствием написал эту статью: "Внешняя политика русского царизма" - и через Степняка переправил Засулич. Недавно Вера Ивановна, опять через Степняка, прислала Энгельсу первый номер журнала, где опубликована половина его статьи, вторая половина появится в следующей книжке.
Проникаясь все большей симпатией к русским революционерам, Энгельс, конечно, знал и о почтительном, любовном отношении их к нему. Он улыбнулся, вспомнив, что они - это ему достоверно известно - за глаза называют его Фридрихом Карловичем и Федором Федоровичем...
А Степняк между тем говорил о том, что Первомайские праздники в Западной Европе вызвали огромный интерес у его соотечественников. Он заявил, что хотя английские рабочие уже многие годы и даже века борются за свои права, а молодой русский рабочий класс только недавно включился в эту борьбу, но русские рабочие прекрасно понимают английский пролетариат и поддерживают его требование о сокращении рабочего дня. Степняк закончил речь словами о том, что недалек тот год, когда первомайские демонстрации и митинги, подобно этому, состоятся в Петербурге, Москве, Киеве...
Речь русского вызвала такой же бурный восторг демонстрантов, как и речь француза. Для тех, кто знал Степняка, его речь явилась приятной неожиданностью. Каннингем-Грехем восхищенно сказал:
- Оказывается, когда надо, вы умеете и говорить! А мы думали, что вы человек только действия, если не кинжалом, то хотя бы пером.
А Энгельс воскликнул по-русски:
- Молодец!
Степняк по-русски же ответил:
- Рад стараться, Генерал!
Энгельс засмеялся, вспомнив, что Степняк в прошлом подпоручик артиллерии, и тут же спросил его:
- У вас, как у военного человека, тем более артиллериста, должен быть хорошо развит глазомер и способность к ориентации. Как вы думаете, Энгельс широко повел рукой, - сколько тут народа?
- Тысяч пятьсот! - опередил Степняка экспансивный Лафарг.
- Ну это вы хватили, Поль, - сказал Энгельс. - Ваша южная кровь выдает желаемое за действительное. Что скажет сын севера?
- Я думаю, - Степняк прищурился, - здесь тысяч двести - двести пятьдесят.
- Мне кажется, это гораздо ближе к истине, - согласился Энгельс, - но ведь все равно грандиозно! Как сказали бы в Америке, где я недавно был, абсолютный рекорд.
- Смотрите! - воскликнул кто-то. - Там выступает женщина.
Действительно, на соседней трибуне речь держала женщина. Это была Элеонора. Ветерок вырывал из-под шляпки ее темные волосы. Было видно, что она не замечает этого, что она увлечена речью.
- Знаете, как Элеонору называют в Совете рабочих-газовщиков? спросил Энгельс и сам ответил на свой вопрос с гордостью и нежностью: Наша матушка!
Только он да Эвелинг знали, сколько сил вложила Тусси в организацию митинга. Конечно, много работы выпало и на долю самого Энгельса. Но все-таки его работа состояла в основном из бесед и писания писем. Надо было Бебелю и Либкнехту внушить мысль о том, что в Германии праздник должен пройти мирно, спокойно. Немецким рабочим не следовало идти на обострение и тем более поддаваться на провокации после блестящего успеха на февральских выборах в рейхстаг. Лафаргу и Геду он писал о том, что во Франции Первомайские праздники должны нанести удар по шовинизму и до конца развеять бонапартистский дурман генерала Буланже. Итальянским социалистам он говорил... Словом, в ту пору не обходилось ни одного дня без нескольких обстоятельных писем, без двух-трех бесед. А на плечи Тусси помимо тех же писем и встреч легла огромная черновая работа. Ей пришлось позаботиться и о знаменах, и о музыке, и о построении колонн, и о многом другом.
Энгельсу, настроившемуся на русский лад, захотелось и Тусси похвалить по-русски. Уж очень ему нравилось звучное, лихое русское слово "молодец". "Как же будет женский род? - подумал он. - Молодеца? Молодица? Молодца?"
- Молодца! - задорно воскликнул он, глядя в сторону Тусси.
Степняк засмеялся.
- Что, не так? - весело справился Энгельс.
- Не так, - подтвердил Степняк.
- А как же?
- Да так и будет - молодец.
- Но ведь женский же род!
- Все равно.
- Вот и пойми вас, русских! - с преувеличенной досадой махнул рукой Энгельс.
- Вы не жалеете, господин Энгельс, - снова обратился любопытный Шоу, - что праздник Первого мая в Англии пришлось отмечать четвертого?
- Жалею я лишь об одном... - задумчиво начал Энгельс и вдруг оживился. - Но вы же придете сегодня ко мне после демонстрации на чашку кофе? Приходите. Там я и расскажу подробно, о чем сожалею и чему рад.
- А разве сейчас вы не произнесете речь с трибуны? - удивился Каннингем-Грехем.
- Нет, не произнесу, - как о давно решенном ответил Энгельс. Во-первых, потому что с годами я стал все хуже и хуже говорить, когда передо мной большая аудитория.
- Это неправда, Генерал, - вмешался Лафарг, который лучше других знал Энгельса и чаще видел его беседующим или произносящим речи. - По меньшей мере это ужасное преувеличение.
- Во всяком случае, перед такой большой аудиторией я никогда не выступал и боюсь, что, кроме общих фраз, не смог бы ничего сказать. Может быть, вы думаете, что мне, как старику, извинили бы пустопорожнюю декламацию?
- Ну какой же вы старик! - сказал кто-то.
- Как это какой? Самый настоящий. Я уже на пять лет старше Мавра... Старик же в роли дрессированного попугая еще более смешон и отвратителен, чем молодой. И я знаю, что Мавр не одобрил бы такого лицедейства. А это для меня важнее всего.
Эвелинг озабоченно спросил Энгельса, не устал ли он - ведь уже несколько часов как на ногах.
- О нет! - воскликнул тот. - По такому случаю, как сегодня, я могу стоять здесь хоть до ночи.
Когда Энгельс последний раз ходил на могилу друга - это было полтора месяца назад, четырнадцатого марта, в день его смерти, - подготовка к Первомайскому празднику на континенте и здесь, в Англии, уже началась. Все говорило о том, что праздник будет мощным и радостным. И вероятно, именно поэтому тогда, в тиши кладбища, Энгельс с новой, особой остротой ощутил горечь и боль теперь уж давней - страшно подумать: семилетней! - утраты.
Вечером того дня в письме Лауре он писал: "Сегодня мы ходили в Хайгет. Тусси была там уже утром, посадила на могиле Мавра и вашей мамы крокусы, примулы, гиацинты... Очень красиво. Если бы Мавр видел это!"
"Если бы видел!" - по смыслу письма эти слова относились к цветам на могиле, но думал при этом Энгельс не только о цветах. Он думал о всех радостных, многообещающих событиях последнего времени, в которых незримо присутствовал вклад и Маркса, он думал и о предстоящем празднике...
С того дня эти слова, как неизменный и все усиливающийся горький музыкальный мотив, постоянно звучали в его душе: "Если бы он видел это!" Вот и третьего дня, Первого мая, заканчивая предисловие к новому изданию "Манифеста" уверенными словами о том, что "зрелище сегодняшнего дня" своим размахом и сплоченностью будет поучительным и для угнетателей, и для угнетенных, Энгельс в последней фразе с той же болью воскликнул: "О, если бы Маркс был теперь рядом со мной, чтобы видеть это собственными глазами!"
И сейчас, с восхищением и гордостью глядя на то, как шумит, смеется, рукоплещет, как безмолвствует, слушает, размышляет рабочий Гайд-парк, Энгельс про себя повторяет: "Если бы он был рядом! Если бы он видел это!"
Вечером Энгельс устроил праздничный банкет. Собралось человек двадцать пять, большинство тех, кто находился сегодня на трибунах. Дух сегодняшнего Гайд-парка переместился сейчас сюда, в этот светлый дом, где уже двадцать лет живет Энгельс, где каждая вещь хранит память о Марксе. В прихожей, гостиной, в кабинете - возбужденный, радостный, разноязыкий говор. Звучит речь немецкая и английская, французская и польская, русская и итальянская... В просторной столовой накрыт огромный стол.
У каждого прибора - букетик цветов и карточка с обозначением имени гостя. Они на разных языках, каждый находит карточку на своем родном языке.
После демонстрации и митинга, после стольких часов, проведенных на свежем воздухе, все проголодались, и потому никого не пришлось приглашать к столу дважды. Энгельс был во главе стола; на противоположном конце, чтобы все видеть и всем руководить, обосновалась заботливая Елена, которая после смерти Маркса живет здесь в привычной роли домоправительницы. Она зорко следила, чтобы ни тарелки, ни бокалы не пустовали. Специально приготовленный ею к этому дню Maitrunk - "Майский напиток" - был восхитителен.
- Уж теперь-то вы скажете несколько слов, Генерал? - громко, чтобы в случае чего получить поддержку всех присутствующих, спросил Лафарг.
- Теперь скажу. К этому обязывает меня и долг хозяина и долг самого старшего среди вас. - Энгельс встал с бокалом майтрунка в руке. - А может быть, и самого счастливого... Да, друзья, последние месяцы и недели были, вероятно, самыми счастливыми в моей жизни, ибо мы пожинали небывалые плоды наших многолетних усилий. Я не буду говорить о замечательном успехе Парижского конгресса, поскольку это дело уже почти годовой давности...
Открылась дверь, и тихо вошел запоздавший Степняк со своей женой Фанни. Энгельс указал им места рядом с собой: Фанни - справа, Степняку слева. Пока те смущенно пробирались вдоль всего стола, кто-то, воспользовавшись паузой, вставил:
- Но все-таки очень приятно вспомнить хотя бы о том, что в Париже зал Петрелль был слишком тесен для делегатов конгресса.
- Да, зал был тесен, - подтвердил Энгельс и продолжал: - За конгрессом последовали такие вдохновляющие события, как забастовки в Германии, в которых приняла участие треть миллиона рабочих; в августе всеобщая стачка лондонских докеров, добившихся успеха, осенью - забастовка на фабрике резиновых изделий в Силвертауне, - Энгельс поискал глазами Тусси и быстро нашел ее: она сидела рядом с женой Степняка. Энгельс протянул руку в сторону Тусси. - Фактически руководителем стачки в Силвертауне была наша дорогая Элеонора Маркс-Эвелинг.
- Не совсем так, Генерал! - смутилась Тусси.
- Мне это знать лучше! - решительно парировал Энгельс. - Хочу особо подчеркнуть как характернейшую черту времени то обстоятельство, что попытки использовать в Силвертауне в качестве штрейкбрехеров французских рабочих полностью провалились. А на помощь лондонским докерам, когда их средства были уже на исходе, своими трудовыми сбережениями пришли собратья из Австралии.
Неловкий Степняк звякнул вилкой. Энгельс взглянул на него и, помолчав, вдруг сказал:
- Господа! Я намерен говорить сегодня очень долго, я имею на это право. Но, отлично понимая ситуацию, предлагаю сейчас выпить за сегодняшний праздник, утолить первый голод, а потом я продолжу.
Кто-то попытался возразить, но хозяин был неумолим.
- Прежде чем заниматься политикой, - сказал он смеясь, - люди должны есть. Это одно из основных положений нашего материалистического учения об обществе.
Через четверть часа, когда стук ножей и вилок утих, Энгельс встал снова:
- Вспомните, дорогие друзья, что было дальше. В феврале колоссальный успех социалистов на выборах в рейхстаг. Я предсказывал, что они получат миллион двести тысяч голосов, и был признан всеми чересчур большим оптимистом, но оказалось, что я был слишком скромен. Один только Либкнехт получил сорок две тысячи голосов, сдедавших его первым избранником Германии. Если теперь опять, как это случалось раньше, какой-нибудь Кардорф, Хельдорф или еще какой-нибудь Юнкердорф посмеет перебить его речь в рейхстаге, он сможет ему ответить: "Заткнитесь! Я один представляю столько избирателей, сколько дюжина таких, как вы!"
Энгельс изобразил Либкнехта так похоже и произнес его воображаемую реплику с такой страстью, что это всех развеселило.
- Как вы знаете, мы получили в рейхстаге тридцать пять мест, и это несмотря на все меры, принятые Бисмарком. Да и сам Бисмарк отнюдь не из-за разногласий с молодым императором, а главным образом в результате этих выборов в марте подал в отставку.
А затем настал день Первого мая... В этот день мы превратили в зал Петрелль почти всю Европу, Америку, и зал не был тесен. Наконец, настало сегодняшнее воскресенье с его самым грандиозным из всех первомайских митингов.
Я стоял на старой грузовой платформе, служившей нам трибуной, и все время меня не покидало гордое сознание того, что мы, социалисты, - великая держава, внушающая страх своим врагам, держава, от которой зависит больше, чем от других великих держав. Весь мир знает, что именно мы свергли Бисмарка, а Вильгельм Второй вынужден заискивать перед нами; нас боятся французские шовинисты и американские реакционеры, Генри Гайндман и Константин Победоносцев. И можете быть уверены, что сегодняшней демонстрацией и митингом в Гайд-парке мы обеспечили премьеру Солсбери несколько бессонных ночей.
Энгельс отпил глоток вина, обвел взглядом всех гостей и продолжал с новым приливом вдохновения:
- Граждане нашей великой державы - всюду! Они в тюрьмах Сибири, на золотых приисках Калифорнии и даже, как мы убедились прошлой осенью, в Австралии. Думая об этой державе и ее гражданах, я сошел сегодня с трибуны с высоко поднятой головой, и мне даже показалось, что я стал на несколько дюймов выше ростом.
Энгельс долил вина в отпитый бокал, поднял его над головой и воскликнул:
- За нашу великую державу! За ее бесстрашных граждан!
Тост приняли с энтузиазмом. Потом было провозглашено еще несколько тостов с разных концов стола, а когда уже собрались было вставать, Энгельс сказал:
- В конце апреля в одной буржуазной венской газете я прочитал: "Святой, память которого чтится Первого мая, зовется Карлом Марксом".
За столом прокатился смешок.
- Да, так и написано было: святой зовется Марксом, - продолжал Энгельс. - Меня это страшно разозлило. Газетка хотя и в иронически-издевательском тоне, но пытается внушить своим читателям мысль, будто для нас, его приверженцев и учеников, Маркс - это святой со всеми вытекающими отсюда последствиями, такими, как бездумное поклонение, вера в его непогрешимость и тому подобное. На самом же деле Маркс больше всего на свете - это он доказал всей своей жизнью и всеми своими трудами, - больше всего ненавидел слепую веру в имена и причисление борцов и мыслителей к лику святых. Маркс для нас не святой, а гений революционной мысли, великий стратег социальной борьбы. И мы, конечно, чтили его, чтим и всегда будем чтить.
- А завтра его день рождения, - тихо произнесла Тусси.
- Совершенно верно! - подхватил Энгельс. - Трудно представить подарок ко дню рождения, который обрадовал бы его больше, чем сегодняшние колонны на улицах Лондона и сегодняшний Гайд-парк.
Энгельс замолчал, и теперь уже никто не спросил его, о чем он сожалеет. Все поняли: сожалеет он лишь о том, что именинник не полюбовался прекрасным подарком и не порадовался ему.
- Последний тост, - сказал Энгельс, - я хочу предложить за два дня рождения: за день рождения Маркса и за день рождения Международного праздника трудящихся. Это прекрасно и знаменательно, что они почти совпали!
Все осушили бокалы и еще не успели поставить их, как кто-то запел "Марсельезу". Песню подхватили в разных концах стола и на разных языках. Энгельс пел по-французски. Стихи и песни он признавал лишь на языке оригинала.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Стоя у вырытой могилы Елены, Энгельс думал о многом...
О том, с какой жестокой последовательностью судьба возлагала на него этот скорбный удел - хоронить одного за другим членов семьи Маркса. Девять лет назад, придя сюда впервые, он говорил здесь речь над гробом Женни; спустя чуть больше года ему пришлось писать некролог о Женни-младшей, внезапно умершей в неполные тридцать девять лет; минуло только два месяца - и он снова пришел на это кладбище, чтобы рядом с Женни положить самого Карла, чтобы сказать ему последнее "прости". И вот эта могила снова раскрыла свои недра, и вот он снова здесь...
Он думал о том, что никогда не видел Хайгетское кладбище в летнюю пору, в пышном зеленом убранстве, что горькая необходимость приводила его сюда лишь поздней осенью, зимой или очень ранней, голой и холодной, весной и что это, пожалуй, единственный милосердный жест судьбы: видеть Хайгет и эту могилу цветущим летом было бы для него непереносимо...
Он думал о том, что его и самого уже давным-давно судьба могла бы уложить в землю. Сколько было у нее для этого возможностей!.. И шпага господина фон Краценау, с которым в пору юности он дрался на дуэли, предварительно влепив ему за оскорбление пощечину, и пули правительственных войск в тех четырех сражениях, в которых он участвовал в дни баденско-пфальцского восстания, и преследования агентов королей Пруссии, Франции, Бельгии, и тюремные одиночки, и, наконец, болезни...
Он думал о том, что через три с половиной недели ему исполнится семьдесят лет, что он пережил не только Карла, Женни, многих прекрасных товарищей по борьбе и друзей, но и двух своих горячо любимых жен; он думал о том, что долголетие - это нелегкий дар судьбы...
Да, нелегкий, но он все-таки мечтал заглянуть в двадцатый век, хотя ясно понимал, что едва ли это удастся. Семьдесят есть семьдесят. И ведь предстоящие годы не станут годами блаженного отдохновения да воспоминаний у тлеющего камина. Они, как и прошедшие, будут, конечно, годами труда и борьбы. Как много надо успеть! Сколько замыслов, надежд, начатых рукописей... Он обязан использовать нынешний спокойный период мировой истории и оставшиеся годы жизни, чтобы сделать как можно больше. Прежде всего надо завершить издание "Капитала". Затем он напишет биографию Маркса. Потом - историю Интернационала. А кроме того, ждет завершения "Диалектика природы", интересно задумана работа "Роль насилия в истории", уже много лет его зовет рукопись по истории Ирландии. Давняя мечта написать такого же рода книгу о Германии.
Он думал обо всем этом, но больше всего он думал сейчас о самой Елене Демут, о Ленхен, как звали ее всю жизнь в доме Марксов...
Маркс, конечно, никогда не был в глазах Елены великим человеком, вызывавшим у многих, даже очень крупных, людей благоговение, а то и трепет. Ну какой там, в самом деле, трепет, если едва ли не полвека она прожила с ним под одной крышей, если видела его в дни болезни и в дни нищеты, если ей было даже известно, что он любит рыбу и не терпит молоко, если она сама относила в ломбард его сюртук и брюки, доподлинно зная, что великий человек сидит сейчас дома раздетый...
Елена встала перед мысленным взором Энгельса молодой статной крестьянской девушкой с приятными и мягкими чертами лица - такой прислала ее из Германии в Париж в помощь своей только что вышедшей замуж дочери старая добрая госпожа Вестфален, такой и увидел ее впервые Энгельс.
Да, Карл не был для Елены великим человеком, - он был для нее просто добрым и бескорыстным, мужественным и справедливым; он был для нее человеком, за которого она отдала бы жизнь, как и за любого члена его семьи. Она знала Карла и Женни как самое себя, всегда и обо всем говорила им прямо, но она не переносила, чтобы кто-нибудь посторонний сказал хоть одно неодобрительное слово о ком-то из семьи Маркса. У нее существовали порой весьма неожиданные и прихотливые критерии в оценке людей. Лассаля, например, Елена невзлюбила на всю жизнь за его благословенный аппетит, с которым она ознакомилась в июле 1862 года, в пору жесточайшего безденежья Марксов, когда Лассаль приехал из Германии к ним погостить. В те дни, чтобы соблюсти перед гостем хотя бы видимость благополучия, пришлось стащить в ломбард все, что только было можно. А гость, ни о чем не догадываясь, уплетал и уплетал завтраки, обеды да ужины, приготовленные Еленой и приправленные ее проклятьями... Но главным критерием в оценке человека всегда было для Елены его отношение к Карлу, Женни и их детям.
Энгельсу вспомнился рассказ Карла о том, как однажды в сорок пятом году, перед вынужденным отъездом из Парижа в Брюссель, они с Женни решили отправить Елену обратно в Германию, к госпоже Вестфален, так как их денежное положение было столь отчаянным, что оказалось нечем платить ей жалованье. Ни муж, ни жена долго не могли объявить служанке свое решение, а когда наконец Женни ей сказала, та не поверила своим ушам, потребовала повторить. Женни смущенно повторила:
- Да, ты должна ехать к маме. Пойми, у нас нет денег, чтобы платить тебе.
Елена была ошеломлена. Побледнев, дрожащими губами, сквозь слезы она растерянно проговорила:
- Но разве все на свете измеряется деньгами? - Она помолчала, собираясь с мыслями, а потом зло крикнула, кивнув головой в сторону комнаты Карла: - Это, конечно, он придумал! Кроме своих книг и бумаг, он скоро не будет видеть ничего на свете!
Она убежала в переднюю, потом вернулась с каким-то сверточком в руке и, бесцеремонно распахнув комнату Карла, встала как вкопанная перед его письменным столом.
- Сударь, сколько стоит ваша дочь? - решительно и громко спросила она.
- Что? - удивился Карл, медленно поднимая голову от книги. - Какая дочь? Что значит стоит? Почему стоит?
- Я говорю о вашей дочери Женни, - вызывающе продолжала Елена. - Вы, оказывается, все измеряете в деньгах. Так я хочу знать, сколько стоит девятимесячная дочь Марксов... Вот деньги, которые я получила от вас за все время, - она развернула сверточек и положила деньги перед Карлом. Хватит их, чтобы купить Женни?
- Что ты лепечешь, безумная? - Маркс встал из-за стола.
- Нет, я говорю вполне серьезно. Вы гоните меня. Но я не могу уйти от вас без маленькой Женни, и вот деньги за нее. Ведь все можно измерить в деньгах, не так ли?
С каждым годом Россия все больше интересовала Энгельса, русские все сильнее влекли его к себе. Среди тех русских, кого он знал и знает лично, столько подлинных рыцарей свободы, людей поразительного мужества и редкого бескорыстия. Они не играют красивыми словами, у них все так серьезно, что за свои убеждения они идут на каторгу и поднимаются на эшафот... Где-то сейчас, подумал Энгельс, в этот прекрасный майский день, первый переводчик "Капитала" неистовый Герман Лопатин? Видит ли он это синее вольное небо? Три года назад его приговорили к смертной казни за попытку освободить из иркутского острога Чернышевского. Как раз в ту пору за участие в подготовке покушения на Александра Третьего в Шлиссельбургской крепости были повешены двадцатилетний студент Ульянов и четверо его товарищей. И тогда, то ли устав от пролития крови, то ли из боязни, царь заменил Лопатину смертную казнь пожизненным заключением в Шлиссельбурге. Может быть, он сидит сейчас в той самой камере, где ожидал смерти Александр Ульянов. А может быть - ведь это же не кто-нибудь, а Герман Лопатин! - он уже на свободе и спешит, спешит что есть мочи в Гайд-парк, на наш митинг? Ему же отовсюду удавалось бежать - из Иркутска, из Вологды и еще бог знает откуда! Если бы Лопатин взошел сейчас на трибуну и, проведя рукой по своим роскошным усам, сказал: "Вот и я!" - Энгельс не удивился бы.
Неожиданнейшие люди эти русские... Среди друзей, знакомых и корреспондентов Энгельса их становилось все больше и больше. Вот из Швейцарии шлет ему письма Вера Ивановна Засулич. Об этой женщине ходили легенды. Из уст в уста передавалась история о том, как она, молодая, неполных тридцати лет, женщина, стреляла в петербургского градоначальника генерала Трепова. А ведь за что стреляла! За то, что Трепов приказал высечь розгами одного члена организации "Земля и воля", боевого собрата Засулич. В поступке Веры все увидели такое острое ощущение чувства человеческого достоинства, дух такого самоотверженного товарищества, что суд присяжных вынужден был оправдать ее. Жандармы окружили здание суда: хотели снова арестовать Засулич при выходе, но она ловко обманула их и скрылась. А Степняк рассказывает, что это тихая, стеснительная женщина, с толстой темной косой... Непостижимо!
Сейчас Засулич уже не станет палить в генералов. Она входит в группу "Освобождение труда". Это первая группа русских марксистов. Ее руководитель Плеханов против тактики индивидуального террора. С группой "Освобождение", с самим Плехановым Энгельс связывал большие надежды. Плеханов не менее крупная фигура, чем хотя бы Лафарг, думал он.
Как жаль, что Плеханова нет сейчас на этой трибуне! Но хорошо и то, что здесь его друг Степняк. Это он летом прошлого года, после Парижского конгресса, привел к Энгельсу Плеханова. А потом он же, Степняк, вел все переговоры с Энгельсом о статье для журнала "Социал-демократ", который группа Плеханова начала издавать в Швейцарии. Энгельс с удовольствием написал эту статью: "Внешняя политика русского царизма" - и через Степняка переправил Засулич. Недавно Вера Ивановна, опять через Степняка, прислала Энгельсу первый номер журнала, где опубликована половина его статьи, вторая половина появится в следующей книжке.
Проникаясь все большей симпатией к русским революционерам, Энгельс, конечно, знал и о почтительном, любовном отношении их к нему. Он улыбнулся, вспомнив, что они - это ему достоверно известно - за глаза называют его Фридрихом Карловичем и Федором Федоровичем...
А Степняк между тем говорил о том, что Первомайские праздники в Западной Европе вызвали огромный интерес у его соотечественников. Он заявил, что хотя английские рабочие уже многие годы и даже века борются за свои права, а молодой русский рабочий класс только недавно включился в эту борьбу, но русские рабочие прекрасно понимают английский пролетариат и поддерживают его требование о сокращении рабочего дня. Степняк закончил речь словами о том, что недалек тот год, когда первомайские демонстрации и митинги, подобно этому, состоятся в Петербурге, Москве, Киеве...
Речь русского вызвала такой же бурный восторг демонстрантов, как и речь француза. Для тех, кто знал Степняка, его речь явилась приятной неожиданностью. Каннингем-Грехем восхищенно сказал:
- Оказывается, когда надо, вы умеете и говорить! А мы думали, что вы человек только действия, если не кинжалом, то хотя бы пером.
А Энгельс воскликнул по-русски:
- Молодец!
Степняк по-русски же ответил:
- Рад стараться, Генерал!
Энгельс засмеялся, вспомнив, что Степняк в прошлом подпоручик артиллерии, и тут же спросил его:
- У вас, как у военного человека, тем более артиллериста, должен быть хорошо развит глазомер и способность к ориентации. Как вы думаете, Энгельс широко повел рукой, - сколько тут народа?
- Тысяч пятьсот! - опередил Степняка экспансивный Лафарг.
- Ну это вы хватили, Поль, - сказал Энгельс. - Ваша южная кровь выдает желаемое за действительное. Что скажет сын севера?
- Я думаю, - Степняк прищурился, - здесь тысяч двести - двести пятьдесят.
- Мне кажется, это гораздо ближе к истине, - согласился Энгельс, - но ведь все равно грандиозно! Как сказали бы в Америке, где я недавно был, абсолютный рекорд.
- Смотрите! - воскликнул кто-то. - Там выступает женщина.
Действительно, на соседней трибуне речь держала женщина. Это была Элеонора. Ветерок вырывал из-под шляпки ее темные волосы. Было видно, что она не замечает этого, что она увлечена речью.
- Знаете, как Элеонору называют в Совете рабочих-газовщиков? спросил Энгельс и сам ответил на свой вопрос с гордостью и нежностью: Наша матушка!
Только он да Эвелинг знали, сколько сил вложила Тусси в организацию митинга. Конечно, много работы выпало и на долю самого Энгельса. Но все-таки его работа состояла в основном из бесед и писания писем. Надо было Бебелю и Либкнехту внушить мысль о том, что в Германии праздник должен пройти мирно, спокойно. Немецким рабочим не следовало идти на обострение и тем более поддаваться на провокации после блестящего успеха на февральских выборах в рейхстаг. Лафаргу и Геду он писал о том, что во Франции Первомайские праздники должны нанести удар по шовинизму и до конца развеять бонапартистский дурман генерала Буланже. Итальянским социалистам он говорил... Словом, в ту пору не обходилось ни одного дня без нескольких обстоятельных писем, без двух-трех бесед. А на плечи Тусси помимо тех же писем и встреч легла огромная черновая работа. Ей пришлось позаботиться и о знаменах, и о музыке, и о построении колонн, и о многом другом.
Энгельсу, настроившемуся на русский лад, захотелось и Тусси похвалить по-русски. Уж очень ему нравилось звучное, лихое русское слово "молодец". "Как же будет женский род? - подумал он. - Молодеца? Молодица? Молодца?"
- Молодца! - задорно воскликнул он, глядя в сторону Тусси.
Степняк засмеялся.
- Что, не так? - весело справился Энгельс.
- Не так, - подтвердил Степняк.
- А как же?
- Да так и будет - молодец.
- Но ведь женский же род!
- Все равно.
- Вот и пойми вас, русских! - с преувеличенной досадой махнул рукой Энгельс.
- Вы не жалеете, господин Энгельс, - снова обратился любопытный Шоу, - что праздник Первого мая в Англии пришлось отмечать четвертого?
- Жалею я лишь об одном... - задумчиво начал Энгельс и вдруг оживился. - Но вы же придете сегодня ко мне после демонстрации на чашку кофе? Приходите. Там я и расскажу подробно, о чем сожалею и чему рад.
- А разве сейчас вы не произнесете речь с трибуны? - удивился Каннингем-Грехем.
- Нет, не произнесу, - как о давно решенном ответил Энгельс. Во-первых, потому что с годами я стал все хуже и хуже говорить, когда передо мной большая аудитория.
- Это неправда, Генерал, - вмешался Лафарг, который лучше других знал Энгельса и чаще видел его беседующим или произносящим речи. - По меньшей мере это ужасное преувеличение.
- Во всяком случае, перед такой большой аудиторией я никогда не выступал и боюсь, что, кроме общих фраз, не смог бы ничего сказать. Может быть, вы думаете, что мне, как старику, извинили бы пустопорожнюю декламацию?
- Ну какой же вы старик! - сказал кто-то.
- Как это какой? Самый настоящий. Я уже на пять лет старше Мавра... Старик же в роли дрессированного попугая еще более смешон и отвратителен, чем молодой. И я знаю, что Мавр не одобрил бы такого лицедейства. А это для меня важнее всего.
Эвелинг озабоченно спросил Энгельса, не устал ли он - ведь уже несколько часов как на ногах.
- О нет! - воскликнул тот. - По такому случаю, как сегодня, я могу стоять здесь хоть до ночи.
Когда Энгельс последний раз ходил на могилу друга - это было полтора месяца назад, четырнадцатого марта, в день его смерти, - подготовка к Первомайскому празднику на континенте и здесь, в Англии, уже началась. Все говорило о том, что праздник будет мощным и радостным. И вероятно, именно поэтому тогда, в тиши кладбища, Энгельс с новой, особой остротой ощутил горечь и боль теперь уж давней - страшно подумать: семилетней! - утраты.
Вечером того дня в письме Лауре он писал: "Сегодня мы ходили в Хайгет. Тусси была там уже утром, посадила на могиле Мавра и вашей мамы крокусы, примулы, гиацинты... Очень красиво. Если бы Мавр видел это!"
"Если бы видел!" - по смыслу письма эти слова относились к цветам на могиле, но думал при этом Энгельс не только о цветах. Он думал о всех радостных, многообещающих событиях последнего времени, в которых незримо присутствовал вклад и Маркса, он думал и о предстоящем празднике...
С того дня эти слова, как неизменный и все усиливающийся горький музыкальный мотив, постоянно звучали в его душе: "Если бы он видел это!" Вот и третьего дня, Первого мая, заканчивая предисловие к новому изданию "Манифеста" уверенными словами о том, что "зрелище сегодняшнего дня" своим размахом и сплоченностью будет поучительным и для угнетателей, и для угнетенных, Энгельс в последней фразе с той же болью воскликнул: "О, если бы Маркс был теперь рядом со мной, чтобы видеть это собственными глазами!"
И сейчас, с восхищением и гордостью глядя на то, как шумит, смеется, рукоплещет, как безмолвствует, слушает, размышляет рабочий Гайд-парк, Энгельс про себя повторяет: "Если бы он был рядом! Если бы он видел это!"
Вечером Энгельс устроил праздничный банкет. Собралось человек двадцать пять, большинство тех, кто находился сегодня на трибунах. Дух сегодняшнего Гайд-парка переместился сейчас сюда, в этот светлый дом, где уже двадцать лет живет Энгельс, где каждая вещь хранит память о Марксе. В прихожей, гостиной, в кабинете - возбужденный, радостный, разноязыкий говор. Звучит речь немецкая и английская, французская и польская, русская и итальянская... В просторной столовой накрыт огромный стол.
У каждого прибора - букетик цветов и карточка с обозначением имени гостя. Они на разных языках, каждый находит карточку на своем родном языке.
После демонстрации и митинга, после стольких часов, проведенных на свежем воздухе, все проголодались, и потому никого не пришлось приглашать к столу дважды. Энгельс был во главе стола; на противоположном конце, чтобы все видеть и всем руководить, обосновалась заботливая Елена, которая после смерти Маркса живет здесь в привычной роли домоправительницы. Она зорко следила, чтобы ни тарелки, ни бокалы не пустовали. Специально приготовленный ею к этому дню Maitrunk - "Майский напиток" - был восхитителен.
- Уж теперь-то вы скажете несколько слов, Генерал? - громко, чтобы в случае чего получить поддержку всех присутствующих, спросил Лафарг.
- Теперь скажу. К этому обязывает меня и долг хозяина и долг самого старшего среди вас. - Энгельс встал с бокалом майтрунка в руке. - А может быть, и самого счастливого... Да, друзья, последние месяцы и недели были, вероятно, самыми счастливыми в моей жизни, ибо мы пожинали небывалые плоды наших многолетних усилий. Я не буду говорить о замечательном успехе Парижского конгресса, поскольку это дело уже почти годовой давности...
Открылась дверь, и тихо вошел запоздавший Степняк со своей женой Фанни. Энгельс указал им места рядом с собой: Фанни - справа, Степняку слева. Пока те смущенно пробирались вдоль всего стола, кто-то, воспользовавшись паузой, вставил:
- Но все-таки очень приятно вспомнить хотя бы о том, что в Париже зал Петрелль был слишком тесен для делегатов конгресса.
- Да, зал был тесен, - подтвердил Энгельс и продолжал: - За конгрессом последовали такие вдохновляющие события, как забастовки в Германии, в которых приняла участие треть миллиона рабочих; в августе всеобщая стачка лондонских докеров, добившихся успеха, осенью - забастовка на фабрике резиновых изделий в Силвертауне, - Энгельс поискал глазами Тусси и быстро нашел ее: она сидела рядом с женой Степняка. Энгельс протянул руку в сторону Тусси. - Фактически руководителем стачки в Силвертауне была наша дорогая Элеонора Маркс-Эвелинг.
- Не совсем так, Генерал! - смутилась Тусси.
- Мне это знать лучше! - решительно парировал Энгельс. - Хочу особо подчеркнуть как характернейшую черту времени то обстоятельство, что попытки использовать в Силвертауне в качестве штрейкбрехеров французских рабочих полностью провалились. А на помощь лондонским докерам, когда их средства были уже на исходе, своими трудовыми сбережениями пришли собратья из Австралии.
Неловкий Степняк звякнул вилкой. Энгельс взглянул на него и, помолчав, вдруг сказал:
- Господа! Я намерен говорить сегодня очень долго, я имею на это право. Но, отлично понимая ситуацию, предлагаю сейчас выпить за сегодняшний праздник, утолить первый голод, а потом я продолжу.
Кто-то попытался возразить, но хозяин был неумолим.
- Прежде чем заниматься политикой, - сказал он смеясь, - люди должны есть. Это одно из основных положений нашего материалистического учения об обществе.
Через четверть часа, когда стук ножей и вилок утих, Энгельс встал снова:
- Вспомните, дорогие друзья, что было дальше. В феврале колоссальный успех социалистов на выборах в рейхстаг. Я предсказывал, что они получат миллион двести тысяч голосов, и был признан всеми чересчур большим оптимистом, но оказалось, что я был слишком скромен. Один только Либкнехт получил сорок две тысячи голосов, сдедавших его первым избранником Германии. Если теперь опять, как это случалось раньше, какой-нибудь Кардорф, Хельдорф или еще какой-нибудь Юнкердорф посмеет перебить его речь в рейхстаге, он сможет ему ответить: "Заткнитесь! Я один представляю столько избирателей, сколько дюжина таких, как вы!"
Энгельс изобразил Либкнехта так похоже и произнес его воображаемую реплику с такой страстью, что это всех развеселило.
- Как вы знаете, мы получили в рейхстаге тридцать пять мест, и это несмотря на все меры, принятые Бисмарком. Да и сам Бисмарк отнюдь не из-за разногласий с молодым императором, а главным образом в результате этих выборов в марте подал в отставку.
А затем настал день Первого мая... В этот день мы превратили в зал Петрелль почти всю Европу, Америку, и зал не был тесен. Наконец, настало сегодняшнее воскресенье с его самым грандиозным из всех первомайских митингов.
Я стоял на старой грузовой платформе, служившей нам трибуной, и все время меня не покидало гордое сознание того, что мы, социалисты, - великая держава, внушающая страх своим врагам, держава, от которой зависит больше, чем от других великих держав. Весь мир знает, что именно мы свергли Бисмарка, а Вильгельм Второй вынужден заискивать перед нами; нас боятся французские шовинисты и американские реакционеры, Генри Гайндман и Константин Победоносцев. И можете быть уверены, что сегодняшней демонстрацией и митингом в Гайд-парке мы обеспечили премьеру Солсбери несколько бессонных ночей.
Энгельс отпил глоток вина, обвел взглядом всех гостей и продолжал с новым приливом вдохновения:
- Граждане нашей великой державы - всюду! Они в тюрьмах Сибири, на золотых приисках Калифорнии и даже, как мы убедились прошлой осенью, в Австралии. Думая об этой державе и ее гражданах, я сошел сегодня с трибуны с высоко поднятой головой, и мне даже показалось, что я стал на несколько дюймов выше ростом.
Энгельс долил вина в отпитый бокал, поднял его над головой и воскликнул:
- За нашу великую державу! За ее бесстрашных граждан!
Тост приняли с энтузиазмом. Потом было провозглашено еще несколько тостов с разных концов стола, а когда уже собрались было вставать, Энгельс сказал:
- В конце апреля в одной буржуазной венской газете я прочитал: "Святой, память которого чтится Первого мая, зовется Карлом Марксом".
За столом прокатился смешок.
- Да, так и написано было: святой зовется Марксом, - продолжал Энгельс. - Меня это страшно разозлило. Газетка хотя и в иронически-издевательском тоне, но пытается внушить своим читателям мысль, будто для нас, его приверженцев и учеников, Маркс - это святой со всеми вытекающими отсюда последствиями, такими, как бездумное поклонение, вера в его непогрешимость и тому подобное. На самом же деле Маркс больше всего на свете - это он доказал всей своей жизнью и всеми своими трудами, - больше всего ненавидел слепую веру в имена и причисление борцов и мыслителей к лику святых. Маркс для нас не святой, а гений революционной мысли, великий стратег социальной борьбы. И мы, конечно, чтили его, чтим и всегда будем чтить.
- А завтра его день рождения, - тихо произнесла Тусси.
- Совершенно верно! - подхватил Энгельс. - Трудно представить подарок ко дню рождения, который обрадовал бы его больше, чем сегодняшние колонны на улицах Лондона и сегодняшний Гайд-парк.
Энгельс замолчал, и теперь уже никто не спросил его, о чем он сожалеет. Все поняли: сожалеет он лишь о том, что именинник не полюбовался прекрасным подарком и не порадовался ему.
- Последний тост, - сказал Энгельс, - я хочу предложить за два дня рождения: за день рождения Маркса и за день рождения Международного праздника трудящихся. Это прекрасно и знаменательно, что они почти совпали!
Все осушили бокалы и еще не успели поставить их, как кто-то запел "Марсельезу". Песню подхватили в разных концах стола и на разных языках. Энгельс пел по-французски. Стихи и песни он признавал лишь на языке оригинала.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Стоя у вырытой могилы Елены, Энгельс думал о многом...
О том, с какой жестокой последовательностью судьба возлагала на него этот скорбный удел - хоронить одного за другим членов семьи Маркса. Девять лет назад, придя сюда впервые, он говорил здесь речь над гробом Женни; спустя чуть больше года ему пришлось писать некролог о Женни-младшей, внезапно умершей в неполные тридцать девять лет; минуло только два месяца - и он снова пришел на это кладбище, чтобы рядом с Женни положить самого Карла, чтобы сказать ему последнее "прости". И вот эта могила снова раскрыла свои недра, и вот он снова здесь...
Он думал о том, что никогда не видел Хайгетское кладбище в летнюю пору, в пышном зеленом убранстве, что горькая необходимость приводила его сюда лишь поздней осенью, зимой или очень ранней, голой и холодной, весной и что это, пожалуй, единственный милосердный жест судьбы: видеть Хайгет и эту могилу цветущим летом было бы для него непереносимо...
Он думал о том, что его и самого уже давным-давно судьба могла бы уложить в землю. Сколько было у нее для этого возможностей!.. И шпага господина фон Краценау, с которым в пору юности он дрался на дуэли, предварительно влепив ему за оскорбление пощечину, и пули правительственных войск в тех четырех сражениях, в которых он участвовал в дни баденско-пфальцского восстания, и преследования агентов королей Пруссии, Франции, Бельгии, и тюремные одиночки, и, наконец, болезни...
Он думал о том, что через три с половиной недели ему исполнится семьдесят лет, что он пережил не только Карла, Женни, многих прекрасных товарищей по борьбе и друзей, но и двух своих горячо любимых жен; он думал о том, что долголетие - это нелегкий дар судьбы...
Да, нелегкий, но он все-таки мечтал заглянуть в двадцатый век, хотя ясно понимал, что едва ли это удастся. Семьдесят есть семьдесят. И ведь предстоящие годы не станут годами блаженного отдохновения да воспоминаний у тлеющего камина. Они, как и прошедшие, будут, конечно, годами труда и борьбы. Как много надо успеть! Сколько замыслов, надежд, начатых рукописей... Он обязан использовать нынешний спокойный период мировой истории и оставшиеся годы жизни, чтобы сделать как можно больше. Прежде всего надо завершить издание "Капитала". Затем он напишет биографию Маркса. Потом - историю Интернационала. А кроме того, ждет завершения "Диалектика природы", интересно задумана работа "Роль насилия в истории", уже много лет его зовет рукопись по истории Ирландии. Давняя мечта написать такого же рода книгу о Германии.
Он думал обо всем этом, но больше всего он думал сейчас о самой Елене Демут, о Ленхен, как звали ее всю жизнь в доме Марксов...
Маркс, конечно, никогда не был в глазах Елены великим человеком, вызывавшим у многих, даже очень крупных, людей благоговение, а то и трепет. Ну какой там, в самом деле, трепет, если едва ли не полвека она прожила с ним под одной крышей, если видела его в дни болезни и в дни нищеты, если ей было даже известно, что он любит рыбу и не терпит молоко, если она сама относила в ломбард его сюртук и брюки, доподлинно зная, что великий человек сидит сейчас дома раздетый...
Елена встала перед мысленным взором Энгельса молодой статной крестьянской девушкой с приятными и мягкими чертами лица - такой прислала ее из Германии в Париж в помощь своей только что вышедшей замуж дочери старая добрая госпожа Вестфален, такой и увидел ее впервые Энгельс.
Да, Карл не был для Елены великим человеком, - он был для нее просто добрым и бескорыстным, мужественным и справедливым; он был для нее человеком, за которого она отдала бы жизнь, как и за любого члена его семьи. Она знала Карла и Женни как самое себя, всегда и обо всем говорила им прямо, но она не переносила, чтобы кто-нибудь посторонний сказал хоть одно неодобрительное слово о ком-то из семьи Маркса. У нее существовали порой весьма неожиданные и прихотливые критерии в оценке людей. Лассаля, например, Елена невзлюбила на всю жизнь за его благословенный аппетит, с которым она ознакомилась в июле 1862 года, в пору жесточайшего безденежья Марксов, когда Лассаль приехал из Германии к ним погостить. В те дни, чтобы соблюсти перед гостем хотя бы видимость благополучия, пришлось стащить в ломбард все, что только было можно. А гость, ни о чем не догадываясь, уплетал и уплетал завтраки, обеды да ужины, приготовленные Еленой и приправленные ее проклятьями... Но главным критерием в оценке человека всегда было для Елены его отношение к Карлу, Женни и их детям.
Энгельсу вспомнился рассказ Карла о том, как однажды в сорок пятом году, перед вынужденным отъездом из Парижа в Брюссель, они с Женни решили отправить Елену обратно в Германию, к госпоже Вестфален, так как их денежное положение было столь отчаянным, что оказалось нечем платить ей жалованье. Ни муж, ни жена долго не могли объявить служанке свое решение, а когда наконец Женни ей сказала, та не поверила своим ушам, потребовала повторить. Женни смущенно повторила:
- Да, ты должна ехать к маме. Пойми, у нас нет денег, чтобы платить тебе.
Елена была ошеломлена. Побледнев, дрожащими губами, сквозь слезы она растерянно проговорила:
- Но разве все на свете измеряется деньгами? - Она помолчала, собираясь с мыслями, а потом зло крикнула, кивнув головой в сторону комнаты Карла: - Это, конечно, он придумал! Кроме своих книг и бумаг, он скоро не будет видеть ничего на свете!
Она убежала в переднюю, потом вернулась с каким-то сверточком в руке и, бесцеремонно распахнув комнату Карла, встала как вкопанная перед его письменным столом.
- Сударь, сколько стоит ваша дочь? - решительно и громко спросила она.
- Что? - удивился Карл, медленно поднимая голову от книги. - Какая дочь? Что значит стоит? Почему стоит?
- Я говорю о вашей дочери Женни, - вызывающе продолжала Елена. - Вы, оказывается, все измеряете в деньгах. Так я хочу знать, сколько стоит девятимесячная дочь Марксов... Вот деньги, которые я получила от вас за все время, - она развернула сверточек и положила деньги перед Карлом. Хватит их, чтобы купить Женни?
- Что ты лепечешь, безумная? - Маркс встал из-за стола.
- Нет, я говорю вполне серьезно. Вы гоните меня. Но я не могу уйти от вас без маленькой Женни, и вот деньги за нее. Ведь все можно измерить в деньгах, не так ли?