Страница:
«Кажется, никого…» — подумал он, входя в беседку, и тут же увидел в углу человеческий силуэт…
Силуэт принадлежал мужчине… Вглядевшись в него, Павел Иваныч узнал в нем брата своей жены, студента Митю, жившего у него на даче.
— А, это ты?.. — промычал он недовольным голосом, снимая шляпу и садясь.
— Да, я… — ответил Митя.
Минуты две прошло в молчании…
— Извините меня, Павел Иваныч, — начал Митя, — но я просил бы вас оставить меня одного… Я обдумываю кандидатское сочинение, и… и присутствие кого бы то ни было мне мешает…
— А ты ступай куда-нибудь на темную аллейку… — кротко заметил Павел Иваныч. — На свежем воздухе легче думать, да и… того — мне хотелось бы тут на скамье соснуть… Здесь не так жарко…
— Вам спать, а мне сочинение обдумывать… — проворчал Митя. — Сочинение важней…
Опять наступило молчание… Павел Иваныч, который дал уже волю воображению и то и дело слышал шаги, вдруг вскочил и заговорил плачущим голосом:
— Ну, я прошу тебя, Митя! Ты моложе меня и должен уважить… Я болен и… и хочу спать… Уйди!
— Это эгоизм… Почему непременно вам здесь быть, а не мне? Из принципа не выйду…
— Ну, прошу! Пусть я эгоист, деспот, глупец… но я прошу тебя! Раз в жизни прошу! Уважь!
Митя покрутил головой…
«Какая скотина… — подумал Павел Иваныч. — Ведь при нем не состоится рандеву! При нем нельзя!»
— Послушай, Митя, — сказал он, — я прошу тебя в последний раз… Докажи, что ты умный, гуманный и образованный человек!
— Не понимаю, чего вы пристаете… — пожал плечами Митя. — Сказал: не выйду, ну, и не выйду. Из принципа здесь останусь…
В это время вдруг в беседку заглянуло женское лицо с вздернутым носиком…
Увидев Митю и Павла Иваныча, оно нахмурилось и исчезло…
«Ушла! — подумал Павел Иваныч, со злобой глядя на Митю. — Увидала этого подлеца и ушла! Всё дело пропало!»
Подождав еще немного, Выходцев встал, надел шляпу и сказал:
— Скотина ты, подлец и мерзавец! Да! Скотина! Подло и… и глупо! Между нами всё кончено!
— Очень рад! — проворчал Митя, тоже вставая и надевая шляпу. — Знайте, что вы сейчас вашим присутствием сделали мне такую пакость, какой я вам до самой смерти не прощу!
Павел Иваныч вышел из беседки и, не помня себя от злости, быстро зашагал к своей даче… Его не успокоил и вид стола, сервированного для ужина.
«Раз в жизни представился случай, — волновался он, — и то помешали! Теперь она оскорблена… убита!»
За ужином Павел Иваныч и Митя глядели в свои тарелки и угрюмо молчали… Оба всей душой ненавидели друг друга.
— Ты чего это улыбаешься? — набросился Павел Иваныч на жену. — Только одни дуры без причины смеются!
Жена поглядела на сердитое лицо мужа и прыснула…
— Что это за письмо получил ты сегодня утром? — спросила она.
— Я?.. Я никакого… — сконфузился Павел Иваныч. — Выдумываешь… воображение…
— Ну да, рассказывай! Признайся, получил! Ведь это письмо я тебе послала! Честное слово, я! Ха-ха!
Павел Иваныч побагровел и нагнулся к тарелке.
— Глупые шутки, — проворчал он.
— Но что же делать! Сам ты посуди… Нам нужно было сегодня полы помыть, а как вас выжить из дому? Только таким способом и выживешь… Но ты не сердись, глупый… Чтобы тебе в беседке скучно не показалось, ведь я и Мите такое же письмо послала! Митя, ты был в беседке?
Митя ухмыльнулся и перестал глядеть с ненавистью на своего соперника.
От нечего делать
Николай Андреевич Капитонов, нотариус, пообедал, выкурил сигару и отправился к себе в спальную отдыхать. Он лег, укрылся от комаров кисеей и закрыл глаза, но уснуть не сумел. Лук, съеденный им вместе с окрошкой, поднял в нем такую изжогу, что о сне и думать нельзя было.
«Нет, не уснуть мне сегодня, — решил он, раз пять перевернувшись с боку на бок. — Стану газеты читать».
Николай Андреич встал с постели, набросил на себя халат и в одних чулках, без туфель, пошел к себе в кабинет за газетами. Он и не предчувствовал, что в кабинете ожидало его зрелище, которое было гораздо интереснее изжоги и газет!
Когда он переступил порог кабинета, перед его глазами открылась картина: на бархатной кушетке, спустив ноги на скамеечку, полулежала его жена, Анна Семеновна, дама тридцати трех лет; поза ее, небрежная и томная, походила на ту позу, в какой обыкновенно рисуется Клеопатра египетская, отравляющая себя змеями. У ее изголовья, на одном колене, стоял репетитор Капитоновых, студент-техник 1-го курса, Ваня Щупальцев, розовый, безусый мальчик лет 19—20. Смысл этой «живой» картины нетрудно было понять: перед самым входом нотариуса уста барыни и юноши слились в продолжительный, томительно-жгучий поцелуй.
Николай Андреевич остановился как вкопанный, притаил дыхание и стал ждать, что дальше будет, но не вытерпел и кашлянул. Техник оглянулся на кашель и, увидев нотариуса, отупел на мгновение, потом же вспыхнул, вскочил и выбежал из кабинета. Анна Семеновна смутилась.
— Пре-екрасно! Мило! — начал муж, кланяясь и расставляя руки. — Поздравляю! Мило и великолепно!
— С вашей стороны тоже мило… подслушивать! — пробормотала Анна Семеновна, стараясь оправиться.
— Merci! Чудно! — продолжал нотариус, широко ухмыляясь. — Так всё это, мамочка, хорошо, что я готов сто рублей дать, чтобы еще раз поглядеть.
— Вовсе ничего не было… Это вам так показалось… Глупо даже…
— Ну да, а целовался кто?
— Целовались — да, а больше… не понимаю даже, откуда ты выдумал.
Николай Андреевич насмешливо поглядел на смущенное лицо жены и покачал головой.
— Свеженьких огурчиков на старости лет захотелось! — заговорил он певучим голосом. — Надоела белужина, так вот к сардинкам потянуло. Ах ты, бесстыдница! Впрочем, что ж? Бальзаковский возраст! Ничего не поделаешь с этим возрастом! Понимаю! Понимаю и сочувствую!
Николай Андреевич сел у окна и забарабанил пальцами по подоконнику.
— И впредь продолжайте… — зевнул он.
— Глупо! — сказала Анна Семеновна.
— Чёрт знает какая жара! Велела бы ты лимонаду купить, что ли. Так-то, сударыня. Понимаю и сочувствую. Все эти поцелуи, ахи да вздохи — фуй, изжога! — всё это хорошо и великолепно, только не следовало бы, матушка, мальчика смущать. Да-с. Мальчик добрый, хороший… светлая голова и достоин лучшей участи. Пощадить бы его следовало.
— Вы ничего не понимаете. Мальчик в меня по уши влюбился, и я сделала ему приятное… позволила поцеловать себя.
— Влюбился… — передразнил Николай Андреич. — Прежде чем он в тебя влюбился, ты ему небось сто западней и мышеловок поставила.
Нотариус зевнул и потянулся.
— Удивительное дело! — проворчал он, глядя в окно. — Поцелуй я так же безгрешно, как ты сейчас, девушку, на меня чёрт знает что посыплется: злодей! соблазнитель! развратитель! А вам, бальзаковским барыням, всё с рук сходит. Не надо в другой раз лук в окрошку класть, а то околеешь от этой изжоги… Фуй! Погляди-ка скорей на твоего обже![47] Бежит по аллее бедный финик[48], словно ошпаренный, без оглядки. Чай, воображает, что я с ним из-за такого сокровища, как ты, стреляться буду. Шкодлив как кошка, труслив как заяц. Постой же, финик, задам я тебе фернапиксу! Ты у меня еще не этак забегаешь!
— Нет, пожалуйста, ты ему ничего не говори! — сказала Анна Семеновна. — Не бранись с ним, он нисколько не виноват.
— Я браниться не буду, а так только… шутки ради.
Нотариус зевнул, забрал газеты и, подобрав полы халата, побрел к себе в спальную. Повалявшись часа полтора и прочитавши газеты, Николай Андреич оделся и отправился гулять. Он ходил по саду и весело помахивал своей тросточкой, но, увидав издалека техника Щупальцева, он скрестил на груди руки, нахмурился и зашагал, как провинциальный трагик, готовящийся к встрече с соперником. Щупальцев сидел на скамье под ясенью и, бледный, трепещущий, готовился к тяжелому объяснению. Он храбрился, делал серьезное лицо, но его, как говорится, крючило. Увидав нотариуса, он еще больше побледнел, тяжело перевел дух и смиренно поджал под себя ноги. Николай Андреич подошел к нему боком, постоял молча и, не глядя на него, начал:
— Конечно, милостивый государь, вы понимаете, о чем я хочу говорить с вами. После того, что я видел, наши хорошие отношения продолжаться не могут. Да-с! Волнение мешает мне говорить, но… вы и без моих слов поймете, что я и вы жить под одной крышей не можем. Я или вы!
— Я вас понимаю, — пробормотал техник, тяжело дыша.
— Эта дача принадлежит жене, а потому здесь останетесь вы, а я… я уеду. Я пришел сюда не упрекать вас, нет! Упреками и слезами не вернешь того, что безвозвратно потеряно. Я пришел затем, чтобы спросить вас о ваших намерениях… (Пауза.) Конечно, не мое дело мешаться в ваши дела, но, согласитесь, в желании знать о дальнейшей судьбе горячо любимой женщины нет ничего такого… этакого, что могло бы показаться вам вмешательством. Вы намерены жить с моей женой?
— То есть как-с? — сконфузился техник, подгибая еще больше под скамью ноги. — Я… я не знаю. Всё это как-то странно.
— Я вижу, вы уклоняетесь от прямого ответа, — проворчал угрюмо нотариус. — Так я вам прямо говорю: или вы берете соблазненную вами женщину и доставляете ей средства к существованию, или же мы стреляемся. Любовь налагает известные обязательства, милостивый государь, и вы, как честный человек, должны понимать это! Через неделю я уезжаю, и Анна с семьей поступает под вашу ферулу. На детей я буду выдавать определенную сумму.
— Если Анне Семеновне угодно, — забормотал юноша, — то я… я, как честный человек, возьму на себя… но я ведь беден! Хотя…
— Вы благородный человек! — прохрипел нотариус, потрясая руку техника. — Благодарю! Во всяком случае даю вам неделю на размышление. Вы подумайте!
Нотариус сел рядом с техником и закрыл руками лицо.
— Но что вы сделали со мной! — простонал он. — Вы разбили мне жизнь… отняли у меня женщину, которую я любил больше жизни. Нет, я не перенесу этого удара!
Юноша с тоской поглядел на него и почесал себе лоб. Ему было жутко.
— Сами вы виноваты, Николай Андреич! — вздохнул он. — Снявши голову, по волосам не плачут. Вспомните, что вы женились на Анне только из-за денег… потом всю жизнь вы не понимали ее, тиранили… относились небрежно к самым чистым, благородным порывам ее сердца.
— Это она вам сказала? — спросил Николай Андреич, вдруг отнимая от лица руки.
— Да, она. Мне известна вся ее жизнь, и… и верьте, я полюбил в ней не столько женщину, сколько страдалицу.
— Вы благородный человек… — вздохнул нотариус поднимаясь. — Прощайте и будьте счастливы. Надеюсь, что всё, что тут было сказано, останется между нами.
Николай Андреич еще раз вздохнул и зашагал к дому.
На полдороге встретилась ему Анна Семеновна.
— Что, финика своего ищешь? — спросил он. — Ступай-ка погляди, в какой пот я его вогнал!.. А ты уж успела ему поисповедаться! И что это у вас, бальзаковских, за манера, ей-богу! Красотой и свежестью брать не можете, так с исповедью подъезжаете, с жалкими словами! Наврала с три короба! И на деньгах-то я женился, и не понимал я тебя, и тиранил, и чёрт, и дьявол…
— Ничего я ему не говорила! — вспыхнула Анна Семеновна.
— Ну, ну… я ведь понимаю, вхожу в положение. Не бойся, не выговор делаю. Мальчика только жалко! Хороший такой, честный, искренний.
Когда наступил вечер и всю землю заволокло потемками, нотариус еще раз вышел на прогулку. Вечер был великолепный. Деревья спали и, казалось, никакая буря не могла разбудить их от молодого, весеннего сна. С неба, борясь с дремотой, глядели звезды. Где-то за садом лениво квакали лягушки и пискала сова. Слышались короткие, отрывистые свистки далекого соловья.
Николай Андреич, проходивший в потемках под широкой липой, неожиданно наткнулся на Щупальцева.
— Что вы тут стоите? — спросил он.
— Николай Андреич! — начал Щупальцев дрожащим от волнения голосом. — Я согласен на все ваши условия, но… всё это как-то странно. — Вдруг вы ни с того ни с сего несчастны… страдаете и говорите, что ваша жизнь разбита…
— Да, так что же?
— Если вы оскорблены, то… то, хоть я и не признаю дуэли, я могу удовлетворить вас. Если дуэль хоть немного облегчит вас, то, извольте, я готов… хоть сто дуэлей…
Нотариус засмеялся и взял техника за талию.
— Ну, ну… будет! Я ведь пошутил, голубчик! — сказал он. — Всё это пустяки и вздор. Та дрянная и ничтожная женщина не стоит того, чтобы вы тратили из-за нее хорошие слова и волновались. Довольно, юноша! Пойдемте гулять.
— Я… я вас не понимаю…
— И понимать нечего. Дрянная, скверная бабенка и больше ничего!.. У вас вкуса нет, голубчик. Что вы остановились? Удивляетесь, что я такие слова про жену говорю? Конечно, мне не следовало бы говорить вам этого, но так как вы тут некоторым образом лицо заинтересованное, то с вами нечего скрытничать. Говорю вам откровенно: наплюйте! Игра не стоит свеч. Всё она вам налгала и как «страдалица» гроша медного не стоит. Бальзаковская барыня и психопатка. Глупа и много врет. Честное слово, голубчик! Я не шучу…
— Но ведь она вам жена! — удивился техник.
— Мало ли чего! Был таким же, как вот вы, и женился, а теперь рад бы разжениться, да — тпррр… Наплюйте, милый! Любви-то ведь никакой, а одна только шалость, скука. Хотите шалить, так вон Настя идет… Эй, Настя, куда идешь?
— За квасом, барин! — послышался женский голос.
— Это я понимаю, — продолжал нотариус, — а все эти психопатки, страдалицы… ну их! Настя дура, но в ней хоть претензий нет… Дальше пойдем?
Нотариус и техник вышли из сада, оглянулись и, оба разом вздохнувши, пошли по полю.
Скука жизни
У полковницы Анны Михайловны Лебедевой умерла единственная дочь, девушка-невеста. Эта смерть повлекла за собою другую смерть: старуха, ошеломленная посещением бога, почувствовала, что всё ее прошлое безвозвратно умерло и что теперь начинается для нее другая жизнь, имеющая очень мало общего с первою…
Она беспорядочно заторопилась. Прежде всего она послала на Афон тысячу рублей[50] и пожертвовала на кладбищенскую церковь половину домашнего серебра. Немного погодя она бросила курить и дала обет не есть мяса. Но от всего этого ей нисколько не полегчало, а напротив, чувство старости и близости смерти становилось всё острее и выразительней. Тогда Анна Михайловна продала за бесценок свой городской дом и без всякой определенной цели поспешила к себе в усадьбу.
Раз в сознании человека, в какой бы то ни было форме, поднимается запрос о целях существования и является живая потребность заглянуть по ту сторону гроба, то уж тут не удовлетворят ни жертва, ни пост, ни мыканье с места на место. Но, к счастью для Анны Михайловны, тотчас по приезде ее в Женино, судьба навела ее на случай, который заставил ее надолго забыть о старости и близкой смерти. Случилось, что в день ее приезда повар Мартын облил кипятком себе обе ноги. Поскакали за земским доктором, но дома его не застали. Тогда Анна Михайловна, брезгливая и чувствительная, собственноручно омыла раны Мартына, смазала их спуском[51] и наложила на обе ноги повязки. Всю ночь просидела она у постели повара. Когда, благодаря ее стараниям, Мартын перестал стонать и уснул, душу ее, как потом она рассказывала, что-то «осенило». Ей вдруг показалось, что перед нею, как на ладони, открылась цель ее жизни… Бледная, с влажными глазами, она благоговейно поцеловала в лоб спящего Мартына и стала молиться.
После этого Лебедева занялась лечением. В дни греховной, неряшливой жизни, о которой она вспоминала теперь не иначе как с отвращением, ей, от нечего делать, приходилось много лечиться. Кроме того, в числе ее любовников были доктора, от которых она кое-чему научилась. То и другое пригодилось ей теперь как нельзя кстати. Она выписала аптечку, несколько книг, газету «Врач»[52] и смело приступила к лечению. Сначала у нее лечились обитатели одного только Женино, потом же к ней стала стекаться публика изо всех окрестных деревень.
— Представьте, моя милая! — хвалилась она попадье месяца через три после приезда, — вчера у меня было шестнадцать больных, а сегодня так целых двадцать! Так я утомилась с ними, что едва на ногах стою. Весь опий у меня вышел, представьте! В Гурьине эпидемия дизентерии!
Каждое утро, просыпаясь, она вспоминала, что ее ждут больные, и сердце ее обливалось приятным холодком. Одевшись и наскоро напившись чаю, она начинала приемку. Процедура приемки доставляла ей невыразимое наслаждение. Сначала она медленно, как бы желая продлить наслаждение, записывала больных в тетрадку, потом вызывала каждого по очереди. Чем тяжелее страдал больной, чем грязнее и отвратительнее был его недуг, тем слаще казалась ей работа. Ничто ей не доставляло такого удовольствия, как мысль, что она борется со своею брезгливостью и не щадит себя, и она нарочно старалась подольше копаться в гнойных ранах. Бывали минуты, что она, словно упоенная безобразием и зловонием ран, впадала в какой-то восторженный цинизм, когда являлось нестерпимое желание насиловать свою природу, и в эти минуты ей казалось, что она стоит на высоте своего призвания. Она обожала своих пациентов. Чувство подсказывало ей, что это ее спасители, а рассудочно она хотела видеть в них не отдельных личностей, не мужиков, а нечто абстрактное — народ! Потому-то она была с ними необыкновенно мягка, робка, краснела перед ними за свои ошибки и на приемках всегда имела вид виноватой…
После каждой приемки, которая отнимала больше полудня, она, утомленная, красная от напряжения и больная, спешила занять себя чтением. Читала она медицинские книги или тех из русских авторов, которые наиболее подходили к ее настроению.
Зажив новой жизнью, Анна Михайловна почувствовала себя свежей, довольной и почти счастливой. Большей полноты жизни она и не хотела. А тут еще, точно в довершение счастья, как бы вместо десерта, обстоятельства сложились так, что она помирилась со своим мужем, перед которым чувствовала себя глубоко виноватой. Лет 17 тому назад, вскоре после рождения дочери, она изменила своему мужу Аркадию Петровичу и должна была разойтись с ним. С тех пор она его не видала. Служил он где-то на юге в артиллерии батарейным командиром и изредка, раза два в год, присылал дочери письма, которые та старательно прятала от матери. После же смерти дочери Анна Михайловна неожиданно получила от него большое письмо. Старческим, расслабленным почерком писал он ей, что со смертью единственной дочери он потерял последнее, что привязывало его к жизни, что он стар, болен и жаждет смерти, которой в то же время боится. Он жаловался, что всё ему надоело и опротивело, что он перестал ладить с людьми и ждет не дождется того времени, когда сдаст батарею и уйдет подальше от дрязг. В заключение он просил жену бога ради молиться за него, беречь себя и не предаваться унынию. У стариков завязалась усердная переписка. Насколько можно было понять из последующих писем, которые все были одинаково слезливы и мрачны, полковнику приходилось жутко не от одних только болезней и лишения дочери: он залез в долги, перессорился с начальством и с офицерством, запустил свою батарею до невозможности сдать ее и т. д. Переписка между супругами продолжалась около двух лет и кончилась тем, что старик подал в отставку и приехал на житье в Женино.
Приехал он в февральский полдень, когда женинские стройки прятались за высокими сугробами и в прозрачном, голубом воздухе вместе с крепким, трескучим морозом стояла мертвая тишина.
Глядя в окно, как он вылезал из саней, Анна Михайловна не узнала в нем своего мужа. Это был маленький, сгорбленный старичок, совсем уже дряхлый и развинченный. Анне Михайловне прежде всего бросились в глаза старческие складки на его длинной шее и тонкие ножки с туго сгибаемыми коленями, похожие на искусственные ноги. Расплачиваясь с ямщиком, он долго ему что-то доказывал и в заключение сердито плюнул.
— Даже говорить с вами противно! — услышала Анна Михайловна старческое брюзжанье. — Пойми, что просить на чай безнравственно! Каждый должен получать только то, что он заработал, да!
Когда он вошел в переднюю, Анна Михайловна увидела желтое лицо, не подрумяненное даже морозом, с выпуклыми рачьими глазами и с жидкой бородкой, в которой седые волосы мешались с рыжими. Аркадий Петрович одной рукой обнял свою жену и поцеловал ее в лоб. Взглянув друг на друга, старики как будто чего-то испугались и страшно сконфузились, точно им стало стыдно своей старости.
— Ты как раз вовремя! — поспешила заговорить Анна Михайловна. — Только сию минуту на стол собрали! Отлично ты покушаешь с дороги!
Сели обедать. Первое блюдо съели молча. Аркадий Петрович вынул из кармана толстый бумажник и рассматривал какие-то записочки, а его жена старательно приготовляла салат. У обоих за спинами были груды материала для разговора, но ни тот, ни другая не касались этих груд. Оба чувствовали, что воспоминание о дочери вызовет острую боль и слезы, а от прошлого, как из глубокой, уксусной бочки, веяло духотой и мраком…
— А, ты не ешь мяса! — заметил Аркадий Петрович.
— Да, я дала обет не есть ничего мясного… — тихо ответила жена.
— Что ж? Это не повредит здоровью… Если химически разобрать, то рыба и всё вообще постное состоит из тех же элементов, как и мясо. В сущности, ничего нет постного… («Для чего это я говорю?» — подумал старик.) Этот, например, огурец так же скоромен, как и цыпленок…
— Нет… Когда я ем огурец, то знаю, что его не лишали жизни, не проливали крови…
— Это, моя милая, оптический обман. С огурцом ты съедаешь очень много инфузорий, да и сам огурец разве не жил? Растения ведь тоже организмы! А рыба?
«К чему я эту чепуху говорю?» — подумал еще раз Аркадий Петрович и тотчас же начал быстро рассказывать об успехах, которые делает теперь химия.
— Просто чудеса! — говорил он, с трудом пережевывая хлеб. — Скоро химически будут приготовлять молоко и дойдут, пожалуй, до мяса! Да! Через тысячу лет в каждом доме вместо кухни будет химическая лаборатория, где из ничего не стоящих газов и тому подобное будут приготовлять всё что хочешь!
Анна Михайловна глядела на его беспокойно бегающие рачьи глаза и слушала. Она чувствовала, что старик говорит о химии только для того, чтобы не заговорить о чем-нибудь другом, но, тем не менее, его теория о постном и скоромном заняла ее.
— Ты генералом вышел в отставку? — спросила она, когда он вдруг умолк и начал сморкаться.
— Да, генералом… Ваше превосходительство…
Генерал говорил весь обед, не умолкая, и обнаружил таким образом чрезмерную болтливость — свойство, какого во времена оны, в молодости, Анна Михайловна не знала за ним. От его болтовни у старухи разболелась голова.
После обеда он отправился к себе в комнату на отдых, но, несмотря на утомление, ему не удалось уснуть. Когда перед вечерним чаем вошла к нему старуха, он лежал, скорчившись, под одеялом, таращил глаза на потолок и испускал прерывистые вздохи.
— Что с тобой, Аркадий? — ужаснулась Анна Михайловна, взглянув на его посеревшее и вытянутое лицо.
— Ни… ничего… — проговорил он. — Ревматизм.
— Отчего же ты не скажешь? Может быть, я могу помочь тебе!
— Нельзя помочь…
— Если ревматизм, то иодом помазать… салицилового натра внутрь…
— Чепуха всё это… Восемь лет лечился… Не стучи так ногами! — крикнул вдруг генерал на старуху-горничную, злобно вытаращив на нее глаза. — Стучит, как лошадь!
Анна Михайловна и горничная, давно уже отвыкшие от такого тона, переглянулись и покраснели. Заметив их смущение, генерал поморщился и отвернулся к стене.
— Я должен предупредить тебя, Анюта… — простонал он. — У меня несноснейший характер! К старости я брюзгой стал…
Силуэт принадлежал мужчине… Вглядевшись в него, Павел Иваныч узнал в нем брата своей жены, студента Митю, жившего у него на даче.
— А, это ты?.. — промычал он недовольным голосом, снимая шляпу и садясь.
— Да, я… — ответил Митя.
Минуты две прошло в молчании…
— Извините меня, Павел Иваныч, — начал Митя, — но я просил бы вас оставить меня одного… Я обдумываю кандидатское сочинение, и… и присутствие кого бы то ни было мне мешает…
— А ты ступай куда-нибудь на темную аллейку… — кротко заметил Павел Иваныч. — На свежем воздухе легче думать, да и… того — мне хотелось бы тут на скамье соснуть… Здесь не так жарко…
— Вам спать, а мне сочинение обдумывать… — проворчал Митя. — Сочинение важней…
Опять наступило молчание… Павел Иваныч, который дал уже волю воображению и то и дело слышал шаги, вдруг вскочил и заговорил плачущим голосом:
— Ну, я прошу тебя, Митя! Ты моложе меня и должен уважить… Я болен и… и хочу спать… Уйди!
— Это эгоизм… Почему непременно вам здесь быть, а не мне? Из принципа не выйду…
— Ну, прошу! Пусть я эгоист, деспот, глупец… но я прошу тебя! Раз в жизни прошу! Уважь!
Митя покрутил головой…
«Какая скотина… — подумал Павел Иваныч. — Ведь при нем не состоится рандеву! При нем нельзя!»
— Послушай, Митя, — сказал он, — я прошу тебя в последний раз… Докажи, что ты умный, гуманный и образованный человек!
— Не понимаю, чего вы пристаете… — пожал плечами Митя. — Сказал: не выйду, ну, и не выйду. Из принципа здесь останусь…
В это время вдруг в беседку заглянуло женское лицо с вздернутым носиком…
Увидев Митю и Павла Иваныча, оно нахмурилось и исчезло…
«Ушла! — подумал Павел Иваныч, со злобой глядя на Митю. — Увидала этого подлеца и ушла! Всё дело пропало!»
Подождав еще немного, Выходцев встал, надел шляпу и сказал:
— Скотина ты, подлец и мерзавец! Да! Скотина! Подло и… и глупо! Между нами всё кончено!
— Очень рад! — проворчал Митя, тоже вставая и надевая шляпу. — Знайте, что вы сейчас вашим присутствием сделали мне такую пакость, какой я вам до самой смерти не прощу!
Павел Иваныч вышел из беседки и, не помня себя от злости, быстро зашагал к своей даче… Его не успокоил и вид стола, сервированного для ужина.
«Раз в жизни представился случай, — волновался он, — и то помешали! Теперь она оскорблена… убита!»
За ужином Павел Иваныч и Митя глядели в свои тарелки и угрюмо молчали… Оба всей душой ненавидели друг друга.
— Ты чего это улыбаешься? — набросился Павел Иваныч на жену. — Только одни дуры без причины смеются!
Жена поглядела на сердитое лицо мужа и прыснула…
— Что это за письмо получил ты сегодня утром? — спросила она.
— Я?.. Я никакого… — сконфузился Павел Иваныч. — Выдумываешь… воображение…
— Ну да, рассказывай! Признайся, получил! Ведь это письмо я тебе послала! Честное слово, я! Ха-ха!
Павел Иваныч побагровел и нагнулся к тарелке.
— Глупые шутки, — проворчал он.
— Но что же делать! Сам ты посуди… Нам нужно было сегодня полы помыть, а как вас выжить из дому? Только таким способом и выживешь… Но ты не сердись, глупый… Чтобы тебе в беседке скучно не показалось, ведь я и Мите такое же письмо послала! Митя, ты был в беседке?
Митя ухмыльнулся и перестал глядеть с ненавистью на своего соперника.
От нечего делать
(Дачный роман)
Николай Андреевич Капитонов, нотариус, пообедал, выкурил сигару и отправился к себе в спальную отдыхать. Он лег, укрылся от комаров кисеей и закрыл глаза, но уснуть не сумел. Лук, съеденный им вместе с окрошкой, поднял в нем такую изжогу, что о сне и думать нельзя было.
«Нет, не уснуть мне сегодня, — решил он, раз пять перевернувшись с боку на бок. — Стану газеты читать».
Николай Андреич встал с постели, набросил на себя халат и в одних чулках, без туфель, пошел к себе в кабинет за газетами. Он и не предчувствовал, что в кабинете ожидало его зрелище, которое было гораздо интереснее изжоги и газет!
Когда он переступил порог кабинета, перед его глазами открылась картина: на бархатной кушетке, спустив ноги на скамеечку, полулежала его жена, Анна Семеновна, дама тридцати трех лет; поза ее, небрежная и томная, походила на ту позу, в какой обыкновенно рисуется Клеопатра египетская, отравляющая себя змеями. У ее изголовья, на одном колене, стоял репетитор Капитоновых, студент-техник 1-го курса, Ваня Щупальцев, розовый, безусый мальчик лет 19—20. Смысл этой «живой» картины нетрудно было понять: перед самым входом нотариуса уста барыни и юноши слились в продолжительный, томительно-жгучий поцелуй.
Николай Андреевич остановился как вкопанный, притаил дыхание и стал ждать, что дальше будет, но не вытерпел и кашлянул. Техник оглянулся на кашель и, увидев нотариуса, отупел на мгновение, потом же вспыхнул, вскочил и выбежал из кабинета. Анна Семеновна смутилась.
— Пре-екрасно! Мило! — начал муж, кланяясь и расставляя руки. — Поздравляю! Мило и великолепно!
— С вашей стороны тоже мило… подслушивать! — пробормотала Анна Семеновна, стараясь оправиться.
— Merci! Чудно! — продолжал нотариус, широко ухмыляясь. — Так всё это, мамочка, хорошо, что я готов сто рублей дать, чтобы еще раз поглядеть.
— Вовсе ничего не было… Это вам так показалось… Глупо даже…
— Ну да, а целовался кто?
— Целовались — да, а больше… не понимаю даже, откуда ты выдумал.
Николай Андреевич насмешливо поглядел на смущенное лицо жены и покачал головой.
— Свеженьких огурчиков на старости лет захотелось! — заговорил он певучим голосом. — Надоела белужина, так вот к сардинкам потянуло. Ах ты, бесстыдница! Впрочем, что ж? Бальзаковский возраст! Ничего не поделаешь с этим возрастом! Понимаю! Понимаю и сочувствую!
Николай Андреевич сел у окна и забарабанил пальцами по подоконнику.
— И впредь продолжайте… — зевнул он.
— Глупо! — сказала Анна Семеновна.
— Чёрт знает какая жара! Велела бы ты лимонаду купить, что ли. Так-то, сударыня. Понимаю и сочувствую. Все эти поцелуи, ахи да вздохи — фуй, изжога! — всё это хорошо и великолепно, только не следовало бы, матушка, мальчика смущать. Да-с. Мальчик добрый, хороший… светлая голова и достоин лучшей участи. Пощадить бы его следовало.
— Вы ничего не понимаете. Мальчик в меня по уши влюбился, и я сделала ему приятное… позволила поцеловать себя.
— Влюбился… — передразнил Николай Андреич. — Прежде чем он в тебя влюбился, ты ему небось сто западней и мышеловок поставила.
Нотариус зевнул и потянулся.
— Удивительное дело! — проворчал он, глядя в окно. — Поцелуй я так же безгрешно, как ты сейчас, девушку, на меня чёрт знает что посыплется: злодей! соблазнитель! развратитель! А вам, бальзаковским барыням, всё с рук сходит. Не надо в другой раз лук в окрошку класть, а то околеешь от этой изжоги… Фуй! Погляди-ка скорей на твоего обже![47] Бежит по аллее бедный финик[48], словно ошпаренный, без оглядки. Чай, воображает, что я с ним из-за такого сокровища, как ты, стреляться буду. Шкодлив как кошка, труслив как заяц. Постой же, финик, задам я тебе фернапиксу! Ты у меня еще не этак забегаешь!
— Нет, пожалуйста, ты ему ничего не говори! — сказала Анна Семеновна. — Не бранись с ним, он нисколько не виноват.
— Я браниться не буду, а так только… шутки ради.
Нотариус зевнул, забрал газеты и, подобрав полы халата, побрел к себе в спальную. Повалявшись часа полтора и прочитавши газеты, Николай Андреич оделся и отправился гулять. Он ходил по саду и весело помахивал своей тросточкой, но, увидав издалека техника Щупальцева, он скрестил на груди руки, нахмурился и зашагал, как провинциальный трагик, готовящийся к встрече с соперником. Щупальцев сидел на скамье под ясенью и, бледный, трепещущий, готовился к тяжелому объяснению. Он храбрился, делал серьезное лицо, но его, как говорится, крючило. Увидав нотариуса, он еще больше побледнел, тяжело перевел дух и смиренно поджал под себя ноги. Николай Андреич подошел к нему боком, постоял молча и, не глядя на него, начал:
— Конечно, милостивый государь, вы понимаете, о чем я хочу говорить с вами. После того, что я видел, наши хорошие отношения продолжаться не могут. Да-с! Волнение мешает мне говорить, но… вы и без моих слов поймете, что я и вы жить под одной крышей не можем. Я или вы!
— Я вас понимаю, — пробормотал техник, тяжело дыша.
— Эта дача принадлежит жене, а потому здесь останетесь вы, а я… я уеду. Я пришел сюда не упрекать вас, нет! Упреками и слезами не вернешь того, что безвозвратно потеряно. Я пришел затем, чтобы спросить вас о ваших намерениях… (Пауза.) Конечно, не мое дело мешаться в ваши дела, но, согласитесь, в желании знать о дальнейшей судьбе горячо любимой женщины нет ничего такого… этакого, что могло бы показаться вам вмешательством. Вы намерены жить с моей женой?
— То есть как-с? — сконфузился техник, подгибая еще больше под скамью ноги. — Я… я не знаю. Всё это как-то странно.
— Я вижу, вы уклоняетесь от прямого ответа, — проворчал угрюмо нотариус. — Так я вам прямо говорю: или вы берете соблазненную вами женщину и доставляете ей средства к существованию, или же мы стреляемся. Любовь налагает известные обязательства, милостивый государь, и вы, как честный человек, должны понимать это! Через неделю я уезжаю, и Анна с семьей поступает под вашу ферулу. На детей я буду выдавать определенную сумму.
— Если Анне Семеновне угодно, — забормотал юноша, — то я… я, как честный человек, возьму на себя… но я ведь беден! Хотя…
— Вы благородный человек! — прохрипел нотариус, потрясая руку техника. — Благодарю! Во всяком случае даю вам неделю на размышление. Вы подумайте!
Нотариус сел рядом с техником и закрыл руками лицо.
— Но что вы сделали со мной! — простонал он. — Вы разбили мне жизнь… отняли у меня женщину, которую я любил больше жизни. Нет, я не перенесу этого удара!
Юноша с тоской поглядел на него и почесал себе лоб. Ему было жутко.
— Сами вы виноваты, Николай Андреич! — вздохнул он. — Снявши голову, по волосам не плачут. Вспомните, что вы женились на Анне только из-за денег… потом всю жизнь вы не понимали ее, тиранили… относились небрежно к самым чистым, благородным порывам ее сердца.
— Это она вам сказала? — спросил Николай Андреич, вдруг отнимая от лица руки.
— Да, она. Мне известна вся ее жизнь, и… и верьте, я полюбил в ней не столько женщину, сколько страдалицу.
— Вы благородный человек… — вздохнул нотариус поднимаясь. — Прощайте и будьте счастливы. Надеюсь, что всё, что тут было сказано, останется между нами.
Николай Андреич еще раз вздохнул и зашагал к дому.
На полдороге встретилась ему Анна Семеновна.
— Что, финика своего ищешь? — спросил он. — Ступай-ка погляди, в какой пот я его вогнал!.. А ты уж успела ему поисповедаться! И что это у вас, бальзаковских, за манера, ей-богу! Красотой и свежестью брать не можете, так с исповедью подъезжаете, с жалкими словами! Наврала с три короба! И на деньгах-то я женился, и не понимал я тебя, и тиранил, и чёрт, и дьявол…
— Ничего я ему не говорила! — вспыхнула Анна Семеновна.
— Ну, ну… я ведь понимаю, вхожу в положение. Не бойся, не выговор делаю. Мальчика только жалко! Хороший такой, честный, искренний.
Когда наступил вечер и всю землю заволокло потемками, нотариус еще раз вышел на прогулку. Вечер был великолепный. Деревья спали и, казалось, никакая буря не могла разбудить их от молодого, весеннего сна. С неба, борясь с дремотой, глядели звезды. Где-то за садом лениво квакали лягушки и пискала сова. Слышались короткие, отрывистые свистки далекого соловья.
Николай Андреич, проходивший в потемках под широкой липой, неожиданно наткнулся на Щупальцева.
— Что вы тут стоите? — спросил он.
— Николай Андреич! — начал Щупальцев дрожащим от волнения голосом. — Я согласен на все ваши условия, но… всё это как-то странно. — Вдруг вы ни с того ни с сего несчастны… страдаете и говорите, что ваша жизнь разбита…
— Да, так что же?
— Если вы оскорблены, то… то, хоть я и не признаю дуэли, я могу удовлетворить вас. Если дуэль хоть немного облегчит вас, то, извольте, я готов… хоть сто дуэлей…
Нотариус засмеялся и взял техника за талию.
— Ну, ну… будет! Я ведь пошутил, голубчик! — сказал он. — Всё это пустяки и вздор. Та дрянная и ничтожная женщина не стоит того, чтобы вы тратили из-за нее хорошие слова и волновались. Довольно, юноша! Пойдемте гулять.
— Я… я вас не понимаю…
— И понимать нечего. Дрянная, скверная бабенка и больше ничего!.. У вас вкуса нет, голубчик. Что вы остановились? Удивляетесь, что я такие слова про жену говорю? Конечно, мне не следовало бы говорить вам этого, но так как вы тут некоторым образом лицо заинтересованное, то с вами нечего скрытничать. Говорю вам откровенно: наплюйте! Игра не стоит свеч. Всё она вам налгала и как «страдалица» гроша медного не стоит. Бальзаковская барыня и психопатка. Глупа и много врет. Честное слово, голубчик! Я не шучу…
— Но ведь она вам жена! — удивился техник.
— Мало ли чего! Был таким же, как вот вы, и женился, а теперь рад бы разжениться, да — тпррр… Наплюйте, милый! Любви-то ведь никакой, а одна только шалость, скука. Хотите шалить, так вон Настя идет… Эй, Настя, куда идешь?
— За квасом, барин! — послышался женский голос.
— Это я понимаю, — продолжал нотариус, — а все эти психопатки, страдалицы… ну их! Настя дура, но в ней хоть претензий нет… Дальше пойдем?
Нотариус и техник вышли из сада, оглянулись и, оба разом вздохнувши, пошли по полю.
Скука жизни
По наблюдению опытных людей[49], нелегко расстаются с здешнею жизнью и старцы; при этом они нередко обнаруживают свойственные их возрасту — скупость и жадность, а также мнительность, малодушие, строптивость, неудовольствие и т. д.
(«Практическое руководство для священнослужителей». П. Нечаев)
У полковницы Анны Михайловны Лебедевой умерла единственная дочь, девушка-невеста. Эта смерть повлекла за собою другую смерть: старуха, ошеломленная посещением бога, почувствовала, что всё ее прошлое безвозвратно умерло и что теперь начинается для нее другая жизнь, имеющая очень мало общего с первою…
Она беспорядочно заторопилась. Прежде всего она послала на Афон тысячу рублей[50] и пожертвовала на кладбищенскую церковь половину домашнего серебра. Немного погодя она бросила курить и дала обет не есть мяса. Но от всего этого ей нисколько не полегчало, а напротив, чувство старости и близости смерти становилось всё острее и выразительней. Тогда Анна Михайловна продала за бесценок свой городской дом и без всякой определенной цели поспешила к себе в усадьбу.
Раз в сознании человека, в какой бы то ни было форме, поднимается запрос о целях существования и является живая потребность заглянуть по ту сторону гроба, то уж тут не удовлетворят ни жертва, ни пост, ни мыканье с места на место. Но, к счастью для Анны Михайловны, тотчас по приезде ее в Женино, судьба навела ее на случай, который заставил ее надолго забыть о старости и близкой смерти. Случилось, что в день ее приезда повар Мартын облил кипятком себе обе ноги. Поскакали за земским доктором, но дома его не застали. Тогда Анна Михайловна, брезгливая и чувствительная, собственноручно омыла раны Мартына, смазала их спуском[51] и наложила на обе ноги повязки. Всю ночь просидела она у постели повара. Когда, благодаря ее стараниям, Мартын перестал стонать и уснул, душу ее, как потом она рассказывала, что-то «осенило». Ей вдруг показалось, что перед нею, как на ладони, открылась цель ее жизни… Бледная, с влажными глазами, она благоговейно поцеловала в лоб спящего Мартына и стала молиться.
После этого Лебедева занялась лечением. В дни греховной, неряшливой жизни, о которой она вспоминала теперь не иначе как с отвращением, ей, от нечего делать, приходилось много лечиться. Кроме того, в числе ее любовников были доктора, от которых она кое-чему научилась. То и другое пригодилось ей теперь как нельзя кстати. Она выписала аптечку, несколько книг, газету «Врач»[52] и смело приступила к лечению. Сначала у нее лечились обитатели одного только Женино, потом же к ней стала стекаться публика изо всех окрестных деревень.
— Представьте, моя милая! — хвалилась она попадье месяца через три после приезда, — вчера у меня было шестнадцать больных, а сегодня так целых двадцать! Так я утомилась с ними, что едва на ногах стою. Весь опий у меня вышел, представьте! В Гурьине эпидемия дизентерии!
Каждое утро, просыпаясь, она вспоминала, что ее ждут больные, и сердце ее обливалось приятным холодком. Одевшись и наскоро напившись чаю, она начинала приемку. Процедура приемки доставляла ей невыразимое наслаждение. Сначала она медленно, как бы желая продлить наслаждение, записывала больных в тетрадку, потом вызывала каждого по очереди. Чем тяжелее страдал больной, чем грязнее и отвратительнее был его недуг, тем слаще казалась ей работа. Ничто ей не доставляло такого удовольствия, как мысль, что она борется со своею брезгливостью и не щадит себя, и она нарочно старалась подольше копаться в гнойных ранах. Бывали минуты, что она, словно упоенная безобразием и зловонием ран, впадала в какой-то восторженный цинизм, когда являлось нестерпимое желание насиловать свою природу, и в эти минуты ей казалось, что она стоит на высоте своего призвания. Она обожала своих пациентов. Чувство подсказывало ей, что это ее спасители, а рассудочно она хотела видеть в них не отдельных личностей, не мужиков, а нечто абстрактное — народ! Потому-то она была с ними необыкновенно мягка, робка, краснела перед ними за свои ошибки и на приемках всегда имела вид виноватой…
После каждой приемки, которая отнимала больше полудня, она, утомленная, красная от напряжения и больная, спешила занять себя чтением. Читала она медицинские книги или тех из русских авторов, которые наиболее подходили к ее настроению.
Зажив новой жизнью, Анна Михайловна почувствовала себя свежей, довольной и почти счастливой. Большей полноты жизни она и не хотела. А тут еще, точно в довершение счастья, как бы вместо десерта, обстоятельства сложились так, что она помирилась со своим мужем, перед которым чувствовала себя глубоко виноватой. Лет 17 тому назад, вскоре после рождения дочери, она изменила своему мужу Аркадию Петровичу и должна была разойтись с ним. С тех пор она его не видала. Служил он где-то на юге в артиллерии батарейным командиром и изредка, раза два в год, присылал дочери письма, которые та старательно прятала от матери. После же смерти дочери Анна Михайловна неожиданно получила от него большое письмо. Старческим, расслабленным почерком писал он ей, что со смертью единственной дочери он потерял последнее, что привязывало его к жизни, что он стар, болен и жаждет смерти, которой в то же время боится. Он жаловался, что всё ему надоело и опротивело, что он перестал ладить с людьми и ждет не дождется того времени, когда сдаст батарею и уйдет подальше от дрязг. В заключение он просил жену бога ради молиться за него, беречь себя и не предаваться унынию. У стариков завязалась усердная переписка. Насколько можно было понять из последующих писем, которые все были одинаково слезливы и мрачны, полковнику приходилось жутко не от одних только болезней и лишения дочери: он залез в долги, перессорился с начальством и с офицерством, запустил свою батарею до невозможности сдать ее и т. д. Переписка между супругами продолжалась около двух лет и кончилась тем, что старик подал в отставку и приехал на житье в Женино.
Приехал он в февральский полдень, когда женинские стройки прятались за высокими сугробами и в прозрачном, голубом воздухе вместе с крепким, трескучим морозом стояла мертвая тишина.
Глядя в окно, как он вылезал из саней, Анна Михайловна не узнала в нем своего мужа. Это был маленький, сгорбленный старичок, совсем уже дряхлый и развинченный. Анне Михайловне прежде всего бросились в глаза старческие складки на его длинной шее и тонкие ножки с туго сгибаемыми коленями, похожие на искусственные ноги. Расплачиваясь с ямщиком, он долго ему что-то доказывал и в заключение сердито плюнул.
— Даже говорить с вами противно! — услышала Анна Михайловна старческое брюзжанье. — Пойми, что просить на чай безнравственно! Каждый должен получать только то, что он заработал, да!
Когда он вошел в переднюю, Анна Михайловна увидела желтое лицо, не подрумяненное даже морозом, с выпуклыми рачьими глазами и с жидкой бородкой, в которой седые волосы мешались с рыжими. Аркадий Петрович одной рукой обнял свою жену и поцеловал ее в лоб. Взглянув друг на друга, старики как будто чего-то испугались и страшно сконфузились, точно им стало стыдно своей старости.
— Ты как раз вовремя! — поспешила заговорить Анна Михайловна. — Только сию минуту на стол собрали! Отлично ты покушаешь с дороги!
Сели обедать. Первое блюдо съели молча. Аркадий Петрович вынул из кармана толстый бумажник и рассматривал какие-то записочки, а его жена старательно приготовляла салат. У обоих за спинами были груды материала для разговора, но ни тот, ни другая не касались этих груд. Оба чувствовали, что воспоминание о дочери вызовет острую боль и слезы, а от прошлого, как из глубокой, уксусной бочки, веяло духотой и мраком…
— А, ты не ешь мяса! — заметил Аркадий Петрович.
— Да, я дала обет не есть ничего мясного… — тихо ответила жена.
— Что ж? Это не повредит здоровью… Если химически разобрать, то рыба и всё вообще постное состоит из тех же элементов, как и мясо. В сущности, ничего нет постного… («Для чего это я говорю?» — подумал старик.) Этот, например, огурец так же скоромен, как и цыпленок…
— Нет… Когда я ем огурец, то знаю, что его не лишали жизни, не проливали крови…
— Это, моя милая, оптический обман. С огурцом ты съедаешь очень много инфузорий, да и сам огурец разве не жил? Растения ведь тоже организмы! А рыба?
«К чему я эту чепуху говорю?» — подумал еще раз Аркадий Петрович и тотчас же начал быстро рассказывать об успехах, которые делает теперь химия.
— Просто чудеса! — говорил он, с трудом пережевывая хлеб. — Скоро химически будут приготовлять молоко и дойдут, пожалуй, до мяса! Да! Через тысячу лет в каждом доме вместо кухни будет химическая лаборатория, где из ничего не стоящих газов и тому подобное будут приготовлять всё что хочешь!
Анна Михайловна глядела на его беспокойно бегающие рачьи глаза и слушала. Она чувствовала, что старик говорит о химии только для того, чтобы не заговорить о чем-нибудь другом, но, тем не менее, его теория о постном и скоромном заняла ее.
— Ты генералом вышел в отставку? — спросила она, когда он вдруг умолк и начал сморкаться.
— Да, генералом… Ваше превосходительство…
Генерал говорил весь обед, не умолкая, и обнаружил таким образом чрезмерную болтливость — свойство, какого во времена оны, в молодости, Анна Михайловна не знала за ним. От его болтовни у старухи разболелась голова.
После обеда он отправился к себе в комнату на отдых, но, несмотря на утомление, ему не удалось уснуть. Когда перед вечерним чаем вошла к нему старуха, он лежал, скорчившись, под одеялом, таращил глаза на потолок и испускал прерывистые вздохи.
— Что с тобой, Аркадий? — ужаснулась Анна Михайловна, взглянув на его посеревшее и вытянутое лицо.
— Ни… ничего… — проговорил он. — Ревматизм.
— Отчего же ты не скажешь? Может быть, я могу помочь тебе!
— Нельзя помочь…
— Если ревматизм, то иодом помазать… салицилового натра внутрь…
— Чепуха всё это… Восемь лет лечился… Не стучи так ногами! — крикнул вдруг генерал на старуху-горничную, злобно вытаращив на нее глаза. — Стучит, как лошадь!
Анна Михайловна и горничная, давно уже отвыкшие от такого тона, переглянулись и покраснели. Заметив их смущение, генерал поморщился и отвернулся к стене.
— Я должен предупредить тебя, Анюта… — простонал он. — У меня несноснейший характер! К старости я брюзгой стал…