Страница:
— Как ты обо мне понимаешь, парень! — простонал лесник. — Нешто я дурак, что пойду на свою погибель?
— Так ты не пойдешь?
Лесник молчал. Собака, вероятно услышавшая человеческий крик, жалобно залаяла.
— Пойдешь, я тебя спрашиваю? — крикнул охотник, злобно тараща глаза.
— Пристал, ей-богу! — поморщился лесник. — Ступай сам!
— Э… сволочь! — проворчал охотник, поворачивая к двери. — Флерка, иси!
Он вышел и оставил дверь настежь. В избу влетел ветер. Огонь на свечке беспокойно замелькал, ярко вспыхнул и потух.
Запирая за охотником дверь, лесник видел, как лужи на просеке, ближайшие сосны и удаляющуюся фигуру гостя осветило молнией. Вдали проворчал гром.
— Свят, свят, свят… — шепнул лесник, спеша просунуть толстый засов в большие железные петли. — Экую погоду бог послал!
Вернувшись в избу, он ощупью добрался до печки, лег и укрылся с головой. Лежа под тулупом и напряженно прислушиваясь, он уже не слышал человеческого крика, но зато удары грома становились всё сильнее и раскатистее. Ему слышно было, как крупный, гонимый ветром дождь злобно застучал по стеклам и по бумаге окна.
«Понесла нелегкая! — думал он, воображая себе охотника, мокнущего на дожде и спотыкающегося о пни. — Небось, со страху зубами щелкает!»
Не далее как минут через десять раздались шаги, и за ними сильный стук в дверь.
— Кто там? — крикнул лесник.
— Это я, — послышался голос охотника. — Отопри!
Лесник сполз с печи, нащупал свечку и, зажегши ее, пошел отворять дверь. Охотник и его собака были мокры до костей. Они попали под самый крупный и густой дождь, и теперь текло с них, как с невыжатых тряпок.
— Что там случилось? — спросил лесник.
— Баба в телеге ехала и не на ту дорогу попала… — ответил охотник, пересиливая одышку. — В чепыгу залезла.
— Ишь, дура! Испугалась, значит… Что ж, ты вывел ее на дорогу?
— Не желаю я тебе, подлецу этакому, отвечать.
Охотник бросил на скамью мокрую шапку и продолжал:
— Об тебе я теперь так понимаю, что ты подлец и последний человек. Еще тоже сторож, жалованье получает! Мерзавец этакой…
Лесник виноватою походкой поплелся к печи, крякнул и лег. Охотник сел на скамью, подумал и, мокрый, разлегся вдоль всей скамьи. Немного погодя он поднялся, потушил свечку и опять лег. Во время одного особенно сильного удара грома он заворочался, сплюнул и проворчал:
— Страшно ему… Ну, а ежели б резали бабу? Чье дело вступиться за нее? А еще тоже старый человек, крещеный… Свинья и больше ничего.
Лесник крякнул и глубоко вздохнул. Флерка где-то в потемках сильно встряхнула свое мокрое тело, отчего во все стороны посыпались брызги.
— Стало быть, тебе и горя мало, ежели бы бабу зарезали? — продолжал охотник. — Ну, побей бог, не знал я, что ты такой…
Наступило молчание. Грозная туча уже прошла, и удары грома слышались издали, но дождь всё еще шел.
— А ежели б, скажем, не баба, а ты караул кричал? — прервал молчание охотник. — Хорошо бы тебе, скоту, было, ежели бы никто к тебе на выручку не побег? Встревожил ты меня своей подлостью, чтоб тебе пусто было!
Засим, еще после одного длинного антракта, охотник сказал:
— Стало быть, у тебя деньги есть, ежели ты боишься людей! Человек, который бедный, не станет бояться…
— За эти самые слова ты перед богом ответчик… — прохрипел с печки Артем. — Нету у меня денег!
— Ну да! У подлецов завсегда есть деньги… А зачем ты боишься людей? Стало быть, есть! Вот взять бы да и ограбить тебя на зло, чтоб ты понимал!..
Артем бесшумно сполз с печки, зажег свечку и сел под образом. Он был бледен и не сводил глаз с охотника.
— Возьму вот и ограблю, — продолжал охотник, поднимаясь. — А ты как думал? Вашего брата учить нужно! Сказывай, где деньги спрятаны?
Артем поджал под себя ноги и замигал глазами.
— Что жмешься? Где деньги спрятаны? Языка в тебе, шут, нету, что ли? Что молчишь?
Охотник вскочил и подошел к леснику.
— Глаза, как сыч, таращит! Ну? Давай деньги, а то из ружья выстрелю!
— Что ты ко мне пристал? — завизжал лесник, и крупные слезы брызнули из его глаз. — По какой причине? Бог всё видит! За все эти самые слова ты перед богом ответчик. Никакого полного права не имеешь ты с меня деньги требовать!
Охотник поглядел на плачущее лицо Артема, поморщился и зашагал по избе, потом сердито нахлобучил шапку и взялся за ружье.
— Э… э… глядеть на тебя противно! — процедил он сквозь зубы. — Видеть тебя не могу! Всё равно мне не спать у тебя. Прощай! Эй, Флерка!
Хлопнула дверь — и беспокойный гость вышел со своей собакой… Артем запер за ним дверь, перекрестился и лег.
Rara avis[70]
Чужая беда
Ты и вы
Седьмой час утра. Кандидат на судебные должности Попиков, исправляющий должность судебного следователя в посаде N., спит сладким сном человека, получающего разъездные, квартирные и жалованье. Кровати он не успел завести себе, а потому спит на справках о судимости. Тишина. Даже за окнами нет звуков. Но вот в сенях за дверью начинает что-то скрести и шуршать, точно свинья вошла в сени и чешется боком о косяк. Немного погодя дверь с жалобным писком отворяется и опять закрывается. Минуты через три дверь вновь открывается и с таким страдальческим писком, что Попиков вздрагивает и открывает глаза.
— Кто там? — спрашивает он, встревоженно глядя на дверь.
В дверях показывается паукообразное тело — большая мохнатая голова с нависшими бровями и с густой, растрепанной бородой.
— Тут господин следователев живет, что ли? — хрипит голова.
— Тут. Чего тебе нужно?
— Поди скажи ему, что Иван Филаретов пришел. Нас сюда повестками вызывали.
— Зачем же ты так рано пришел? Я тебя к одиннадцати часам вызывал!
— А теперя сколько?
— Теперь еще и семи нет.
— Гм… И семи еще нет… У нас, вашескородие, нет часов… Стало быть, ты будешь следователь?
— Да, я… Ну, ступай отсюда, погоди там… Я еще сплю…
— Спи, спи… Я погожу. Погодить можно.
Голова Филаретова скрывается. Попиков поворачивается на другой бок, закрывает глаза, но сон уже больше не возвращается к нему. Повалявшись еще с полчаса, он с чувством потягивается и выкуривает папиросу, потом медленно, чтобы растянуть время, один за другим выпивает три стакана молока…
— Разбудил, каналья! — ворчит он. — Нужно будет сказать хозяйке, чтобы запирала на ночь дверь. — Ну что я буду делать спозаранку? Чёрт его подери… Допрошу его сейчас, потом не нужно будет допрашивать.
Попиков сует ноги в туфли, накидывает поверх нижнего белья крылатку и, зевая до боли в скулах, садится за стол.
— Поди сюда! — кричит он.
Дверь снова пищит, и на пороге показывается Иван Филаретов. Попиков раскрывает перед собой «Дело по обвинению запасного рядового Алексея Алексеева Дрыхунова в истязании жены своей Марфы Андреевой», берет перо и начинает быстро судейским разгонистым почерком писать протокол допроса.
— Подойди поближе, — говорит он, треща по бумаге пером. — Отвечай на вопросы… Ты Иван Филаретов, крестьянин села Дунькина, Пустыревской волости, 42 лет?
— Точно так…
— Чем занимаешься?
— Мы пастухи… Мирской скот пасем…
— Под судом был?
— Точно так, был…
— За что и когда?
— Перед Святой из нашей волости троих в присяжные заседатели вызывали…
— Это не значит быть под судом…
— А кто его знает! Почитай, пять суток продержали…
Следователь запахивается в крылатку и, понизив тон, говорит:
— Вы вызваны в качестве свидетеля по делу об истязании запасным рядовым Алексеем Дрыхуновым своей жены. Предупреждаю вас, что вы должны говорить одну только сущую правду и что всё, сказанное здесь, вы должны будете подтвердить на суде присягой. Ну, что вы знаете по этому делу?
— Прогоны бы получить, вашескородие, — бормочет Филаретов. — 23 версты проехал, а лошадь чужая, вашескородие, заплатить нужно…
— После поговоришь о прогонах.
— Зачем после? Мне сказывали, что прогоны надо требовать в суде, а то потом не получишь.
— Некогда мне с тобой о прогонах разговаривать! — сердится следователь. — Рассказывай, как было? Как Дрыхунов истязал свою жену?
— Что ж мне тебе рассказывать? — вздыхает Филаретов, мигая нависшими бровями. — Очень просто, драка была! Гоню я это, стало быть, коров к водопою, а тут по реке чьи-то утки плывут… Господские оне или мужицкие, Христос их знает, только это, значит, Гришка-подпасок берет камень и давай швырять… «Зачем, спрашиваю, швыряешь? Убьешь, говорю… Попадешь в какую ни на есть утку, ну и убьешь…»
Филаретов вздыхает и поднимает глаза к потолку.
— Человека и то убить можно, а утка тварь слабая, ее и щепкой зашибить можно… Я говорю, а Гришутка не слушается… Известно, дитё молодое, рассудка — ни боже мой… «Что ж ты, говорю, не слушаешься? Уши, говорю, оттреплю! Дурак!»
— Это к делу не относится, — говорит следователь. — Рассказывайте только то, что дела касается…
— Слушаю… Только что, это самое, норовил я его за ухи схватить, как откуда ни возьмись Дрыхунов… Идет по бережку с фабричными ребятами и руками размахивает. Рожа пухлая, красная, глазищи наружу лба выперло, а сам так и качается… Выпивши, чтоб его разодрало! Люди еще из обедни не вышли, а он уж набарабанился и чёрта потешает. Увидал он, как я мальчишку за ухи хватаю, и давай кричать: «Не смей, говорит, христианскую душу за ухи трепать! А то, говорит, влетит!» А я ему честно и благородно… по-божески. «Проходи, говорю, мимо, пьяница этакая». Он осерчал, подходит и со всего размаху, вашескородие, трах меня по затылку!.. За что? По какому случаю? «Какой ты такой, спрашиваю, мировой судья, что имеешь полную праву меня бить?» А он и говорит: «Ну, ну, говорит, Ванюха, не обиждайся, это я тебя по дружбе, для смеху. На меня, говорит, нынче такое просветление нашло… Я, говорит, так об себе понимаю, что я самый лучший человек есть… я, говорит, 20 рублев жалованья на фабрике получаю, и нет надо мной, акроме директора, никакого старшова… Плевать, говорит, желаю на всех прочих! И сколько, говорит, нынче много разного народу перебито, так это видимо-невидимо! Пойдем, говорит, выпьем!» — «Не желаю, говорю, с тобой пить… Люди еще из обедни не вышли, а ты — пить!» А тут которые прочие ребята, что с ним были, обступили меня, словно собаки, и тянут: «пойдем да пойдем!» Не было никакой моей возможности супротив всех идтить, вашескородие. Не хотел пить, а потом, чтоб их ободрало!
— Куда же вы пошли?
— У нас одно место! — вздыхает Филаретов. — Пошли мы на постоялый двор к Абраму Мойсеичу. Туда всякий раз ходим. Место такое каторжное, чтоб ему пусто! Чай, сам знаешь… Как поедешь по большой дороге в Дунькино, то вправе будет именье барина Северина Францыча, а еще правее Плахтово, а промеж них и будет постоялый двор. Чай, знаешь Северина Францыча?
— Нужно говорить вы… Нельзя тыкать! Если я говорю тебе… вам вы, то вы и подавно должны быть вежливым!
— Оно конечно, вашескородие! Нешто мы не понимаем? Но ты слушай, что дальше… Приходим это к Абрамке… «Наливай, говорит, за мои деньги!»
— Кто говорит?
— Да этот самый… Дрыхунов то есть! «Наливай, кричит, такой-сякой, а то бочке дно вышибу! На меня, говорит, просветление нашло!» Выпили мы по стаканчику, потом малость погодили и еще выпили, да этаким манером в час времени стаканов, дай бог память, по восьми слопали! Мне что? Я пью, мне и горя мало: не мои деньги! Хоть тыщу стаканов подноси! Я, вашескородие, нисколько не виноват! Извольте Абрама Мойсеича допросить.
— Что же потом было?
— Ничего потом не было. Пока пили, это верно, была драка, а потом всё благородно и по совести.
— Кто же дрался?
— Известно кто… «На меня, кричит, просветление нашло!» Кричит и норовит кого ни на есть по шее ударить. В азарт вошел. И меня бил, и Абрамку, и ребят… Поднесет стаканчик, даст тебе выпить и вдарит, что есть силы. «Пей, говорит, и знай мою силу! Плевать на всех прочих!»
— А жену свою он бил?
— Марфу-то? И Марфе досталось… В самый раз, как это мы, стало быть, стали в кураж входить, приходит в кабак Марфа. «Ступай, говорит, домой, брат Степан приехал! Будет, говорит, тебе, разбойник, водку пить!» А он, не говоря худого слова, трах поперек ейной спины!
— За что же?
— А так, здорово живешь… «Пущай, говорит, чувствует… Я, говорит, 20 рублев получаю». А она баба слабая, тощая, так и перекрутнулась, даже глаза подкатила. Стала она нам на свое горе жалиться и бога призывать, а он опять… Учил, учил, и конца тому ученью не было!
— Отчего же вы не заступились? Обезумевший от водки человек убивает женщину, а вы не обращаете внимания!
— А какая нам надобность вступаться? Его жена, он и учит… Двое дерутся, третий не мешайся… Абрамка стал было его унимать, чтоб в кабаке не безобразил, а он Абрамку по уху. Абрамкин работник его… А он схватил его, поднял и оземь… Тогды тот сел на него верхом и давай в спину барабанить… Мы его из-под него за ноги вытащили.
— Кого его?
— Известно кого… На ком верхом сидел…
— Кто?
— Да этот самый, про кого сказываю.
— Тьфу! Говори, дурак, толком! Отвечай ты мне на вопросы, а не болтай зря!
— Я тебе, вашескородие, толком говорю… всё, как есть, по совести. Дрыхунов учил бабу, это верно… Хоть под присягой.
Следователь слушает, выбирает кое-что из длинной и несвязной речи Филаретова и трещит пером… То и дело приходится зачеркивать…
— А я нисколько не виноват… — бормочет Филаретов. — Спроси, вашескородие, кого угодно. И баба того не стоит, чтоб из-за ней по судам ездить.
По прочтении протокола свидетель минуту тупо глядит на следователя и вздыхает.
— Горе с этими бабами! — хрипит он. — Прогоны, вашескородие, сам заплатишь или записочку дашь?
Муж
— Так ты не пойдешь?
Лесник молчал. Собака, вероятно услышавшая человеческий крик, жалобно залаяла.
— Пойдешь, я тебя спрашиваю? — крикнул охотник, злобно тараща глаза.
— Пристал, ей-богу! — поморщился лесник. — Ступай сам!
— Э… сволочь! — проворчал охотник, поворачивая к двери. — Флерка, иси!
Он вышел и оставил дверь настежь. В избу влетел ветер. Огонь на свечке беспокойно замелькал, ярко вспыхнул и потух.
Запирая за охотником дверь, лесник видел, как лужи на просеке, ближайшие сосны и удаляющуюся фигуру гостя осветило молнией. Вдали проворчал гром.
— Свят, свят, свят… — шепнул лесник, спеша просунуть толстый засов в большие железные петли. — Экую погоду бог послал!
Вернувшись в избу, он ощупью добрался до печки, лег и укрылся с головой. Лежа под тулупом и напряженно прислушиваясь, он уже не слышал человеческого крика, но зато удары грома становились всё сильнее и раскатистее. Ему слышно было, как крупный, гонимый ветром дождь злобно застучал по стеклам и по бумаге окна.
«Понесла нелегкая! — думал он, воображая себе охотника, мокнущего на дожде и спотыкающегося о пни. — Небось, со страху зубами щелкает!»
Не далее как минут через десять раздались шаги, и за ними сильный стук в дверь.
— Кто там? — крикнул лесник.
— Это я, — послышался голос охотника. — Отопри!
Лесник сполз с печи, нащупал свечку и, зажегши ее, пошел отворять дверь. Охотник и его собака были мокры до костей. Они попали под самый крупный и густой дождь, и теперь текло с них, как с невыжатых тряпок.
— Что там случилось? — спросил лесник.
— Баба в телеге ехала и не на ту дорогу попала… — ответил охотник, пересиливая одышку. — В чепыгу залезла.
— Ишь, дура! Испугалась, значит… Что ж, ты вывел ее на дорогу?
— Не желаю я тебе, подлецу этакому, отвечать.
Охотник бросил на скамью мокрую шапку и продолжал:
— Об тебе я теперь так понимаю, что ты подлец и последний человек. Еще тоже сторож, жалованье получает! Мерзавец этакой…
Лесник виноватою походкой поплелся к печи, крякнул и лег. Охотник сел на скамью, подумал и, мокрый, разлегся вдоль всей скамьи. Немного погодя он поднялся, потушил свечку и опять лег. Во время одного особенно сильного удара грома он заворочался, сплюнул и проворчал:
— Страшно ему… Ну, а ежели б резали бабу? Чье дело вступиться за нее? А еще тоже старый человек, крещеный… Свинья и больше ничего.
Лесник крякнул и глубоко вздохнул. Флерка где-то в потемках сильно встряхнула свое мокрое тело, отчего во все стороны посыпались брызги.
— Стало быть, тебе и горя мало, ежели бы бабу зарезали? — продолжал охотник. — Ну, побей бог, не знал я, что ты такой…
Наступило молчание. Грозная туча уже прошла, и удары грома слышались издали, но дождь всё еще шел.
— А ежели б, скажем, не баба, а ты караул кричал? — прервал молчание охотник. — Хорошо бы тебе, скоту, было, ежели бы никто к тебе на выручку не побег? Встревожил ты меня своей подлостью, чтоб тебе пусто было!
Засим, еще после одного длинного антракта, охотник сказал:
— Стало быть, у тебя деньги есть, ежели ты боишься людей! Человек, который бедный, не станет бояться…
— За эти самые слова ты перед богом ответчик… — прохрипел с печки Артем. — Нету у меня денег!
— Ну да! У подлецов завсегда есть деньги… А зачем ты боишься людей? Стало быть, есть! Вот взять бы да и ограбить тебя на зло, чтоб ты понимал!..
Артем бесшумно сполз с печки, зажег свечку и сел под образом. Он был бледен и не сводил глаз с охотника.
— Возьму вот и ограблю, — продолжал охотник, поднимаясь. — А ты как думал? Вашего брата учить нужно! Сказывай, где деньги спрятаны?
Артем поджал под себя ноги и замигал глазами.
— Что жмешься? Где деньги спрятаны? Языка в тебе, шут, нету, что ли? Что молчишь?
Охотник вскочил и подошел к леснику.
— Глаза, как сыч, таращит! Ну? Давай деньги, а то из ружья выстрелю!
— Что ты ко мне пристал? — завизжал лесник, и крупные слезы брызнули из его глаз. — По какой причине? Бог всё видит! За все эти самые слова ты перед богом ответчик. Никакого полного права не имеешь ты с меня деньги требовать!
Охотник поглядел на плачущее лицо Артема, поморщился и зашагал по избе, потом сердито нахлобучил шапку и взялся за ружье.
— Э… э… глядеть на тебя противно! — процедил он сквозь зубы. — Видеть тебя не могу! Всё равно мне не спать у тебя. Прощай! Эй, Флерка!
Хлопнула дверь — и беспокойный гость вышел со своей собакой… Артем запер за ним дверь, перекрестился и лег.
Rara avis[70]
Сочинитель уголовных романов беседует с полицейским сыщиком:
— Вы потрудитесь сводить меня в притон мошенников и бродяг…
— С удовольствием.
— Познакомите меня с двумя-тремя типами убийц…
— И это можно.
— Необходимо мне побывать также в тайных притонах разврата.
Далее сочинитель просит познакомить его с фальшивыми монетчиками, шантажистами, шулерами, червонными дамами, альфонсами, и на всё сыщик отвечает:
— И это можно… Сколько хотите!
— Еще одна просьба, — просит в конце концов сочинитель. — Так как в своем романе я должен для контраста вывести две-три светлых личности, то вы потрудитесь также указать мне двух-трех идеально честных людей…
Сыщик поднимает глаза к потолку и думает:
— Гм… — мычит он. — Хорошо, поищем!
— Вы потрудитесь сводить меня в притон мошенников и бродяг…
— С удовольствием.
— Познакомите меня с двумя-тремя типами убийц…
— И это можно.
— Необходимо мне побывать также в тайных притонах разврата.
Далее сочинитель просит познакомить его с фальшивыми монетчиками, шантажистами, шулерами, червонными дамами, альфонсами, и на всё сыщик отвечает:
— И это можно… Сколько хотите!
— Еще одна просьба, — просит в конце концов сочинитель. — Так как в своем романе я должен для контраста вывести две-три светлых личности, то вы потрудитесь также указать мне двух-трех идеально честных людей…
Сыщик поднимает глаза к потолку и думает:
— Гм… — мычит он. — Хорошо, поищем!
Чужая беда
Было не более шести часов утра, когда новоиспеченный кандидат прав Ковалев сел со своей молодой женою в коляску и покатил по проселочной дороге. Он и его жена прежде никогда не вставали рано, и теперь великолепие тихого летнего утра представлялось им чем-то сказочным. Земля, одетая в зелень, обрызганная алмазной росой, казалась прекрасной и счастливой. Лучи солнца яркими пятнами ложились на лес, дрожали в сверкавшей реке, а в необыкновенно прозрачном, голубом воздухе стояла такая свежесть, точно весь мир божий только что выкупался, отчего стал моложе и здоровей.
Для Ковалевых, как потом они сами сознавались, это утро было счастливейшим в их медовом месяце, а стало быть и в жизни. Они без умолку болтали, пели, без причины хохотали и дурачились до того, что в конце концов им стало совестно кучера. Не только в настоящем, но даже впереди им улыбалось счастье: ехали они покупать имение — маленький, «поэтический уголок», о котором они мечтали с первого дня свадьбы. Даль подавала обоим самые блестящие надежды. Ему мерещились впереди служба в земстве, рациональное хозяйство, труды рук своих и прочие блага, о которых он так много читал и слышал, а ее соблазняла чисто романтическая сторона дела: темные аллейки, уженье рыбы, душистые ночи…
За смехом и разговорами они и не заметили, как проехали 18 верст. Имение надворного советника Михайлова, которое они ехали осматривать, стояло на высоком, крутом берегу речки и пряталось за березовой рощицей… Красная крыша едва виднелась из-за густой зелени, и весь глинистый берег был усажен молодыми деревцами.
— А вид недурен! — сказал Ковалев, когда коляска переезжала на ту сторону бродом. — Дом на горе, а у подножия горы река! Чёрт знает как мило! Только, знаешь, Верочка, лестница никуда не годится… весь вид портит своею топорностью… Если мы купим это именье, то непременно устроим чугунную лестницу…
Верочке тоже понравился вид. Громко хохоча и гримасничая всем телом, она побежала вверх по лестнице, муж за ней, и оба они, растрепанные, запыхавшиеся, вошли в рощу. Первый, кто встретил их около барского дома, был большой мужик, заспанный, волосатый и угрюмый. Он сидел у крылечка и чистил детский полусапожек.
— Г-н Михайлов дома? — обратился к нему Ковалев. — Ступай доложи ему, что приехали покупатели имение осматривать.
Мужик с тупым удивлением поглядел на Ковалевых и медленно поплелся, но не в дом, а в кухню, стоявшую в стороне от дома. Тотчас же в кухонных окнах замелькали физиономии, одна другой заспаннее и удивленней.
— Покупатели приехали! — послышался шёпот. — Господи твоя воля, Михалково продают! Погляди-кось, какие молоденькие!
Залаяла где-то собака и послышался злобный вопль, похожий на звук, какой издают кошки, когда им наступают на хвост. Беспокойство дворни скоро перешло и на кур, гусей и индеек, мирно шагавших по аллеям. Скоро из кухни выскочил малый с лакейской физиономией; он пощурил глаза на Ковалевых и, надевая на ходу пиджак, побежал в дом… Вся эта тревога казалась Ковалевым смешной, и они едва удерживались от смеха.
— Какие курьезные рожи! — говорил Ковалев, переглядываясь с женой. — Они рассматривают нас, как дикарей.
Наконец из дома вышел маленький человечек с бритым старческим лицом и с взъерошенной прической… Он шаркнул своими рваными, шитыми золотом туфлями, кисло улыбнулся и уставил неподвижный взгляд на непрошеных гостей…
— Г-н Михайлов? — начал Ковалев, приподнимая шляпу. — Честь имею кланяться… Мы вот с женой прочли публикацию земельного банка о продаже вашего[71] именья и теперь приехали познакомиться с ним. Быть может, купим… Будьте любезны, покажите нам его.
Михайлов еще раз кисло улыбнулся, сконфузился и замигал глазами. В замешательстве он еще больше взъерошил свою прическу, и на бритом лице его появилось такое смешное выражение стыда и ошалелости, что Ковалев и его Верочка переглянулись и не могли удержаться от улыбки.
— Очень приятно-с, — забормотал он. — К вашим услугам-с… Издалека изволили приехать-с?
— Из Конькова… Там мы живем на даче.
— На даче… Вона… Удивительное дело! Милости просим! А мы только что встали и, извините, не совсем в порядке.
Михайлов, кисло улыбаясь и потирая руки, повел гостей по другую сторону дома. Ковалев надел очки и с видом знатока-туриста, обозревающего достопримечательности, стал осматривать имение. Сначала он увидел большой каменный дом старинной тяжелой архитектуры с гербами, львами и с облупившейся штукатуркой. Крыша давно уже не была крашена, стекла отдавали радугой, из щелей между ступенями росла трава. Всё было ветхо, запущено, но в общем дом понравился. Он выглядывал поэтично, скромно и добродушно, как старая девствующая тетка. Перед ним в нескольких шагах от парадного крыльца блистал пруд, по которому плавали две утки и игрушечная лодка. Вокруг пруда стояли березы, все одного роста и одной толщины.
— Ага, и пруд есть! — сказал Ковалев, щурясь от солнца. — Это красиво. В нем есть караси?
— Да-с… Были когда-то и карпии, но потом, когда перестали пруд чистить, все карпии вымерли.
— Напрасно, — сказал менторским тоном Ковалев. — Пруд нужно как можно чаще чистить, тем более, что ил и водоросли служат прекрасным удобрением для полей. Знаешь что, Вера? Когда мы купим это имение, то построим на пруду на сваях беседку, а к ней мостик. Такую беседку я видел у князя Афронтова.
— В беседке чай пить… — сладко вздохнула Верочка.
— Да… А это что там за башня со шпилем?
— Это флигель для гостей, — ответил Михайлов.
— Как-то некстати он торчит. Мы его сломаем. Вообще тут многое придется сломать. Очень многое!
Вдруг ясно и отчетливо послышался женский плач. Ковалевы оглянулись на дом, но в это самое время хлопнуло одно из окон, и за радужными стеклами только на мгновение мелькнули два больших заплаканных глаза. Тот, кто плакал, видно, устыдился своего плача и, захлопнув окно, спрятался за занавеской.
— Не желаете ли сад посмотреть и постройки? — быстро заговорил Михайлов, морща свое и без того уж сморщенное лицо в кислую улыбку. — Пойдемте-с… Самое главное ведь не дом, а… а остальное…
Ковалевы отправились осматривать конюшни и сараи. Кандидат прав обходил каждый сарай, оглядывал, обнюхивал и рисовался своими познаниями по агрономической части. Он расспросил, сколько в имении десятин, сколько голов скота, побранил Россию за порубку лесов, упрекнул Михайлова в том, что у него пропадает даром много навоза, и т. д. Он говорил и то и дело взглядывал на свою Верочку, а та всё время не отрывала от него любящих глаз и думала: «Какой ты у меня умный!»
Во время осмотра скотного двора опять послышался плач.
— Послушайте, кто это там плачет? — спросила Верочка.
Михайлов махнул рукой и отвернулся.
— Странно, — пробормотала Верочка, когда всхлипывания обратились в нескончаемый истерический плач… — Точно бьют кого или режут.
— Это жена, бог с ней… — проговорил Михайлов.
— Чего же она плачет?
— Слабая женщина-с! Не может видеть, как родное гнездо продают.
— Зачем же вы продаете? — спросила Верочка.
— Не мы продаем, сударыня, а банк…
— Странно, зачем же вы допускаете?
Михайлов удивленно покосился на розовое лицо Верочки и пожал плечами.
— Проценты нужно платить… — сказал он. — 2100 рублей каждый год! А где их взять? Поневоле взвоешь. Женщины, известно, слабый народ. Ей вот и родного гнезда жалко, и детей, и меня… и от прислуги совестно… Вы изволили сейчас там около пруда сказать, что то нужно сломать, то построить, а для нее это словно нож в сердце.
Проходя обратно мимо дома, Ковалева видела в окнах стриженого гимназиста и двух девочек — детей Михайлова. О чем думали дети, глядя на покупателей? Верочка, вероятно, понимала их мысли… Когда она садилась в коляску, чтобы ехать обратно домой, для нее уже потеряли всякую прелесть и свежее утро и мечты о поэтическом уголке.
— Как всё это неприятно! — сказала она мужу. — Право, дать бы им 2100 рублей! Пусть бы жили в своем именье.
— Какая ты умная! — засмеялся Ковалев. — Конечно, жаль их, но ведь они сами виноваты. Кто им велел закладывать именье? Зачем они его так запустили? И жалеть их даже не следует. Если с умом эксплоатировать это именье, ввести рациональное хозяйство… заняться скотоводством и прочее, то тут отлично можно прожить… А они, свиньи, ничего не делали… Он, наверное, пьянчуга и картежник, — видала его рожу? — а она модница и мотовка. Знаю я этих гусей!
— Откуда же ты их знаешь, Степа?
— Знаю! Жалуется, что нечем проценты заплатить. И как это, не понимаю, двух тысяч не найти? Если ввести рациональное хозяйство… удобрять землю и заняться скотоводством… если вообще соображаться с климатическими и экономическими условиями, то и одной десятиной прожить можно!
До самого дома болтал Степа, а жена слушала его и верила каждому слову, но прежнее настроение не возвращалось к ней. Кислая улыбка Михайлова и два на мгновение мелькнувших заплаканных глаза не выходили из ее головы. Когда потом счастливый Степа два раза съездил на торги и на ее приданое купил Михалково, ей стало невыносимо скучно… Воображение ее не переставало рисовать, как Михайлов с семейством садится в экипаж и с плачем выезжает из насиженного гнезда. И чем мрачнее и сентиментальнее работало ее воображение, тем сильнее хорохорился Степа. С самым ожесточенным авторитетом толковал он о рациональном хозяйстве, выписывал пропасть книг и журналов, смеялся над Михайловым — и под конец его сельскохозяйственные мечты обратились в смелое, самое беззастенчивое хвастовство…
— Вот ты увидишь! — говорил он. — Я не Михайлов, я покажу, как нужно дело делать! Да!
Когда Ковалевы перебрались в опустевшее Михалково, то первое, что бросилось в глаза Верочке, были следы, оставленные прежними жильцами: расписание уроков, написанное детской рукой, кукла без головы, синица, прилетавшая за подачкой, надпись на стене: «Наташа дура» и проч. Многое нужно было окрасить, переклеить и сломать, чтобы забыть о чужой беде.
Для Ковалевых, как потом они сами сознавались, это утро было счастливейшим в их медовом месяце, а стало быть и в жизни. Они без умолку болтали, пели, без причины хохотали и дурачились до того, что в конце концов им стало совестно кучера. Не только в настоящем, но даже впереди им улыбалось счастье: ехали они покупать имение — маленький, «поэтический уголок», о котором они мечтали с первого дня свадьбы. Даль подавала обоим самые блестящие надежды. Ему мерещились впереди служба в земстве, рациональное хозяйство, труды рук своих и прочие блага, о которых он так много читал и слышал, а ее соблазняла чисто романтическая сторона дела: темные аллейки, уженье рыбы, душистые ночи…
За смехом и разговорами они и не заметили, как проехали 18 верст. Имение надворного советника Михайлова, которое они ехали осматривать, стояло на высоком, крутом берегу речки и пряталось за березовой рощицей… Красная крыша едва виднелась из-за густой зелени, и весь глинистый берег был усажен молодыми деревцами.
— А вид недурен! — сказал Ковалев, когда коляска переезжала на ту сторону бродом. — Дом на горе, а у подножия горы река! Чёрт знает как мило! Только, знаешь, Верочка, лестница никуда не годится… весь вид портит своею топорностью… Если мы купим это именье, то непременно устроим чугунную лестницу…
Верочке тоже понравился вид. Громко хохоча и гримасничая всем телом, она побежала вверх по лестнице, муж за ней, и оба они, растрепанные, запыхавшиеся, вошли в рощу. Первый, кто встретил их около барского дома, был большой мужик, заспанный, волосатый и угрюмый. Он сидел у крылечка и чистил детский полусапожек.
— Г-н Михайлов дома? — обратился к нему Ковалев. — Ступай доложи ему, что приехали покупатели имение осматривать.
Мужик с тупым удивлением поглядел на Ковалевых и медленно поплелся, но не в дом, а в кухню, стоявшую в стороне от дома. Тотчас же в кухонных окнах замелькали физиономии, одна другой заспаннее и удивленней.
— Покупатели приехали! — послышался шёпот. — Господи твоя воля, Михалково продают! Погляди-кось, какие молоденькие!
Залаяла где-то собака и послышался злобный вопль, похожий на звук, какой издают кошки, когда им наступают на хвост. Беспокойство дворни скоро перешло и на кур, гусей и индеек, мирно шагавших по аллеям. Скоро из кухни выскочил малый с лакейской физиономией; он пощурил глаза на Ковалевых и, надевая на ходу пиджак, побежал в дом… Вся эта тревога казалась Ковалевым смешной, и они едва удерживались от смеха.
— Какие курьезные рожи! — говорил Ковалев, переглядываясь с женой. — Они рассматривают нас, как дикарей.
Наконец из дома вышел маленький человечек с бритым старческим лицом и с взъерошенной прической… Он шаркнул своими рваными, шитыми золотом туфлями, кисло улыбнулся и уставил неподвижный взгляд на непрошеных гостей…
— Г-н Михайлов? — начал Ковалев, приподнимая шляпу. — Честь имею кланяться… Мы вот с женой прочли публикацию земельного банка о продаже вашего[71] именья и теперь приехали познакомиться с ним. Быть может, купим… Будьте любезны, покажите нам его.
Михайлов еще раз кисло улыбнулся, сконфузился и замигал глазами. В замешательстве он еще больше взъерошил свою прическу, и на бритом лице его появилось такое смешное выражение стыда и ошалелости, что Ковалев и его Верочка переглянулись и не могли удержаться от улыбки.
— Очень приятно-с, — забормотал он. — К вашим услугам-с… Издалека изволили приехать-с?
— Из Конькова… Там мы живем на даче.
— На даче… Вона… Удивительное дело! Милости просим! А мы только что встали и, извините, не совсем в порядке.
Михайлов, кисло улыбаясь и потирая руки, повел гостей по другую сторону дома. Ковалев надел очки и с видом знатока-туриста, обозревающего достопримечательности, стал осматривать имение. Сначала он увидел большой каменный дом старинной тяжелой архитектуры с гербами, львами и с облупившейся штукатуркой. Крыша давно уже не была крашена, стекла отдавали радугой, из щелей между ступенями росла трава. Всё было ветхо, запущено, но в общем дом понравился. Он выглядывал поэтично, скромно и добродушно, как старая девствующая тетка. Перед ним в нескольких шагах от парадного крыльца блистал пруд, по которому плавали две утки и игрушечная лодка. Вокруг пруда стояли березы, все одного роста и одной толщины.
— Ага, и пруд есть! — сказал Ковалев, щурясь от солнца. — Это красиво. В нем есть караси?
— Да-с… Были когда-то и карпии, но потом, когда перестали пруд чистить, все карпии вымерли.
— Напрасно, — сказал менторским тоном Ковалев. — Пруд нужно как можно чаще чистить, тем более, что ил и водоросли служат прекрасным удобрением для полей. Знаешь что, Вера? Когда мы купим это имение, то построим на пруду на сваях беседку, а к ней мостик. Такую беседку я видел у князя Афронтова.
— В беседке чай пить… — сладко вздохнула Верочка.
— Да… А это что там за башня со шпилем?
— Это флигель для гостей, — ответил Михайлов.
— Как-то некстати он торчит. Мы его сломаем. Вообще тут многое придется сломать. Очень многое!
Вдруг ясно и отчетливо послышался женский плач. Ковалевы оглянулись на дом, но в это самое время хлопнуло одно из окон, и за радужными стеклами только на мгновение мелькнули два больших заплаканных глаза. Тот, кто плакал, видно, устыдился своего плача и, захлопнув окно, спрятался за занавеской.
— Не желаете ли сад посмотреть и постройки? — быстро заговорил Михайлов, морща свое и без того уж сморщенное лицо в кислую улыбку. — Пойдемте-с… Самое главное ведь не дом, а… а остальное…
Ковалевы отправились осматривать конюшни и сараи. Кандидат прав обходил каждый сарай, оглядывал, обнюхивал и рисовался своими познаниями по агрономической части. Он расспросил, сколько в имении десятин, сколько голов скота, побранил Россию за порубку лесов, упрекнул Михайлова в том, что у него пропадает даром много навоза, и т. д. Он говорил и то и дело взглядывал на свою Верочку, а та всё время не отрывала от него любящих глаз и думала: «Какой ты у меня умный!»
Во время осмотра скотного двора опять послышался плач.
— Послушайте, кто это там плачет? — спросила Верочка.
Михайлов махнул рукой и отвернулся.
— Странно, — пробормотала Верочка, когда всхлипывания обратились в нескончаемый истерический плач… — Точно бьют кого или режут.
— Это жена, бог с ней… — проговорил Михайлов.
— Чего же она плачет?
— Слабая женщина-с! Не может видеть, как родное гнездо продают.
— Зачем же вы продаете? — спросила Верочка.
— Не мы продаем, сударыня, а банк…
— Странно, зачем же вы допускаете?
Михайлов удивленно покосился на розовое лицо Верочки и пожал плечами.
— Проценты нужно платить… — сказал он. — 2100 рублей каждый год! А где их взять? Поневоле взвоешь. Женщины, известно, слабый народ. Ей вот и родного гнезда жалко, и детей, и меня… и от прислуги совестно… Вы изволили сейчас там около пруда сказать, что то нужно сломать, то построить, а для нее это словно нож в сердце.
Проходя обратно мимо дома, Ковалева видела в окнах стриженого гимназиста и двух девочек — детей Михайлова. О чем думали дети, глядя на покупателей? Верочка, вероятно, понимала их мысли… Когда она садилась в коляску, чтобы ехать обратно домой, для нее уже потеряли всякую прелесть и свежее утро и мечты о поэтическом уголке.
— Как всё это неприятно! — сказала она мужу. — Право, дать бы им 2100 рублей! Пусть бы жили в своем именье.
— Какая ты умная! — засмеялся Ковалев. — Конечно, жаль их, но ведь они сами виноваты. Кто им велел закладывать именье? Зачем они его так запустили? И жалеть их даже не следует. Если с умом эксплоатировать это именье, ввести рациональное хозяйство… заняться скотоводством и прочее, то тут отлично можно прожить… А они, свиньи, ничего не делали… Он, наверное, пьянчуга и картежник, — видала его рожу? — а она модница и мотовка. Знаю я этих гусей!
— Откуда же ты их знаешь, Степа?
— Знаю! Жалуется, что нечем проценты заплатить. И как это, не понимаю, двух тысяч не найти? Если ввести рациональное хозяйство… удобрять землю и заняться скотоводством… если вообще соображаться с климатическими и экономическими условиями, то и одной десятиной прожить можно!
До самого дома болтал Степа, а жена слушала его и верила каждому слову, но прежнее настроение не возвращалось к ней. Кислая улыбка Михайлова и два на мгновение мелькнувших заплаканных глаза не выходили из ее головы. Когда потом счастливый Степа два раза съездил на торги и на ее приданое купил Михалково, ей стало невыносимо скучно… Воображение ее не переставало рисовать, как Михайлов с семейством садится в экипаж и с плачем выезжает из насиженного гнезда. И чем мрачнее и сентиментальнее работало ее воображение, тем сильнее хорохорился Степа. С самым ожесточенным авторитетом толковал он о рациональном хозяйстве, выписывал пропасть книг и журналов, смеялся над Михайловым — и под конец его сельскохозяйственные мечты обратились в смелое, самое беззастенчивое хвастовство…
— Вот ты увидишь! — говорил он. — Я не Михайлов, я покажу, как нужно дело делать! Да!
Когда Ковалевы перебрались в опустевшее Михалково, то первое, что бросилось в глаза Верочке, были следы, оставленные прежними жильцами: расписание уроков, написанное детской рукой, кукла без головы, синица, прилетавшая за подачкой, надпись на стене: «Наташа дура» и проч. Многое нужно было окрасить, переклеить и сломать, чтобы забыть о чужой беде.
Ты и вы
(Сценка)
Седьмой час утра. Кандидат на судебные должности Попиков, исправляющий должность судебного следователя в посаде N., спит сладким сном человека, получающего разъездные, квартирные и жалованье. Кровати он не успел завести себе, а потому спит на справках о судимости. Тишина. Даже за окнами нет звуков. Но вот в сенях за дверью начинает что-то скрести и шуршать, точно свинья вошла в сени и чешется боком о косяк. Немного погодя дверь с жалобным писком отворяется и опять закрывается. Минуты через три дверь вновь открывается и с таким страдальческим писком, что Попиков вздрагивает и открывает глаза.
— Кто там? — спрашивает он, встревоженно глядя на дверь.
В дверях показывается паукообразное тело — большая мохнатая голова с нависшими бровями и с густой, растрепанной бородой.
— Тут господин следователев живет, что ли? — хрипит голова.
— Тут. Чего тебе нужно?
— Поди скажи ему, что Иван Филаретов пришел. Нас сюда повестками вызывали.
— Зачем же ты так рано пришел? Я тебя к одиннадцати часам вызывал!
— А теперя сколько?
— Теперь еще и семи нет.
— Гм… И семи еще нет… У нас, вашескородие, нет часов… Стало быть, ты будешь следователь?
— Да, я… Ну, ступай отсюда, погоди там… Я еще сплю…
— Спи, спи… Я погожу. Погодить можно.
Голова Филаретова скрывается. Попиков поворачивается на другой бок, закрывает глаза, но сон уже больше не возвращается к нему. Повалявшись еще с полчаса, он с чувством потягивается и выкуривает папиросу, потом медленно, чтобы растянуть время, один за другим выпивает три стакана молока…
— Разбудил, каналья! — ворчит он. — Нужно будет сказать хозяйке, чтобы запирала на ночь дверь. — Ну что я буду делать спозаранку? Чёрт его подери… Допрошу его сейчас, потом не нужно будет допрашивать.
Попиков сует ноги в туфли, накидывает поверх нижнего белья крылатку и, зевая до боли в скулах, садится за стол.
— Поди сюда! — кричит он.
Дверь снова пищит, и на пороге показывается Иван Филаретов. Попиков раскрывает перед собой «Дело по обвинению запасного рядового Алексея Алексеева Дрыхунова в истязании жены своей Марфы Андреевой», берет перо и начинает быстро судейским разгонистым почерком писать протокол допроса.
— Подойди поближе, — говорит он, треща по бумаге пером. — Отвечай на вопросы… Ты Иван Филаретов, крестьянин села Дунькина, Пустыревской волости, 42 лет?
— Точно так…
— Чем занимаешься?
— Мы пастухи… Мирской скот пасем…
— Под судом был?
— Точно так, был…
— За что и когда?
— Перед Святой из нашей волости троих в присяжные заседатели вызывали…
— Это не значит быть под судом…
— А кто его знает! Почитай, пять суток продержали…
Следователь запахивается в крылатку и, понизив тон, говорит:
— Вы вызваны в качестве свидетеля по делу об истязании запасным рядовым Алексеем Дрыхуновым своей жены. Предупреждаю вас, что вы должны говорить одну только сущую правду и что всё, сказанное здесь, вы должны будете подтвердить на суде присягой. Ну, что вы знаете по этому делу?
— Прогоны бы получить, вашескородие, — бормочет Филаретов. — 23 версты проехал, а лошадь чужая, вашескородие, заплатить нужно…
— После поговоришь о прогонах.
— Зачем после? Мне сказывали, что прогоны надо требовать в суде, а то потом не получишь.
— Некогда мне с тобой о прогонах разговаривать! — сердится следователь. — Рассказывай, как было? Как Дрыхунов истязал свою жену?
— Что ж мне тебе рассказывать? — вздыхает Филаретов, мигая нависшими бровями. — Очень просто, драка была! Гоню я это, стало быть, коров к водопою, а тут по реке чьи-то утки плывут… Господские оне или мужицкие, Христос их знает, только это, значит, Гришка-подпасок берет камень и давай швырять… «Зачем, спрашиваю, швыряешь? Убьешь, говорю… Попадешь в какую ни на есть утку, ну и убьешь…»
Филаретов вздыхает и поднимает глаза к потолку.
— Человека и то убить можно, а утка тварь слабая, ее и щепкой зашибить можно… Я говорю, а Гришутка не слушается… Известно, дитё молодое, рассудка — ни боже мой… «Что ж ты, говорю, не слушаешься? Уши, говорю, оттреплю! Дурак!»
— Это к делу не относится, — говорит следователь. — Рассказывайте только то, что дела касается…
— Слушаю… Только что, это самое, норовил я его за ухи схватить, как откуда ни возьмись Дрыхунов… Идет по бережку с фабричными ребятами и руками размахивает. Рожа пухлая, красная, глазищи наружу лба выперло, а сам так и качается… Выпивши, чтоб его разодрало! Люди еще из обедни не вышли, а он уж набарабанился и чёрта потешает. Увидал он, как я мальчишку за ухи хватаю, и давай кричать: «Не смей, говорит, христианскую душу за ухи трепать! А то, говорит, влетит!» А я ему честно и благородно… по-божески. «Проходи, говорю, мимо, пьяница этакая». Он осерчал, подходит и со всего размаху, вашескородие, трах меня по затылку!.. За что? По какому случаю? «Какой ты такой, спрашиваю, мировой судья, что имеешь полную праву меня бить?» А он и говорит: «Ну, ну, говорит, Ванюха, не обиждайся, это я тебя по дружбе, для смеху. На меня, говорит, нынче такое просветление нашло… Я, говорит, так об себе понимаю, что я самый лучший человек есть… я, говорит, 20 рублев жалованья на фабрике получаю, и нет надо мной, акроме директора, никакого старшова… Плевать, говорит, желаю на всех прочих! И сколько, говорит, нынче много разного народу перебито, так это видимо-невидимо! Пойдем, говорит, выпьем!» — «Не желаю, говорю, с тобой пить… Люди еще из обедни не вышли, а ты — пить!» А тут которые прочие ребята, что с ним были, обступили меня, словно собаки, и тянут: «пойдем да пойдем!» Не было никакой моей возможности супротив всех идтить, вашескородие. Не хотел пить, а потом, чтоб их ободрало!
— Куда же вы пошли?
— У нас одно место! — вздыхает Филаретов. — Пошли мы на постоялый двор к Абраму Мойсеичу. Туда всякий раз ходим. Место такое каторжное, чтоб ему пусто! Чай, сам знаешь… Как поедешь по большой дороге в Дунькино, то вправе будет именье барина Северина Францыча, а еще правее Плахтово, а промеж них и будет постоялый двор. Чай, знаешь Северина Францыча?
— Нужно говорить вы… Нельзя тыкать! Если я говорю тебе… вам вы, то вы и подавно должны быть вежливым!
— Оно конечно, вашескородие! Нешто мы не понимаем? Но ты слушай, что дальше… Приходим это к Абрамке… «Наливай, говорит, за мои деньги!»
— Кто говорит?
— Да этот самый… Дрыхунов то есть! «Наливай, кричит, такой-сякой, а то бочке дно вышибу! На меня, говорит, просветление нашло!» Выпили мы по стаканчику, потом малость погодили и еще выпили, да этаким манером в час времени стаканов, дай бог память, по восьми слопали! Мне что? Я пью, мне и горя мало: не мои деньги! Хоть тыщу стаканов подноси! Я, вашескородие, нисколько не виноват! Извольте Абрама Мойсеича допросить.
— Что же потом было?
— Ничего потом не было. Пока пили, это верно, была драка, а потом всё благородно и по совести.
— Кто же дрался?
— Известно кто… «На меня, кричит, просветление нашло!» Кричит и норовит кого ни на есть по шее ударить. В азарт вошел. И меня бил, и Абрамку, и ребят… Поднесет стаканчик, даст тебе выпить и вдарит, что есть силы. «Пей, говорит, и знай мою силу! Плевать на всех прочих!»
— А жену свою он бил?
— Марфу-то? И Марфе досталось… В самый раз, как это мы, стало быть, стали в кураж входить, приходит в кабак Марфа. «Ступай, говорит, домой, брат Степан приехал! Будет, говорит, тебе, разбойник, водку пить!» А он, не говоря худого слова, трах поперек ейной спины!
— За что же?
— А так, здорово живешь… «Пущай, говорит, чувствует… Я, говорит, 20 рублев получаю». А она баба слабая, тощая, так и перекрутнулась, даже глаза подкатила. Стала она нам на свое горе жалиться и бога призывать, а он опять… Учил, учил, и конца тому ученью не было!
— Отчего же вы не заступились? Обезумевший от водки человек убивает женщину, а вы не обращаете внимания!
— А какая нам надобность вступаться? Его жена, он и учит… Двое дерутся, третий не мешайся… Абрамка стал было его унимать, чтоб в кабаке не безобразил, а он Абрамку по уху. Абрамкин работник его… А он схватил его, поднял и оземь… Тогды тот сел на него верхом и давай в спину барабанить… Мы его из-под него за ноги вытащили.
— Кого его?
— Известно кого… На ком верхом сидел…
— Кто?
— Да этот самый, про кого сказываю.
— Тьфу! Говори, дурак, толком! Отвечай ты мне на вопросы, а не болтай зря!
— Я тебе, вашескородие, толком говорю… всё, как есть, по совести. Дрыхунов учил бабу, это верно… Хоть под присягой.
Следователь слушает, выбирает кое-что из длинной и несвязной речи Филаретова и трещит пером… То и дело приходится зачеркивать…
— А я нисколько не виноват… — бормочет Филаретов. — Спроси, вашескородие, кого угодно. И баба того не стоит, чтоб из-за ней по судам ездить.
По прочтении протокола свидетель минуту тупо глядит на следователя и вздыхает.
— Горе с этими бабами! — хрипит он. — Прогоны, вашескородие, сам заплатишь или записочку дашь?
Муж
N—ский кавалерийский полк, маневрируя, остановился на ночевку в уездном городишке К. Такое событие, как ночевка гг. офицеров, действует всегда на обывателей самым возбуждающим и вдохновляющим образом. Лавочники, мечтающие о сбыте лежалой заржавленной колбасы и «самых лучших» сардинок, которые лежат на полке уже десять лет, трактирщики и прочие промышленники не закрывают своих заведений в течение всей ночи; воинский начальник, его делопроизводитель и местная гарниза надевают лучшие мундиры; полиция снует, как угорелая, а с дамами делается чёрт знает что!