Страница:
Плетется, между прочим, и Павел Матвеевич Зайкин, член окружного суда, высокий сутуловатый человек, в дешевой коломенке и с кокардой на полинялой фуражке. Он вспотел, красен и сумрачен.
— Каждый день изволите на дачу выезжать? — обращается к нему дачник в рыжих панталонах.
— Нет, не каждый, — угрюмо отвечает Зайкин. — Жена и сын живут тут постоянно, а я приезжаю раза два в неделю. Некогда каждый день ездить да и дорого.
— Это верно, что дорого, — вздыхают рыжие панталоны. — В городе до вокзала не пойдешь пешком, извозчик нужен, потом-с билет стоит сорок две копейки… газетку дорогой купишь, рюмку водки по слабости выпьешь. Всё это копеечный расход, пустяковый, а гляди — и наберется за лето рублей двести. Оно, конечно, лоно природы дороже стоит, не стану спорить-с… идиллия и прочее, но ведь при нашем чиновницком содержании, сами знаете, каждая копейка на счету. Потратишь неосторожно копеечку, а потом и не спишь всю ночь… Да-с… Я, милостивый государь, не имею чести знать вашего имени и отчества, получаю без малого две тысячи в год-с, состою в чине статского советника, а курю табак второго сорта и не имею лишнего рубля, дабы купить себе минеральной воды Виши, прописанной мне против печеночных камней.
— Вообще мерзко, — говорит Зайкин после некоторого молчания. — Я, сударь, держусь того мнения, что дачную жизнь выдумали черти да женщины. Чёртом в данном случае руководила злоба, а женщиной крайнее легкомыслие. Помилуйте, это не жизнь, а каторга, ад! Тут душно, жарко, дышать тяжело, а ты мыкаешься с места на место, как неприкаянный, и никак не найдешь себе приюта. Там, в городе, ни мебели, ни прислуги… всё на дачу увезли… питаешься чёрт знает чем, не пьешь чаю, потому что самовар поставить некому, не умываешься, а приедешь сюда, в это лоно природы, изволь идти пешком по пыли, по жаре… тьфу! Вы женаты?
— Да-с… Трое деток, — вздыхают рыжие панталоны.
— Вообще мерзко… Просто удивительно, как это мы еще живы.
Наконец дачники доходят до поселка. Зайкин прощается с рыжими панталонами и идет к себе на дачу. Дома застает он мертвую тишину. Слышно только, как жужжат комары да молит о помощи муха, попавшая на обед к пауку. Окна завешены кисейными занавесочками, сквозь которые краснеют блекнущие цветы герани. На деревянных, некрашеных стенах, около олеографий, дремлют мухи. В сенях, в кухне, в столовой — ни души. В комнате, которая в одно и то же время называется гостиной и залой, Зайкин застает своего сына, Петю, маленького, шестилетнего мальчика. Петя сидит за столом и, громко сопя, вытянув нижнюю губу, вырезывает ножницами из карты бубнового валета.
— А, это ты, папа! — говорит он, не оборачиваясь. — Здравствуй!
— Здравствуй… А мать где?
— Мама? Она поехала с Ольгой Кирилловной на репетицию играть театр. Послезавтра у них будет представление. И меня возьмут… А ты пойдешь?
— Гм!.. Когда же она вернется?
— Она говорила, что вернется вечером.
— А где Наталья?
— Наталью взяла с собой мама, чтобы она помогала ей одеваться во время представления, а Акулина пошла в лес за грибами. Папа, отчего это, когда комары кусаются, то у них делаются животы красные?
— Не знаю… Оттого, что они сосут кровь. Стало быть, никого нет дома?
— Никого. Только я один дома.
Зайкин садится в кресло и минуту тупо глядит в окно..
— Кто же нам обедать подаст? — спрашивает он.
— Обедать сегодня не варили, папа! Мама думала, что ты сегодня не приедешь, и не велела варить обед. Она с Ольгой Кирилловной будет обедать на репетиции.
— Покорнейше благодарю, а ты же что ел?
— Я ел молоко. Для меня купили молока на шесть копеек. Папа, а зачем комары сосут кровь?
Зайкин вдруг чувствует, как что-то тяжелое подкатывает к его печени и начинает сосать ее. Ему становится так досадно, обидно и горько, что он тяжело дышит и дрожит; ему хочется вскочить, ударить о пол чем-нибудь тяжелым и разразиться бранью, но тут он вспоминает, что доктора строго запретили ему волноваться, встает и, насилуя себя, начинает насвистывать из «Гугенотов»[65].
— Папа, ты умеешь представлять в театре? — слышит он голос Пети.
— Ах, не приставай ко мне с глупыми вопросами! — сердится Зайкин. — Пристал, как банный лист! Тебе уже шесть лет, а ты всё так же глуп, как и три года назад… Глупый, распущенный мальчишка! К чему, например, ты эти карты портишь? Как ты смеешь их портить?
— Эти карты не твои, — говорит Петя, оборачиваясь. — Мне Наталья их дала.
— Врешь! Врешь, дрянной мальчишка! — раздражается Зайкин всё более и более. — Ты всегда врешь! Высечь тебя нужно, свиненка этакого! Я тебе уши оборву!
Петя вскакивает, вытягивает шею и глядит в упор на красное, гневное лицо отца. Большие глаза его сначала мигают, потом заволакивают влагой, и лицо мальчика кривится.
— Да ты что бранишься? — визжит Петя. — Что ты ко мне пристал, дурак? Я никого не трогаю, не шалю, слушаюсь, а ты… сердишься! Ну, за что ты меня бранишь?
Мальчик говорит убедительно и так горько плачет, что Зайкину становится совестно.
«И правда, за что я к нему придираюсь?» — думает он.
— Ну, будет… будет, — говорит он, трогая мальчика за плечо. — Виноват, Петюха… прости. Ты у меня умница, славный, я тебя люблю.
Петя утирает рукавом глаза, садится со вздохом на прежнее место и начинает вырезывать даму. Зайкин идет к себе в кабинет. Он растягивается на диване и, подложив руки под голову, задумывается. Недавние слезы мальчика смягчили его гнев, и от печени мало-помалу отлегло. Чувствуются только утомление и голод.
— Папа! — слышит Зайкин за дверью. — Показать тебе мою насекомую коллекцию?
— Покажи.
Петя входит в кабинет и подает отцу длинный зеленый ящичек. Еще не поднося к уху, Зайкин слышит отчаянное жужжанье и царапанье лапок о стенки ящика. Подняв крышку, он видит множество бабочек, жуков, кузнечиков и мух, приколотых ко дну ящика булавками. Все, за исключением двух-трех бабочек, еще живы и шевелятся.
— А кузнечик всё еще жив! — удивляется Петя. — Вчера утром поймали его, а он до сих пор не умер!
— Кто это тебя научил прикалывать их? — спрашивает Зайкин.
— Ольга Кирилловна.
— Самоё бы Ольгу Кирилловну приколоть так! — говорит Зайкин с отвращением. — Унеси отсюда! Стыдно мучить животных!
«Боже, как он мерзко воспитывается», — думает он по уходе Пети.
Павел Матвеевич забыл уже про утомление и голод и думает только о судьбе своего мальчика. За окнами, между тем, дневной свет мало-помалу тускнет… Слышно, как дачники компаниями возвращаются с вечернего купанья. Кто-то останавливается около открытого окна столовой и кричит: «Грибков не желаете ли?» — кричит и, не получив ответа, шлепает босыми ногами дальше… Но вот, когда сумерки сгущаются до того, что герань за кисейной занавеской теряет свои очертания и в окно начинает потягивать свежестью вечера, дверь в сенях с шумом открывается и слышатся быстрые шаги, говор, смех…
— Мама! — взвизгивает Петя.
Зайкин выглядывает из кабинета и видит свою жену Надежду Степановну, здоровую, розовую, как всегда… С нею Ольга Кирилловна, сухая блондинка с крупными веснушками, и двое каких-то незнакомых мужчин: один молодой, длинный, с рыжей курчавой головой и с большим кадыком, другой — низенький, коренастый, с бритой актерской физиономией и сизым кривым подбородком.
— Наталья, ставь самовар! — кричит Надежда Степановна, громко шурша платьем. — Говорят, Павел Матвеевич приехал? Павел, где ты? Здравствуй, Павел! — говорит она, вбегая в кабинет и тяжело дыша. — Ты приехал? Очень рада… Со мной приехали двое наших любителей… пойдем, я тебя представлю… Вот тот, что подлинней, это Коромыслов… прекрасно поет, а другой, этот маленький… некий Смеркалов, настоящий актер… читает великолепно. Уф, утомилась! Сейчас у нас репетиция была… Великолепно идет! Мы ставим «Жильца с тромбоном» и «Она его ждет»…[66] Послезавтра спектакль…
— Зачем ты их привезла? — спрашивает Зайкин.
— Необходимо, попочка! После чая нам нужно роли повторить и пропеть кое-что… Я с Коромысловым дуэт буду петь… Да, как бы не забыть! Пошли, голубчик, Наталью взять сардин, водки, сыру и еще чего-нибудь. Они, вероятно, и ужинать будут… Ох, устала!
— Гм!.. У меня денег нет!
— Нельзя же, попочка. Неловко! Не заставляй меня краснеть!
Через полчаса Наталья посылается за водкой и закуской; Зайкин, напившись чаю и съевши целый французский хлеб, уходит в спальню и ложится на постель, а Надежда Степановна и ее гости, шумя и смеясь, приступают к повторению ролей. Павел Матвеевич долго слышит гнусавое чтение Коромыслова и актерские возгласы Смеркалова… За чтением следует длинный разговор, прерываемый визгливым смехом Ольги Кирилловны. Смеркалов, на правах настоящего актера, с апломбом и жаром объясняет роли…
Далее следует дуэт, а за дуэтом звяканье посуды… Зайкин сквозь сон слышит, как уговаривают Смеркалова прочесть «Грешницу»[67] и как тот, поломавшись, начинает декламировать. Он шипит, бьет себя по груди, плачет, хохочет хриплым басом… Зайкин морщится и прячет голову под одеяло.
— Вам идти далеко и темно, — слышит он час спустя голос Надежды Степановны. — Почему вам не остаться у нас ночевать? Коромыслов ляжет здесь, в гостиной, на диване, а вы, Смеркалов, на Петиной постели… Петю можно в кабинете мужа положить… Право, оставайтесь!
Наконец, когда часы бьют два, всё смолкает… Отворяется в спальной дверь и показывается Надежда Степановна.
— Павел, ты спишь? — шепчет она.
— Нет, а что?
— Поди, голубчик, к себе в кабинет, ляг на диване, а тут, на твоей кровати, я Ольгу Кирилловну положу. Поди, милый! Я бы ее в кабинете положила, да она боится спать одной… Вставай же!
Зайкин поднимается, накидывает на себя халат и, взявши подушку, плетется в кабинет… Дойдя ощупью до своего дивана, он зажигает спичку и видит: на диване лежит Петя. Мальчик не спит и большими глазами глядит на спичку.
— Папа, отчего это комары не спят ночью? — спрашивает он.
— Оттого… оттого, — бормочет Зайкин, — оттого, что мы здесь с тобой лишние… Даже спать негде!
— Папа, а отчего это на лице у Ольги Кирилловны веснушки?
— Ах, отстань! Надоел!
Подумав немного, Зайкин одевается и выходит на улицу освежиться… Он глядит на серое утреннее небо, на неподвижные облака, слушает ленивый крик сонного коростеля и начинает мечтать о завтрашнем дне, когда он, поехав в город и вернувшись из суда, завалится спать… Вдруг из-за угла показывается человеческая фигура.
«Сторож, должно быть…» — думает Зайкин.
Но, вглядевшись и подойдя поближе, он узнает в фигуре вчерашнего дачника в рыжих панталонах.
— Вы не спите? — спрашивает он.
— Да, не спится что то… — вздыхают рыжие панталоны. — Природой наслаждаюсь… Ко мне, знаете ли, приехала с ночным поездом дорогая гостья… мамаша моей жены. С нею прибыли мои племянницы… прекрасные девушки. Весьма рад, хотя и… очень сыро! А вы тоже изволите природой наслаждаться?
— Да, — мычит Зайкин, — и я тоже природой… Не знаете ли, нет ли тут где-нибудь поблизости какого-нибудь кабака или трактирчика?
Рыжие панталоны поднимают глаза к небу и глубокомысленно задумываются…
Серьезный шаг
Хористка
— Каждый день изволите на дачу выезжать? — обращается к нему дачник в рыжих панталонах.
— Нет, не каждый, — угрюмо отвечает Зайкин. — Жена и сын живут тут постоянно, а я приезжаю раза два в неделю. Некогда каждый день ездить да и дорого.
— Это верно, что дорого, — вздыхают рыжие панталоны. — В городе до вокзала не пойдешь пешком, извозчик нужен, потом-с билет стоит сорок две копейки… газетку дорогой купишь, рюмку водки по слабости выпьешь. Всё это копеечный расход, пустяковый, а гляди — и наберется за лето рублей двести. Оно, конечно, лоно природы дороже стоит, не стану спорить-с… идиллия и прочее, но ведь при нашем чиновницком содержании, сами знаете, каждая копейка на счету. Потратишь неосторожно копеечку, а потом и не спишь всю ночь… Да-с… Я, милостивый государь, не имею чести знать вашего имени и отчества, получаю без малого две тысячи в год-с, состою в чине статского советника, а курю табак второго сорта и не имею лишнего рубля, дабы купить себе минеральной воды Виши, прописанной мне против печеночных камней.
— Вообще мерзко, — говорит Зайкин после некоторого молчания. — Я, сударь, держусь того мнения, что дачную жизнь выдумали черти да женщины. Чёртом в данном случае руководила злоба, а женщиной крайнее легкомыслие. Помилуйте, это не жизнь, а каторга, ад! Тут душно, жарко, дышать тяжело, а ты мыкаешься с места на место, как неприкаянный, и никак не найдешь себе приюта. Там, в городе, ни мебели, ни прислуги… всё на дачу увезли… питаешься чёрт знает чем, не пьешь чаю, потому что самовар поставить некому, не умываешься, а приедешь сюда, в это лоно природы, изволь идти пешком по пыли, по жаре… тьфу! Вы женаты?
— Да-с… Трое деток, — вздыхают рыжие панталоны.
— Вообще мерзко… Просто удивительно, как это мы еще живы.
Наконец дачники доходят до поселка. Зайкин прощается с рыжими панталонами и идет к себе на дачу. Дома застает он мертвую тишину. Слышно только, как жужжат комары да молит о помощи муха, попавшая на обед к пауку. Окна завешены кисейными занавесочками, сквозь которые краснеют блекнущие цветы герани. На деревянных, некрашеных стенах, около олеографий, дремлют мухи. В сенях, в кухне, в столовой — ни души. В комнате, которая в одно и то же время называется гостиной и залой, Зайкин застает своего сына, Петю, маленького, шестилетнего мальчика. Петя сидит за столом и, громко сопя, вытянув нижнюю губу, вырезывает ножницами из карты бубнового валета.
— А, это ты, папа! — говорит он, не оборачиваясь. — Здравствуй!
— Здравствуй… А мать где?
— Мама? Она поехала с Ольгой Кирилловной на репетицию играть театр. Послезавтра у них будет представление. И меня возьмут… А ты пойдешь?
— Гм!.. Когда же она вернется?
— Она говорила, что вернется вечером.
— А где Наталья?
— Наталью взяла с собой мама, чтобы она помогала ей одеваться во время представления, а Акулина пошла в лес за грибами. Папа, отчего это, когда комары кусаются, то у них делаются животы красные?
— Не знаю… Оттого, что они сосут кровь. Стало быть, никого нет дома?
— Никого. Только я один дома.
Зайкин садится в кресло и минуту тупо глядит в окно..
— Кто же нам обедать подаст? — спрашивает он.
— Обедать сегодня не варили, папа! Мама думала, что ты сегодня не приедешь, и не велела варить обед. Она с Ольгой Кирилловной будет обедать на репетиции.
— Покорнейше благодарю, а ты же что ел?
— Я ел молоко. Для меня купили молока на шесть копеек. Папа, а зачем комары сосут кровь?
Зайкин вдруг чувствует, как что-то тяжелое подкатывает к его печени и начинает сосать ее. Ему становится так досадно, обидно и горько, что он тяжело дышит и дрожит; ему хочется вскочить, ударить о пол чем-нибудь тяжелым и разразиться бранью, но тут он вспоминает, что доктора строго запретили ему волноваться, встает и, насилуя себя, начинает насвистывать из «Гугенотов»[65].
— Папа, ты умеешь представлять в театре? — слышит он голос Пети.
— Ах, не приставай ко мне с глупыми вопросами! — сердится Зайкин. — Пристал, как банный лист! Тебе уже шесть лет, а ты всё так же глуп, как и три года назад… Глупый, распущенный мальчишка! К чему, например, ты эти карты портишь? Как ты смеешь их портить?
— Эти карты не твои, — говорит Петя, оборачиваясь. — Мне Наталья их дала.
— Врешь! Врешь, дрянной мальчишка! — раздражается Зайкин всё более и более. — Ты всегда врешь! Высечь тебя нужно, свиненка этакого! Я тебе уши оборву!
Петя вскакивает, вытягивает шею и глядит в упор на красное, гневное лицо отца. Большие глаза его сначала мигают, потом заволакивают влагой, и лицо мальчика кривится.
— Да ты что бранишься? — визжит Петя. — Что ты ко мне пристал, дурак? Я никого не трогаю, не шалю, слушаюсь, а ты… сердишься! Ну, за что ты меня бранишь?
Мальчик говорит убедительно и так горько плачет, что Зайкину становится совестно.
«И правда, за что я к нему придираюсь?» — думает он.
— Ну, будет… будет, — говорит он, трогая мальчика за плечо. — Виноват, Петюха… прости. Ты у меня умница, славный, я тебя люблю.
Петя утирает рукавом глаза, садится со вздохом на прежнее место и начинает вырезывать даму. Зайкин идет к себе в кабинет. Он растягивается на диване и, подложив руки под голову, задумывается. Недавние слезы мальчика смягчили его гнев, и от печени мало-помалу отлегло. Чувствуются только утомление и голод.
— Папа! — слышит Зайкин за дверью. — Показать тебе мою насекомую коллекцию?
— Покажи.
Петя входит в кабинет и подает отцу длинный зеленый ящичек. Еще не поднося к уху, Зайкин слышит отчаянное жужжанье и царапанье лапок о стенки ящика. Подняв крышку, он видит множество бабочек, жуков, кузнечиков и мух, приколотых ко дну ящика булавками. Все, за исключением двух-трех бабочек, еще живы и шевелятся.
— А кузнечик всё еще жив! — удивляется Петя. — Вчера утром поймали его, а он до сих пор не умер!
— Кто это тебя научил прикалывать их? — спрашивает Зайкин.
— Ольга Кирилловна.
— Самоё бы Ольгу Кирилловну приколоть так! — говорит Зайкин с отвращением. — Унеси отсюда! Стыдно мучить животных!
«Боже, как он мерзко воспитывается», — думает он по уходе Пети.
Павел Матвеевич забыл уже про утомление и голод и думает только о судьбе своего мальчика. За окнами, между тем, дневной свет мало-помалу тускнет… Слышно, как дачники компаниями возвращаются с вечернего купанья. Кто-то останавливается около открытого окна столовой и кричит: «Грибков не желаете ли?» — кричит и, не получив ответа, шлепает босыми ногами дальше… Но вот, когда сумерки сгущаются до того, что герань за кисейной занавеской теряет свои очертания и в окно начинает потягивать свежестью вечера, дверь в сенях с шумом открывается и слышатся быстрые шаги, говор, смех…
— Мама! — взвизгивает Петя.
Зайкин выглядывает из кабинета и видит свою жену Надежду Степановну, здоровую, розовую, как всегда… С нею Ольга Кирилловна, сухая блондинка с крупными веснушками, и двое каких-то незнакомых мужчин: один молодой, длинный, с рыжей курчавой головой и с большим кадыком, другой — низенький, коренастый, с бритой актерской физиономией и сизым кривым подбородком.
— Наталья, ставь самовар! — кричит Надежда Степановна, громко шурша платьем. — Говорят, Павел Матвеевич приехал? Павел, где ты? Здравствуй, Павел! — говорит она, вбегая в кабинет и тяжело дыша. — Ты приехал? Очень рада… Со мной приехали двое наших любителей… пойдем, я тебя представлю… Вот тот, что подлинней, это Коромыслов… прекрасно поет, а другой, этот маленький… некий Смеркалов, настоящий актер… читает великолепно. Уф, утомилась! Сейчас у нас репетиция была… Великолепно идет! Мы ставим «Жильца с тромбоном» и «Она его ждет»…[66] Послезавтра спектакль…
— Зачем ты их привезла? — спрашивает Зайкин.
— Необходимо, попочка! После чая нам нужно роли повторить и пропеть кое-что… Я с Коромысловым дуэт буду петь… Да, как бы не забыть! Пошли, голубчик, Наталью взять сардин, водки, сыру и еще чего-нибудь. Они, вероятно, и ужинать будут… Ох, устала!
— Гм!.. У меня денег нет!
— Нельзя же, попочка. Неловко! Не заставляй меня краснеть!
Через полчаса Наталья посылается за водкой и закуской; Зайкин, напившись чаю и съевши целый французский хлеб, уходит в спальню и ложится на постель, а Надежда Степановна и ее гости, шумя и смеясь, приступают к повторению ролей. Павел Матвеевич долго слышит гнусавое чтение Коромыслова и актерские возгласы Смеркалова… За чтением следует длинный разговор, прерываемый визгливым смехом Ольги Кирилловны. Смеркалов, на правах настоящего актера, с апломбом и жаром объясняет роли…
Далее следует дуэт, а за дуэтом звяканье посуды… Зайкин сквозь сон слышит, как уговаривают Смеркалова прочесть «Грешницу»[67] и как тот, поломавшись, начинает декламировать. Он шипит, бьет себя по груди, плачет, хохочет хриплым басом… Зайкин морщится и прячет голову под одеяло.
— Вам идти далеко и темно, — слышит он час спустя голос Надежды Степановны. — Почему вам не остаться у нас ночевать? Коромыслов ляжет здесь, в гостиной, на диване, а вы, Смеркалов, на Петиной постели… Петю можно в кабинете мужа положить… Право, оставайтесь!
Наконец, когда часы бьют два, всё смолкает… Отворяется в спальной дверь и показывается Надежда Степановна.
— Павел, ты спишь? — шепчет она.
— Нет, а что?
— Поди, голубчик, к себе в кабинет, ляг на диване, а тут, на твоей кровати, я Ольгу Кирилловну положу. Поди, милый! Я бы ее в кабинете положила, да она боится спать одной… Вставай же!
Зайкин поднимается, накидывает на себя халат и, взявши подушку, плетется в кабинет… Дойдя ощупью до своего дивана, он зажигает спичку и видит: на диване лежит Петя. Мальчик не спит и большими глазами глядит на спичку.
— Папа, отчего это комары не спят ночью? — спрашивает он.
— Оттого… оттого, — бормочет Зайкин, — оттого, что мы здесь с тобой лишние… Даже спать негде!
— Папа, а отчего это на лице у Ольги Кирилловны веснушки?
— Ах, отстань! Надоел!
Подумав немного, Зайкин одевается и выходит на улицу освежиться… Он глядит на серое утреннее небо, на неподвижные облака, слушает ленивый крик сонного коростеля и начинает мечтать о завтрашнем дне, когда он, поехав в город и вернувшись из суда, завалится спать… Вдруг из-за угла показывается человеческая фигура.
«Сторож, должно быть…» — думает Зайкин.
Но, вглядевшись и подойдя поближе, он узнает в фигуре вчерашнего дачника в рыжих панталонах.
— Вы не спите? — спрашивает он.
— Да, не спится что то… — вздыхают рыжие панталоны. — Природой наслаждаюсь… Ко мне, знаете ли, приехала с ночным поездом дорогая гостья… мамаша моей жены. С нею прибыли мои племянницы… прекрасные девушки. Весьма рад, хотя и… очень сыро! А вы тоже изволите природой наслаждаться?
— Да, — мычит Зайкин, — и я тоже природой… Не знаете ли, нет ли тут где-нибудь поблизости какого-нибудь кабака или трактирчика?
Рыжие панталоны поднимают глаза к небу и глубокомысленно задумываются…
Серьезный шаг
Алексей Борисыч, только что расставшийся с послеобеденным Морфеем, сидит с женой Марфой Афанасьевной у окна и ворчит. Ему не нравится, что его дочь Лидочка пошла гулять в сад с Федором Петровичем, молодым человеком…
— Терпеть не могу, — бормочет он, — когда девицы настолько забываются, что теряют стыдливость. В этих шатаньях по саду, по темным аллейкам я, кроме безнравственности и распущенности, ничего не вижу. Ты мать, а ничего не видишь… Впрочем, по-твоему, так и надо, чтоб девушка глупостями занималась… По-твоему, ничего, если они там амуриться начнут… Ты сама бы рада на старости лет, стыд забывши, на рандеву поскакать…
— Да что ты ко мне пристал? — сердится старуха. — Ворчит, и сам не знает чего. Образина лысая!
— Что ж? Пусть по-твоему… Пусть там целуются, обнимаются… Хорошо… пусть… Не я буду перед богом отвечать, если девчонке вскружат голову… Целуйтесь, деточки! Женихайтесь!
— Погоди злорадствовать… Может быть, у них ничего и не выйдет…
— Дай бог, чтобы ничего не вышло… — вздыхает Алексей Борисыч.
— Ты всегда был враг своему родному дите… Кроме зла, ты Лидочке никогда ничего не желал… Смотри, Алексей, как бы бог не наказал тебя за твою лютость! Боюсь я за тебя! Недолго-то ведь жить осталось!
— Как хочешь, а я этого допустить не могу… Он ей не партия, да и ей спешить нечего… Судя по нашему состоянию и ее красоте, у нее женихи еще почище будут… Впрочем, зачем это я с тобой разговариваю? Очень мне нужно с тобой разговаривать! Его прогнать, а Лидку на замок — вот и всё… Так и сделаю.
Старик говорит вяло, зевая, словно резину жует; видно, что он ворчит только потому, что у него под ложечкой сосет и язык без костей, но старуха принимает близко к сердцу каждое его слово. Она всплескивает руками, огрызается и кудахчет, как курица. Тиран, изверг, махамет, идол и другие известные ей ругательные слова так и прыгают с ее языка прямо в «харю» Алексея Борисыча… Дело кончилось бы, как всегда, внушительным плевком и слезами, но тут старики вдруг видят нечто необычайное: дочь их Лидочка, с растрепанной прической, мчится по аллее к дому. Одновременно с этим далеко на повороте аллеи показывается из-за кустов соломенная шляпа Федора Петровича… На этот раз молодой человек поразительно бледен. Он нерешительно делает два шага вперед, потом машет рукой и быстро шагает назад. Засим слышно, как Лидочка вбегает в дом, пролетает сквозь все коридоры и громко запирается в своей комнате.
Старик и старуха с тупым удивлением переглядываются, потупляют взоры и слегка бледнеют. Оба молчат и не знают, что говорить. Смысл загадки для них ясен, как божий день. Оба без слов понимают и чувствуют, что сейчас, пока они тут ворчали и крысились друг на друга, была решена судьба их девочки. Достаточно иметь самое обыкновенное человеческое чутье, не говоря уж о родительском сердце, чтобы понять, какие минуты переживает теперь Лидочка, запершись в своей комнате, и какую важную, роковую роль играет в ее жизни удаляющаяся соломенная шляпа…
Алексей Борисыч с кряхтеньем поднимается и начинает шагать по комнате… Старуха следит за его движениями и с замиранием сердца ждет, когда он начнет говорить.
— Какая все эти дни странная погода стоит… — выговаривает старик. — Ночью холод, днем жара нестерпимая.
Кухарка вносит самовар. Марфа Афанасьевна моет чашки, наливает чай, но к чаю никто не дотрогивается.
— Надо бы ее… Лиду… позвать чай пить… — бормочет Алексей Борисыч, — а то потом для нее придется особенный самовар ставить… Не люблю беспорядков!
Марфа Афанасьевна хочет что-то сказать и не может… Губы ее прыгают, язык не слушается и глаза заволокло пеленой. Еще минута и — она плачет. Алексей Борисыч страстно хочет приласкать ошалевшую старуху и сам бы не прочь расхныкаться, но мешает гордость: нужно характер выдержать.
— Всё это хорошо и великолепно, — ворчит он, — только ему следовало бы сначала с нами поговорить… Да… Сначала он должен был бы, по-настоящему, у нас Лидочкиной руки попросить… Может быть, мы и не согласились бы!
Старуха машет обеими руками, громко всхлипывает и уходит к себе в комнату.
«Это серьезный шаг… — думает Алексей Борисыч. — Нельзя решать этак зря… нужно серьезно, всесторонне… Пойду, расспрошу ее, как и что, поговорю и решу.. Так нельзя!»
Старик запахивает полы халата и семенит к Лидочкиной двери.
— Лидочка! — говорит он, нерешительно берясь за дверную ручку. — Ты… тово? Больна, что ли?
Ответа нет. Алексей Борисыч вздыхает, для чего-то пожимает плечами и отходит от двери.
«Так нельзя! — думает он, шаркая туфлями по коридорам. — Надо всесторонне… подумать, потолковать, обсудить… Брак есть такое таинство, к которому нельзя относиться легкомысленно… Пойти со старухой поговорить…»
Старик семенит в комнату жены. Марфа Афанасьевна стоит перед раскрытым сундуком и дрожащими руками перебирает белье.
— Сорочек совсем нет… — бормочет она. — Хорошие родители, которые путевые, дают в приданое даже детское белье, а у нас ни платков, ни полотенец… Можно подумать, что она нам не родная дочь, а сирота…
— Надо о серьезном поговорить, а ты о тряпках… Даже глядеть совестно… Тут жизненный вопрос решается, а она стоит, как купчиха, перед сундуком и тряпки считает… Так нельзя!
— А как нужно?
— Нужно подумать, обсудить всесторонне… потолковать…
Старики слышат, как Лидочка отпирает свою дверь, посылает с горничной письмо к Федору Петровичу и опять запирается…
— Решительный ответ ему посылает… — шепчет Алексей Борисыч. — Экие глупые, прости господи! Нет того в уме, чтоб со старшими посоветоваться! Ну, да и народ!
— А что я вспомнила, Алеша! — всплескивает руками старуха. — Ведь нам придется в городе новую квартиру искать! Ежели Лидочка с нами не будет жить, то на что же нам восемь комнат?
— Всё это пустое… чепуха… Теперь нужно о серьезном…
До самого ужина старики снуют по комнатам, как тени, и не находят себе места. Марфа Афанасьевна без всякой цели роется в белье, шепчется с кухаркой, то и дело всхлипывает, а Алексей Борисыч ворчит, хочет говорить о серьезном и несет околесицу. К ужину является Лидочка. Лицо ее розово и глаза слегка припухли…
— А, наше вам! — говорит старик, не глядя на нее.
Садятся есть и первые два блюда съедают молча… На лицах, в движениях, в походке прислуги — во всем сквозит какая-то застенчивая торжественность…
— Надо бы, Лидочка, тово… — начинает старик, — серьезно обсудить… всесторонне… Н-да… Наливки выпить, что ли? Глафира, подай-ка сюда наливку! Оно бы шампанского не мешало, да уж коли нет, то бог с ним… Н-да… так нельзя!
Подают наливку. Старик пьет рюмку за рюмкой…
— Давайте же обсудим… — говорит он. — Дело серьезное, жизненное… Так нельзя!
— Ужас, папочка, как ты любишь много говорить! — вздыхает Лидочка.
— Ну, ну… — пугается старик. — Я ведь это только так… пур се лепетан…[68] Не сердись…
После ужина мать долго шепчется с дочерью.
«И наверное о пустяках говорят, — думает старик, шагая по комнатам. — Не понимают, глупые, как это серьезно… важно… Так нельзя, невозможно!»
Наступает ночь… Лидочка лежит у себя в комнате и не спит… Не спится и старикам, которые шепчутся до самого рассвета.
— Не дают мухи спать! — ворчит Алексей Борисыч.
Но виноваты не мухи, а счастье…
— Терпеть не могу, — бормочет он, — когда девицы настолько забываются, что теряют стыдливость. В этих шатаньях по саду, по темным аллейкам я, кроме безнравственности и распущенности, ничего не вижу. Ты мать, а ничего не видишь… Впрочем, по-твоему, так и надо, чтоб девушка глупостями занималась… По-твоему, ничего, если они там амуриться начнут… Ты сама бы рада на старости лет, стыд забывши, на рандеву поскакать…
— Да что ты ко мне пристал? — сердится старуха. — Ворчит, и сам не знает чего. Образина лысая!
— Что ж? Пусть по-твоему… Пусть там целуются, обнимаются… Хорошо… пусть… Не я буду перед богом отвечать, если девчонке вскружат голову… Целуйтесь, деточки! Женихайтесь!
— Погоди злорадствовать… Может быть, у них ничего и не выйдет…
— Дай бог, чтобы ничего не вышло… — вздыхает Алексей Борисыч.
— Ты всегда был враг своему родному дите… Кроме зла, ты Лидочке никогда ничего не желал… Смотри, Алексей, как бы бог не наказал тебя за твою лютость! Боюсь я за тебя! Недолго-то ведь жить осталось!
— Как хочешь, а я этого допустить не могу… Он ей не партия, да и ей спешить нечего… Судя по нашему состоянию и ее красоте, у нее женихи еще почище будут… Впрочем, зачем это я с тобой разговариваю? Очень мне нужно с тобой разговаривать! Его прогнать, а Лидку на замок — вот и всё… Так и сделаю.
Старик говорит вяло, зевая, словно резину жует; видно, что он ворчит только потому, что у него под ложечкой сосет и язык без костей, но старуха принимает близко к сердцу каждое его слово. Она всплескивает руками, огрызается и кудахчет, как курица. Тиран, изверг, махамет, идол и другие известные ей ругательные слова так и прыгают с ее языка прямо в «харю» Алексея Борисыча… Дело кончилось бы, как всегда, внушительным плевком и слезами, но тут старики вдруг видят нечто необычайное: дочь их Лидочка, с растрепанной прической, мчится по аллее к дому. Одновременно с этим далеко на повороте аллеи показывается из-за кустов соломенная шляпа Федора Петровича… На этот раз молодой человек поразительно бледен. Он нерешительно делает два шага вперед, потом машет рукой и быстро шагает назад. Засим слышно, как Лидочка вбегает в дом, пролетает сквозь все коридоры и громко запирается в своей комнате.
Старик и старуха с тупым удивлением переглядываются, потупляют взоры и слегка бледнеют. Оба молчат и не знают, что говорить. Смысл загадки для них ясен, как божий день. Оба без слов понимают и чувствуют, что сейчас, пока они тут ворчали и крысились друг на друга, была решена судьба их девочки. Достаточно иметь самое обыкновенное человеческое чутье, не говоря уж о родительском сердце, чтобы понять, какие минуты переживает теперь Лидочка, запершись в своей комнате, и какую важную, роковую роль играет в ее жизни удаляющаяся соломенная шляпа…
Алексей Борисыч с кряхтеньем поднимается и начинает шагать по комнате… Старуха следит за его движениями и с замиранием сердца ждет, когда он начнет говорить.
— Какая все эти дни странная погода стоит… — выговаривает старик. — Ночью холод, днем жара нестерпимая.
Кухарка вносит самовар. Марфа Афанасьевна моет чашки, наливает чай, но к чаю никто не дотрогивается.
— Надо бы ее… Лиду… позвать чай пить… — бормочет Алексей Борисыч, — а то потом для нее придется особенный самовар ставить… Не люблю беспорядков!
Марфа Афанасьевна хочет что-то сказать и не может… Губы ее прыгают, язык не слушается и глаза заволокло пеленой. Еще минута и — она плачет. Алексей Борисыч страстно хочет приласкать ошалевшую старуху и сам бы не прочь расхныкаться, но мешает гордость: нужно характер выдержать.
— Всё это хорошо и великолепно, — ворчит он, — только ему следовало бы сначала с нами поговорить… Да… Сначала он должен был бы, по-настоящему, у нас Лидочкиной руки попросить… Может быть, мы и не согласились бы!
Старуха машет обеими руками, громко всхлипывает и уходит к себе в комнату.
«Это серьезный шаг… — думает Алексей Борисыч. — Нельзя решать этак зря… нужно серьезно, всесторонне… Пойду, расспрошу ее, как и что, поговорю и решу.. Так нельзя!»
Старик запахивает полы халата и семенит к Лидочкиной двери.
— Лидочка! — говорит он, нерешительно берясь за дверную ручку. — Ты… тово? Больна, что ли?
Ответа нет. Алексей Борисыч вздыхает, для чего-то пожимает плечами и отходит от двери.
«Так нельзя! — думает он, шаркая туфлями по коридорам. — Надо всесторонне… подумать, потолковать, обсудить… Брак есть такое таинство, к которому нельзя относиться легкомысленно… Пойти со старухой поговорить…»
Старик семенит в комнату жены. Марфа Афанасьевна стоит перед раскрытым сундуком и дрожащими руками перебирает белье.
— Сорочек совсем нет… — бормочет она. — Хорошие родители, которые путевые, дают в приданое даже детское белье, а у нас ни платков, ни полотенец… Можно подумать, что она нам не родная дочь, а сирота…
— Надо о серьезном поговорить, а ты о тряпках… Даже глядеть совестно… Тут жизненный вопрос решается, а она стоит, как купчиха, перед сундуком и тряпки считает… Так нельзя!
— А как нужно?
— Нужно подумать, обсудить всесторонне… потолковать…
Старики слышат, как Лидочка отпирает свою дверь, посылает с горничной письмо к Федору Петровичу и опять запирается…
— Решительный ответ ему посылает… — шепчет Алексей Борисыч. — Экие глупые, прости господи! Нет того в уме, чтоб со старшими посоветоваться! Ну, да и народ!
— А что я вспомнила, Алеша! — всплескивает руками старуха. — Ведь нам придется в городе новую квартиру искать! Ежели Лидочка с нами не будет жить, то на что же нам восемь комнат?
— Всё это пустое… чепуха… Теперь нужно о серьезном…
До самого ужина старики снуют по комнатам, как тени, и не находят себе места. Марфа Афанасьевна без всякой цели роется в белье, шепчется с кухаркой, то и дело всхлипывает, а Алексей Борисыч ворчит, хочет говорить о серьезном и несет околесицу. К ужину является Лидочка. Лицо ее розово и глаза слегка припухли…
— А, наше вам! — говорит старик, не глядя на нее.
Садятся есть и первые два блюда съедают молча… На лицах, в движениях, в походке прислуги — во всем сквозит какая-то застенчивая торжественность…
— Надо бы, Лидочка, тово… — начинает старик, — серьезно обсудить… всесторонне… Н-да… Наливки выпить, что ли? Глафира, подай-ка сюда наливку! Оно бы шампанского не мешало, да уж коли нет, то бог с ним… Н-да… так нельзя!
Подают наливку. Старик пьет рюмку за рюмкой…
— Давайте же обсудим… — говорит он. — Дело серьезное, жизненное… Так нельзя!
— Ужас, папочка, как ты любишь много говорить! — вздыхает Лидочка.
— Ну, ну… — пугается старик. — Я ведь это только так… пур се лепетан…[68] Не сердись…
После ужина мать долго шепчется с дочерью.
«И наверное о пустяках говорят, — думает старик, шагая по комнатам. — Не понимают, глупые, как это серьезно… важно… Так нельзя, невозможно!»
Наступает ночь… Лидочка лежит у себя в комнате и не спит… Не спится и старикам, которые шепчутся до самого рассвета.
— Не дают мухи спать! — ворчит Алексей Борисыч.
Но виноваты не мухи, а счастье…
Хористка
Однажды, когда она еще была моложе, красивее и голосистее, у нее на даче, в антресолях, сидел Николай Петрович Колпаков, ее обожатель. Было нестерпимо жарко и душно. Колпаков только что пообедал и выпил целую бутылку плохого портвейна, чувствовал себя не в духе и нездорово. Оба скучали и ждали, когда спадет жара, чтоб пойти гулять.
Вдруг неожиданно в передней позвонили. Колпаков, который был без сюртука и в туфлях, вскочил и вопросительно поглядел на Пашу.
— Должно быть, почтальон или, может, подруга, — сказала певица.
Колпаков не стеснялся ни подруг Паши, ни почтальонов, но на всякий случай взял в охапку свое платье и пошел в смежную комнату, а Паша побежала отворять дверь. К ее великому удивлению, на пороге стоял не почтальон и не подруга, а какая-то незнакомая женщина, молодая, красивая, благородно одетая и, по всем видимостям, из порядочных.
Незнакомка была бледна и тяжело дышала, как от ходьбы по высокой лестнице.
— Что вам угодно? — спросила Паша.
Барыня не сразу ответила. Она сделала шаг вперед, медленно оглядела комнату и села с таким видом, как будто не могла стоять от усталости или нездоровья; потом она долго шевелила бледными губами, стараясь что-то выговорить.
— Мой муж у вас? — спросила она наконец, подняв на Пашу свои большие глаза с красными, заплаканными веками.
— Какой муж? — прошептала Паша и вдруг испугалась так, что у нее похолодели руки и ноги. — Какой муж? — повторила она, начиная дрожать.
— Мой муж… Николай Петрович Колпаков.
— Не… нет, сударыня… Я… я никакого мужа не знаю.
Прошла минута в молчании. Незнакомка несколько раз провела платком по бледным губам и, чтобы побороть внутреннюю дрожь, задерживала дыхание, а Паша стояла перед ней неподвижно, как вкопанная, и глядела на нее с недоумением и страхом.
— Так его, вы говорите, нет здесь? — спросила барыня уже твердым голосом и как-то странно улыбаясь.
— Я… я не знаю, про кого вы спрашиваете.
— Гадкая вы, подлая, мерзкая… — пробормотала незнакомка, оглядывая Пашу с ненавистью и отвращением. — Да, да… вы гадкая. Очень, очень рада, что, наконец, могу высказать вам это!
Паша почувствовала, что на эту даму в черном, с сердитыми глазами и с белыми, тонкими пальцами, она производит впечатление чего-то гадкого, безобразного, и ей стало стыдно своих пухлых, красных щек, рябин на носу и чёлки на лбу, которая никак не зачесывалась наверх. И ей казалось, что если бы она была худенькая, не напудренная и без чёлки, то можно было бы скрыть, что она непорядочная, и было бы не так страшно и стыдно стоять перед незнакомой, таинственной дамой.
— Где мой муж? — продолжала дама. — Впрочем, здесь он или нет, мне всё равно, но должна я вам сказать, что обнаружена растрата и Николая Петровича ищут… Его хотят арестовать. Вот что вы наделали!
Барыня встала и в сильном волнении прошлась по комнате. Паша глядела на нее и от страха не понимала.
— Сегодня же его найдут и арестуют, — сказала барыня и всхлипнула, и в этом звуке слышались оскорбление и досада. — Я знаю, кто довел его до такого ужаса! Гадкая, мерзкая! Отвратительная, продажная тварь! (У барыни губы покривились и поморщился нос от отвращения.) Я бессильна… слушайте вы, низкая женщина!.. я бессильна, вы сильнее меня, но есть кому вступиться за меня и моих детей! Бог всё видит! Он справедлив! Он взыщет с вас за каждую мою слезу, за все бессонные ночи! Будет время, вспомните вы меня!
Опять наступило молчание. Барыня ходила по комнате и ломала руки, а Паша всё еще глядела на нее тупо, с недоумением, не понимала и ждала от нее чего-то страшного.
— Я, сударыня, ничего не знаю, — проговорила она и вдруг заплакала.
— Лжете вы! — крикнула барыня и злобно сверкнула на нее глазами. — Мне всё известно! Я давно уже знаю вас! Я знаю, в последний месяц он просиживал у вас каждый день!
— Да. Так что же? Что ж из этого? У меня бывает много гостей, но я никого не неволю. Вольному воля.
— Я говорю вам: обнаружена растрата! Он растратил на службе чужие деньги! Ради такой… как вы, ради вас он решился на преступление. Послушайте, — сказала барыня решительным тоном, останавливаясь перед Пашей. — У вас не может быть принципов, вы живете для того только, чтоб приносить зло, это цель ваша, но нельзя же думать, что вы так низко пали, что у вас не осталось и следа человеческого чувства! У него есть жена, дети… Если его осудят и сошлют, то я и дети умрем с голода… Поймите вы это! А между тем есть средство спасти его и нас от нищеты и позора. Если я сегодня внесу девятьсот рублей, то его оставят в покое. Только девятьсот рублей!
— Какие девятьсот рублей? — тихо спросила Паша. — Я… я не знаю… Я не брала.
— Я не прошу у вас девятисот рублей… у вас нет денег, да и не нужно мне вашего. Я прошу другого… Мужчины обыкновенно таким, как вы, дарят драгоценные вещи. Возвратите мне только те вещи, которые дарил вам мой муж!
— Сударыня, они никаких вещей мне не дарили! — взвизгнула Паша, начиная понимать.
— Где же деньги? Он растратил свое, мое и чужое… Куда же всё это девалось? Послушайте, я прошу вас! Я была возмущена и наговорила вам много неприятного, но я извиняюсь. Вы должны меня ненавидеть, я знаю, но если вы способны на сострадание, то войдите в мое положение! Умоляю вас, отдайте мне вещи!
— Гм… — сказала Паша и пожала плечами. — Я бы с удовольствием, но, накажи меня бог, они ничего мне не давали. Верьте совести. Впрочем, правда ваша, — смутилась певица, — они как-то привезли мне две штучки. Извольте, я отдам, ежели желаете…
Паша выдвинула один из туалетных ящичков и достала оттуда дутый золотой браслет и жидкое колечко с рубином.
Вдруг неожиданно в передней позвонили. Колпаков, который был без сюртука и в туфлях, вскочил и вопросительно поглядел на Пашу.
— Должно быть, почтальон или, может, подруга, — сказала певица.
Колпаков не стеснялся ни подруг Паши, ни почтальонов, но на всякий случай взял в охапку свое платье и пошел в смежную комнату, а Паша побежала отворять дверь. К ее великому удивлению, на пороге стоял не почтальон и не подруга, а какая-то незнакомая женщина, молодая, красивая, благородно одетая и, по всем видимостям, из порядочных.
Незнакомка была бледна и тяжело дышала, как от ходьбы по высокой лестнице.
— Что вам угодно? — спросила Паша.
Барыня не сразу ответила. Она сделала шаг вперед, медленно оглядела комнату и села с таким видом, как будто не могла стоять от усталости или нездоровья; потом она долго шевелила бледными губами, стараясь что-то выговорить.
— Мой муж у вас? — спросила она наконец, подняв на Пашу свои большие глаза с красными, заплаканными веками.
— Какой муж? — прошептала Паша и вдруг испугалась так, что у нее похолодели руки и ноги. — Какой муж? — повторила она, начиная дрожать.
— Мой муж… Николай Петрович Колпаков.
— Не… нет, сударыня… Я… я никакого мужа не знаю.
Прошла минута в молчании. Незнакомка несколько раз провела платком по бледным губам и, чтобы побороть внутреннюю дрожь, задерживала дыхание, а Паша стояла перед ней неподвижно, как вкопанная, и глядела на нее с недоумением и страхом.
— Так его, вы говорите, нет здесь? — спросила барыня уже твердым голосом и как-то странно улыбаясь.
— Я… я не знаю, про кого вы спрашиваете.
— Гадкая вы, подлая, мерзкая… — пробормотала незнакомка, оглядывая Пашу с ненавистью и отвращением. — Да, да… вы гадкая. Очень, очень рада, что, наконец, могу высказать вам это!
Паша почувствовала, что на эту даму в черном, с сердитыми глазами и с белыми, тонкими пальцами, она производит впечатление чего-то гадкого, безобразного, и ей стало стыдно своих пухлых, красных щек, рябин на носу и чёлки на лбу, которая никак не зачесывалась наверх. И ей казалось, что если бы она была худенькая, не напудренная и без чёлки, то можно было бы скрыть, что она непорядочная, и было бы не так страшно и стыдно стоять перед незнакомой, таинственной дамой.
— Где мой муж? — продолжала дама. — Впрочем, здесь он или нет, мне всё равно, но должна я вам сказать, что обнаружена растрата и Николая Петровича ищут… Его хотят арестовать. Вот что вы наделали!
Барыня встала и в сильном волнении прошлась по комнате. Паша глядела на нее и от страха не понимала.
— Сегодня же его найдут и арестуют, — сказала барыня и всхлипнула, и в этом звуке слышались оскорбление и досада. — Я знаю, кто довел его до такого ужаса! Гадкая, мерзкая! Отвратительная, продажная тварь! (У барыни губы покривились и поморщился нос от отвращения.) Я бессильна… слушайте вы, низкая женщина!.. я бессильна, вы сильнее меня, но есть кому вступиться за меня и моих детей! Бог всё видит! Он справедлив! Он взыщет с вас за каждую мою слезу, за все бессонные ночи! Будет время, вспомните вы меня!
Опять наступило молчание. Барыня ходила по комнате и ломала руки, а Паша всё еще глядела на нее тупо, с недоумением, не понимала и ждала от нее чего-то страшного.
— Я, сударыня, ничего не знаю, — проговорила она и вдруг заплакала.
— Лжете вы! — крикнула барыня и злобно сверкнула на нее глазами. — Мне всё известно! Я давно уже знаю вас! Я знаю, в последний месяц он просиживал у вас каждый день!
— Да. Так что же? Что ж из этого? У меня бывает много гостей, но я никого не неволю. Вольному воля.
— Я говорю вам: обнаружена растрата! Он растратил на службе чужие деньги! Ради такой… как вы, ради вас он решился на преступление. Послушайте, — сказала барыня решительным тоном, останавливаясь перед Пашей. — У вас не может быть принципов, вы живете для того только, чтоб приносить зло, это цель ваша, но нельзя же думать, что вы так низко пали, что у вас не осталось и следа человеческого чувства! У него есть жена, дети… Если его осудят и сошлют, то я и дети умрем с голода… Поймите вы это! А между тем есть средство спасти его и нас от нищеты и позора. Если я сегодня внесу девятьсот рублей, то его оставят в покое. Только девятьсот рублей!
— Какие девятьсот рублей? — тихо спросила Паша. — Я… я не знаю… Я не брала.
— Я не прошу у вас девятисот рублей… у вас нет денег, да и не нужно мне вашего. Я прошу другого… Мужчины обыкновенно таким, как вы, дарят драгоценные вещи. Возвратите мне только те вещи, которые дарил вам мой муж!
— Сударыня, они никаких вещей мне не дарили! — взвизгнула Паша, начиная понимать.
— Где же деньги? Он растратил свое, мое и чужое… Куда же всё это девалось? Послушайте, я прошу вас! Я была возмущена и наговорила вам много неприятного, но я извиняюсь. Вы должны меня ненавидеть, я знаю, но если вы способны на сострадание, то войдите в мое положение! Умоляю вас, отдайте мне вещи!
— Гм… — сказала Паша и пожала плечами. — Я бы с удовольствием, но, накажи меня бог, они ничего мне не давали. Верьте совести. Впрочем, правда ваша, — смутилась певица, — они как-то привезли мне две штучки. Извольте, я отдам, ежели желаете…
Паша выдвинула один из туалетных ящичков и достала оттуда дутый золотой браслет и жидкое колечко с рубином.