Страница:
И, чтобы еще больше раззадорить собак, он нагнулся и дернул дворняжку за заднюю ногу. Та взвизгнула и, прежде чем Грязнов успел поднять руку, укусила его за палец. Тотчас же, словно испугавшись своей смелости, она перепрыгнула через цепь, мимоходом цапнула Лампадкина за икру и побежала вдоль по улице. Собаки за ней…
— Ах, ты, шут! — закричал ей вслед Грязнов, потрясая пальцем. — Чтоб тебя раздавило, чёртова тварь! Лови! Бей!
— Лови! — раздались голоса, мешаясь со свистками. — Гони! Бей! Братцы, бешеная! Хвост поджала и морду вниз держит! Самая она и есть бешеная! Тю!
Приятели дождались, когда собаки скрылись из виду, взялись под руки и пошли дальше. Придя домой (педагог за 7 руб. в месяц жил и столовался у секретаря), они уже забыли историю с дворняжкой… Сняв грязные брюки и развесив их для просушки на дверях, они занялись чаепитием. Настроение духа у обоих было отменное, философски-благодушное… Но часа через полтора, когда они с теткой, свояченицей и с четырьмя сестрами Грязнова сидели за столом и играли в фофана[10], вдруг неожиданно явился уездный врач Каташкин и несколько нарушил их покой.
— Ничего, ничего… я не дама! — начал пришедший, видя, как секретарь и педагог стараются скрыть под столом свои невыразимые и босые ноги. — Меня, господа, к вам прислали! Говорят, что вас обоих укусила собака!
— Как же, как же… укусила, — сказал Грязнов, ухмыляясь во всё лицо. — Очень приятно! Садитесь, Митрий Фомич! Давно не видались, побей меня бог… Чаю не хотите ли? Глаша, водочку принеси! Вы чем закусывать будете: редькой или колбасой?
— Говорят, что собака бешеная! — продолжая доктор, встревоженно глядя на приятелей. — Бешеная она или нет, но все-таки нельзя относиться так небрежно. Чем чёрт не шутит? Покажите-ка, где она вас укусила?
— А, да наплюйте! — махнул рукой секретарь. — Укусила чуть-чуть… за палец… От этого не сбесишься… Может, вы пиво пить будете? Глашка, беги к жидовке и скажи, чтоб в долг две бутылки пива дала!
Каташкин сел и, насколько у него хватало силы перекричать пьяных, начал пугать их водобоязнью… Те сначала ломались и бравировали, но потом струсили и показали ему укушенные места. Доктор осмотрел раны, прижег их ляписом и ушел. После этого приятели легли спать и долго спорили о том, из чего делается ляпис.
На другой день утром Грязнов сидел на самой верхушке высокого тополя и привязывал там скворечню. Лампадкин стоял внизу под деревом и держал молоток и веревочки. Садик секретаря был еще весь в снегу, но от каждой веточки и мокрой коры деревьев так и веяло весной.
— Грот доказывает еще ту теорию, — бормотал педагог, — что ворота не среднего рода, а мужеского. Гм… Значит, писать нужно не красныя ворота, а красные… Ну, это пусть он оближется! Скорей в отставку подам, чем изменю насчет ворот свои убеждения.
И педагог раскрыл уже рот и величественно поднял вверх молоток, чтобы начать громить ученых академиков, как в это время скрипнула садовая калитка, и в сад нежданно-негаданно, словно чёрт из люка, вошел уездный предводитель Позвоночников. Увидев его, Лампадкин от изумления побледнел и выронил молоток.
— Здравствуйте, милейший! — обратился к нему предводитель. — Ну, как ваше здоровье? Говорят, что вас и Грязнова вчера бешеная собака искусала!
— Может, она вовсе не бешеная! — пробормотал с верхушки тополя Грязнов. — Одни только бабьи разговоры!
— Может быть; а может быть, и бешеная! — сказал предводитель. — Так ведь нельзя рассуждать… На всякий случай нужно принять меры!
— Какие же меры-с? — тихо спросил педагог — Нас вчера прижигали-с!
— Сейчас мне говорил доктор, но этого недостаточно. Нужно что-нибудь более радикальное. В Париж бы ехали, что ли… Да так, вероятно, и придется вам сделать: езжайте в Париж!
Педагог выронил веревочки и окаменел, а секретарь от удивления едва не свалился с дерева…
— В Пари-иж? — протянул он. — Да что я там буду делать?
— Вы поедете к Пастеру… Конечно, это немножко дорого будет стоить, — но что делать? Здоровье и жизнь дороже… И вы успокоитесь, да и мы будем покойны… Я сейчас говорил с председателем Иваном Алексеичем. Он думает, что управа даст вам на дорогу… С своей стороны моя жена жертвует вам двести рублей… Что же вам еще нужно? Собирайтесь! А пачпорты я быстро вам выхлопочу…
— Сбесились, чудаки! — ухмыльнулся Грязнов по уходе предводителя. — В Париж! Ах, дурни, прости господи! Добро бы еще в Москву или в Киев, а то — на тебе!.. в Париж! И из-за чего? Хоть бы собака путевая, породистая какая, а то из-за дворняжки — тьфу! Скажи на милость, каких аристократов нашел: в Париж! Чтоб я пропал, ежели поеду!
Педагог долго в раздумье глядел на землю, потом весело заржал и сказал вдохновенным голосом:
— Знаешь, что, Вася? Поедем! Накажи меня господь, поедем! Ведь Париж, заграница… Европа!
— Чего я там не видел? Ну его!
— Цивилизация! — продолжал восторгаться Лампадкин. — Господи, какая цивилизация! Виды эти, разные Везувии… окрестности! Что ни шаг, то и окрестности! Ей-богу, поедем!
— Да ты очумел, Илюшка! Что мы там с немцами делать будем?
— Там не немцы, а французы!
— Один шут! Что я с ними буду делать? На них глядючи, я со смеху околею! При моем характере я их всех там перебью! Поезжай только, так сам не рад будешь… И оберут и оскоромишься… А еще, чего доброго, вместо Парижа попадешь в такую поганую страну, что потом лет пять плевать будешь…
Грязнов наотрез отказался ехать, но, тем не менее, вечером того же дня приятели ходили, обнявшись, по городу и рассказывали встречным о предстоящей поездке. Секретарь был угрюм, зол и беспокоен, педагог же восторженно размахивал руками и искал, с кем бы поделиться своим счастьем…
— Всё бы ничего, коли б не этот Париж! — утешал себя вслух Грязнов. — Не жизнь, а малина! Все жалостно на тебя смотрят, везде, куда ни придешь, закуска и выпивка, все деньги дают, но… Париж! За каким шутом я туда поеду? Прощай, братцы! — останавливал он встречных. — В Париж едем! Не поминай лихом! Может, и не увидимся больше.
Через пять дней на местной станции происходили торжественные проводы секретаря и педагога. Провожать собрались все интеллигенты, начиная с предводителя и кончая подслеповатым пасынком надзирателя Вонючкина. Предводительша снабдила путешественников двумя рекомендательными письмами, а мировиха дала им сто рублей с просьбой купить по образчику материи… Благопожеланиям, вздохам и стенаниям конца не было. Тетка, свояченица и четыре сестры Грязнова разливались в три ручья. Педагог, видимо, храбрился и не унывал, секретарь же, выпивший и расчувствовавшийся, всё время надувался, чтобы не заплакать… Когда пробил второй звонок, он не вынес и разревелся…
— Не поеду! — рванулся он от вагона. — Пусть лучше сбешусь, чем к пастору ехать! Ну его!
Но его убедили, утешили и посадили в вагон. Поезд тронулся.
Если держаться строго хронологического порядка, то не дальше, как через четыре дня после проводов, сестры Грязнова, сидя у окошка и тоскуя, увидели вдруг идущего домой Лампадкина. Педагог был красен, выпачкан в грязи и то и дело ронял свой чемодан. Сначала девицы думали, что это привидение, но скоро, когда стукнула калитка и послышалось из сеней знакомое сопенье, явление потеряло свой спиритический характер. Сестры замерли от удивления и, вместо вопроса, обратили к пришедшему свои вытянувшиеся, побледневшие лица. Педагог замигал глазами и махнул рукой, потом заплакал и еще раз махнул рукой.
— Приехали это мы в Курск… — начал он, хрипло плача. — Вася мне и говорит: «На вокзале, говорит, дорого обедать, а пойдем, говорит, тут около вокзала трактир есть. Там и пообедаем». Мы взяли с собой чемоданы и пошли (педагог всхлипнул)… А в трактире Вася рюмку за рюмкой, рюмку за рюмкой… «Ты, кричит, меня на погибель везешь!» Шуметь начал… А как после водки херес стал пить, то… протокол составили. Дальше — больше и… всё до копейки! Еле на дорогу осталось…
— Где же Вася? — встревожились девицы.
— В Ку… Курске… Просил, чтоб вы ему скорей на дорогу денег выслали…
Педагог мотнул головой, утер лицо и добавил:
— А Курск хороший город! Очень хороший! С удовольствием там день прожил…
Весной
Много бумаги
«Имею честь покорнейше заявить 8-го сего ноября замечена болезнь на двух малчиках, которые ребята пришедши объяснили что в школе и протчии ребяты хворают глоткой жар и по всему телу сып, ходят они в Жаровскую земскую школу. Ноября 19-го дня 1885 г. Староста Ефим Кирилов».
«М. В. Д. N—ская Уездная Земская управа. Земскому Врачу Г. Радушному. Вследствие заявления старосты села Курносова от 19-го ноября, предлагаю Вам, м. г., отправиться в Курносово и озаботиться по правилам науки о скорейшем прекращении эпидемии болезни, по всем признакам, скарлатины. Из названного заявления явствует, что заболевания начались в Жаровской школе, на каковую и прошу обратить внимание. 4-го декабря 1885 г. За председателя: С. Паркин».
«Г. Приставу 2-го стана N—ского уезда. Вследствие отношения уездной земской управы за № 102 от 4-го декабря, которое при сем прилагаю, прошу Вас, м. г., сделать распоряжение о закрытии школы в селе Жарове впредь до прекращения скарлатинной эпидемии. 13-го декабря 1885 г. Земский врач Радушный».
«М. В. Д. Пристава 2-го стана N—ского уезда. № 1011. В Жаровское земское училище. Земский Врач Г. Радушный 13-го декабря сего года сообщил мне, что в селе Жарове усмотрена им на детях эпидемия болезни скарлатины (или, как называют в народе, дифтерита). Во избежание проявления более грустных результатов от упомянутой болезни, которая прогрессивно увеличивается, и озабочиваясь необходимостью принять установленные законом меры к предупреждению и пресечению случаев развивающегося заболевания, я с своей стороны поставлен в необходимость покорнейше просить: не признаете ли вы возможным распустить учащихся в Жаровской земской школе до время совершенного прекращения свирепствующей болезни и о последующем уведомить меня для дальнейших распоряжений. Января 2-го дня 1886 года. Пристав Подпрунин».
«В дирекцию народных училищ X—ской губернии. Г. Инспектору народных училищ. Учителя Жаровского училища Фортянского заявление. Честь имею довести до сведения Вашего Высокоблагородия, что вследствие отношения г. Пристава 2-го стана за № 1011 от 2-го января, появилась в селе Жарове эпидемия скарлатины, о чем имею честь Вас известить. 12-го января 1886 г. Учитель Фортянский».
«Г. Приставу 2-го стана N—ского уезда. В виду того, что скарлатинная эпидемия прекратилась уже месяц тому назад, к открытию временно закрытой школы в селе Жарове с моей стороны препятствий не имеется, о чем я уже два раза писал в управу, а теперь Вам пишу и покорнейше прошу обращаться впредь с вашими бумагами к уездному врачу, с меня же достаточно и одной земской управы. Я занят с утра до вечера и у меня нет времени отвечать на все Ваши канцелярские измышления. 26-го января. Земский врач Радушный».
«М. В. Д. Его Высокоблагородию Господину N—скому Исправнику Пристава 2-го стана. Рапорт. Имею честь препроводить при сем отношение г. Земского Врача Радушного от 26 января за № 31 на предмет рассмотрения Вашего Высокоблагородия о предании суду лекаря Радушного за неуместные и в высшей степени оскорбительные выражения, употребленные им в официально-служебной бумаге, как-то: „канцелярские измышления“. 8-го февраля дня 1886 г. Пристав Подпрунин».
Из частного письма г. исправника к приставу 2-го стана: «Алексей Мануилович, возвращаю Вам Ваш рапорт. Прекратите, пожалуйста, Ваши постоянные неудовольствия с доктором Радушным. Такой антагонизм по меньшей мере неудобен в положении полицейского чиновника, обязанного блюсти в сношениях прежде всего такт и умеренность. Что касается бумаги Радушного, то не нахожу в ней ничего особенного. О скарлатине в с. Жарове я уже слышал и в ближайшем училищном совете доложу о неправильных действиях учителя Фортянского, которого считаю главным виновником всей этой неприятной переписки».
«М. Н. П. Инспектор народных училищ X—ской губернии, № 810. Г. Учителю Жаровского училища. На представление Ваше от 12-го января сего года, поставляю Вас в известность, что уроки во вверенном Вам училище должны быть немедленно прекращены и ученики распущены в отвращение дальнейшего распространения скарлатины. Февраля 22-го дня 1886 г. Инспектор народных училищ И. Жилеткин».
По прочтении всех документов, относящихся к эпидемии в селе Жарове (а их, кроме здесь напечатанных, имеется еще двадцать восемь), читателю станет понятным многое из следующего описания, помещенного в 36 № X—ских Губернских ведомостей:
«…покончив с чрезмерною детскою смертностью, перейдем теперь к более веселому и отрадному. Вчера, в церкви св. Михаила Архистратига происходило торжественное бракосочетание дочери известного бумажного фабриканта М. с потомственным почетным гражданином К. Венчание совершал протоиерей о. Клиопа Гвоздев в сослужении с прочим соборным духовенством. Пел хор Красноперова. Оба молодые сияли красотой и молодостью. Говорят, что г. К. получает в приданое около миллиона и, кроме того, еще имение Благодушное с конским заводом и с оранжереями, в коих произрастают ананасы и цветущие пальмы, переносящие ваше воображение далеко на юг. Молодые тотчас же после венца уехали за границу».
Как приятно быть бумажным фабрикантом!
Кошмар
— Ах, ты, шут! — закричал ей вслед Грязнов, потрясая пальцем. — Чтоб тебя раздавило, чёртова тварь! Лови! Бей!
— Лови! — раздались голоса, мешаясь со свистками. — Гони! Бей! Братцы, бешеная! Хвост поджала и морду вниз держит! Самая она и есть бешеная! Тю!
Приятели дождались, когда собаки скрылись из виду, взялись под руки и пошли дальше. Придя домой (педагог за 7 руб. в месяц жил и столовался у секретаря), они уже забыли историю с дворняжкой… Сняв грязные брюки и развесив их для просушки на дверях, они занялись чаепитием. Настроение духа у обоих было отменное, философски-благодушное… Но часа через полтора, когда они с теткой, свояченицей и с четырьмя сестрами Грязнова сидели за столом и играли в фофана[10], вдруг неожиданно явился уездный врач Каташкин и несколько нарушил их покой.
— Ничего, ничего… я не дама! — начал пришедший, видя, как секретарь и педагог стараются скрыть под столом свои невыразимые и босые ноги. — Меня, господа, к вам прислали! Говорят, что вас обоих укусила собака!
— Как же, как же… укусила, — сказал Грязнов, ухмыляясь во всё лицо. — Очень приятно! Садитесь, Митрий Фомич! Давно не видались, побей меня бог… Чаю не хотите ли? Глаша, водочку принеси! Вы чем закусывать будете: редькой или колбасой?
— Говорят, что собака бешеная! — продолжая доктор, встревоженно глядя на приятелей. — Бешеная она или нет, но все-таки нельзя относиться так небрежно. Чем чёрт не шутит? Покажите-ка, где она вас укусила?
— А, да наплюйте! — махнул рукой секретарь. — Укусила чуть-чуть… за палец… От этого не сбесишься… Может, вы пиво пить будете? Глашка, беги к жидовке и скажи, чтоб в долг две бутылки пива дала!
Каташкин сел и, насколько у него хватало силы перекричать пьяных, начал пугать их водобоязнью… Те сначала ломались и бравировали, но потом струсили и показали ему укушенные места. Доктор осмотрел раны, прижег их ляписом и ушел. После этого приятели легли спать и долго спорили о том, из чего делается ляпис.
На другой день утром Грязнов сидел на самой верхушке высокого тополя и привязывал там скворечню. Лампадкин стоял внизу под деревом и держал молоток и веревочки. Садик секретаря был еще весь в снегу, но от каждой веточки и мокрой коры деревьев так и веяло весной.
— Грот доказывает еще ту теорию, — бормотал педагог, — что ворота не среднего рода, а мужеского. Гм… Значит, писать нужно не красныя ворота, а красные… Ну, это пусть он оближется! Скорей в отставку подам, чем изменю насчет ворот свои убеждения.
И педагог раскрыл уже рот и величественно поднял вверх молоток, чтобы начать громить ученых академиков, как в это время скрипнула садовая калитка, и в сад нежданно-негаданно, словно чёрт из люка, вошел уездный предводитель Позвоночников. Увидев его, Лампадкин от изумления побледнел и выронил молоток.
— Здравствуйте, милейший! — обратился к нему предводитель. — Ну, как ваше здоровье? Говорят, что вас и Грязнова вчера бешеная собака искусала!
— Может, она вовсе не бешеная! — пробормотал с верхушки тополя Грязнов. — Одни только бабьи разговоры!
— Может быть; а может быть, и бешеная! — сказал предводитель. — Так ведь нельзя рассуждать… На всякий случай нужно принять меры!
— Какие же меры-с? — тихо спросил педагог — Нас вчера прижигали-с!
— Сейчас мне говорил доктор, но этого недостаточно. Нужно что-нибудь более радикальное. В Париж бы ехали, что ли… Да так, вероятно, и придется вам сделать: езжайте в Париж!
Педагог выронил веревочки и окаменел, а секретарь от удивления едва не свалился с дерева…
— В Пари-иж? — протянул он. — Да что я там буду делать?
— Вы поедете к Пастеру… Конечно, это немножко дорого будет стоить, — но что делать? Здоровье и жизнь дороже… И вы успокоитесь, да и мы будем покойны… Я сейчас говорил с председателем Иваном Алексеичем. Он думает, что управа даст вам на дорогу… С своей стороны моя жена жертвует вам двести рублей… Что же вам еще нужно? Собирайтесь! А пачпорты я быстро вам выхлопочу…
— Сбесились, чудаки! — ухмыльнулся Грязнов по уходе предводителя. — В Париж! Ах, дурни, прости господи! Добро бы еще в Москву или в Киев, а то — на тебе!.. в Париж! И из-за чего? Хоть бы собака путевая, породистая какая, а то из-за дворняжки — тьфу! Скажи на милость, каких аристократов нашел: в Париж! Чтоб я пропал, ежели поеду!
Педагог долго в раздумье глядел на землю, потом весело заржал и сказал вдохновенным голосом:
— Знаешь, что, Вася? Поедем! Накажи меня господь, поедем! Ведь Париж, заграница… Европа!
— Чего я там не видел? Ну его!
— Цивилизация! — продолжал восторгаться Лампадкин. — Господи, какая цивилизация! Виды эти, разные Везувии… окрестности! Что ни шаг, то и окрестности! Ей-богу, поедем!
— Да ты очумел, Илюшка! Что мы там с немцами делать будем?
— Там не немцы, а французы!
— Один шут! Что я с ними буду делать? На них глядючи, я со смеху околею! При моем характере я их всех там перебью! Поезжай только, так сам не рад будешь… И оберут и оскоромишься… А еще, чего доброго, вместо Парижа попадешь в такую поганую страну, что потом лет пять плевать будешь…
Грязнов наотрез отказался ехать, но, тем не менее, вечером того же дня приятели ходили, обнявшись, по городу и рассказывали встречным о предстоящей поездке. Секретарь был угрюм, зол и беспокоен, педагог же восторженно размахивал руками и искал, с кем бы поделиться своим счастьем…
— Всё бы ничего, коли б не этот Париж! — утешал себя вслух Грязнов. — Не жизнь, а малина! Все жалостно на тебя смотрят, везде, куда ни придешь, закуска и выпивка, все деньги дают, но… Париж! За каким шутом я туда поеду? Прощай, братцы! — останавливал он встречных. — В Париж едем! Не поминай лихом! Может, и не увидимся больше.
Через пять дней на местной станции происходили торжественные проводы секретаря и педагога. Провожать собрались все интеллигенты, начиная с предводителя и кончая подслеповатым пасынком надзирателя Вонючкина. Предводительша снабдила путешественников двумя рекомендательными письмами, а мировиха дала им сто рублей с просьбой купить по образчику материи… Благопожеланиям, вздохам и стенаниям конца не было. Тетка, свояченица и четыре сестры Грязнова разливались в три ручья. Педагог, видимо, храбрился и не унывал, секретарь же, выпивший и расчувствовавшийся, всё время надувался, чтобы не заплакать… Когда пробил второй звонок, он не вынес и разревелся…
— Не поеду! — рванулся он от вагона. — Пусть лучше сбешусь, чем к пастору ехать! Ну его!
Но его убедили, утешили и посадили в вагон. Поезд тронулся.
Если держаться строго хронологического порядка, то не дальше, как через четыре дня после проводов, сестры Грязнова, сидя у окошка и тоскуя, увидели вдруг идущего домой Лампадкина. Педагог был красен, выпачкан в грязи и то и дело ронял свой чемодан. Сначала девицы думали, что это привидение, но скоро, когда стукнула калитка и послышалось из сеней знакомое сопенье, явление потеряло свой спиритический характер. Сестры замерли от удивления и, вместо вопроса, обратили к пришедшему свои вытянувшиеся, побледневшие лица. Педагог замигал глазами и махнул рукой, потом заплакал и еще раз махнул рукой.
— Приехали это мы в Курск… — начал он, хрипло плача. — Вася мне и говорит: «На вокзале, говорит, дорого обедать, а пойдем, говорит, тут около вокзала трактир есть. Там и пообедаем». Мы взяли с собой чемоданы и пошли (педагог всхлипнул)… А в трактире Вася рюмку за рюмкой, рюмку за рюмкой… «Ты, кричит, меня на погибель везешь!» Шуметь начал… А как после водки херес стал пить, то… протокол составили. Дальше — больше и… всё до копейки! Еле на дорогу осталось…
— Где же Вася? — встревожились девицы.
— В Ку… Курске… Просил, чтоб вы ему скорей на дорогу денег выслали…
Педагог мотнул головой, утер лицо и добавил:
— А Курск хороший город! Очень хороший! С удовольствием там день прожил…
Весной
С земли еще не сошел снег, а в душу уже просится весна. Если вы когда-нибудь выздоравливали от тяжелой болезни, то вам известно блаженное состояние, когда замираешь от смутных предчувствий и улыбаешься без всякой причины. По-видимому, такое же состояние переживает теперь и природа. Земля холодна, грязь со снегом хлюпает под ногами, но как кругом всё весело, ласково, приветливо! Воздух так ясен и прозрачен, что если взобраться на голубятню или на колокольню, то, кажется, увидишь всю вселенную от края до края. Солнце светит ярко, и лучи его, играя и улыбаясь, купаются в лужах вместе с воробьями. Речка надувается и темнеет; она уже проснулась и не сегодня-завтра заревет. Деревья голы, но уже живут, дышат.
В такое время хорошо гнать метлой или лопатой грязную воду в канавах, пускать по воде кораблики или долбить каблуками упрямый лед. Хорошо также гонять голубей под самую высь поднебесную или лазить на деревья и привязывать там скворечни. Да, всё хорошо в это счастливое время года, в особенности если вы молоды, любите природу, и если вы не капризны, не истеричны, и если по службе не обязаны сидеть в четырех стенах с утра до вечера. Нехорошо, если вы больны, если чахнете в канцелярии, если знаетесь с музами.
Да, весною не следует знаться с музами.
Вы поглядите, как хорошо, как славно чувствуют себя обыкновенные люди. Вот садовник Пантелей Петрович, спозаранку нарядился в широкополую соломенную шляпу и никак не может расстаться с маленьким сигарным окурком, который он поднял еще утром на аллее; посмотрите: он стоит, подбоченясь, перед кухонным окном и рассказывает повару, какие он вчера купил себе сапоги. Вся его длинная и узкая фигура, за которую его вся дворня зовет «стрюцким»[11], выражает самодовольство и достоинство. На природу глядит он с сознанием своего превосходства над ней, и во взгляде у него что-то хозяйское, повелительное и даже презрительное, точно, сидя у себя там в оранжерее или копаясь в саду, он узнал про растительное царство что-то такое, чего не знает никто.
Было бы напрасно толковать ему, что природа величественна, грозна и полна чудесных чар, перед которыми должен склонить свою шею гордый человек. Ему кажется, что он знает всё, все тайны, чары и чудеса, а прекрасная весна для него такая же рабыня, как та узкогрудая, исхудалая женщина, которая сидит в пристройке около оранжереи и кормит постными щами его детей.
А охотник Иван Захаров? Этот, в истрепанной драповой куртке и в калошах на босу ногу, сидит около конюшни на опрокинутом бочонке и делает из старых пробок пыжи. Он собирается на тягу. В его воображении рисуется путь, по которому он пойдет, со всеми тропинками, зажорами, ручьями; закрыв глаза, он видит длинный, прямой ряд высоких стройных деревьев, под которыми он будет стоять с ружьем, дрожа от вечерней прохлады, от сладкого волнения и напрягая свой тонкий слух; ему чудятся звуки, которые издает хоркающий вальдшнеп; он уже слышит, как в монастыре, по соседству, после всенощной, пока он стоит на тяге, трезвонят во все колокола… Ему хорошо, он безмерно, бестолково счастлив.
Но теперь поглядите на Макара Денисыча, молодого человека, который служит у генерала Стремоухова не то писарем, не то младшим управляющим. Он получает вдвое больше, чем садовник, носит белые манишки, курит двухрублевый табак, всегда сыт и одет и всегда при встрече с генералом имеет удовольствие пожимать белую пухлую руку с крупным брильянтовым перстнем, но, тем не менее, все-таки как он несчастлив! Вечно он с книжками, выписывает он на двадцать пять рублей журналов, и пишет, пишет… Пишет он каждый вечер, каждое после обеда, когда все спят, и всё написанное прячет в свой большой сундук. В этом сундуке на самом дне лежат аккуратно сложенные брюки и жилеты; на них еще не распечатанная пачка табаку, десяток коробочек из-под пилюль, пунцовый шарфик, кусок глицеринового мыла в желтой обертке и много всякого другого добра, а по краям сундука робко жмутся стопки исписанной бумаги, и тут же два-три нумера «Нашей губернии», где напечатаны рассказы и корреспонденции Макара Денисыча. Весь уезд считает его литератором, поэтом, все видят в нем что-то особенное, не любят его, говорят, что он не так говорит, не так ходит, не так курит, и сам он однажды на мировом съезде, куда был вызван в качестве свидетеля, проговорился некстати, что занимается литературой, причем покраснел так, как будто украл курицу.
Вот он, в синем пальто, в плюшевой шапочке и с тросточкой в руке, тихо идет по аллее… Сделает шагов пять, остановится и уставит глаза в небо или на старого грача, который сидит на ели.
Садовник стоит подбоченясь, на лице у охотника написана строгость, а Макар Денисыч согнулся, робко кашляет и кисло смотрит, точно весна давит и душит его своими испарениями, своей красотой!.. Душа его полна робости. Вместо восторгов, радости и надежд, весна порождает в нем только какие-то смутные желания, которые тревожат его, и вот он ходит и сам не разберет, что ему нужно. В самом деле, что ему нужно?
— А, здравствуйте, Макар Денисыч! — слышит он вдруг голос генерала Стремоухова. — Что, еще не приезжали с почты?
— Нет еще, ваше превосходительство, — отвечает Макар Денисыч, оглядывая коляску, в которой сидит здоровый, веселый генерал со своей маленькой дочкой.
— Чудесная погода! Совсем весна! — говорит генерал. — А вы гуляете? Чай, вдохновляетесь?
А в глазах у него написано:
«Бездарность! Посредственность!»
— Ах, батенька! — говорит генерал, берясь за вожжи. — Какую прекрасную штучку я прочел сегодня за кофе! Пустячок, в две странички, но какая прелесть! Жаль, что вы не владеете французским языком, я дал бы вам почитать…
Генерал наскоро, пятое через десятое, рассказывает содержание прочитанного им рассказа, а Макар Денисыч слушает и чувствует неловкость, словно его вина в том, что он не французский писатель, который пишет маленькие штучки.
«Не понимаю, что он там нашел хорошего? — думает он, глядя вслед исчезающей коляске. — Содержание пошлое, избитое… Мои рассказы гораздо содержательнее».
И Макара начинает сосать червь. Авторское самолюбие — это боль, это катар души; кто болеет им, тому уже не слышно пения птиц, не видно блеска солнца, не видно весны… Нужно лишь чуть-чуть прикоснуться к этой болячке, чтобы сжался болезненно весь организм. Отравленный Макар идет дальше и через садовую калитку выходит на грязную дорогу. Тут, подпрыгивая всем телом на высокой бричке, спешит куда-то господин Бубенцов.
— А, господину писателю! — кричит он. — Наше вам!
Будь Макар Денисыч только писарем или младшим управляющим, то никто бы не посмел говорить с ним таким снисходительным, небрежным тоном, но он «писатель», он бездарность, посредственность!
Такие, как господин Бубенцов, ничего не понимают в искусстве и мало интересуются им, но зато, когда им приходится встречаться с бездарностями и посредственностями, то они неумолимы, безжалостны. Они готовы простить кого угодно, но только не Макара, этого неудачника-чудака, у которого в сундуке лежат рукописи. Садовник сломал старый фикус и сгноил много дорогих растений, генерал ничего не делает и проедает чужое, господин Бубенцов, когда был мировым судьей, разбирал дела только раз в месяц и, разбирая, заикался, путал законы и нес чепуху, но всё это прощается, не замечается; но не заметить и пройти молчанием мимо бездарного Макара, пищущего неважные стихи и рассказы, — никак нельзя, не сказав чего-нибудь обидного. Что свояченица генерала бьет горничных по щекам и бранится за картами, как прачка, что попадья никогда не платит проигрыша, что помещик Флюгин украл у помещика Сивобразова собаку, никому до этого дела нет, но то, что недавно из «Нашей губернии» возвратили Макару плохой рассказ, известно всему уезду и вызывает насмешки, длинные разговоры, негодование, и Макара Денисыча уже называют Макаркой.
Если кто не так пишет, то не стараются объяснить, почему это «не так», а просто говорят:
— Опять этот сукин сын чепуху написал!
Наслаждаться весной мешает Макару мысль, что его не понимают, не хотят и не могут понять. Ему почему-то кажется, что если бы его поняли, то всё было бы прекрасно. Но как могут понять, талантлив он или нет, если во всем уезде никто ничего не читает или читает так, что лучше бы совсем не читать. Как втолковать генералу Стремоухову, что та французская штучка ничтожна, плоска, банальна, избита, как втолковать ему, если он, кроме таких плоских штучек, никогда не читал ничего другого?
А как раздражают Макара женщины!
— Ах, Макар Денисыч! — говорят они ему обыкновенно. — Как жаль, что вас сегодня не было на базаре! Если б вы видели, как смешно дрались два мужика, вы наверно бы описали!
Всё это, конечно, пустяки, и философ не обратил бы внимания, пренебрег бы, но Макар чувствует себя, как на угольях. Душа его полна чувства одиночества, сиротства, тоски, той самой тоски, какую испытывают только очень одинокие люди и большие грешники. Никогда, ни разу в жизни, он не стоял так подбоченясь, как стоит садовник. Изредка разве, этак раз в пять лет, встретившись где-нибудь в лесу, или на дороге, или в вагоне с таким же неудачником-чудаком, как он сам, и заглянув ему в глаза, он вдруг оживет на минутку, оживет и тот. Они долго говорят, спорят, восхищаются, восторгаются, хохочут, так что, со стороны глядя, их обоих можно принять за безумных.
Но обыкновенно и эти редкие минуты не обходятся без отравы. Словно на смех, Макар и неудачник, с которым он встретился, отрицают друг в друге таланты, не признают друг друга, завидуют, ненавидят, раздражаются, расходятся врагами. Так и изнашивается, тает их молодость без радостей, без любви и дружбы, без душевного покоя и без всего того, что так любит описывать по вечерам в минуты вдохновения угрюмый Макар.
А с молодостью проходит и весна.
В такое время хорошо гнать метлой или лопатой грязную воду в канавах, пускать по воде кораблики или долбить каблуками упрямый лед. Хорошо также гонять голубей под самую высь поднебесную или лазить на деревья и привязывать там скворечни. Да, всё хорошо в это счастливое время года, в особенности если вы молоды, любите природу, и если вы не капризны, не истеричны, и если по службе не обязаны сидеть в четырех стенах с утра до вечера. Нехорошо, если вы больны, если чахнете в канцелярии, если знаетесь с музами.
Да, весною не следует знаться с музами.
Вы поглядите, как хорошо, как славно чувствуют себя обыкновенные люди. Вот садовник Пантелей Петрович, спозаранку нарядился в широкополую соломенную шляпу и никак не может расстаться с маленьким сигарным окурком, который он поднял еще утром на аллее; посмотрите: он стоит, подбоченясь, перед кухонным окном и рассказывает повару, какие он вчера купил себе сапоги. Вся его длинная и узкая фигура, за которую его вся дворня зовет «стрюцким»[11], выражает самодовольство и достоинство. На природу глядит он с сознанием своего превосходства над ней, и во взгляде у него что-то хозяйское, повелительное и даже презрительное, точно, сидя у себя там в оранжерее или копаясь в саду, он узнал про растительное царство что-то такое, чего не знает никто.
Было бы напрасно толковать ему, что природа величественна, грозна и полна чудесных чар, перед которыми должен склонить свою шею гордый человек. Ему кажется, что он знает всё, все тайны, чары и чудеса, а прекрасная весна для него такая же рабыня, как та узкогрудая, исхудалая женщина, которая сидит в пристройке около оранжереи и кормит постными щами его детей.
А охотник Иван Захаров? Этот, в истрепанной драповой куртке и в калошах на босу ногу, сидит около конюшни на опрокинутом бочонке и делает из старых пробок пыжи. Он собирается на тягу. В его воображении рисуется путь, по которому он пойдет, со всеми тропинками, зажорами, ручьями; закрыв глаза, он видит длинный, прямой ряд высоких стройных деревьев, под которыми он будет стоять с ружьем, дрожа от вечерней прохлады, от сладкого волнения и напрягая свой тонкий слух; ему чудятся звуки, которые издает хоркающий вальдшнеп; он уже слышит, как в монастыре, по соседству, после всенощной, пока он стоит на тяге, трезвонят во все колокола… Ему хорошо, он безмерно, бестолково счастлив.
Но теперь поглядите на Макара Денисыча, молодого человека, который служит у генерала Стремоухова не то писарем, не то младшим управляющим. Он получает вдвое больше, чем садовник, носит белые манишки, курит двухрублевый табак, всегда сыт и одет и всегда при встрече с генералом имеет удовольствие пожимать белую пухлую руку с крупным брильянтовым перстнем, но, тем не менее, все-таки как он несчастлив! Вечно он с книжками, выписывает он на двадцать пять рублей журналов, и пишет, пишет… Пишет он каждый вечер, каждое после обеда, когда все спят, и всё написанное прячет в свой большой сундук. В этом сундуке на самом дне лежат аккуратно сложенные брюки и жилеты; на них еще не распечатанная пачка табаку, десяток коробочек из-под пилюль, пунцовый шарфик, кусок глицеринового мыла в желтой обертке и много всякого другого добра, а по краям сундука робко жмутся стопки исписанной бумаги, и тут же два-три нумера «Нашей губернии», где напечатаны рассказы и корреспонденции Макара Денисыча. Весь уезд считает его литератором, поэтом, все видят в нем что-то особенное, не любят его, говорят, что он не так говорит, не так ходит, не так курит, и сам он однажды на мировом съезде, куда был вызван в качестве свидетеля, проговорился некстати, что занимается литературой, причем покраснел так, как будто украл курицу.
Вот он, в синем пальто, в плюшевой шапочке и с тросточкой в руке, тихо идет по аллее… Сделает шагов пять, остановится и уставит глаза в небо или на старого грача, который сидит на ели.
Садовник стоит подбоченясь, на лице у охотника написана строгость, а Макар Денисыч согнулся, робко кашляет и кисло смотрит, точно весна давит и душит его своими испарениями, своей красотой!.. Душа его полна робости. Вместо восторгов, радости и надежд, весна порождает в нем только какие-то смутные желания, которые тревожат его, и вот он ходит и сам не разберет, что ему нужно. В самом деле, что ему нужно?
— А, здравствуйте, Макар Денисыч! — слышит он вдруг голос генерала Стремоухова. — Что, еще не приезжали с почты?
— Нет еще, ваше превосходительство, — отвечает Макар Денисыч, оглядывая коляску, в которой сидит здоровый, веселый генерал со своей маленькой дочкой.
— Чудесная погода! Совсем весна! — говорит генерал. — А вы гуляете? Чай, вдохновляетесь?
А в глазах у него написано:
«Бездарность! Посредственность!»
— Ах, батенька! — говорит генерал, берясь за вожжи. — Какую прекрасную штучку я прочел сегодня за кофе! Пустячок, в две странички, но какая прелесть! Жаль, что вы не владеете французским языком, я дал бы вам почитать…
Генерал наскоро, пятое через десятое, рассказывает содержание прочитанного им рассказа, а Макар Денисыч слушает и чувствует неловкость, словно его вина в том, что он не французский писатель, который пишет маленькие штучки.
«Не понимаю, что он там нашел хорошего? — думает он, глядя вслед исчезающей коляске. — Содержание пошлое, избитое… Мои рассказы гораздо содержательнее».
И Макара начинает сосать червь. Авторское самолюбие — это боль, это катар души; кто болеет им, тому уже не слышно пения птиц, не видно блеска солнца, не видно весны… Нужно лишь чуть-чуть прикоснуться к этой болячке, чтобы сжался болезненно весь организм. Отравленный Макар идет дальше и через садовую калитку выходит на грязную дорогу. Тут, подпрыгивая всем телом на высокой бричке, спешит куда-то господин Бубенцов.
— А, господину писателю! — кричит он. — Наше вам!
Будь Макар Денисыч только писарем или младшим управляющим, то никто бы не посмел говорить с ним таким снисходительным, небрежным тоном, но он «писатель», он бездарность, посредственность!
Такие, как господин Бубенцов, ничего не понимают в искусстве и мало интересуются им, но зато, когда им приходится встречаться с бездарностями и посредственностями, то они неумолимы, безжалостны. Они готовы простить кого угодно, но только не Макара, этого неудачника-чудака, у которого в сундуке лежат рукописи. Садовник сломал старый фикус и сгноил много дорогих растений, генерал ничего не делает и проедает чужое, господин Бубенцов, когда был мировым судьей, разбирал дела только раз в месяц и, разбирая, заикался, путал законы и нес чепуху, но всё это прощается, не замечается; но не заметить и пройти молчанием мимо бездарного Макара, пищущего неважные стихи и рассказы, — никак нельзя, не сказав чего-нибудь обидного. Что свояченица генерала бьет горничных по щекам и бранится за картами, как прачка, что попадья никогда не платит проигрыша, что помещик Флюгин украл у помещика Сивобразова собаку, никому до этого дела нет, но то, что недавно из «Нашей губернии» возвратили Макару плохой рассказ, известно всему уезду и вызывает насмешки, длинные разговоры, негодование, и Макара Денисыча уже называют Макаркой.
Если кто не так пишет, то не стараются объяснить, почему это «не так», а просто говорят:
— Опять этот сукин сын чепуху написал!
Наслаждаться весной мешает Макару мысль, что его не понимают, не хотят и не могут понять. Ему почему-то кажется, что если бы его поняли, то всё было бы прекрасно. Но как могут понять, талантлив он или нет, если во всем уезде никто ничего не читает или читает так, что лучше бы совсем не читать. Как втолковать генералу Стремоухову, что та французская штучка ничтожна, плоска, банальна, избита, как втолковать ему, если он, кроме таких плоских штучек, никогда не читал ничего другого?
А как раздражают Макара женщины!
— Ах, Макар Денисыч! — говорят они ему обыкновенно. — Как жаль, что вас сегодня не было на базаре! Если б вы видели, как смешно дрались два мужика, вы наверно бы описали!
Всё это, конечно, пустяки, и философ не обратил бы внимания, пренебрег бы, но Макар чувствует себя, как на угольях. Душа его полна чувства одиночества, сиротства, тоски, той самой тоски, какую испытывают только очень одинокие люди и большие грешники. Никогда, ни разу в жизни, он не стоял так подбоченясь, как стоит садовник. Изредка разве, этак раз в пять лет, встретившись где-нибудь в лесу, или на дороге, или в вагоне с таким же неудачником-чудаком, как он сам, и заглянув ему в глаза, он вдруг оживет на минутку, оживет и тот. Они долго говорят, спорят, восхищаются, восторгаются, хохочут, так что, со стороны глядя, их обоих можно принять за безумных.
Но обыкновенно и эти редкие минуты не обходятся без отравы. Словно на смех, Макар и неудачник, с которым он встретился, отрицают друг в друге таланты, не признают друг друга, завидуют, ненавидят, раздражаются, расходятся врагами. Так и изнашивается, тает их молодость без радостей, без любви и дружбы, без душевного покоя и без всего того, что так любит описывать по вечерам в минуты вдохновения угрюмый Макар.
А с молодостью проходит и весна.
Много бумаги
(Архивное изыскание)
«Имею честь покорнейше заявить 8-го сего ноября замечена болезнь на двух малчиках, которые ребята пришедши объяснили что в школе и протчии ребяты хворают глоткой жар и по всему телу сып, ходят они в Жаровскую земскую школу. Ноября 19-го дня 1885 г. Староста Ефим Кирилов».
«М. В. Д. N—ская Уездная Земская управа. Земскому Врачу Г. Радушному. Вследствие заявления старосты села Курносова от 19-го ноября, предлагаю Вам, м. г., отправиться в Курносово и озаботиться по правилам науки о скорейшем прекращении эпидемии болезни, по всем признакам, скарлатины. Из названного заявления явствует, что заболевания начались в Жаровской школе, на каковую и прошу обратить внимание. 4-го декабря 1885 г. За председателя: С. Паркин».
«Г. Приставу 2-го стана N—ского уезда. Вследствие отношения уездной земской управы за № 102 от 4-го декабря, которое при сем прилагаю, прошу Вас, м. г., сделать распоряжение о закрытии школы в селе Жарове впредь до прекращения скарлатинной эпидемии. 13-го декабря 1885 г. Земский врач Радушный».
«М. В. Д. Пристава 2-го стана N—ского уезда. № 1011. В Жаровское земское училище. Земский Врач Г. Радушный 13-го декабря сего года сообщил мне, что в селе Жарове усмотрена им на детях эпидемия болезни скарлатины (или, как называют в народе, дифтерита). Во избежание проявления более грустных результатов от упомянутой болезни, которая прогрессивно увеличивается, и озабочиваясь необходимостью принять установленные законом меры к предупреждению и пресечению случаев развивающегося заболевания, я с своей стороны поставлен в необходимость покорнейше просить: не признаете ли вы возможным распустить учащихся в Жаровской земской школе до время совершенного прекращения свирепствующей болезни и о последующем уведомить меня для дальнейших распоряжений. Января 2-го дня 1886 года. Пристав Подпрунин».
«В дирекцию народных училищ X—ской губернии. Г. Инспектору народных училищ. Учителя Жаровского училища Фортянского заявление. Честь имею довести до сведения Вашего Высокоблагородия, что вследствие отношения г. Пристава 2-го стана за № 1011 от 2-го января, появилась в селе Жарове эпидемия скарлатины, о чем имею честь Вас известить. 12-го января 1886 г. Учитель Фортянский».
«Г. Приставу 2-го стана N—ского уезда. В виду того, что скарлатинная эпидемия прекратилась уже месяц тому назад, к открытию временно закрытой школы в селе Жарове с моей стороны препятствий не имеется, о чем я уже два раза писал в управу, а теперь Вам пишу и покорнейше прошу обращаться впредь с вашими бумагами к уездному врачу, с меня же достаточно и одной земской управы. Я занят с утра до вечера и у меня нет времени отвечать на все Ваши канцелярские измышления. 26-го января. Земский врач Радушный».
«М. В. Д. Его Высокоблагородию Господину N—скому Исправнику Пристава 2-го стана. Рапорт. Имею честь препроводить при сем отношение г. Земского Врача Радушного от 26 января за № 31 на предмет рассмотрения Вашего Высокоблагородия о предании суду лекаря Радушного за неуместные и в высшей степени оскорбительные выражения, употребленные им в официально-служебной бумаге, как-то: „канцелярские измышления“. 8-го февраля дня 1886 г. Пристав Подпрунин».
Из частного письма г. исправника к приставу 2-го стана: «Алексей Мануилович, возвращаю Вам Ваш рапорт. Прекратите, пожалуйста, Ваши постоянные неудовольствия с доктором Радушным. Такой антагонизм по меньшей мере неудобен в положении полицейского чиновника, обязанного блюсти в сношениях прежде всего такт и умеренность. Что касается бумаги Радушного, то не нахожу в ней ничего особенного. О скарлатине в с. Жарове я уже слышал и в ближайшем училищном совете доложу о неправильных действиях учителя Фортянского, которого считаю главным виновником всей этой неприятной переписки».
«М. Н. П. Инспектор народных училищ X—ской губернии, № 810. Г. Учителю Жаровского училища. На представление Ваше от 12-го января сего года, поставляю Вас в известность, что уроки во вверенном Вам училище должны быть немедленно прекращены и ученики распущены в отвращение дальнейшего распространения скарлатины. Февраля 22-го дня 1886 г. Инспектор народных училищ И. Жилеткин».
По прочтении всех документов, относящихся к эпидемии в селе Жарове (а их, кроме здесь напечатанных, имеется еще двадцать восемь), читателю станет понятным многое из следующего описания, помещенного в 36 № X—ских Губернских ведомостей:
«…покончив с чрезмерною детскою смертностью, перейдем теперь к более веселому и отрадному. Вчера, в церкви св. Михаила Архистратига происходило торжественное бракосочетание дочери известного бумажного фабриканта М. с потомственным почетным гражданином К. Венчание совершал протоиерей о. Клиопа Гвоздев в сослужении с прочим соборным духовенством. Пел хор Красноперова. Оба молодые сияли красотой и молодостью. Говорят, что г. К. получает в приданое около миллиона и, кроме того, еще имение Благодушное с конским заводом и с оранжереями, в коих произрастают ананасы и цветущие пальмы, переносящие ваше воображение далеко на юг. Молодые тотчас же после венца уехали за границу».
Как приятно быть бумажным фабрикантом!
Кошмар
Непременный член по крестьянским делам присутствия Кунин, молодой человек, лет тридцати, вернувшись из Петербурга в свое Борисово, послал первым делом верхового в Синьково за тамошним священником, отцом Яковом Смирновым.
Часов через пять отец Яков явился.
— Очень рад познакомиться! — встретил его в передней Кунин. — Уж год, как живу и служу здесь, пора бы, кажется, быть знакомыми. Милости просим! Но, однако… какой вы молодой! — удивился Кунин. — Сколько вам лет?
— Двадцать восемь-с… — проговорил отец Яков, слабо пожимая протянутую руку и, неизвестно отчего, краснея.
Кунин ввел гостя к себе в кабинет и принялся его рассматривать.
«Какое аляповатое, бабье лицо!» — подумал он.
Действительно, в лице отца Якова было очень много «бабьего»: вздернутый нос, ярко-красные щеки и большие серо-голубые глаза с жидкими, едва заметными бровями. Длинные рыжие волосы, сухие и гладкие, спускались на плечи прямыми палками. Усы еще только начинали формироваться в настоящие, мужские усы, а бородка принадлежала к тому сорту никуда не годных бород, который у семинаристов почему-то называется «скоктанием»: реденькая, сильно просвечивающая; погладить и почесать ее гребнем нельзя, можно разве только пощипать… Вся эта скудная растительность сидела неравномерно, кустиками, словно отец Яков, вздумав загримироваться священником и начав приклеивать бороду, был прерван на половине дела. На нем была ряска, цвета жидкого цикорного кофе, с большими латками на обоих локтях.
«Странный субъект… — подумал Кунин, глядя на его полы, обрызганные грязью. — Приходит в дом первый раз и не может поприличней одеться».
— Садитесь, батюшка, — начал он более развязно, чем приветливо, придвигая к столу кресло. — Садитесь же, прошу вас!
Часов через пять отец Яков явился.
— Очень рад познакомиться! — встретил его в передней Кунин. — Уж год, как живу и служу здесь, пора бы, кажется, быть знакомыми. Милости просим! Но, однако… какой вы молодой! — удивился Кунин. — Сколько вам лет?
— Двадцать восемь-с… — проговорил отец Яков, слабо пожимая протянутую руку и, неизвестно отчего, краснея.
Кунин ввел гостя к себе в кабинет и принялся его рассматривать.
«Какое аляповатое, бабье лицо!» — подумал он.
Действительно, в лице отца Якова было очень много «бабьего»: вздернутый нос, ярко-красные щеки и большие серо-голубые глаза с жидкими, едва заметными бровями. Длинные рыжие волосы, сухие и гладкие, спускались на плечи прямыми палками. Усы еще только начинали формироваться в настоящие, мужские усы, а бородка принадлежала к тому сорту никуда не годных бород, который у семинаристов почему-то называется «скоктанием»: реденькая, сильно просвечивающая; погладить и почесать ее гребнем нельзя, можно разве только пощипать… Вся эта скудная растительность сидела неравномерно, кустиками, словно отец Яков, вздумав загримироваться священником и начав приклеивать бороду, был прерван на половине дела. На нем была ряска, цвета жидкого цикорного кофе, с большими латками на обоих локтях.
«Странный субъект… — подумал Кунин, глядя на его полы, обрызганные грязью. — Приходит в дом первый раз и не может поприличней одеться».
— Садитесь, батюшка, — начал он более развязно, чем приветливо, придвигая к столу кресло. — Садитесь же, прошу вас!