Страница:
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я чувствую, что благоговение мое мало-помалу обращается в страстную любовь. Да, я люблю ее! Боже, какая пропасть разделяет меня от нее! Душа ее полна[98] гражданской скорби, я же давно уже утерял свои идеалы и, затертый средою, живу пошлыми интересами толпы…
Но, тем не менее, я, не будучи в силах преодолеть себя, иду к рыжему дому и звоню к дворнику. Два двугривенных развязывают дворницкий язык, и он на все мои расспросы рассказывает мне, что незнакомка живет в квартире № 5, имеет мужа и неисправно платит за квартиру. Муж ее каждое утро убегает куда-то и возвращается поздно вечером, пронося под мышкой четверть водки и кулек с провизией… Муж значится в паспорте сыном губернского секретаря[99], а незнакомка его женою…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
После третьей бессонной ночи посылаю ей визитную карточку. Видел сегодня, как она, прочитав газету, ударила кулаком по подоконнику. О, вы, Каравеловы, Муткуровы, Салюсбери[100], кондуктора конножелезки[101], сахарозаводчики![102] Отчего я не в силах отплатить вам за все страдания, которые вы ей причиняете?..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
…Сегодня (10 сентября) муж ее спустил меня вниз по лестнице. Я счастлив. Ради нее я готов на все жертвы!.. Настоящее объяснение я откладываю на завтра…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
11-е сентября. Придя сегодня к ней, я застаю ее за газетами. Пробежав наскоро две-три газеты, она вдруг падает на стул и издает стон…
— Дорогая моя, — говорю я ей, целуя ее руку. — Что волнует вас? Поделитесь со мной вашими скорбями и, верьте, я сумею оценить ваше доверие! Ну скажите, отчего вы сейчас плачете?
— Как же мне не плакать? — говорит моя незнакомка. — Вы посудите: сегодня нам нужно платить за квартиру, а мой балбес-муженек дал в газеты только 60 строчек! Ну, разве мы можем так жить? Вчера он написал ровно на 11 руб. 40 коп., а сегодня я едва насчитала три рубля! Ну не несчастна ли я? Нет, и злой татарке не пожелаю быть женой репортера! Он негодяй! мерзавец! Вместо того, чтобы работать, у Саврасенкова сидит![103] Постой же, придешь ты!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
«О, женщины, женщины!»[104] — сказал Шекспир, и для меня теперь понятно состояние его души…
Драма
М о л о д о й ч е л о в е к.
Ф а л д а.
М о л о д о й ч е л о в е к (махнув рукой и сказав: «Плевать! двум смертям не бывать, одной не миновать!», входит в кабинет к папеньке). Иван Иваныч! Позвольте просить у вас руки вашей младшей дочери Варвары!
П а п е н ь к а (потупив глазки и жеманничая). Мне очень приятно, но… она еще так молода… так неопытна… И к тому же… вы хотите лишить меня… моего утешения… (слезы точит)… опоры моей старости…
М о л о д о й ч е л о в е к (быстро). В таком случае… не смею настаивать… (кланяется и хочет уходить).
П а п е н ь к а (стремительно хватая его за фалду). Постойте! Рад! Счастлив! Благодетель мой!
Ф а л д а (жалобно). Трррр…
Длинный язык
Житейская мелочь
Тяжелые люди
Я чувствую, что благоговение мое мало-помалу обращается в страстную любовь. Да, я люблю ее! Боже, какая пропасть разделяет меня от нее! Душа ее полна[98] гражданской скорби, я же давно уже утерял свои идеалы и, затертый средою, живу пошлыми интересами толпы…
Но, тем не менее, я, не будучи в силах преодолеть себя, иду к рыжему дому и звоню к дворнику. Два двугривенных развязывают дворницкий язык, и он на все мои расспросы рассказывает мне, что незнакомка живет в квартире № 5, имеет мужа и неисправно платит за квартиру. Муж ее каждое утро убегает куда-то и возвращается поздно вечером, пронося под мышкой четверть водки и кулек с провизией… Муж значится в паспорте сыном губернского секретаря[99], а незнакомка его женою…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
После третьей бессонной ночи посылаю ей визитную карточку. Видел сегодня, как она, прочитав газету, ударила кулаком по подоконнику. О, вы, Каравеловы, Муткуровы, Салюсбери[100], кондуктора конножелезки[101], сахарозаводчики![102] Отчего я не в силах отплатить вам за все страдания, которые вы ей причиняете?..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
…Сегодня (10 сентября) муж ее спустил меня вниз по лестнице. Я счастлив. Ради нее я готов на все жертвы!.. Настоящее объяснение я откладываю на завтра…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
11-е сентября. Придя сегодня к ней, я застаю ее за газетами. Пробежав наскоро две-три газеты, она вдруг падает на стул и издает стон…
— Дорогая моя, — говорю я ей, целуя ее руку. — Что волнует вас? Поделитесь со мной вашими скорбями и, верьте, я сумею оценить ваше доверие! Ну скажите, отчего вы сейчас плачете?
— Как же мне не плакать? — говорит моя незнакомка. — Вы посудите: сегодня нам нужно платить за квартиру, а мой балбес-муженек дал в газеты только 60 строчек! Ну, разве мы можем так жить? Вчера он написал ровно на 11 руб. 40 коп., а сегодня я едва насчитала три рубля! Ну не несчастна ли я? Нет, и злой татарке не пожелаю быть женой репортера! Он негодяй! мерзавец! Вместо того, чтобы работать, у Саврасенкова сидит![103] Постой же, придешь ты!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
«О, женщины, женщины!»[104] — сказал Шекспир, и для меня теперь понятно состояние его души…
Драма
Действующие лица:
П а п е н ь к а, имеющий 11 дочерей-невест.М о л о д о й ч е л о в е к.
Ф а л д а.
М о л о д о й ч е л о в е к (махнув рукой и сказав: «Плевать! двум смертям не бывать, одной не миновать!», входит в кабинет к папеньке). Иван Иваныч! Позвольте просить у вас руки вашей младшей дочери Варвары!
П а п е н ь к а (потупив глазки и жеманничая). Мне очень приятно, но… она еще так молода… так неопытна… И к тому же… вы хотите лишить меня… моего утешения… (слезы точит)… опоры моей старости…
М о л о д о й ч е л о в е к (быстро). В таком случае… не смею настаивать… (кланяется и хочет уходить).
П а п е н ь к а (стремительно хватая его за фалду). Постойте! Рад! Счастлив! Благодетель мой!
Ф а л д а (жалобно). Трррр…
Длинный язык
Наталья Михайловна, молодая дамочка, приехавшая утром из Ялты, обедала и, неугомонно треща языком, рассказывала мужу о том, какие прелести в Крыму. Муж, обрадованный, глядел с умилением на ее восторженное лицо, слушал и изредка задавал вопросы…
— Но, говорят, жизнь там необычайно дорога? — спросил он между прочим.
— Как тебе сказать? По-моему, дороговизну преувеличили, папочка. Не так страшен чёрт, как его рисуют. Я, например, с Юлией Петровной имела очень удобный и приличный номер за двадцать рублей в сутки. Всё, дружочек мой, зависит от уменья жить. Конечно, если ты захочешь поехать куда-нибудь в горы… например, на Ай-Петри… возьмешь лошадь, проводника, — ну, тогда, конечно, дорого. Ужас как дорого! Но, Васичка, какие там го-оры! Представь ты себе высокие-высокие горы, на тысячу раз выше, чем церковь… Наверху туман, туман, туман… Внизу громаднейшие камни, камни, камни… И пинии[105]… Ах, вспомнить не могу!
— Кстати… без тебя тут я в каком-то журнале читал про тамошних проводников-татар… Такие мерзости! Что, это в самом деле какие-нибудь особенные люди?
Наталья Михайловна сделала презрительную гримаску и мотнула головой.
— Обыкновенные татары, ничего особенного… — сказала она. — Впрочем, я видела их издалека, мельком… Указывали мне на них, но я не обратила внимания. Всегда, папочка, я чувствовала предубеждение ко всем этим черкесам, грекам… маврам!..
— Говорят, донжуаны страшные.
— Может быть! Бывают мерзавки, которые…
Наталья Михайловна вдруг вскочила, точно вспомнила что-то страшное, полминуты глядела на мужа испуганными глазами и сказала, растягивая каждое слово:
— Васичка, я тебе скажу, какие есть без-нрав-ствен-ны-е! Ах, какие безнравственные! Не то чтобы, знаешь, простые или среднего круга, а аристократки, эти надутые бонтонши[106]! Просто ужас, глазам своим я не верила! Умру и не забуду! Ну, можно ли забыться до такой степени, чтобы… ах, Васичка, я даже и говорить не хочу! Взять хотя бы мою спутницу Юлию Петровну… Такой хороший муж, двое детей… принадлежит к порядочному кругу, корчит всегда из себя святую и — вдруг, можешь себе представить… Только, папочка, это, конечно, entre nous[107]… Даешь честное слово, что никому не скажешь?
— Ну, вот еще выдумала! Разумеется, не скажу.
— Честное слово? Смотри же! Я тебе верю…
Дамочка положила вилку, придала своему лицу таинственное выражение и зашептала:
— Представь ты себе такую вещь… Поехала эта Юлия Петровна в горы… Была отличная погода! Впереди едет она со своим проводником, немножко позади — я. Отъехали мы версты три-четыре, вдруг, понимаешь ты, Васичка, Юлия вскрикивает и хватает себя за грудь. Ее татарин хватает ее за талию, иначе бы она с седла свалилась… Я со своим проводником подъезжаю к ней… Что такое? В чем дело? «Ох, кричит, умираю! Дурно! Не могу дальше ехать!» Представь мой испуг! Так поедемте, говорю, назад! — «Нет, говорит, Natalie, не могу я ехать назад! Если я сделаю еще хоть один шаг, то умру от боли! У меня спазмы!» И просит, умоляет, ради бога, меня и моего Сулеймана, чтобы мы вернулись назад в город и привезли ей бестужевских капель[108], которые ей помогают.
— Постой… Я тебя не совсем понимаю… — пробормотал муж, почесывая лоб. — Раньше ты говорила, что видела этих татар только издалека, а теперь про какого-то Сулеймана рассказываешь.
— Ну, ты опять придираешься к слову! — поморщилась дамочка, нимало не смущаясь. — Терпеть не могу подозрительности! Терпеть не могу! Глупо и глупо!
— Я не придираюсь, но… зачем говорить неправду? Каталась с татарами, ну, так тому и быть, бог с тобой, но… зачем вилять?
— Гм!.. вот странный! — возмутилась дамочка. — Ревнует к Сулейману! Воображаю, как это ты поехал бы в горы без проводника! Воображаю! Если не знаешь тамошней жизни, не понимаешь, то лучше молчи. Молчи и молчи! Без проводника там шагу нельзя сделать.
— Еще бы!
— Пожалуйста, без этих глупых улыбок! Я тебе не Юлия какая-нибудь… Я ее и не оправдываю, но я… пссс! Я хоть и не корчу из себя святой, но еще не настолько забылась. У меня Сулейман не выходил из границ… Не-ет! Маметкул, бывало, у Юлии всё время сидит, а у меня как только бьет одиннадцать часов, сейчас: «Сулейман, марш! Уходите!» И мой глупый татарка уходит. Он у меня, папочка, в ежовых был… Как только разворчится насчет денег или чего-нибудь, я сейчас: «Ка-ак? Что-о? Что-о-о?» Так у него вся душа в пятки… Ха-ха-ха… Глаза, понимаешь, Васичка, черные-пречерные, как у-уголь, морденка татарская, глупая такая, смешная… Я его вот как держала! Вот!
— Воображаю… — промычал супруг, катая шарики из хлеба.
— Глупо, Васичка! Я ведь знаю, какие у тебя мысли! Я знаю, что ты думаешь… Но, я тебя уверяю, он у меня даже во время прогулок не выходил из границ. Например, едем ли в горы, или к водопаду Учан-Су[109], я ему всегда говорю: «Сулейман, ехать сзади! Ну!» И всегда он ехал сзади, бедняжка… Даже во время… в самых патетических местах я ему говорила: «А все-таки ты не должен забывать, что ты только татарин, а я жена статского советника[110]!» Ха-ха…
Дамочка захохотала, потом быстро оглянулась и, сделав испуганное лицо, зашептала:
— Но Юлия! Ах, эта Юлия! Я понимаю, Васичка, отчего не пошалить, отчего не отдохнуть от пустоты светской жизни? Всё это можно… шали, сделай милость, никто тебя не осудит, но глядеть на это серьезно, делать сцены… нет, как хочешь, я этого не понимаю! Вообрази, она ревновала! Ну, не глупо ли? Однажды приходит к ней Маметкул, ее пассия… Дома ее не было… Ну, я зазвала его к себе… начались разговоры, то да сё… Они, знаешь, препотешные! Незаметно этак провели вечер… Вдруг влетает Юлия… Набрасывается на меня, на Маметкула… делает нам сцену… фи! Я этого не понимаю, Васичка…
Васичка крякнул, нахмурился и заходил по комнате.
— Весело вам там жилось, нечего сказать! — проворчал он, брезгливо улыбаясь.
— Ну, как это глу-упо! — обиделась Наталья Михайловна. — Я знаю, о чем ты думаешь! Всегда у тебя такие гадкие мысли! Не стану же я тебе ничего рассказывать. Не стану!
Дамочка надула губки и умолкла.
— Но, говорят, жизнь там необычайно дорога? — спросил он между прочим.
— Как тебе сказать? По-моему, дороговизну преувеличили, папочка. Не так страшен чёрт, как его рисуют. Я, например, с Юлией Петровной имела очень удобный и приличный номер за двадцать рублей в сутки. Всё, дружочек мой, зависит от уменья жить. Конечно, если ты захочешь поехать куда-нибудь в горы… например, на Ай-Петри… возьмешь лошадь, проводника, — ну, тогда, конечно, дорого. Ужас как дорого! Но, Васичка, какие там го-оры! Представь ты себе высокие-высокие горы, на тысячу раз выше, чем церковь… Наверху туман, туман, туман… Внизу громаднейшие камни, камни, камни… И пинии[105]… Ах, вспомнить не могу!
— Кстати… без тебя тут я в каком-то журнале читал про тамошних проводников-татар… Такие мерзости! Что, это в самом деле какие-нибудь особенные люди?
Наталья Михайловна сделала презрительную гримаску и мотнула головой.
— Обыкновенные татары, ничего особенного… — сказала она. — Впрочем, я видела их издалека, мельком… Указывали мне на них, но я не обратила внимания. Всегда, папочка, я чувствовала предубеждение ко всем этим черкесам, грекам… маврам!..
— Говорят, донжуаны страшные.
— Может быть! Бывают мерзавки, которые…
Наталья Михайловна вдруг вскочила, точно вспомнила что-то страшное, полминуты глядела на мужа испуганными глазами и сказала, растягивая каждое слово:
— Васичка, я тебе скажу, какие есть без-нрав-ствен-ны-е! Ах, какие безнравственные! Не то чтобы, знаешь, простые или среднего круга, а аристократки, эти надутые бонтонши[106]! Просто ужас, глазам своим я не верила! Умру и не забуду! Ну, можно ли забыться до такой степени, чтобы… ах, Васичка, я даже и говорить не хочу! Взять хотя бы мою спутницу Юлию Петровну… Такой хороший муж, двое детей… принадлежит к порядочному кругу, корчит всегда из себя святую и — вдруг, можешь себе представить… Только, папочка, это, конечно, entre nous[107]… Даешь честное слово, что никому не скажешь?
— Ну, вот еще выдумала! Разумеется, не скажу.
— Честное слово? Смотри же! Я тебе верю…
Дамочка положила вилку, придала своему лицу таинственное выражение и зашептала:
— Представь ты себе такую вещь… Поехала эта Юлия Петровна в горы… Была отличная погода! Впереди едет она со своим проводником, немножко позади — я. Отъехали мы версты три-четыре, вдруг, понимаешь ты, Васичка, Юлия вскрикивает и хватает себя за грудь. Ее татарин хватает ее за талию, иначе бы она с седла свалилась… Я со своим проводником подъезжаю к ней… Что такое? В чем дело? «Ох, кричит, умираю! Дурно! Не могу дальше ехать!» Представь мой испуг! Так поедемте, говорю, назад! — «Нет, говорит, Natalie, не могу я ехать назад! Если я сделаю еще хоть один шаг, то умру от боли! У меня спазмы!» И просит, умоляет, ради бога, меня и моего Сулеймана, чтобы мы вернулись назад в город и привезли ей бестужевских капель[108], которые ей помогают.
— Постой… Я тебя не совсем понимаю… — пробормотал муж, почесывая лоб. — Раньше ты говорила, что видела этих татар только издалека, а теперь про какого-то Сулеймана рассказываешь.
— Ну, ты опять придираешься к слову! — поморщилась дамочка, нимало не смущаясь. — Терпеть не могу подозрительности! Терпеть не могу! Глупо и глупо!
— Я не придираюсь, но… зачем говорить неправду? Каталась с татарами, ну, так тому и быть, бог с тобой, но… зачем вилять?
— Гм!.. вот странный! — возмутилась дамочка. — Ревнует к Сулейману! Воображаю, как это ты поехал бы в горы без проводника! Воображаю! Если не знаешь тамошней жизни, не понимаешь, то лучше молчи. Молчи и молчи! Без проводника там шагу нельзя сделать.
— Еще бы!
— Пожалуйста, без этих глупых улыбок! Я тебе не Юлия какая-нибудь… Я ее и не оправдываю, но я… пссс! Я хоть и не корчу из себя святой, но еще не настолько забылась. У меня Сулейман не выходил из границ… Не-ет! Маметкул, бывало, у Юлии всё время сидит, а у меня как только бьет одиннадцать часов, сейчас: «Сулейман, марш! Уходите!» И мой глупый татарка уходит. Он у меня, папочка, в ежовых был… Как только разворчится насчет денег или чего-нибудь, я сейчас: «Ка-ак? Что-о? Что-о-о?» Так у него вся душа в пятки… Ха-ха-ха… Глаза, понимаешь, Васичка, черные-пречерные, как у-уголь, морденка татарская, глупая такая, смешная… Я его вот как держала! Вот!
— Воображаю… — промычал супруг, катая шарики из хлеба.
— Глупо, Васичка! Я ведь знаю, какие у тебя мысли! Я знаю, что ты думаешь… Но, я тебя уверяю, он у меня даже во время прогулок не выходил из границ. Например, едем ли в горы, или к водопаду Учан-Су[109], я ему всегда говорю: «Сулейман, ехать сзади! Ну!» И всегда он ехал сзади, бедняжка… Даже во время… в самых патетических местах я ему говорила: «А все-таки ты не должен забывать, что ты только татарин, а я жена статского советника[110]!» Ха-ха…
Дамочка захохотала, потом быстро оглянулась и, сделав испуганное лицо, зашептала:
— Но Юлия! Ах, эта Юлия! Я понимаю, Васичка, отчего не пошалить, отчего не отдохнуть от пустоты светской жизни? Всё это можно… шали, сделай милость, никто тебя не осудит, но глядеть на это серьезно, делать сцены… нет, как хочешь, я этого не понимаю! Вообрази, она ревновала! Ну, не глупо ли? Однажды приходит к ней Маметкул, ее пассия… Дома ее не было… Ну, я зазвала его к себе… начались разговоры, то да сё… Они, знаешь, препотешные! Незаметно этак провели вечер… Вдруг влетает Юлия… Набрасывается на меня, на Маметкула… делает нам сцену… фи! Я этого не понимаю, Васичка…
Васичка крякнул, нахмурился и заходил по комнате.
— Весело вам там жилось, нечего сказать! — проворчал он, брезгливо улыбаясь.
— Ну, как это глу-упо! — обиделась Наталья Михайловна. — Я знаю, о чем ты думаешь! Всегда у тебя такие гадкие мысли! Не стану же я тебе ничего рассказывать. Не стану!
Дамочка надула губки и умолкла.
Житейская мелочь
Николай Ильич Беляев, петербургский домовладелец, бывающий часто на скачках, человек молодой, лет тридцати двух, упитанный, розовый, как-то под вечер зашел к госпоже Ирниной, Ольге Ивановне, с которою он жил, или, по его выражению, тянул скучный и длинный роман. И в самом деле, первые страницы этого романа, интересные и вдохновенные, давно уже были прочтены; теперь страницы тянулись и всё тянулись, не представляя ничего ни нового, ни интересного.
Не застав Ольги Ивановны дома, мой герой прилег в гостиной на кушетку и принялся ждать.
— Добрый вечер, Николай Ильич! — услышал он детский голос. — Мама сейчас придет. Она пошла с Соней к портнихе.
В той же гостиной на диване лежал сын Ольги Ивановны Алеша, мальчик лет восьми, стройный, выхоленный, одетый по картинке в бархатную курточку и длинные черные чулки. Он лежал на атласной подушке и, очевидно, подражая акробату, которого недавно видел в цирке, задирал вверх то одну ногу, то другую. Когда утомлялись его изящные ноги, он пускал в ход руки или же порывисто вскакивал и становился на четвереньки, пытаясь стать вверх ногами. Всё это проделывал он с самым серьезным лицом, мученически пыхтя, точно и сам не рад был, что бог дал ему такое беспокойное тело.
— А, здравствуй, мой друг! — сказал Беляев. — Это ты? А я тебя и не заметил. Мама здорова?
Алеша, взявшийся правой рукой за носок левой ноги и принявший самую неестественную позу, перевернулся, вскочил и выглянул из-за большого мохнатого абажура на Беляева.
— Как вам сказать? — сказал он и пожал плечами. — Ведь мама в сущности никогда не бывает здорова. Она ведь женщина, а у женщин, Николай Ильич, всегда что-нибудь болит.
Беляев от нечего делать стал рассматривать лицо Алеши. Раньше он во всё время, пока был знаком с Ольгой Ивановной, ни разу не обратил внимания на мальчика и совершенно не замечал его существования: торчит перед глазами мальчик, а к чему он тут, какую роль играет — и думать об этом как-то не хочется.
В вечерних сумерках лицо Алеши с его бледным лбом и черными немигающими глазами неожиданно напомнило Беляеву Ольгу Ивановну, какою она была на первых страницах романа. И ему захотелось приласкать мальчика.
— Поди-ка сюда, клоп! — сказал он. — Дай-ка я на тебя поближе погляжу.
Мальчик прыгнул с дивана и подбежал к Беляеву.
— Ну? — начал Николай Ильич, кладя руку на его тощее плечо. — Что? Живешь?
— Как вам сказать? Прежде жилось гораздо лучше.
— Почему?
— Очень просто! Прежде мы с Соней занимались только музыкой и чтением, а теперь нам французские стихи задают. А вы недавно стриглись!
— Да, недавно.
— То-то я замечаю. У вас бородка стала короче. Позвольте мне за нее потрогать… Не больно?
— Нет, не больно.
— Отчего это, когда за один волосок тянешь, то больно, а когда тянешь за много волос, то ни капельки не больно? Ха, ха! А знаете, вы напрасно бакенов не носите. Тут вот пробрить, а с боков… вот тут вот оставить волосы…
Мальчик прижался к Беляеву и стал играть его цепочкой.
— Когда я поступлю в гимназию, — говорил он, — мама мне купит часы. Я ее попрошу, чтобы она мне такую же цепочку купила… Ка-кой ме-даль-он! У папы точно такой же медальон, только у вас тут полосочки, а у него буквы… В середке у него портрет мамы. У папы теперь другая цепочка, не кольцами, а лентой…
— Откуда ты знаешь? Разве ты видаешь папу?
— Я? Мм… нет! Я…
Алеша покраснел и в сильном смущении, уличенный во лжи, стал усердно царапать ногтем медальон. Беляев пристально поглядел ему в лицо и спросил:
— Видаешь папу?
— Н…нет!..
— Нет, ты откровенно, по совести… По лицу ведь вижу, что говоришь неправду. Коли проболтался, так нечего уж тут вилять. Говори, видаешь? Ну, по-дружески!
Алеша задумался.
— А вы не скажете маме? — спросил он.
— Ну вот еще!
— Честное слово?
— Честное слово.
— Побожитесь!
— Ах, несносный какой! За кого ты меня принимаешь!
Алеша оглянулся, сделал большие глаза и зашептал:
— Только, ради бога, не говорите маме… Вообще никому не говорите, потому что тут секрет. Не дай бог, узнает мама, то достанется и мне, и Соне, и Пелагее… Ну, слушайте. С папой я и Соня видимся каждый вторник и пятницу. Когда Пелагея водит нас перед обедом гулять, то мы заходим в кондитерскую Апфеля, а там уж нас ждет папа… Он всегда в отдельной комнатке сидит, где, знаете, этакий мраморный стол и пепельница в виде гуся без спины…
— Что же вы там делаете?
— Ничего! Сначала здороваемся, потом все садимся за столик и папа начинает угощать нас кофеем и пирожками. Соня, знаете, ест пирожки с мясом, а я терпеть не могу с мясом! Я люблю с капустой и с яйцами. Мы так наедаемся, что потом за обедом, чтобы мама не заметила, мы стараемся есть как можно больше.
— О чем же вы там говорите?
— С папой? Обо всем. Он нас целует, обнимает, рассказывает разные смешные остроты. Знаете, он говорит, что когда мы вырастем, то он возьмет нас к себе жить. Соня не хочет, а я согласен. Конечно, без мамы будет скучно, но я ведь буду ей письма писать! Странное дело, можно будет даже по праздникам к ней с визитом приходить — не правда ли? Еще папа говорит, что он мне лошадь купит. Добрейший человек! Я не знаю, зачем это мама не позовет его к себе жить и запрещает нам видаться с ним. Ведь он очень любит маму. Всегда он нас спрашивает, как ее здоровье, что она делает. Когда она была больна, то он схватил себя за голову вот этак и… и всё бегает, бегает. Всё просит нас, чтоб мы слушались ее и почитали. Послушайте, правда, что мы несчастные?
— Гм… Почему же?
— Это папа говорит. Вы, говорит, несчастные дети. Даже слушать его странно. Вы, говорит, несчастные, я несчастный и мама несчастная. Молитесь, говорит, богу и за себя и за нее.
Алеша остановил свой взгляд на чучеле птицы и задумался.
— Так-с… — промычал Беляев. — Так вот вы, значит, как. В кондитерских конгрессы сочиняете. И мама не знает?
— Не-ет… Откуда же ей знать? Пелагея ведь ни за что не скажет. А позавчера папа нас грушами угощал. Сладкие, как варенье! Я две съел.
— Гм… Ну, а того… послушай, про меня папа ничего не говорит?
— Про вас? Как вам сказать?
Алеша пытливо поглядел в лицо Беляева и пожал плечами.
— Особенного ничего не говорит.
— Примерно, что говорит?
— А вы не обидитесь?
— Ну, вот еще! Разве он меня бранит?
— Он не бранит, но, знаете ли… сердится на вас. Он говорит, что через вас мама несчастна и что вы… погубили маму. Ведь он какой-то странный! Я ему растолковываю, что вы добрый, никогда не кричите на маму, а он только головой качает.
— Так-таки и говорит, что я ее погубил?
— Да. Вы не обижайтесь, Николай Ильич!
Беляев поднялся, постоял и заходил по гостиной.
— Это и странно и… смешно! — забормотал он, пожимая плечами и насмешливо улыбаясь. — Сам кругом виноват, и я же погубил, а? Скажите, какой невинный барашек. Так-таки он тебе и говорил, что я погубил твою мать?
— Да, но… ведь вы же сказали, что не будете обижаться!
— Я не обижаюсь и… и не твое дело! Нет, это… это даже смешно! Я попал, как кур во щи, и я же оказываюсь виноватым!
Послышался звонок. Мальчик рванулся с места и выбежал вон. Через минуту в гостиную вошла дама с маленькой девочкой — это была Ольга Ивановна, мать Алеши. За нею вприпрыжку, громко напевая и болтая руками, следовал Алеша. Беляев кивнул головой и продолжал ходить.
— Конечно, кого же теперь обвинять, как не меня? — бормотал он, фыркая. — Он прав! Он оскорбленный муж!
— О чем ты это? — спросила Ольга Ивановна.
— О чем?.. А вот послушай-ка, какие штуки проповедует твой благоверный! Оказывается, что я подлец и злодей, я погубил и тебя и детей. Все вы несчастные, и один только я ужасно счастлив! Ужасно, ужасно счастлив!
— Я не понимаю, Николай! Что такое?
— А вот послушай сего юного сеньора! — сказал Беляев и указал на Алешу.
Алеша покраснел, потом вдруг побледнел, и всё лицо его перекосило от испуга.
— Николай Ильич! — громко прошептал он. — Тссс!
Ольга Ивановна удивленно поглядела на Алешу, на Беляева, потом опять на Алешу.
— Спроси-ка! — продолжал Беляев. — Твоя Пелагея, этакая дура набитая, водит их по кондитерским и устраивает там свидания с папашенькой. Но не в этом дело, дело в том, что папашенька страдалец, а я злодей, я негодяй, разбивший вам обоим жизнь…
— Николай Ильич! — простонал Алеша. — Ведь вы дали честное слово!
— Э, отстань! — махнул рукой Беляев. — Тут поважнее всяких честных слов. Меня лицемерие возмущает, ложь!
— Не понимаю! — проговорила Ольга Ивановна, и слезы заблестели у нее на глазах. — Послушай, Лелька, — обратилась она к сыну, — ты видаешься с отцом?
Алеша не слышал ее и с ужасом глядел на Беляева.
— Не может быть! — сказала мать. — Пойду допрошу Пелагею.
Ольга Ивановна вышла.
— Послушайте, ведь вы честное слово дали! — проговорил Алеша, дрожа всем телом.
Беляев махнул на него рукой и продолжал ходить. Он был погружен в свою обиду и уже по-прежнему не замечал присутствия мальчика. Ему, большому и серьезному человеку, было совсем не до мальчиков. А Алеша уселся в угол и с ужасом рассказывал Соне, как его обманули. Он дрожал, заикался, плакал; это он первый раз в жизни лицом к лицу так грубо столкнулся с ложью; ранее же он не знал, что на этом свете, кроме сладких груш, пирожков и дорогих часов, существует еще и многое другое, чему нет названия на детском языке.
Не застав Ольги Ивановны дома, мой герой прилег в гостиной на кушетку и принялся ждать.
— Добрый вечер, Николай Ильич! — услышал он детский голос. — Мама сейчас придет. Она пошла с Соней к портнихе.
В той же гостиной на диване лежал сын Ольги Ивановны Алеша, мальчик лет восьми, стройный, выхоленный, одетый по картинке в бархатную курточку и длинные черные чулки. Он лежал на атласной подушке и, очевидно, подражая акробату, которого недавно видел в цирке, задирал вверх то одну ногу, то другую. Когда утомлялись его изящные ноги, он пускал в ход руки или же порывисто вскакивал и становился на четвереньки, пытаясь стать вверх ногами. Всё это проделывал он с самым серьезным лицом, мученически пыхтя, точно и сам не рад был, что бог дал ему такое беспокойное тело.
— А, здравствуй, мой друг! — сказал Беляев. — Это ты? А я тебя и не заметил. Мама здорова?
Алеша, взявшийся правой рукой за носок левой ноги и принявший самую неестественную позу, перевернулся, вскочил и выглянул из-за большого мохнатого абажура на Беляева.
— Как вам сказать? — сказал он и пожал плечами. — Ведь мама в сущности никогда не бывает здорова. Она ведь женщина, а у женщин, Николай Ильич, всегда что-нибудь болит.
Беляев от нечего делать стал рассматривать лицо Алеши. Раньше он во всё время, пока был знаком с Ольгой Ивановной, ни разу не обратил внимания на мальчика и совершенно не замечал его существования: торчит перед глазами мальчик, а к чему он тут, какую роль играет — и думать об этом как-то не хочется.
В вечерних сумерках лицо Алеши с его бледным лбом и черными немигающими глазами неожиданно напомнило Беляеву Ольгу Ивановну, какою она была на первых страницах романа. И ему захотелось приласкать мальчика.
— Поди-ка сюда, клоп! — сказал он. — Дай-ка я на тебя поближе погляжу.
Мальчик прыгнул с дивана и подбежал к Беляеву.
— Ну? — начал Николай Ильич, кладя руку на его тощее плечо. — Что? Живешь?
— Как вам сказать? Прежде жилось гораздо лучше.
— Почему?
— Очень просто! Прежде мы с Соней занимались только музыкой и чтением, а теперь нам французские стихи задают. А вы недавно стриглись!
— Да, недавно.
— То-то я замечаю. У вас бородка стала короче. Позвольте мне за нее потрогать… Не больно?
— Нет, не больно.
— Отчего это, когда за один волосок тянешь, то больно, а когда тянешь за много волос, то ни капельки не больно? Ха, ха! А знаете, вы напрасно бакенов не носите. Тут вот пробрить, а с боков… вот тут вот оставить волосы…
Мальчик прижался к Беляеву и стал играть его цепочкой.
— Когда я поступлю в гимназию, — говорил он, — мама мне купит часы. Я ее попрошу, чтобы она мне такую же цепочку купила… Ка-кой ме-даль-он! У папы точно такой же медальон, только у вас тут полосочки, а у него буквы… В середке у него портрет мамы. У папы теперь другая цепочка, не кольцами, а лентой…
— Откуда ты знаешь? Разве ты видаешь папу?
— Я? Мм… нет! Я…
Алеша покраснел и в сильном смущении, уличенный во лжи, стал усердно царапать ногтем медальон. Беляев пристально поглядел ему в лицо и спросил:
— Видаешь папу?
— Н…нет!..
— Нет, ты откровенно, по совести… По лицу ведь вижу, что говоришь неправду. Коли проболтался, так нечего уж тут вилять. Говори, видаешь? Ну, по-дружески!
Алеша задумался.
— А вы не скажете маме? — спросил он.
— Ну вот еще!
— Честное слово?
— Честное слово.
— Побожитесь!
— Ах, несносный какой! За кого ты меня принимаешь!
Алеша оглянулся, сделал большие глаза и зашептал:
— Только, ради бога, не говорите маме… Вообще никому не говорите, потому что тут секрет. Не дай бог, узнает мама, то достанется и мне, и Соне, и Пелагее… Ну, слушайте. С папой я и Соня видимся каждый вторник и пятницу. Когда Пелагея водит нас перед обедом гулять, то мы заходим в кондитерскую Апфеля, а там уж нас ждет папа… Он всегда в отдельной комнатке сидит, где, знаете, этакий мраморный стол и пепельница в виде гуся без спины…
— Что же вы там делаете?
— Ничего! Сначала здороваемся, потом все садимся за столик и папа начинает угощать нас кофеем и пирожками. Соня, знаете, ест пирожки с мясом, а я терпеть не могу с мясом! Я люблю с капустой и с яйцами. Мы так наедаемся, что потом за обедом, чтобы мама не заметила, мы стараемся есть как можно больше.
— О чем же вы там говорите?
— С папой? Обо всем. Он нас целует, обнимает, рассказывает разные смешные остроты. Знаете, он говорит, что когда мы вырастем, то он возьмет нас к себе жить. Соня не хочет, а я согласен. Конечно, без мамы будет скучно, но я ведь буду ей письма писать! Странное дело, можно будет даже по праздникам к ней с визитом приходить — не правда ли? Еще папа говорит, что он мне лошадь купит. Добрейший человек! Я не знаю, зачем это мама не позовет его к себе жить и запрещает нам видаться с ним. Ведь он очень любит маму. Всегда он нас спрашивает, как ее здоровье, что она делает. Когда она была больна, то он схватил себя за голову вот этак и… и всё бегает, бегает. Всё просит нас, чтоб мы слушались ее и почитали. Послушайте, правда, что мы несчастные?
— Гм… Почему же?
— Это папа говорит. Вы, говорит, несчастные дети. Даже слушать его странно. Вы, говорит, несчастные, я несчастный и мама несчастная. Молитесь, говорит, богу и за себя и за нее.
Алеша остановил свой взгляд на чучеле птицы и задумался.
— Так-с… — промычал Беляев. — Так вот вы, значит, как. В кондитерских конгрессы сочиняете. И мама не знает?
— Не-ет… Откуда же ей знать? Пелагея ведь ни за что не скажет. А позавчера папа нас грушами угощал. Сладкие, как варенье! Я две съел.
— Гм… Ну, а того… послушай, про меня папа ничего не говорит?
— Про вас? Как вам сказать?
Алеша пытливо поглядел в лицо Беляева и пожал плечами.
— Особенного ничего не говорит.
— Примерно, что говорит?
— А вы не обидитесь?
— Ну, вот еще! Разве он меня бранит?
— Он не бранит, но, знаете ли… сердится на вас. Он говорит, что через вас мама несчастна и что вы… погубили маму. Ведь он какой-то странный! Я ему растолковываю, что вы добрый, никогда не кричите на маму, а он только головой качает.
— Так-таки и говорит, что я ее погубил?
— Да. Вы не обижайтесь, Николай Ильич!
Беляев поднялся, постоял и заходил по гостиной.
— Это и странно и… смешно! — забормотал он, пожимая плечами и насмешливо улыбаясь. — Сам кругом виноват, и я же погубил, а? Скажите, какой невинный барашек. Так-таки он тебе и говорил, что я погубил твою мать?
— Да, но… ведь вы же сказали, что не будете обижаться!
— Я не обижаюсь и… и не твое дело! Нет, это… это даже смешно! Я попал, как кур во щи, и я же оказываюсь виноватым!
Послышался звонок. Мальчик рванулся с места и выбежал вон. Через минуту в гостиную вошла дама с маленькой девочкой — это была Ольга Ивановна, мать Алеши. За нею вприпрыжку, громко напевая и болтая руками, следовал Алеша. Беляев кивнул головой и продолжал ходить.
— Конечно, кого же теперь обвинять, как не меня? — бормотал он, фыркая. — Он прав! Он оскорбленный муж!
— О чем ты это? — спросила Ольга Ивановна.
— О чем?.. А вот послушай-ка, какие штуки проповедует твой благоверный! Оказывается, что я подлец и злодей, я погубил и тебя и детей. Все вы несчастные, и один только я ужасно счастлив! Ужасно, ужасно счастлив!
— Я не понимаю, Николай! Что такое?
— А вот послушай сего юного сеньора! — сказал Беляев и указал на Алешу.
Алеша покраснел, потом вдруг побледнел, и всё лицо его перекосило от испуга.
— Николай Ильич! — громко прошептал он. — Тссс!
Ольга Ивановна удивленно поглядела на Алешу, на Беляева, потом опять на Алешу.
— Спроси-ка! — продолжал Беляев. — Твоя Пелагея, этакая дура набитая, водит их по кондитерским и устраивает там свидания с папашенькой. Но не в этом дело, дело в том, что папашенька страдалец, а я злодей, я негодяй, разбивший вам обоим жизнь…
— Николай Ильич! — простонал Алеша. — Ведь вы дали честное слово!
— Э, отстань! — махнул рукой Беляев. — Тут поважнее всяких честных слов. Меня лицемерие возмущает, ложь!
— Не понимаю! — проговорила Ольга Ивановна, и слезы заблестели у нее на глазах. — Послушай, Лелька, — обратилась она к сыну, — ты видаешься с отцом?
Алеша не слышал ее и с ужасом глядел на Беляева.
— Не может быть! — сказала мать. — Пойду допрошу Пелагею.
Ольга Ивановна вышла.
— Послушайте, ведь вы честное слово дали! — проговорил Алеша, дрожа всем телом.
Беляев махнул на него рукой и продолжал ходить. Он был погружен в свою обиду и уже по-прежнему не замечал присутствия мальчика. Ему, большому и серьезному человеку, было совсем не до мальчиков. А Алеша уселся в угол и с ужасом рассказывал Соне, как его обманули. Он дрожал, заикался, плакал; это он первый раз в жизни лицом к лицу так грубо столкнулся с ложью; ранее же он не знал, что на этом свете, кроме сладких груш, пирожков и дорогих часов, существует еще и многое другое, чему нет названия на детском языке.
Тяжелые люди
Ширяев, Евграф Иванович, мелкий землевладелец из поповичей (его покойный родитель о. Иоанн получил в дар от генеральши Кувшинниковой 102 десятины земли), стоял в углу перед медным рукомойником и мыл руки. По обыкновению, вид у него был озабоченный и хмурый, борода не чесана.
— Ну, да и погода! — говорил он. — Это не погода, а наказанье господне. Опять дождь пошел!
Он ворчал, а семья его сидела за столом и ждала, когда он кончит мыть руки, чтобы начать обедать. Его жена Федосья Семеновна, сын Петр — студент, старшая дочь Варвара и трое маленьких ребят давно уже сидели за столом и ждали. Ребята — Колька, Ванька и Архипка, курносые, запачканные, с мясистыми лицами и с давно не стриженными, жесткими головами, нетерпеливо двигали стульями, а взрослые сидели не шевелясь и, по-видимому, для них было всё равно — есть или ждать…
Как бы испытывая их терпение, Ширяев медленно вытер руки, медленно помолился и не спеша сел за стол. Тотчас же подали щи. Со двора доносился стук плотницких топоров (у Ширяева строился новый сарай) и смех работника Фомки, дразнившего индюка. В окно стучал редкий, но крупный дождь.
Студент Петр, в очках и сутуловатый, ел и переглядывался с матерью. Несколько раз он клал ложку и кашлял, желая начать говорить, но, взглянувши пристально на отца, опять принимался за еду. Наконец, когда подали кашу, он решительно кашлянул и сказал:
— Мне бы сегодня ехать с вечерним поездом. Давно пора, а то я уж и так две недели пропустил. Лекции начинаются первого сентября!
— И поезжай, — согласился Ширяев. — Чего тебе тут ждать? Возьми и поезжай с богом.
Прошла минута в молчании.
— Ему, Евграф Иваныч, денег на дорогу надо… — тихо проговорила мать.
— Денег? Что ж! Без денег не уедешь. Коли нужно, хоть сейчас бери. Давно бы взял!
Студент легко вздохнул и весело переглянулся с матерью. Ширяев не спеша вынул из бокового кармана бумажник и надел очки.
— Сколько тебе? — спросил он.
— Собственно дорога до Москвы стоит одиннадцать рублей сорок две…
— Эх, деньги, деньги! — вздохнул отец (он всегда вздыхал, когда видел деньги, даже получая их). — Вот тебе двенадцать. Тут, брат, будет сдача, так это тебе в дороге сгодится.
— Благодарю вас.
Немного погодя студент сказал:
— В прошлом году я не сразу попал на урок. Не знаю, что будет в этом году; вероятно, не скоро найду себе заработок. Я просил бы вас дать мне рублей пятнадцать на квартиру и обед.
Ширяев подумал и вздохнул.
— Будет с тебя и десяти, — сказал он. — На, возьми!
Студент поблагодарил. Следовало бы попросить еще на одежду, на плату за слушание лекций, на книги, но, поглядев пристально на отца, он решил уже больше не приставать к нему. Мать же, неполитичная и нерассудительная, как все матери, не выдержала и сказала:
— Ты бы, Евграф Иваныч, дал ему еще рублей шесть на сапоги. Ну, как ему, погляди, ехать в Москву в такой рвани?
— Пусть мои старые возьмет. Они еще совсем новые.
— Хоть бы на брюки дал. На него глядеть срам…
И после этого тотчас же показался буревестник, перед которым трепетала вся семья: короткая, упитанная шея Ширяева стала вдруг красной, как кумач. Краска медленно поползла к ушам, от ушей к вискам и мало-помалу залила всё лицо. Евграф Иваныч задвигался на стуле и расстегнул воротник сорочки, чтобы не было душно. Видимо, он боролся с чувством, которое овладевало им. Наступила мертвая тишина. Дети притаили дыхание, Федосья же Семеновна, словно не понимая, что делается с ее мужем, продолжала:
— Ведь он уж не маленький. Ему совестно ходить раздетым.
Ширяев вдруг вскочил и изо всей силы швырнул на середину стола свой толстый бумажник, так что сшиб с тарелки ломоть хлеба. На лице его вспыхнуло отвратительное выражение гнева, обиды, жадности — всего этого вместе.
— Берите всё! — крикнул он не своим голосом. — Грабьте! Берите всё! Душите!
Он выскочил из-за стола, схватил себя за голову и, спотыкаясь, забегал по комнате.
— Обирайте всё до нитки! — кричал он визгливым голосом. — Выжимайте последнее! Грабьте! Душите за горло!
— Ну, да и погода! — говорил он. — Это не погода, а наказанье господне. Опять дождь пошел!
Он ворчал, а семья его сидела за столом и ждала, когда он кончит мыть руки, чтобы начать обедать. Его жена Федосья Семеновна, сын Петр — студент, старшая дочь Варвара и трое маленьких ребят давно уже сидели за столом и ждали. Ребята — Колька, Ванька и Архипка, курносые, запачканные, с мясистыми лицами и с давно не стриженными, жесткими головами, нетерпеливо двигали стульями, а взрослые сидели не шевелясь и, по-видимому, для них было всё равно — есть или ждать…
Как бы испытывая их терпение, Ширяев медленно вытер руки, медленно помолился и не спеша сел за стол. Тотчас же подали щи. Со двора доносился стук плотницких топоров (у Ширяева строился новый сарай) и смех работника Фомки, дразнившего индюка. В окно стучал редкий, но крупный дождь.
Студент Петр, в очках и сутуловатый, ел и переглядывался с матерью. Несколько раз он клал ложку и кашлял, желая начать говорить, но, взглянувши пристально на отца, опять принимался за еду. Наконец, когда подали кашу, он решительно кашлянул и сказал:
— Мне бы сегодня ехать с вечерним поездом. Давно пора, а то я уж и так две недели пропустил. Лекции начинаются первого сентября!
— И поезжай, — согласился Ширяев. — Чего тебе тут ждать? Возьми и поезжай с богом.
Прошла минута в молчании.
— Ему, Евграф Иваныч, денег на дорогу надо… — тихо проговорила мать.
— Денег? Что ж! Без денег не уедешь. Коли нужно, хоть сейчас бери. Давно бы взял!
Студент легко вздохнул и весело переглянулся с матерью. Ширяев не спеша вынул из бокового кармана бумажник и надел очки.
— Сколько тебе? — спросил он.
— Собственно дорога до Москвы стоит одиннадцать рублей сорок две…
— Эх, деньги, деньги! — вздохнул отец (он всегда вздыхал, когда видел деньги, даже получая их). — Вот тебе двенадцать. Тут, брат, будет сдача, так это тебе в дороге сгодится.
— Благодарю вас.
Немного погодя студент сказал:
— В прошлом году я не сразу попал на урок. Не знаю, что будет в этом году; вероятно, не скоро найду себе заработок. Я просил бы вас дать мне рублей пятнадцать на квартиру и обед.
Ширяев подумал и вздохнул.
— Будет с тебя и десяти, — сказал он. — На, возьми!
Студент поблагодарил. Следовало бы попросить еще на одежду, на плату за слушание лекций, на книги, но, поглядев пристально на отца, он решил уже больше не приставать к нему. Мать же, неполитичная и нерассудительная, как все матери, не выдержала и сказала:
— Ты бы, Евграф Иваныч, дал ему еще рублей шесть на сапоги. Ну, как ему, погляди, ехать в Москву в такой рвани?
— Пусть мои старые возьмет. Они еще совсем новые.
— Хоть бы на брюки дал. На него глядеть срам…
И после этого тотчас же показался буревестник, перед которым трепетала вся семья: короткая, упитанная шея Ширяева стала вдруг красной, как кумач. Краска медленно поползла к ушам, от ушей к вискам и мало-помалу залила всё лицо. Евграф Иваныч задвигался на стуле и расстегнул воротник сорочки, чтобы не было душно. Видимо, он боролся с чувством, которое овладевало им. Наступила мертвая тишина. Дети притаили дыхание, Федосья же Семеновна, словно не понимая, что делается с ее мужем, продолжала:
— Ведь он уж не маленький. Ему совестно ходить раздетым.
Ширяев вдруг вскочил и изо всей силы швырнул на середину стола свой толстый бумажник, так что сшиб с тарелки ломоть хлеба. На лице его вспыхнуло отвратительное выражение гнева, обиды, жадности — всего этого вместе.
— Берите всё! — крикнул он не своим голосом. — Грабьте! Берите всё! Душите!
Он выскочил из-за стола, схватил себя за голову и, спотыкаясь, забегал по комнате.
— Обирайте всё до нитки! — кричал он визгливым голосом. — Выжимайте последнее! Грабьте! Душите за горло!